От автора. В этой книге помещены рассказы, материалом для которых послужили наблюдения и отдельные случаи из моей многолетней работы следователем. Разные люди проходят через эти рассказы. По-разному складываются их судьбы. Но в первую очередь мне хотелось поведать о тех, кто, несмотря ни на что, нередко рискуя собственной жизнью, днем и ночью стоит на страже общественного порядка, предупреждает или раскрывает преступления, помогает людям, сделавшим неверные шаги, выйти, на правильную дорогу, вновь обрести доброе имя советского человека. В некоторых рассказах («Куда исчез Макаров», «Гильзы в золе», «Карьера Степана Шмыги», «Дипсоман», «Тридцать страниц дневника») сохранены подлинные фамилии работников милиции, следователей.
Дети гоняли по льду новенький дамский туфель. Проходивший мимо управдом спросил, где они его взяли. Дети повели управдома к каменному забору. Прямо на снегу, возле раскрытого чемодана, лежала груда модельной дамской обуви. Рядом из снега торчал угол другого чемодана. Управдом вытащил его и раскрыл, там лежали старые резиновые сапоги и инструменты: короткий ломик, ручное сверло и стамеска. Он позвонил в милицию.
Вблизи этого места была устроена засада. Вечером пришли двое. Один остался на улице, другой зашел во двор. Одного схватили, другому удалось бежать. Задержанный назвался Иваном Никульшиным.
…Места, которыми пробирался Зубов, были знакомы ему с детства. В четырех километрах отсюда, в селе Орлово, он родился. На станции Тресвятская, куда он теперь шел, жили его дочь и бывшая жена. Василий оставил их двадцать лет назад. Теперь он всем чужой. Но и ему никто не нужен. Пересыльные тюрьмы, Байкало-Амурская магистраль, Тигровая падь, Колыма, прииск «Загадка» не научили его работать. Он устраивался лишь для того, чтобы не беспокоили участковые. В гуще жизни он чувствовал себя инородным телом. Ему уже сорок шесть. Теперь он не колесит, как прежде, по городам Союза, воодушевленный удачами и собственной дерзостью. Он уже не беспечен и не самоуверен. Он знает, какова жизнь. Может быть, потому Василий был в ту ночь излишне осторожен. Когда с вещами стали приближаться к перекрестку, им овладел страх. Ему стало казаться, что новый вид чемоданов непременно привлечет внимание постового. Зубов предложил Никульшину спрятать чемоданы в ближайшем дворе. Иван скрепя сердце согласился. Он считал, что вещи за ночь могут пропасть. Чемоданы закопали в снег. Когда же подошли к перекрестку, то постового там не оказалось. Никульшин даже плюнул от злости. Возвращаться за вещами не оставалось времени. С ними были еще два мешка, которые они везли на санках. Боялись опоздать к поезду. На следующий день напарник тоже не имел оснований восторгаться Зубовым. Василий остался на улице, когда Никульшин пошел во двор. «Что ж, в жизни всегда кто-то на ком-то едет», — думал Зубов.
Сейчас Василий был уверен, что Никульшин не может ему повредить. Он мог выдать Зубова, только погубив себя. Долю Никульшина Василий перепрятал на краю оврага, под корнями старой ветлы, салазки он бросил в овраг, в снег. Сейчас он налегке шагал по дороге, рассекавшей надвое пристанционный лес. Гудки товарных поездов будили настороженную тишину. За опушкой дорога раздваивалась, левая тропинка вела к вокзалу, правая — в Синицыно. Когда Василий был молод, поселок от станции Тресвятская отделяли целых три версты. Теперь Синицыно разрослось и стало окраиной пристанционного поселка. Зубов шел в Синицыно.
Он и сам не знал, зачем шел. Отцовский дом развалился. Старик умер, когда Василий отбывал срок на Колыме. Мать — еще раньше. Жена и дочь? Но они ему чужие. Всякий раз, когда он пытался представить дочь взрослой, перед глазами всплывало красное сморщенное личико с немигающими бессмысленными глазами. Позади двадцать лет. В двадцать лет Зубов был женат. Пройти мимо или постучаться?
Евдокия узнала его по голосу.
— Чего тебе? — спросила она через дверь. И собственный голос показался ей чужим.
— Открой, не съем.
Он вошел, щурясь от яркого света. Комната была небольшой, но ослепительно чистой. Пол сверкал желтой краской, скатерти и занавески были накрахмалены. Василий нагнулся за веником, чтобы обмести ноги. Евдокия заметила, что к его спине прилипли сосновые иглы. «По лесу где-то лазил», — подумала она.
Он глядел на взрослую дочь, мягкую и застенчивую, похожую как две капли воды на мать в молодости, глядел на книги, на клеенчатые тетради, на скатки чертежей, на какие-то незнакомые предметы (это были рейсшина и готовальня) и ощущал, что пришел к незнакомым людям. За время многочисленных отсидок он отстал от жизни. Она сделалась какой-то другой, люди думали и говорили совсем по-другому.
Девушка разглядывала человека, который приходился ей отцом. В детстве она часто и много думала о нем.
Мать и дочь жили тогда в доме деда, где помимо них ютилось восемь человек. Небольшой хилый стол никогда не был свободен. Уроки приходилось делать, положив тетрадь на табуретку и стоя около нее на коленях. Мысль о том, что отец все равно приедет и увидит, как плохо и неуютно ей здесь, не покидала девочку. Мать работала на вагоноремонтном заводе. Чтобы попасть на смену, ей приходилось вставать в пять утра и идти четыре километра до станции. Возвращалась поздно. Из подсобных рабочих ее через два года перевели в бригаду маляров. Теперь она занималась окраской вагонов, и ей стали больше платить. Юлия уже не ходила зимой в школу в галошах на шерстяной носок. Ей купили валенки.
Прошли годы. Теперь девушка слишком много знала о жизни, чтобы пришедший мог у нее вызвать какое-либо другое чувство, кроме отчуждения и, пожалуй, любопытства.
Дочь приготовила чай. Василию предложили раздеться. Он снял бушлат и меховую безрукавку, Евдокия повесила одежду на вешалку.
Через три часа, шагая на станцию к поезду, Зубов ежился от встречного ветра. Он забыл свою безрукавку на вешалке, но возвращаться не захотел. Василий с ненавистью вспоминал все, что ему сказали.
…У Никульшина щетинистое, изборожденное морщинами лицо, тусклый взгляд, словно никогда не знавший солнца, одежда, при виде которой возникает желание отодвинуться.
— Ты знаешь, следователь, ты брось. Не путай меня, — говорит он сиплым голосом.
— Кто был второй, который убежал?
— Поймали бы да спросили.
От него душно пахнет застарелым перегаром. Трудно поверить, что этот человек был когда-то лучшим на селе работником, служил когда-то на станции кассиром.
Началось с магарычей.
После работы в товарной конторе Никульшин отправлялся шибайничать. Он умел делать все: чинил крыши, подводил водопровод, копал погреба, ремонтировал электрические утюги, перекладывал печи, лил из автомобильных камер кустарные галоши. Но заработанное не шло впрок. Домой он возвращался нетвердым шагом. Держась за косяк, он вваливался в комнату и опускался на пол. Если жена была в ночной смене, шестилетний сын с бабкой стлали на полу рваную шубу и перетаскивали на нее спящего. Жена от него уходила три раза, но возвращалась, потому что с отцом оставался сын. Мальчик не чаял в отце души. Никульшин, когда бывал трезв, мог часами вместе с сыном мастерить что-нибудь. Змей с двумя трещотками, корабль с системой парусов, самокат на резиновых колесиках вызывали зависть ребят всей улицы. В субботу Никульшин отправлялся на рыбалку и брал с собою сына. Они ночевали в шалаше. Связку сверкающих окуней, щук и красноперок нес по селу мальчик, гордо шествовавший впереди отца.
Зубова два дня назад Никульшин встретил на вокзале. У Ивана тогда начинался запой. Острый запах спиртного терзал обоняние, вызывая в груди беспокойство и мучительное ожидание чего-то. Он не находил места, не мог ни о чем думать и ошалело слонялся по вокзалу.
Теперь Иван вспоминал, как в тот вечер в строящемся доме, куда они залезли через окно, он дрожащей рукой налил себе стопку чистой, как слеза, «Столичной», которую Зубов купил в гастрономе на проспекте. Мысли о Зубове вызывали озлобление. Когда они проламывали на чердаке дыру, Зубов вздрагивал от каждого шороха. Иван не мог простить себе торопливости, с какой поспешил обуть прямо в магазине новые сапоги. Старые, резиновые, пришлось сунуть в чемодан, оставленный в снегу. Теперь они могли погубить его. Никульшину казалось, что напарник догадывался о засаде. Иван вскакивал и в ярости шагал по камере.
Никульшин жил в селе Орлово. Нам пришлось ехать к нему в самую грязь. Дорога, утоптанная сотнями ног, еще сопротивлялась теплу, но по обочинам и в поле снег уже растаял. На высокой, как тесто, грязи лежали гребешки прошлогодней пахоты. Глубокие, в полметра, трещины разрезали толщу дороги. По ним струились ледяные ручьи. Передвигаться можно было только пешком. На полпути дорога спускалась в низину, от талой воды наст распустился. Шли по щиколотку в воде, смешанной со снегом и грязью. Мокрые носки и раскисшие туфли потом сушили в крайнем доме. Плита топилась углем. Уже через час мы простились с хозяином-железнодорожником и продолжали путь. Преодолев бурную речонку, рожденную талыми водами и рассекавшую улицу вдоль, мы скоро достигли жилища Никульшина.
Дом был кирпичный, но подслеповатый, вросший в землю. Когда мы вошли, взглядам представилась темная низкая комната. За столом сидела старуха в стеганых бурках и засаленной фуфайке. Беззубым ртом она жевала что-то. Место рядом занимала невестка, судя по одежде и выговору, из городских. Она смахнула очистки с табурета и предложила нам сесть.
Официальная часть разговора была непродолжительной. В присутствии двух соседей жене Никульшина предъявили резиновые сапоги Первое, что пришло ей в голову, была мысль, что мужа сбила машина. Мы не стали опровергать этой догадки. Женщина без труда узнала сапоги. Носок левого был порван и залеплен узкой косой заплаткой: муж порвал его, напоровшись в темноте на колючую проволоку. Когда все подписи были поставлены, мы уже не видели нужды скрывать того, что случилось.
Старуха долго глядела на нас одним глазом (она была крива) и, наконец, прошамкала:
— Стало быть, Ванюшка забратый?
Она отодвинула картошку, кучку кильки.
— Ванюшка-то, он хороший, ребенок по нем обмирает.
— Сколько вам лет, мамаша? Старуха подняла глаз на моего спутника.
— В десятом году замуж выходила, было восемнадцать. Вот считай… И-и, сынки, жить-то не страшно, страшно доживать.
Она высморкалась в грязный фартук.
— Пенсию дают, усадьбу нарезают, а все впустую. Кто руки-то приложит? Вишь они, сыновья-то какие…
В комнату с надворья вбежал мальчик лет шести, круглолицый и розовощекий, сбросил грязные сапоги и шмыгнул в кровать.
— Дружки-то Ванюшкины: кто агроном, кто тракторист, а он… нету ему счастья, — тоскливо проговорила старуха.
Спрашиваем, не пьет ли сын. Старуха долго молчит.
— То-то и пьет. А кто ж ее не пьет? Через это и все прахом. — Когда мы уже собираемся уходить, она спохватывается:
— Отпустили бы вы Ванюшку-то.
Как только Никульшин ознакомился с показаниями жены, он не стал больше запираться и сам вызвался показать место, где спрятал ворованные вещи. Можно было предполагать, что поездка отвечает и его желаниям.
После трехчасовой езды по колеистым проселкам милицейская линейка остановилась в километре от станции Тресвятская. Никульшин, сопровождаемый двумя конвоирами, уверенно углубился в лес. Около молодой сосны зияла свежевырытая яма, валялись этикетки, оберточная бумага. Никульшин поднял завязку и, выругавшись, швырнул:
— И мои забрал…
Еще не дойдя до машины, он рассказал, что кражу совершил вместе с Зубовым и что инструменты, найденные в чемодане, и салазки, на которых везли вещи, принадлежали Василию. Возвращались с тревожной мыслью, что Зубова в городе не застанем.
Его взяли с работы, прямо в промасленном комбинезоне, с грязными от мазута руками и привезли в прокуратуру. Он яростно отпирался. Маленький и коренастый, с острой плешивой головой, он торчал перед столом, словно гвоздь.
А в конце дня позвонили из Тресвятской. Проводник со служебной собакой вышел к оврагу, где Василий спрятал вещи, взятые из ямы Никульшина. Нашли и санки Зубова.
На следующий день, около одиннадцати утра, пришла жена Никульшина с сынишкой. Женщина принесла не только передачу, но и важную новость. Она рассказала о ночном появлении Василия в Синицыно. Евдокия Зубова вручила ей меховую безрукавку, оставленную Зубовым, и просила отдать следователю.
И все-таки женщина и мальчик пришли не вовремя. С минуты на минуту должны были привезти Никульшина. Мы не желали его встречи с женой и сыном. Но предотвратить ее не удалось. В коридоре послышался топот ног, и в кабинет ввалились двое конвоиров и арестованный. Женщина и ребенок, стоявшие у стола, обернулись. Никульшин и жена сделали непроизвольные движения один в сторону другого и замерли. Высокий старшина в огромных сапогах, в шинели с двумя рядами сверкающих пуговиц грубо подтолкнул Никульшина и прикрикнул:
— Иди, иди!
Он пододвинул ближайший к арестованному стул и указал на него. Никульшин сел.
— Папа! — вдруг выкрикнул мальчик и бросился к отцу.
Вмешиваться было поздно.
Никульшин сильными руками взял сына под мышки, посадил на колени.
Я листал бумаги, ничего не понимая в них.
— Мишка тебя не обижает?
Сын покачал головой.
— Пап, а почему тебя не пускают?
Никульшин потемнел. Стажер снял очки и снова их надел…
— Пап, а когда тебя пустят, ты мне саблю сделаешь?
Беззвучно вздрагивая, жена Никульшина подбежала к мальчугану и взяла его на руки.
— Пойдем, пойдем, Сережа! — сказала она и быстро выбежала с ребенком из комнаты.
Стажер весь день был молчалив. Даже вечером по пути домой он словно забыл свою привычку к бурному обмену мнениями и задумчиво провожал глазами убегавшие красные огоньки автомашин. Он безмолвно глядел, как фары выхватывают из темноты полосы дождевых брызг. Мы шагали вдоль серых зданий. Дождь усиливался. Наконец, он стал сыпать на мостовую, хлестать по крышам домов, по кузовам троллейбусов, по стеклам витрин. Мы укрылись под козырьком какого-то киоска. Подняв воротник ветхого студенческого пальто, стажер сосредоточенно курил, не отворачивая лица от брызг.
Нам представлялось, как сейчас по глубокой грязи жена и сын Никульшина плетутся домой.
Мы думали об отце, который вместе с мешком промтоваров украл и детство у сына.
А дождь лил и лил.
Передо мной лежит увесистый том, именуемый уголовным делом. На обложке номер. Подшиты и пронумерованы многочисленные протоколы, схемы, куча справок, характеристик. С первого листа угрюмо смотрят запечатленные тюремным фотографом лица арестованных. Их четверо. Они обвиняются в совершении нескольких грабежей.
Преступники молодые. Они едва шагнули за порог совершеннолетия. И невольно хочется выйти за пределы папки и проследить пути, которыми пришли к преступлениям эти люди, пройти по закоулкам, где, словно тараканы за косяком, вызревали будущие обвиняемые.
Строители пользуются выражением «нулевой цикл». Этими словами они обозначают первоначальную стадию сооружения дома: рытье котлованов, закладку фундамента, подведение труб и т. п. Этот цикл — будущая основа здания. Тут даже незначительный промах может привести к непоправимой беде. Поэтому прочности фундамента строители уделяют особое внимание. Воспитание человека — та же закладка фундамента. К сожалению, тут сплошь и рядом мы сталкиваемся и с близорукостью, и с беспечностью. Сталкиваемся и с их последствиями.
Пыжиковую шапку взяли шутя. Мужчина вечером вышел в Первомайский сад подышать морозным воздухом и не успел раскрыть рта, как шапка пошла вперекидку от одного к другому, затем к третьему. А потом потерпевшему пригрозили, и он исчез.
Шапку продали недалеко от базара какой-то женщине за семь рублей, купили в «Утюжке» две бутылки перцовки и выпили в соседней закусочной. А после Пьеру встретилась Нина, которую он не видел целых два дня. Потребовались деньги, чтобы сводить ее в ресторан.
И они опять пошли к Первомайскому. План был таков. Нина знакомится с обладателем приличного костюма, часов и кошелька, заходит с ним под арку или в подъезд, и тут появляются ребята…
Все шло, как было рассчитано.
Но в тот самый момент, когда парень, окруженный компанией Пьера, отбивался один от троих, а девушка стояла неподалеку, к подъезду, словно упавший с неба, подкатил газик, переполненный работниками милиции и дружинниками.
Дело в том, что владелец пыжиковой шапки не терял времени и, пока грабители сидели в закусочной, а потом шли назад к парку, привез сотрудников уголовного розыска и комсомольцев на место первого грабежа, оказавшегося по случайности и местом второго. Все четверо были захвачены с поличным.
Отец Петра Костикова — художник, мать — инженер. Всего несколько лет назад в семье по видимости все обстояло благополучно. Петя был еще скромным и застенчивым мальчиком. Но мать тайком от сына часто плакала. Она видела, что муж перестал жить интересами семьи. Спустя непродолжительное время пришла разгадка. Анатолий Николаевич был увлечен другой женщиной. Амурные увлечения мужа испортили характер Веры Петровны. Семью стали раздирать ссоры, во время которых родители не заботились об изысканности выражений. Муж перешел жить в маленькую темную комнату, которая до этого использовалась под кладовку. Как чужие, встречались теперь супруги на общей кухне, громыхая каждый своей кастрюлей. Скоро Анатолий Николаевич потребовал развода.
Спустя год он обосновался у своей новой жены, Беллы Викторовны. Петр остался жить с матерью.
Мы не можем достоверно сказать, почему отец через год стал настойчиво напоминать Пете о своем существовании: то ли потому, что затосковал по сыну, то ли потому, что предполагал включить еще одного человека в ордер на обещанную квартиру.
Сын, однако, не проявлял тяги к отцу.
Тогда Анатолий Николаевич стал ходить к Пете в школу, уводил его с уроков, шел с ним в кафе, в кино, давал деньги. Такая жизнь сыну пришлась по душе, и отец к концу учебного года добился в своих взаимоотношениях с Петей больших успехов.
Нельзя было сказать того же о школьных делах сына.
Он остался в восьмом классе на второй год.
Теперь жизнь у матери стала казаться Петру пресной, скучной, невыносимой.
«С матерью я ссорился потому, что она не разрешала мне долго гулять, пить водку и дружить с плохими ребятами», — пишет он в своих показаниях.
Петр перешел жить к отцу.
Как же сложилась его жизнь в новой семье?
Уже через полгода Белла Викторовна не могла равнодушно видеть пасынка. Она перестала готовить ему пищу и стирать белье. Петра от семьи отделили.
«Чтобы не касаться мачехи, отец выделил мне отдельную комнату и давал по рублю в день. Летом, если я задерживался на улице дольше одиннадцати часов, мачеха меня не пускала домой, и я стал жить в сарае. Отец с ней ничего не мог сделать. Мачеха все убрала из моей комнаты; оставила кровать и стол. Она говорила, что это — все ее, а моего здесь нет ничего. Некоторое время я жил один в своей комнате, но потом отец, мачеха и ее сын Володька, мой ровесник, стали есть в моей комнате. Меня не приглашали…»
Нетрудно угадать чувства, которые испытывал Петр, видя перед собой полный стол с тортом, фруктами по случаю какого-либо семейного торжества. Лежа в постели, он обычно в эти минуты отворачивался к стене. Как-то он съел оставленный на столе винегрет. Белла Викторовна подняла скандал.
Когда отец отдыхал на курорте, сын писал ему:
«Денег ты оставил мало. Вот посуди сам: даст мне Мария Михайловна, соседка, один рубль утром. Я иду завтракать, у меня уходит самое малое 30 копеек. Остается 70 копеек. В третьем часу я иду обедать, а обед, ты сам знаешь, стоит 70 копеек, и так у меня ничего не остается, а еще надо купить булок, а денет нет… Масло кончилось, денег на масло нет. Правда, сахар есть, но что им делать, чай пить не с чем…»
Целый день Петр был предоставлен самому себе, так как днем ничем не был занят, учиться Анатолий Николаевич устроил сына в вечернюю школу. Компанию Петр находил себе сам.
Однажды Петр подрался с сыном мачехи.
«Она заставила отца, — пишет Петр, — чтобы он выгнал меня из дома. И он сказал: «Иди к матери, там и живи». Но матери не было тогда в Воронеже, она была в отпуске или командировке. И я пошел жить к другу…»
Вырытый под фундамент котлован ничем не заполнялся. Ни в семье, ни в школе. Но пустоты в природе не бывает. Вакуум удивительно быстро был заполнен. Друзьями Петра стали Виталий Самойлов и Геннадий Ключевский.
Виталий Самойлов жил один в большой квартире в центре города. Его отец, отставной военный, и мать, домашняя хозяйка, вместе с братишкой обосновались в поселке Краснолесный, близ станции Графская, на собственной даче, половину которой сдавали внаем. Чтобы не потерять в городе квартиру, они оставили в ней сына. Виталий в прошлом году по окончании десятилетки пытался поступить в институт, но знания оказались столь скудными, что после второго экзамена он забрал документы. С того времени Самойлов не работал и не учился, ожидая, когда отец подыщет ему место.
Плуг ржавеет от безделья.
Квартира Виталия стала местом сбора его многочисленных знакомых. Ящик из-под телевизора был полон порожних бутылок. Их спешно выносили сумками, когда мать или отец уведомляли Самойлова-младшего о своем предстоящем приезде на день-два. Окурки и пепел выметались, комнаты проветривались.
Петр Костиков, получивший от друзей более благозвучное имя Пьер, по этому случаю переселялся от Самойлова, у которого жил, в сарай ко второму своему товарищу, Геннадию Ключевскому, пареньку, работавшему на керамическом заводе. Геннадий был застенчивый юноша, полностью лишенный слуха, но хорошо говоривший. Кто видел его впервые, не мог поверить, что он не слышит. Геннадий свободно поддерживал разговор, лишь изредка прося собеседника повторить фразу. Он понимал говорившего по губам.
Кстати, в милиции в начале допроса не сразу поняли, что Ключевский глух.
Стыдясь своего физического недостатка, он сторонился людей и дорожил дружбой с Костиковым и Самойловым.
Геннадий, несмотря на возраст, считался одним из лучших токарей цеха и зарабатывал вдвое больше отца, весовщика железной дороги.
Вместе с Виталием и Пьером он ходил в общежитие девушек, на каток, в кино. И, несмотря на отвращение к спиртному, не отказывался от участия в выпивках.
Однажды друзья взяли его в ресторан, где просидели несколько часов. Когда наступил момент расплатиться, ребята подали официанту какую-то жалкую мелочь. Геннадию пришлось уплатить крупную сумму. Но и ее не хватило. И тогда Ключевский отдал официантке паспорт, а на следующий день попросил начальника цеха выдать ему аванс под зарплату «на покупку костюма», как он объяснил.
Этими деньгами он расплатился в ресторане.
Как-то Пьер принес на квартиру Самойлова книгу по гинекологии и пачку непристойных фотографий. Геннадий выбросил все это в мусорный ящик, за что друзья едва не исключили его из сообщества. Но главное, что тянуло его в компанию Пьера и Виталия, это Нина Клинцова. Она дружила с Пьером, но Геннадий оставался доволен и тем, что изредка видел ее, сидел с ней рядом, застенчиво перебрасывался с ней десятком пустых фраз. Он завидовал Пьеру.
Дом, где жила Клинцова, без преувеличения можно было назвать громадным. Здесь около двух тысяч жильцов. Во дворе играли дети и подростки.
Один из подъездов. Наверх ведет крутая лестница. Шагая по ступенькам, лейтенант непроизвольно думал, что ночами, после веселых пирушек, по этой лестнице не раз поднималась Нина Клинцова и что вот так же гулко отдавались в тишине ее неверные шаги.
Нина Клинцова училась в школе. Жили на скромный заработок матери, уборщицы детского дома, и на пенсию за погибшего на фронте отца.
Восьмой класс девочка закончила без троек. Преподаватели говорили, что она могла бы заниматься на круглые пятерки. Мать радовалась успехам дочери. Сколько мыслей и надежд связывала с ней усталая женщина!
Конечно, были и огорчения. Анне Семеновне стали говорить, что Нина выбрала себе подруг из числа самых худших и недисциплинированных воспитанниц детдома.
— Не искать же ей подруг на другом конце города. Кого знает, с тем и дружит, — отвечала мать.
Скоро дочку стали подозревать в краже мелких сумм у воспитателей. Мать с негодованием отвергла оскорбительные догадки. Ее заботам о дочери не было границ. Придя утомленной с работы, Анна Семеновна мыла посуду, убирала за дочерью постель, приводила в порядок ее одежду. А между тем Нине шел семнадцатый год.
— Мама, приготовь покушать.
— Мама, почему простыню не постирала? — только и слышалось в доме.
— Повзрослеет — поумнеет, — успокаивала себя мамаша и спешила выполнить каждое желание дочери.
А Нина? Нина стала уже покрикивать на Анну Семеновну. И не только на нее, но и на учителей в школе, на подруг.
Вскоре ей плохо стали даваться науки. Зато хорошо давались танцы. Джаз поразил ее в самое сердце. Перед трелями кларнета и грохотом тарелок поблекло все.
Литература показалась скучной, алгебра — сухой, география — ненужной. И важно ли, в самом деле, знать, танцуя вальс «Голубой Дунай», где протекает река с таким названием — в Австрии или в Новой Усмани?
Вижу в сумерках я-а-а
в платье белом тебя-а-а… —
напевала Нина, возвращаясь глубокой ночью домой. И никто: ни мать, ни школа не видели, в какие сумерки попала Клинцова.
Первая четверть девятого класса завершилась твердыми двойками.
Перессорившись с учителями, Нина забрала личное дело и перешла в школу рабочей молодежи.
Однако просидеть более одного урока у нее не хватало сил. Как только близился роковой девятый час, время начала танцев во Дворце культуры, ее сердце было готово вырваться из груди, перед глазами начинали кружиться пары, в ушах жалобно звучали голоса влюбленных мексиканцев:
Бэ-са-мэээ
Бесаме му-у-ча…
На втором уроке Нины в классе обычно уже не было.
Скоро она совсем бросила учиться и, как Виталий Самойлов, собиралась определяться на работу, но пока днями сидела в неубранной комнате, непричесанная и неодетая, и крутила пластинки, изводившие соседей, а когда это занятие надоедало, — вверяла свои мысли дневнику.
«Поссорилась с мамой. Она перестала со мной разговаривать. В субботу была на катке, а в воскресенье — на танцах. Желания грустные. Они вряд ли сбудутся.
Ну, какие еще новости? Да, два дня назад купила серый капрон со швом. Биск! Сшила серую юбку. А вчера у входа во Дворец встретила Пьера. Стоит такой грустный и интересный, как Печорин. Мы с ним побазарили, и как он на меня смотрел! Я дурачилась вовсю. Заставила его посмотреть швы на чулках. Ровно ли. А Генка Глухой тоже все время посматривал. По-моему, он тоже на меня «тянет».
На руке Виталия Самойлова были часы, добытые при одном из прежних грабежей. В машине ему удалось незаметно снять их и, приподняв штанину, спустить в носок.
Когда всех четверых привезли в комнату дежурного при отделе милиции, их сразу разместили порознь. Самойлова посадили при входе, за барьер, рядом с каким-то стариком, задержанным за продажу кустарных тапочек.
Виталий, скосив глаза на дежурного, сунул соседу по скамье часы. Самойлов знал, что кустаря после составления акта держать не будут.
Через полчаса старика в милиции уже не было. Улика ушла вместе с ним.
Самойлов надеялся, что ему вменят в вину только одно последнее нападение. Но случилось то, чего он опасался. Глухой, а за ним и Пьер во всем признались. Глухой даже расплакался.
— Давайте бумагу, напишу все! Уже надоело ждать ареста. Лучше сидеть, чем ждать. Я знал, что так будет. Хорошо, что не дома взяли. Хоть соседи не видели.
И, всхлипывая, спрашивал, сколько ему дадут.
Костиков тоже был потрясен. Он никогда всерьез не предполагал, что конец может быть таким. Со дня на день он думал заняться делом, пойти на завод. При мысли о своих вечерних похождениях ему порой казалось, что все это произошло не с ним, а с кем-то другим, что все это не имеет к нему никакого отношения. Пьер был уверен, что все это уйдет в прошлое, забудется, как только он поступит на работу и обретет место в жизни, как только перестанет выпрашивать то у отца, то у матери полтинники на столовую и баню.
Он с ненавистью думал о Самойлове, приютившем его и предложившем пойти на «акцию смелых», с жалостью вспоминал голубей, оставленных в сарае мачехи, и ждал, что отец или мать узнают о том, что случилось с ним, и придут. Теперь он осознал весь ужас происшедшего.
Виталий Самойлов держался по-иному. На воле он знал парня, который сидел, и помнил из его рассказов, что самое лучшее — это молчать.
Несмотря на показания ребят, Виталий отрицал участие в предыдущих грабежах.
Именно поэтому на следующий день в числе двух случайных ребят его решили предъявить на опознание молодому человеку лет двадцати пяти с худеньким интеллигентным лицом, аспиранту вуза.
Сопоставив показания Глухого и Пьера с заявлением, поступившим от аспиранта недели две назад, оперуполномоченный уголовного розыска пришел к выводу, что аспирант был ограблен именно Самойловым и компанией: совпадали место нападения, внешность потерпевшего, название похищенных вещей.
Самойлова привезли из КПЗ, где он провел ночь, в милицию и посадили в отдельной комнате вместе с двумя ребятами, приглашенными на четверть часа с улицы. Сбоку, у стола оперуполномоченного, сидели двое понятых: один — шофер, другой — геолог, приехавший с Востока в длительный отпуск. Геолог пришел оформить прописку. Шофер оказался навеселе, но самую-самую малость. Оперуполномоченный послал милиционера пригласить вместо него другого понятого, а сам тем временем начал заполнять «шапку» протокола.
Водитель с жалостью разглядывал троих, и в особенности Самойлова, который выделялся убитым видом.
— Да-а, сюда только пап-пади, — глубокомысленно тянул шофер. — Вот я. Пришел права получать. А за что отобрали? Еду мимо топливного склада. А соседка увидела. «Ваня, подвези уголька». Нагрузил, а меня по дороге регулировщик… «Вашу путевку». А в ней записана щебенка. А я везу уголь. И все. «Ваши верительные грамоты». А за рулем я не пью. Это я сто грамм по случаю возврата прав. А тебя, парень, угощу. Приходи, когда выпустят. Нансена, 29. И выпьем, и закусить найдется. Я такой. Я последнее отдам. Ты не убивайся. Все бывает. Вот я. Сначала не знал, куда себя деть. А вот прошло. И права мне отдают. Ты приходи, я тебя угощу.
Вошла старуха с базарной сумкой в руках. Ей указали на свободный стул. Оперуполномоченный подумал удалить шофера, но тот сидел уже серьезный и молчаливый, и лейтенант мысленно махнул рукой: «Пусть сидит».
— Введите потерпевшего, — сказал он милиционеру.
Вошел щуплый юноша в легких очках без оправы и, беспомощно оглядываясь, остановился посередине комнаты.
— Садитесь вот сюда… Да вы не волнуйтесь. Теперь-то уж не из-за чего. Это не тогда, не ночью… Поглядите получше на этих троих. Нет ли среди них кого-нибудь из тех, кто нападал на вас?
Аспирант поднялся, подошел поближе к сидящим, повел по лицам близоруким взглядом.
На физиономиях двух ребят, приглашенных с улицы, читалось волнение. Самойлов, сидевший справа от них, смотрел вперед неестественно прямым взглядом.
Аспирант скользнул по лицам первых двух, остановился на нем. Юноша долго всматривался в черты Самойлова, потом пополз взором по его фигуре. Вдруг он уперся взглядом в щеголеватые узконосые туфли Виталия и не мог оторвать от них глаз.
— Будьте любезны, снимите, пожалуйста… Нет, вот этот.
Он показал на левый ботинок.
Самойлов носком правой ноги сдвинул задник, и туфель с глухим стуком упал на паркет. Аспирант, придерживая одной рукой очки, другой поднял его и, нащупав что-то пальцем, проговорил:
— Вот она, кнопка тут выскакивает… Возьмите, пожалуйста, — подал он туфель назад.
— Зачем же? — остановил его лейтенант. — Напротив, пусть снимет второй. А мы дадим ему что-нибудь старенькое, из казенного. Итак, насколько я понимаю, вы опознали гражданина Самойлова Виталия Семеновича?
— Да, да. Я хорошо его запомнил. Мы были лицом к лицу. Он обшаривал мои карманы. И бумажник забрал.
— А в чем вы пошли домой?
— Он мне бросил свои ботинки. Старые. Они у меня дома.
И тут экспансивная натура водителя дала о себе знать.
— Подожди, парень, да ты что же, человека ограбил? По морозу голого пустил? А? А я тебя в гости приглашал? Это я за что же полжизни отдал? Для кого же счастья добивался? Для тебя? Погляди-ка!
С треском сверху донизу скользнул замок застежки «молния» на теплой куртке. Задрав пиджак и рубаху, шофер обнажил бок и нижнюю часть грудной клетки, стянутые широкими багровыми рубцами.
— Мне восемнадцать было, когда меня на передовой крестили. А ты? Зачем ты нужен? Кто тебя выкормил?
Лейтенант не спешил остановить негодующего шофера. За эти минуты Самойлов испытал такое омерзительное чувство стыда, при воспоминании о котором даже долгое время спустя кровь бросалась ему в лицо.
Он больше не запирался. Рассказал все. Не скрыл и того, что передал старику, сидевшему с ним в комнате дежурного, наручные часы.
Адрес и фамилию старика установили из акта, составленного накануне вечером. Скоро его вместе с часами привезли в райотдел.
На следующий день в милицию по телефону вызвали мать Самойлова, Наталью Поликарповну.
Это была яркая, интересная женщина, одетая с большим вкусом. Она принесла тяжелый саквояж с продуктами и туфли для сына, по-видимому, купленные только что в магазине. Ее ознакомили с показаниями сына. Когда она перевернула последнюю страницу, лицо ее сделалось красным от гнева. Наталья Поликарповна порывисто взяла со стола ручку и, пока оперуполномоченный копался в бумагах, лежавших в папке, написала на протоколе допроса:
«Уже двенадцатый час, а Виталий не ел. Я видела, с какой жадностью он набросился на пищу, принесенную мною. У него отвислая челюсть и безумный взгляд. Он не стал говорить со мной. Эти показания вынужденные. Н. Самойлова».
Негодующий оперуполномоченный, схватив протокол, воскликнул:
— Да вы же испортили документ!
Щеки женщины горели.
— Не верю вашему следствию. Я требую, чтобы его допросили при мне. Слышите, требую! Моему сыну не нужны старые часы с оборванным ремешком. У него свои. Я этого не оставлю.
Беседа состоялась через день. Виталия допрашивали в присутствии матери, хотя этого и не требовалось по закону.
Слушая рассказ сына, не глядевшего на мать, оперуполномоченный не скрывал удовлетворения откровенностью парня. Наталья Поликарповна становилась то бледной, то пунцовой. Когда сын повествовал о том, как они от театра угнали чей-то «москвич» и, катаясь, разбили его, потому что ни один из троих не умел по-настоящему им управлять, мать вспыхнула.
— А зачем тебе все это рассказывать? Этого же нет в твоих показаниях. Ты же знаешь, сколько нам теперь придется платить. Кто вас видел?
Лейтенант вскочил с места.
— Уйдите! Слышите? И больше не приходите.
Два дня Наталья Поликарповна не ходила в милицию. Но, узнав, что дело для окончания расследования передали в прокуратуру, пришла ко мне. В ее руках был тяжелый саквояж с едой.
В кабинете друг против друга сидели на очной ставке Виталий Самойлов и Геннадий Ключевский. Я уточнял подробности, касавшиеся Нины Клинцовой. Девушку еще в первый вечер освободили, взяв от нее подписку о невыезде из города. Ребята подтвердили, что последний грабеж был единственным, в котором Клинцова участвовала. По их словам, Клинцова пошла с ними с большой неохотой.
Я разрешил конвоиру взять от Самойловой передачу.
Наталья Поликарповна поставила саквояж на пол, рядом со стулом сына. Виталий, нагнувшись, взял несколько свертков.
— А это отдай Генке, — попросил он. — У него нет ничего.
Глаза матери округлились.
— Что-о? Всякую шпану кормить? Хорошо еще тебе ношу. Ты знаешь, во что это обходится? Это все с неба не падает.
Я не ожидал, что Виталий окажется таким несдержанным. Он вскочил с места, губы его кривились.
— Ты, ты!.. Всего тебе мало! К черту!
Он отшвырнул ногой саквояж с передачей.
— Не ходи больше, не буду брать!
Когда мамашу выдворили из кабинета, парень дрожащими руками разделил с Глухим пачку сигарет и произнес:
— Везите в тюрьму. Без передач обойдусь. Отработаем. Не век сидеть будем. Поумнеем.
Следствие в прокуратуре закончилось довольно скоро. Родителям было разрешено свидание с арестованными.
Первым пришел отец Геннадия, сгорбленный крупный мужчина, придавленный тяжестью дум. Ему показали место напротив сына. Геннадий не решался взглянуть на него. Не дождавшись, когда сын поднимет голову, отец тронул его за плечо.
— Смотри сюда.
Юноша старался не пропустить ни одного движения губ.
— Не на-бе-решь-ся у-ма, не при-ез-жай! Понял?.. Ну, давай, что ли, попрощаемся.
Анатолий Николаевич Костиков явился раньше назначенного времени. От него исходил тонкий аромат вина. Гордым жестом он извлек из кармана печатный каталог своих картин и этюдов, желая подчеркнуть, что он не обычный смертный, а работник творческой профессии. Я вернул ему книжечку.
— Почему вы предложили сыну покинуть дом?
— Мы отправили его к матери. Он дерзил не только мачехе, но и мне. А пасынка избил так, что у него целую неделю был запухший глаз.
— Вы знали, что мать была в командировке на Урале?
— Он мне об этом не сказал.
— А разве вы потом не интересовались судьбой сына?
— Ммм… Знаете, все занят. Выставка тут моя была.
Для беседы с Петром художника попросили прийти в другой раз. Трезвым.
Тягостное впечатление оставила вторая встреча Виталия Самойлова и его матери. (Отец Виталия не мог прийти, потому что лежал в госпитале с открывшейся раной.)
Наталья Поликарповна долго допекала юношу назиданиями. Я боялся, что она вновь станет уговаривать сына изменить показания и что Виталий может не устоять перед ее домогательствами. С облегчением я услышал, что ее поучения иссякают.
— Смотри, сынок. Исправляйся. Не огорчай маму.
«Дорогая мамаша, — хотелось сказать ей вслед. — Если сеете сорняки, не рассчитывайте на урожай злаков. У вас растет второй сын. Помните о фундаменте. Помните о «нулевом цикле».
Александр Марков считал, что подготовка была безукоризненной. Сведения о старухе они получили из первых рук. Ее племянник Иван Евлахов, недавно освободившийся из заключения, захлебываясь, рассказывал, что, придя однажды к бабке, он не мог долго достучаться и заглянул в окно, поверх занавески. На теплой, в меру остуженной плите бабка просушивала полмешка денег. Заслышав стук, она поспешно ссыпала их в мешок.
Дом старухи располагался вблизи рынка-толкучки. Бабка с дедом много лет шили на продажу кустарные шапки. Работали они ночами, завесив окно одеялом.
Если все сойдет хорошо, то у нее можно будет «позаимствовать» не одну тысячу. Быстрота — залог успеха. Марков знал об этом из переводных романов. Особенно он ценил один: «Западная марка продолжает падать». Книгу они читали вместе с Михаилом Козловским, недавним другом Маркова. Шагая вечером по широкой Ленинградской, они часто напоминали друг другу наиболее захватывающие места. Марков знал их наизусть.
Теперь они мчались в голубой «Волге» на окраину города, где была нужная улица. Марков сидел рядом с шофером такси, сжимая в кармане влажную ручку пистолета. «Капитан Флинт боится только призраков», — подсказывала ему память фразу, не то вычитанную из какой-то книги, не то выдуманную самим. Но чувство волнующей приподнятости, которым он был охвачен в минуты обдумывания замысла, теперь исчезло.
За стеклом машины мелькали не выдуманные, а реальные витрины, киоски, здания, люди, предстояло преодолеть не вымышленную, а реальную опасность. И невозможно было заранее сказать, чем все это кончится. Будь Марков один, он вышел бы из машины на полдороге и трамваем проделал бы обратный путь. Но за спиною сидел Козловский, которому час назад Марков расписывал во всех подробностях план нападения. И поэтому Александр молчал.
Такси мчалось вперед.
Почти все произошло именно так, как Марков и Козловский рассчитывали. Старуха оказалась одна. Ее оглушили ударом рукоятки пистолета и сбросили в погреб. Но дальше их ждало разочарование. Обшарив все щели, ящики и шкафы, они нашли только две измятые рублевые купюры. Денег в доме не было.
В тот день, когда Ивану Евлахову передали просьбу Маркова и Козловского прийти вечером к зданию Дворца культуры, он понял, зачем его зовут.
Он расщепил чернильный карандаш, наскоблил с оголенного стержня кучку порошка, развел чернила.
«Мама, — написал он. — Если я не возвращусь, в моей смерти виновны Александр Марков и Михаил Козловский. Адреса их знает Коля Егоров. Целую тебя, мама, крепко-крепко. Ваня».
Он вложил записку в паспорт и сунул его в ящик стола.
В комнате дежурного не умолкал телефон. Сегодня он снова принес весть: ограбили магазин на Бессарабской. Преступников было двое. Оба в масках. Пока один стоял с пистолетом около перепуганных насмерть покупателей, другой обшаривал ящики прилавка. Захватив выручку, преступники скрылись. Подобного не помнили уже три года.
— Как в дурном детективе, — невесело говорил начальник уголовного розыска, сухой, подвижный мужчина. Он сердито вышиб из мундштука окурок сигареты.
Через месяц случай повторился в другом магазине. На этот раз при нападении был серьезно ранен продавец.
Грабили небольшие, удаленные от центра города магазины.
Продрогшие и злые возвращались по утрам после безрезультатных засад оперуполномоченные и дружинники. Шагая гулкими пустынными улицами, каждый из них мучительно думал: «Кто они? Какие? Молодые или старые? Новички или матерые?»
Склонялись к мысли, что орудуют рецидивисты.
Но Марков и Козловский не были рецидивистами.
Марков окончил среднюю школу и учился на подготовительных курсах в строительный институт, а Козловский состоял студентом-заочником факультета журналистики университета.
Марков жил в переулке, где, как сказано в его дневнике, «нет фонарей, шумят тополя и целуются пары на скамейках».
Его отец был инженер-строитель, мать работала в продовольственном магазине.
Об отце Александр в дневнике писал:
«Милый отец, ты уже стар. Никогда ты не мог разговаривать властным тоном Не потому ли ты не стал ну хотя бы начальником СМУ, а работаешь тридцать лет инженером. Никогда ты не носил, насколько я помню, дорогих костюмов. Еще бы, ведь у тебя нас четверо. Мы любили слушать твои рассказы о том, как ты учился в институте в 30-е годы, как вы жили еще до первой мировой. Ты помнишь смерть Ленина — времена для нас совсем далекие. Конечно, ты иногда бил нас, не без этого, но быстро отходил, и мы прощали тебе порку…»
Александр рос как все: упивался книгами, восхищался подвигами героев, мечтал о дальних странствиях. Страницы его дневника пестрели изображениями скрещенных стрел и сабель, парусов, наполненных ветром. Пират капитан Флинт и отважный Спартак были в его глазах одинаково необычайными и героическими. Пора любви и грусти нежной наполнила его душу свежими неизведанными чувствами, и он исписывал целые тетради неумелыми стихами о голубых глазах, сиреневом закате и чарах луны. Он зашифровывал записи дневника о первых встречах и мальчишеских поцелуях нехитрой тайнописью и ходил целый день, веселый и шальной, в ожидании вечера, обещавшего ему новую встречу.
Когда семья жила на строительстве атомной электростанции, он вынужден был учиться в вечерней школе: первые месяцы на стройке не было дневных классов. Стал учеником слесаря.
Но, вступив в настоящую жизнь, Александр продолжал жить вымышленной. Скоро он разглядел вокруг себя то, что, как строительный мусор, лежало на поверхности. Он увидел, что иные с получки пьют, что в компании подчас рассказывают неприличные анекдоты, что многие знакомые курят.
Не без ущерба для школьных принципов и родительских заповедей он с головой окунулся в это.
«1 декабря. В воскресенье был пьян. Ничего не помню. Сегодня сдавал литературу. Пил все время с Валеркой.
6 декабря. Вечером ходили на танцы. Выпили по бутылке «Волжского» на брата».
Так проходили вечера, заполненные бутылкой красного перед танцами.
Семья переехала в город. Александр переменил место работы и школу, но жизнь его оставалась прежней, с тою лишь разницей, что перед ним были открыты двери не одного клуба, а многочисленных парков и Дворцов.
Завязал знакомство с несколькими развязными девицами.
Скоро в дневнике появилась стихотворная запись:
«Я теперь в любовь не верую,
О ней говорю с усмешкой,
И даже любовь свою первую
Вспоминаю с гадкой насмешкой.
Слова не были позой.
Александр начал посещать секцию бокса. Через полгода он раздался в плечах и уже не походил на юнца. Дневник вести продолжал. Исписал две клеенчатые тетради стихами под Есенина об увядших цветах и отзвеневшей юности, которая тем временем только начиналась.
Когда по вечерам над городом зажигались огни, Александр встречался с друзьями у входа в парк.
— Итак, джентльмены, скинемся?
— О чем речь, — отвечал хор голосов.
Они откомандировывали одного из компании в ближайший гастроном. Посланный вскоре возвращался с бутылками. Подходили к киоску «Газводы», где можно было добыть стакан. Александр вступал в переговоры с продавщицей. Непреклонная женщина меняла гнев на милость, как только ей обещали порожнюю посуду.
«Среда. Сегодня развлекались, в садике устроили охоту на кота. Как только потомок тигров был замечен, Джон и Кукуй, ломая кусты, с гиканьем взяли его в клещи, а Толик схватил за хвост и зашвырнул в публику. Все, конечно, врассыпную.
Воскресенье. Подошли ребята. Генка начинает:
— Ну что, ты в парке был смелее, а сейчас притих? Смирненький?
— Какой есть. — Нащупал финку, но молчу. Постоял около них немного.
— Пока. — Пошел домой. Думал, что начнут. Особенно хотелось полоснуть Митрошку.
Понедельник. Было скучно. Зашли в барак. Свистнули примус. А на черта он нам? Бросили по дороге.
Четверг. Пошли вечером на Ленинградскую. Одному чуть не дали, но Гусь узнал его — какой-то Витька с Монастырки. Потом ходили по парку, пугали парочки. Перевернули уборную. Грохоту было на всю улицу. А вообще — скука. Ребята — недоросли. И все глупо».
Так шли дни. Выпивка, танцы. Драка. Снова выпивка. Поцелуи в подъезде. Иногда писал стихи. Больше про туманы, закаты, лунные ночи. Иногда мечтал. В мечтах готовил себя для необычайного, чистого, выдающегося. Посмеивался над собой, полагая, что компанию джонов и кукуев он сможет покинуть в любую минуту, что он духовно богаче их и что их привычки и склонности к нему не прирастут.
«3-е августа. Давно не писал. Отсидел пять суток за драку. На работе даже не спросили, где был. Сказал, что болел, и обещал сдать больничный лист Вот бы сдать им бумагу судьи — рты бы разинули.
Понедельник. Пришел Саша с друзьями. Пошли ко мне. Бычок принес спирту. Выпили. Васька свалился. Король с Кукуем пошли воровать на мясокомбинат. Я с ними не пошел».
…Пока не пошел, но пил с ними, сидел рядом, слушал хвастливые рассказы об удачных ночных набегах.
«Суббота. Дни однообразны. Скука. Родители гонят в институт, а у меня другое в мыслях. Хотел поступить в учебный комбинат на слесаря-сантехника. Пять месяцев учебы — и посылают в Сибирь. Когда заикнулся об этом, дома такой шум поднялся — хоть убегай. А может, они и правы? Может, «больше денег и теплее угол» не так уж плохо? Может, остальное только звон? Во всяком случае без денег ни здесь, ни в Сибири не светит. А сейчас они бы были кстати. «Колов» тридцать. Много задолжал».
По-прежнему шли дни, похожие один на другой. Александр уже не находил, что компания джонов и кукуев плоха. Возвращаясь навеселе домой, он пел, перебирая струны гитары:
Цыганка с картами,
Дорога дальняя…
Прежние помыслы найти себя казались плоскими.
«28. Среда. Видел Володьку Черного. Он говорил, что грабит пьяных. Это он называл ловлей карасей. Берут только деньги. Интересно!»
Скоро судьба свела Маркова с Михаилом Козловским. По возвращении из армии Козловский работал на шинном заводе машинистом электрокара. Михаил тяжело привыкал к гражданской жизни, где не было старшины, который кормил бы его, обувал и одевал. Козловский был натурой переменчивой. На протяжении одной минуты его настроение могло меняться от слащавой сентиментальности до необузданной жестокости. Вспышке такой чувствительности был обязан своим спасением Иван Евлахов, вызванный друзьями для объяснений после неудачного нападения. Мир тускнел или загорался в глазах Козловского по мере истощения или пополнения денежных запасов. Стихи он писал либо торжественные, либо мрачно-безнадежные, впрочем, в обоих случаях одинаково малограмотные. В лице Козловского Александр нашел себе удачного напарника.
«Суббота. Сижу за столиком в кафе, пью коньяк и нахожусь в слегка розовом настроении. На улице дождь. Я сижу близко к окну и вижу, как ползут по стеклу холодные капли. Через столик сидит молодая девушка. Она такая красивая. Я пригласил ее за свой столик. У вас такое красивое имя — Нелли, меня зовут Флинт, капитан Флинт. Флинт боится только призраков. После второй рюмки мы сидим с ней и мирно разговариваем. Закуривая сигарету, я оглядываю кафе. Удобный момент для ограбления. Я стряхиваю эти мысли с пеплом сигареты в пепельницу, но словно из тумана выплывает картина… Я первым открываю дверь. Мы быстро входим в магазин. «Руки вверх!» — говорю. Я вижу глаза Мишки из-под черной маски. Поздний покупатель застывает с рукой, протянутой за сигаретами. Извините, Нелли, я вспомнил кое-что…»
В январе тайно от родителей Александр завербовался на Дальний Восток. Позади остались и Михаил Козловский и многочисленные знакомые, о судьбе которых нам известно лишь то, что сказал о них Марков в дневнике. Но поехал он туда уже не тем, каким был когда-то. То, что он считал временным и наносным, стало постоянным и привычным.
«Живем с другом на квартире в километре от Японского моря. Оно совершенно зеленого цвета с добавлением синего. Сам поселок на сопках, и кругом горы, тайга, дубняк, кустарник. Живу, как пан: одни штаны, одна рубашка и одна старая куртка. Все продал в дороге на «Рябиновую»: часы, пиджак и остальное».
Следователь мыслит урывками: по дороге, в бане, в кино, иногда в кабинете. Наиболее плодотворные мысли приходят утром, когда он бреется, завязывает ботинки или ведет сына в детский сад.
Мысль о том, что дом старухи указал грабителям ее племянник Иван Евлахов, явилась капитану Колядину не сразу. Она зрела постепенно и превратилась в уверенность после того, как из спецотдела поступила справка о прежней судимости Евлахова. Меры были внезапными и энергичными….
Однажды, когда ярко светило солнце и волны набегали на берег, Марков услышал, что его зовут. Он поднял голову от кучи гравия, которую разгребал лопатой, и увидел перед собой местного участкового. Тот спрашивал насчет паспорта. Паспорт Марков в прошлое воскресенье разорвал пополам во время пьяной ссоры. Александр сказал, что паспорт не имеет нужного вида. Участковый пригласил его с собой. Марков лениво поплелся за блюстителем порядка. Он не видел, что поодаль за ними неотступно следует скучающий мужчина в сером костюме. Когда Александр с милиционером прошли в отделение, этот мужчина вслед за ними вошел в комнату и попросил участкового оставить их одних. Он неторопливо взял стул, поставил его рядом со стулом Маркова и, опустившись, произнес:
— Познакомимся. Капитан Колядин из Воронежа.
Шестимесячный труд капитана завершился.
Александр тупо глядел на кучу бумаг, лежавших на столе. Среди них он видел небрежно брошенную маску из черного сатина. Когда Марков уезжал, маска оставалась в кармане старого пиджака. Он забыл ее выбросить…
В ожидании этапа Марков днями лежал на нарах. Со второго яруса в окно были видны белые сопки, кусок города, зеленое Японское море. Сверху он видел улицу. Море сегодня, было бурным, словно в романе, прочитанном год назад. Маркову казалось, что с того времени прошел не год, а десять лет. Море, которое он видел когда-то в мечтах, теперь шумело за стеной. Но оно было более далеким, чем прежде. Мираж романтики кончился. Только теперь Марков вдруг понял, кем он стал.
Был знойный летний день. Голубев поставил самосвал под окнами чайной, на полпути от кирпичного завода к стройке, и решил, не торопясь, пообедать. Кирпич был продан удачно. Покупатель, толстяк в военном, как видно, из отставных, оказался на редкость покладистым. Он даже не спросил, откуда кирпич.
Шофер занял место за столиком, откинулся на спинку стула, вытянул ноги. Ему надоела вечная спешка. «Только поддайся. Из этой лямки и на ночь выпрягать не будут». Голубев был шофер по призванию. Пять лет он работал на стройке подсобным рабочим, но не было дня, чтобы в мечтах он не видел себя за баранкой. Много раз предлагали ему идти на курсы повышения квалификации. Он мог стать каменщиком или штукатуром, лепщиком или плотником, но, к удивлению мастера и прораба, он наотрез отказывался пойти на курсы. Никто на стройке не знал, что вот уже год, как Голубев страницу за страницей одолевал книгу «Устройство автомобиля».
В следующем году он четырежды держал экзамены в автоинспекции и четыре раза проваливался. Огромного мужчину со сплющенным носом и вывернутыми ноздрями запомнили все экзаменаторы. Его могучая фигура в кургузом пиджачке с узкими, короткими рукавами высилась в коридоре среди остальных курсантов словно двадцатипятитонный МАЗ среди трехтонок. Шутники уверяли, что он и в пятый раз провалится, но в пятый раз он не провалился. То ли билет попался ему счастливый, то ли инструктору пришлось по душе, как уверенно и по-хозяйски он управлялся на практической езде с большим ЗИЛом. Так или иначе, но Голубев получил удостоверение водителя. Его мечта осуществилась.
В автохозяйстве его заметили с первых же дней. Его машина всегда была исправна и вымыта. Он не ожидал, пока механик предложит слесарям поставить деталь, требующую замены. Он сам шел на склад и сам ставил деталь на машину. Если на складе нужной запасной части не было, он покупал ее на руках. Он считал, что только при машине может стать человеком. Через полгода работы в автохозяйстве Голубев выхлопотал себе участок под застройку. Директор и председатель профкома ходатайствовали за него в коммунотделе, как за лучшего производственника.
С того времени не проходило дня, чтобы Голубев не сваливал на участке то машину бутового камня, то кучу щебня, то сотню кирпичей. Все приходилось делать в одни руки. Жена наотрез отказалась принимать участие в стройке. Она заявила, что ее устраивает казенная квартира и что ни здоровья, ни времени для стройки у нее нет. Денег, как правило, до зарплаты едва хватало. Жена была бесхозяйственна. Она покупала книги, ходила в кино и на концерты, таская за собой и мужа. Раз в неделю она пела в самодеятельности, и Голубеву приходилось ужинать в столовой. Она окончила десятилетку и мечтала поступить в строительный институт. Имея специальность штукатура, она и часа не хотела уделить приработку на стороне. Она всегда куда-то спешила, и в комнате стоял постоянный кавардак. Чтобы сохранить душевный покой, Голубев старался не ссориться с нею, но терпению пришел конец. Через полгода они расстались.
Вскоре Голубев снова женился. Вторую жену Голубев считал находкой, хотя была она некрасива и неразумно скупа. Она могла днями пилить мужа за пять рублей, израсходованных на угощение нужного человека. По утрам совала мужу в карман завтрак и на полдня расстраивалась, если муж просил на папиросы. Зато работа горела у нее в руках. Чтобы сэкономить на найме подсобных рабочих, она сама таскала раствор, кирпичи, мусор, доски и, в конце концов, надорвалась, пожелтела, но с участка не уходила.
Сначала построили одну комнату. Потом два года достраивали три остальных. Теперь у Голубева уже были налажены деловые связи. Если возникала нужда в кирпиче, он просил диспетчера занарядить его машину на силикатный завод. На строительных объектах кирпич поштучно не просчитывался, и от семи-восьми рейсов, ничем не рискуя, Голубев выгадывал машину кирпича. Таким же путем добывались раствор, половые доски, гвозди, толь. Когда дом, наконец, был отстроен, Голубев с удивлением увидел, что ему в нем нет места: жена заселила дом квартирантами. В одной из комнат девушки-проводницы спали даже по двое на кровати. Пришлось крупно поговорить с женою, прежде чем она освободила одну комнату…
Молоденькая официантка подала румяный, с корочкой, ромштекс и жигулевское пиво. Голубев выпил бутылку и попросил другую. Запивая жареную говядину пивом, он думал, что тридцать целковых и магарыч за машину кирпича совсем неплохо. А кирпича на стройке хватит. Больше в щебенку бьют. Голубев осушил стакан и налил еще. Закуска и жигулевское подняли настроение. Мысли незаметно сосредоточились вокруг заветной мечты, вокруг покупки собственной машины. На «москвича» денег хватало уже сейчас. Но разве это машина? А на «Волгу» предстояло поработать. Летом Голубев купил новый земельный участок, не через коммунхоз, конечно, а у маломощного застройщика и стал строить второй дом. Участок был расположен у Шиловского леса, на новой улице Тушинской. Бутовый камень, раствор, кирпич, которые он между делом завозил туда, становились вдесятеро дороже, как только ложились в стены. За стройкой наблюдал свояк. Уже сейчас, если бы Голубев решил продать коробку, он получил бы не менее четырех тысяч. Первый этаж, правда, был низковат. Дом располагался на склоне. Зато второй был превосходен.
Но Голубев не спешил с продажей. Теперь, когда стояли стены, главные трудности оставались позади. Раствор не был проблемой, с пьяницей-прорабом Голубев жил душа в душу; оштукатурят они со свояком сами. Главное — полы и кровля. На них потребуются деньги. И немалые. Брать из отложенных не хотелось. Да и жена не даст, А продавать по машине кирпича или раствора в неделю — пройдет летний сезон. А зимою не стройка. Неужели сорвется? Он даже занес кулак, чтобы стукнуть от досады по столу, но молоденькая официантка окинула его строгим взглядом, и Голубев опустил руку.
— Порядок, девочка, сколько с меня?
Через несколько минут самосвал мчался по дороге в сторону кирпичного завода. За ним, словно привязанный, тянулся хвост пыли.
Неожиданно за поворотом шофер увидел пешехода с поднятой рукой. Голубев до боли стиснул баранку и впился глазами в фигуру человека. Пешеход был с красной повязкой, наверное, дружинник или внештатный автоинспектор.
Первой мыслью было развернуть машину и на четвертой скорости мчаться на объект к прорабу, чтобы подписать накладную. Это следовало сделать раньше. Но теперь об этом поздно думать. Вдруг явилась мысль: «А если у него на уме совсем другое, а я ему с перепугу задний борт покажу? Что тогда? Черкнет номерочек а книжку — мол, неспроста бежит — и будь здоров, потом доказывай…»
Жалобно скрипнули тормоза. Самосвал резко остановился, поравнявшись с парнем. Голубев окинул острым взглядом некрупную фигуру дружинника. «Если что, — мелькнуло в голове, — такого сморчка одним пальцем можно с подножки спихнуть».
Голубев высунулся из кабины.
— Что, брат, подкинуть?
— Нет, гражданин, вам сейчас придется ехать со мной…
Голубев поставил ногу на газ.
— У заставы сбили пешехода, записан ваш номер.
— А серия? — радостно спросил Голубев, успев за эту минуту умереть и воскреснуть.
— К сожалению, пока неизвестно, — ответил дружинник.
Шофер вздохнул свободной грудью. Его слегка вывернутые ноздри шумно выпустили воздух.
— Да я, голуба душа, с утра еще в городе не был. А для дела я всегда готов, — весело проговорил он. — Одну минуточку, товарищ, вытру сиденье. На стройке работаю… Пыль.
Он провел два-три раза тряпкой по обивке сиденья.
— Пожалуйста.
Дружинник занял место в кабине, и машина повернула в город.
— А кого же сбили, если не секрет? — спросил Голубев.
— Женщину.
— И сильно помяли?
— Да.
К шоферу вернулось хорошее настроение. Он шутил со своим пассажиром, даже начал рассказывать ему забавные истории, происшедшие с ним на уборке хлеба в прошлом году. Через полчаса машина стояла против здания милиции.
Голубева провели в дежурную комнату. Предложили зайти за барьер.
Появился лейтенант.
— Голубев?
— Так точно.
— Предъявите накладную на кирпич.
— Что-о? Я же по аварии…
Лейтенант усмехнулся.
— В городе все живы. Аварий не было.
Голубев понял, что его обманули. Задержанного обыскали. Из кармана вместе с накладной и тремя новыми десятирублевками извлекли грязную, захватанную руками записную книжку. На одном из листков лейтенант прочитал: «Осиновая зелень». Он поднял на задержанного удивленный взгляд. Голубев промолчал.
Дело поступило в прокуратуру. Мы сидели с Голубевым в комнате для допросов. Он знакомился с материалами следствия. В кабинете стояла глубокая тишина. Свет попадал сюда, отражаясь от стены соседнего корпуса. Тихо шелестели страницы. Где-то вдали закричал паровоз. Там была жизнь. Устав от долгого чтения, Голубев выпрямился. Закурил.
Соскучившись по собеседнику, он начал рассказывать о себе. О знакомых. О разном.
— А помните, в записной книжке строку: «Осиновая зелень»? Так это название цвета. Когда я был в Москве, зашел на американскую выставку. Книжечку мне там дали, проспект называется, а на ней, как птицы, машины и под каждым рисунком пояснение на русском языке: во сколько сил мотор, какие тормоза, в какой цвет окрашена. Записал я. Думаю: «Если жив буду, непременно скоплю на такую». Скопил.
Он усмехнулся.
— Весной решил — хватит. Так ведь под ногами лежит: приедешь ночью на объект, хозяина не найдешь. Вытащишь из будки старуху. Глаза у нее, как у морского окуня, какой три дня на прилавке лежал, посоловелые. «Кирпич, — кричишь, — принимай». Махнет рукой: туда, мол, на тот конец вези. И в будку. А сколько я свалил, машину или половину, никому не нужно. Потом накладную подписывать: одевает очки — за одно ухо оглобельку, за другое — нитку, держишь ей пальцем, где расписываться, и ждешь, пока она крючки выводит. А за что расписалась, она и сама не знает… Да и прораб — пьяница… — Он смолк, боясь сказать лишнее, подтянул к себе папку и стал читать…
В середине дня он осилил бумаги и задумчиво курил, поставив большие подошвы на перекладину табурета, привинченного к полу.
— А знаете, я все думаю о первой жене. Пришла все-таки. И передачу принесла. Знаю, на последние. Не бывает у нее денег. Хоть и некрасивый, а уважала меня. «Тебе бы подучиться, — говорит, — автоколонной бы заворачивал. Машину больше меня любишь».
Я глядел на пачку уцененных сигарет, принесенных Голубеву его второй женой. Он понимал, о чем я думаю.
— Подмоченные выбирала, по восемь копеек, — проговорил он мрачно. Раздавив окурок в пластмассовой пепельнице, прикрученной к столу шурупами, он сказал:
— Покоя лишился. Лучше бы не приходила.
Мы долго молчали. Вошел суровый, неразговорчивый надзиратель и вывел Голубева. По длинному гулкому коридору еще долго громыхали шаги, одни строгие и четкие, другие грузные и медленные, словно мысли того, кому они принадлежали. Скоро шаги погасли за многочисленными дверями и поворотами.
Осталась уверенность, что Голубев додумает все до конца.
Татьяна Клюева звала своего напарника Акрихином. Она была уверена, что ядовитый старик послан ей господом в наказание. Безбожный сторож, зная, что Татьяна — верующая, терзал ее вопросами, на которые Клюева не находила ответа. Астрединов разбирался в священном писании лучше Татьяны. Недаром до революции он обучался в школе закону божию. Словно иглы, вонзал в ее душу богохульные вопросы.
Несколько дней назад он, например, спрашивал, сворачивая желтыми пальцами цигарку и обнажая в улыбке немногочисленные гнилые зубы:
— Значит, «бог создал все». — Акрихин повел рукою с прокуренными пальцами вокруг себя. — И не в один присест, а спрохвала. Помнишь: «Земля была темна и пуста, и тьма над бездною, и дух божий носился над водою. «Да будет свет, — сказал господь, — и стал свет». А до этого бог, стало быть, все прошедшие века в потемках сидел? Как же это получается, Татьяна?
Глядя с усмешкой на растерявшуюся Татьяну, он поднялся с лавочки, закинул ружье на плечо.
— Можешь не ломать голову. Все равно ничего не придумаешь. За этот вопрос батюшка на уроке закона божия так меня линейкой треснул, что я всю жизнь помню. Духовную семинарию кончил поп, а ничего лучшего не придумал.
Щуря выцветшие глазки, старик радостно засмеялся.
— Тебе вот говорят, что кит проглотил Иону, и ты веришь. А сказали бы, что Иона проглотил кита, ты бы тоже поверила. А зачем же у тебя голова на плечах? Бросила бы ты эти сказки, голуба душа, да пробивала бы дорогу, пока молодая, не отиралась бы в сторожках. Специальности бы добивалась. А сторожить и стариков хватит. Вот что я тебе скажу. Ты вот все плачешься: нет правды, обман везде, мужики — негодяи. А какой путевый уборщицу или сторожиху сейчас замуж возьмет? Забулдыга какой-нибудь. А с забулдыги какой спрос? У меня вон у самого сын такой. Каждый день с женой бои. Не чаю, когда свою квартиру получат. Они на отработку ходят. Глаза бы не видели. Вот оно что. — Акрихин погасил окурок, аккуратно затоптал.
— Ну, ладно, пойду. Погляжу, что там. А то доски вечером сгрузили.
Сгорбившись, Астрединов зашагал в сторону освещенных электрическими лампами кирпичных коробок, которые возвышались позади складов.
Слова старика оставались в сердце Татьяны, как занозы.
До двадцати двух лет Клюеву не привлекала религия. Она без оглядки отдавалась радостям жизни.
Но скоро наступило отрезвление.
Мужчина, с которым она сожительствовала, оказался женатым. Он возвратился к семье, оставив ее с грудным ребенком. Она умолила соседку присматривать за малышом, платила ей третью часть своего небольшого заработка, сама перебивалась с картофеля на хлеб, пока не определила сынишку в круглосуточные детские ясли.
Только спустя два года Татьяна вспомнила, что еще не стара.
Ее квартиру стали посещать мужчины. Один из них скоро остался у Татьяны жить.
Женщина надеялась, что он в конце концов оформит их отношения. Но сожитель внезапно завербовался на рыбные промыслы как раз в то самое время, когда Татьяна ждала ребенка. Первое время он писал ей и высылал деньги, а потом бесследно пропал. Может быть, женился.
Клюева осталась одна с двумя детьми: с трехлетним, который уже ходил в детский сад, и с грудным.
В цехе ей старались помочь: освободили от платы за детский сад и ясли, купили младшему приданое, а старшему — одежду, дали просторную комнату, несколько раз в году выделяли денежную помощь, предложили место ученицы токаря (она работала уборщицей в механическом цехе).
Все, однако, стали замечать, что Клюева сделалась замкнутой, отрешенной от жизни. Глаза ее, казалось, подернулись какой-то невидимой пленкой. Попытки людей поговорить с нею по душам Татьяна воспринимала болезненно. Пойти учеником токаря неожиданно отказалась.
На заводе не знали, что к ней домой зачастила «сестра» Ольга из секты истинно православных христиан, остроносая конопатая женщина с постным лицом. Она утешала Клюеву и день за днем готовила ее к приятию божьей истины. Многое в проповеди сектантки вызывало недоумение, но «сестра» нашептывала, что только избранным может открыться божественный смысл учения.
Татьяна стала молиться, читать библию, сошлась другими сектантами. Наставники погашали в ней все сомнения. На каждый случай у них была готова цитата из священного писания. Жаждущая утешения Татьяна охотно их слушала. «Жизнь наша — сон, а смерть — пробуждение», — говорили ей. — Весь мир погряз в грехе и безбожии. В нем нет ни сердечности, ни состраданья. Разве ты сама этого не видишь? Человек на земле должен жить лишь мыслями о небе и спасении души. Только вера дает утешение, только в общине ты найдешь истинных друзей».
Клюева вставала с молитвой, которая день ото дня становилась все усерднее. Дети уже подросли, старший ходил в школу, младший — в детсад. По утрам они с тоскою ждали, пока мать перестанет стоять на коленях, называть себя рабою и класть бесконечные поклоны. Они хотели есть.
В дневное время Татьяна была свободна. Она работала посменно. У нее стали собираться «братья» и «сестры» по вере. Расцеловав каждого из них, она с просветленным лицом вела их в комнату. Сына Татьяна выпроваживала на улицу, не считаясь с погодой. Собравшиеся читали потрепанные тетради и книги, рыдали над Откровением Иоанна Богослова, предрекавшего конец света, выкладывали на спичках «звериное число» и высчитывали год прихода сатаны.
Если на улице было не слишком холодно, Борис оставался доволен. Был повод не учить уроки.
Младший не связывал Татьяне руки. Клюева брала его из детсада лишь по субботам.
Когда «братья» и «сестры» не приходили к Татьяне, она сама шла к ним. Повязав до самых бровей платок и крестя перед собой общий коридор до выхода на лестничную площадку, Клюева удалялась с тетрадью под мышкой. В эти дни Борис, возвращаясь из школы, задвигал портфель под кровать и уходил на улицу.
Татьяна запретила сыну вступать в пионеры, он не ездил в пионерский лагерь. Желая не только словом, но и делом потрудиться во славу бога, она усердно обучала Бориса молитвам. Едва сын садился за книги, она звала его на вечерние или ночные молитвенные собрания. И снова портфель задвигался под кровать. Мальчик смиренно шел рядом с матерью, глядя с тоскою на встречавшихся товарищей.
Клюева сделалась активной сектанткой и уже сама внушала божью истину тем, кого считала подходящими для бесед.
Духовно изолированный от сверстников и учителей, Борис как бы остановился в своем умственном развитии. Два года он сидел во втором классе, два года в третьем, был оставлен с заданием на осень в четвертом.
Когда соседи просили Татьяну больше приглядывать за сыном и не оставлять его одного, она отвечала: «На все воля божья. Даст бог, будет хорошим, не даст, значит, так угодно богу. Я молюсь за него».
Молитвы, однако, не мешали Борису усваивать дурные привычки: сквернословить, жестоко избивать ребят послабее, воровать арбузы в ларях, капусту с машин, доски со строительства.
Клюева за время учебы сына ни разу не была в школе. Сектанты внушали ей, что сын служит сатане. Мать пытались вызвать на педсовет, но она ответила члену родительского комитета, приходившему к ней, что полагается не на педсовет, а на бога. Наконец, учителя сообщили на завод, что Борис совсем перестал ходить в школу. С Татьяной решил побеседовать начальник цеха.
— Все от бога, — невозмутимо отвечала Клюева. — Вам бог дал быть начальником — вы начальник. Мне дал бог быть уборщицей, я — уборщица. Значит, господь не дал ему разума учиться.
Сама собою беседа уперлась в вопрос о вере.
— А вы не верите, что есть бог? А почему же я чувствую, что он есть, что он во мне? — говорила она. — Мне было тяжело, и он дал мне утешение, научил терпеть. Я страдаю, но у меня на душе счастье… Почему так много молилась? Я спасала душу. Я грешница. А о Борисе я день и ночь думаю. Я молюсь за него. Бог его не оставит.
Начальник цеха сидел потрясенный. Только теперь он понял, что Клюева в свое время нуждалась не столько в материальной помощи, сколько в участии, в добром слове; понял, что этого слова ей в цехе не сказали.
Теперь к Татьяне стали внимательны, посещали ее, пытались вызвать на откровенность.
Начальник цеха, несмотря на то, что все интернаты были укомплектованы, хлопотал, чтобы старшего сына Клюевой изолировали от матери и поместили в школу-интернат. Но было уже поздно.
Татьяна решила уйти с завода.
Ей долго не выдавали трудовую книжку, уговаривали, просили одуматься. Но она обратилась в обком профсоюза, и расчет пришлось оформить.
Начальник цеха не оставлял забот по устройству старшего сына Клюевой в интернат. В середине сентября с помощью директора завода он добился места. Теперь Бориса предстояло найти. За мальчиком трижды приходили домой, но ни разу его не заставали. Татьяна говорила, что не имеет понятия, где сын.
Сердце матери разрывали противоположные чувства. С одной стороны, она боялась за будущее сына, с другой — опасалась, что его отправят в интернат «служить антихристу».
Когда сын говорил, что заночует у товарища, она не настаивала на том, чтобы он остался дома.
Старик Астрединов, напарник Татьяны по новому месту работы, показался ей вначале человеком, которому можно открыться, не опасаясь насмешек. Много с ним было переговорено в долгие ночи, прежде чем Татьяна призналась, что она верующая и посещает молитвенные собрания.
С этой ночи она пожалела о том, что ушла из цеха. Если бы не близость новой работы от дома, Клюева давно бы ушла на другой объект.
Татьяна уверяла себя, что старик берет верх в спорах потому, что больше начитан в писании и умеет цепляться за пустячные противоречия в книгах, возможно, кем-нибудь искаженных, и что ему не поколебать того, что вошло в ее душу. Татьяна старалась затоптать в своем сердце угольки сомнений, вызванных греховными речами старика…
Стройплощадка была тиха и безлюдна. Вечерняя смена в субботу и воскресенье не работала.
— Бестолковая у нас с тобой сторожба, Татьяна. Ты в один конец, я в другой. Пока обойдешь — полчаса, А склад без присмотра. Давай-ка мы с тобой сегодня так: один будет ходить, другой где-нибудь напротив склада сядет, хоть вон за той катушкой из-под кабеля. А потом кто ходил, отдохнет, а кто сидел, походит. Если заметишь, кто полезет к складу, свисти в свой свисток милиционерский. А я стрелять буду. Отгоним!
Старик отправился в обход.
Татьяна сидела на порожнем ящике, за высокой катушкой из-под кабеля, и прислушивалась к последним голосам ребят и девушек в соседнем поселке, где жила сама. Около часу ночи песни и смех смолкли. Воцарилась густая и мрачная тишина. Клюева зябко ежилась в стареньком плаще. Лето осталось позади. Сентябрьские ночи стали прохладными.
С дедом Татьяне было веселей. Теперь он придет нескоро. Объект большой, разбросанный, пять домов.
Неподвижность и тишина клонили к дреме. Клюева старалась отогнать сонную одурь, но глаза слипались и голова повисала на грудь. Сколько Татьяна просидела в полузабытье, борясь со сном, она не знала. Потом сделалось легче. Чтобы окончательно прогнать оцепенение, женщина поднялась с ящика, потянулась.
Вдруг она с испугом вспомнила, что с тех пор, как Астрединов ушел, она ни разу не взглянула на двери склада.
Сон сразу отлетел в сторону.
Татьяна высунулась из-за укрытия. У одного из складских помещений лампочка не горела. Дверь казалась запертой.
Женщину стала бить нервная дрожь.
«Может быть, просто лампочка перегорела?»
Татьяна сунула в рот свисток. Потом передумала. Уверенности в том, что лампочку погасил кто-то умышленно, не было. Старику пришлось бы напрасно бежать через весь объект.
Клюева с опаской стала приближаться к складу. Чем ближе она подходила к двери, гем увереннее чувствовала себя. Дверь выглядела плотно прикрытой. Татьяна была уже в метре от двери, когда увидела, что замка на кольце задвижки нет и что сама задвижка отодвинута.
До ее слуха из склада донесся какой-то шорох.
Ноги онемели. Она перестала чувствовать спину.
«Там люди!»
Она вскрикнула не своим голосом, с лязгом задвинула засов и стала пронзительно свистеть.
В складе что-то грохнуло, словно бросили пачку железа. По двери забарабанили кулаки, потом послышалась ругань.
Через минуту дверь начала сотрясаться от гулких мерных ударов. Били чем-то тяжелым, пытаясь выбить филенку. В этот же миг ахнул выстрел. В тишине прокатилось звучное эхо. Татьяна разглядела бегущего старика.
Дед остался у склада. Татьяна побежала в контору звонить. Потом оба минут двадцать дрожали у входа, боясь, что пойманные преступники разобьют дверь раньше, чем приедет милиция. Только выстрел в дверь заставил преступников отойти от входа и прекратить стук.
Милицейский автобус привез почти весь дежурный наряд. Над входом вспыхнул свет. Лампочка оказалась просто выключенной.
Распахнули дверь.
— Выходи по одному!
Первым из темноты, навстречу свету, шагнул высокий, плечистый малый лет восемнадцати, угрюмо глядевший на плотное кольцо людей. Его ладони были грязны от пыли. Парня взяли за руки и отвели в сторону. За ним появился подросток лет четырнадцати, худенький, жалкий, в выцветшей рубахе и латаных брюках. Он дрожал, как лист.
Татьяна ухватилась за полотно двери. Женщину поддержали.
Это был Борис.
В милицию в ту ночь Татьяна приехала в машине с решеткой на окнах. Взрослого задержанного куда-то увезли. Мальчика оставили в комнате дежурного. Женщина не хотела уходить и просидела в коридоре до утра. Ее лицо горело. Татьяне казалось, что в складе поймали не сына, а ее. Удобные, туманные слова из «святой» книги, которыми она прежде во всех случаях утешала себя, теперь отлетели, как шелуха. Окружающее стало четким и беспощадно обнаженным. Дети безбожников спали в теплых кроватях, а ее сын сидел под присмотром вооруженных людей. Богу не было никакого дела до нее и ее сына.
Утром ей придется возвращаться домой, встречаться с соседями, которые предупреждали Клюеву, что сын пошел по плохой дорожке. «Тебя с твоим богом судить надо, — ожили в памяти слова управдома. — Твой отпрыск третий раз на моей кладовке замок ломает. Скажи ему, что там, кроме веников, ничего нет».
Татьяна тогда оскорбила управдома, потому что сына в кладовке никто не поймал. А что она скажет теперь?
И хотя управдом и соседи по-прежнему вызывали у Клюевой неприязнь, Татьяна уже не оправдывала себя. Напротив, чем длиннее становились минуты ожидания, тем безжалостнее она терзала себя упреками.
Незаметно подкралась мысль: «Домолилась».
Клюева испугалась этой мысли, но отогнать ее уже не могла. Она обвиняла себя в слабости веры, но этот упрек вызывал еще большее раздражение. Татьяна вспоминала, где, когда и что говорилось ей о Борисе.
«Нагуляла, а теперь за библию, а чадушку на улицу, От забот прячется». Эти слова соседки она мысленно повторяла бессчетное число раз, и щеки ее горели, как от пощечин.
Ночи, казалось, не будет конца.
Наступило утро. Судьба Бориса Клюева решилась не вдруг. Когда выяснилось, что за ним приходили домой учителя из школы-интерната, оперуполномоченный задумался. Первой мыслью было направить подростка в школу-интернат Но преступление Клюева считалось нешуточным, и никто не мог заранее угадать, каким будет его влияние на товарищей по классу и общежитию. Лейтенант решил сначала побывать у Клюевых, а потом поговорить с директором интерната.
Медленное сентябрьское солнце подымалось над домами. По широкой асфальтированной магистрали бежали такси, самосвалы, троллейбусы. В заводские корпуса вливались потоки людей, спешивших на работу.
Вместе с оперуполномоченным Татьяна ехала домой.
Зажатые многоэтажными зданиями, неожиданно появились невысокие строения первых послевоенных лет. Мотоцикл остановился у нужного дома.
Полутемная комната была освещена лампадой. Перед тремя рядами икон и иконок чадил тусклый огонек. Сверху сумрачно глядели засушенные лики. На другой стене топорщились концы обрезанных проводов: репродуктор был снят. На тумбочке лежало евангелие.
Здесь жил Борис Клюев.
Потом оперуполномоченный пошел по соседям.
Татьяна осталась стоять, прислонившись к шкафу. Она пылала от стыда и отвращения к себе.
Теперь оперуполномоченному многое стало ясно. Возвратившись в отдел милиции, он по телефону пригласил к себе директора школы-интерната.
Выслушав лейтенанта, директор не высказал своего мнения и решил посоветоваться с учителями. Вернулся он в милицию с группой ребят.
Ответ был положительным. Бориса брали в пятый класс.
Клюев ушел из милиции, окруженный гурьбой воспитанников.
Татьяна и сын стояли за оградой школы. Борис вышел проводить мать.
— Учись, сынок. Специальность дадут и человеком станешь. А мы с Володей проведывать будем. Ты у нас в семье — мужчина.
Татьяна поцеловала его и хотела перекрестить. Но неожиданно для себя удержала руку.
Солнце стояло уже высоко. Наступал день.
В дочери Мымрикова не чаяла души. Она выстрадала ее. В детстве девочка непрерывно болела. Матери казалось, что за дочь она несет заслуженный крест судьбы.
В молодости Елена Мымрикова работала официанткой. Ее стройная фигура в крохотном белом передничке притягивала к себе десятки мужских взглядов. Она знала посетителей, которые обедали в ресторане, чтобы только увидеть ее. Постояннее других был один из командированных, живший уже около месяца наверху, в гостинице. Он не досаждал ей приставаниями, не писал записок, как другие клиенты, не назначал свиданий, но Мымрикова видела, что он ходит в ресторан ради нее.
Встретились они случайно. Елена шла к портнихе, приезжий спешил куда-то на завод по делам.
Знакомый остался в ее памяти порядочным человеком. Мымрикова во всем винила только себя. Уезжая из города, он оставил ей свой московский адрес, откуда-то из Сибири выслал крупную сумму и часто писал из разных городов. Но Елена увлеклась аккордеонистом из ресторанного джаза. Тот был на семь лет моложе московского знакомого. Лето пролетело, как один день.
Она спохватилась слишком поздно.
Когда родилась дочь, Мымрикова уже не представляла себе жизни без нее. Елена снимала частную квартиру, и ее мечтою стало приобрести собственный угол. Если раньше рублевки и трехрублевки, которые она вечером приносила домой, уходили так же легко, как и доставались, то теперь она их упорно копила. Как только жестяная банка из-под конфет оказывалась полной мятых бумажек, Мымрикова относила деньги на книжку. Тут были не только чаевые. Захмелевшие клиенты не всегда следили за правильностью подсчета.
Кончилось тем, что Мымрикову вызвал однажды директор и предложил подать заявление об уходе. Чтобы не портить трудовой книжки неприятной записью, она последовала его совету.
С тех пор Елена работала лоточницей на центральном рынке. Получала от выручки. Если попадался ходовой товар, заработок бывал сносным. Копить Мымрикова продолжала. Цель ее — приобрести полдома в тихом переулке — приблизилась к своему осуществлению неожиданно. Со своей тележкой Елена обычно стояла у входа в здание, где располагался склад продбазы. Кладовщик Прохончук, крупный мужчина с красным лицом и с фигурой циркового борца, глядя на бойкую лоточницу, сказал однажды:
— А тебе сколько ни дай, все продашь.
Через неделю он предложил Мымриковой сбыть без накладной ящик лимонов. Деньги она ему возвратила в тот же день. Из них Прохончук дал Елене Андреевне третью часть.
Домик был тихий, просторный с деревянными крыльями ставен. Он стоял у подошвы почти отвесного бугра. Весной, когда сверху гремел по булыжному желобу ручей, Светлана пускала с мальчиками корабли. Вечерами наверху пламенело окнами огромное здание. На большой дом девочка глядела с любопытством и грустью. За ним начинался огромный и интересный мир.
Когда Светлана подросла, она стала ходить на бугор. В большом доме на горе помешалась школа.
После семилетки Светлана поступила в техникум. Их домик казался ей теперь маленьким, приплюснутым, игрушечным, а жизнь в нем — неинтересной. Мать вставала рано, возвращалась в темноте. Чтобы скрасить одиночество, Светлана отдавалась чтению. Это сделалось ее любимым занятием. Книг у нее было два больших шкафа. Как мышь в норку, мать несла в дом свертки, пакеты, узлы. Она пребывала в постоянных хлопотах: бегала по комиссионным, ходила по портнихам, приглядывалась, приценивалась, покупала. Светлане шел восемнадцатый год.
Приходя из техникума, дочь делилась с матерью новостями. Как-то она с восторгом стала рассказывать Елене Андреевне о мальчишке, «от которого все девчонки без ума». Всеобщее уважение парень, по словам Светланы, снискал довольно странным образом.
Преподаватель алгебры вызвал одного за другим двух студентов, и оба не знали заданной теоремы.
— Может быть и вы, Грибанов, не успели заглянуть в учебник Новожилова? — спросил он третьего, макая перо в чернильницу и готовясь поставить очередную двойку.
— Не успел.
— Ах вот как!
— Но теорему докажу, — сказал неожиданно Грибанов.
Старик отложил перо и надел очки.
— Что ж, любезно вас прошу, — произнес он. — Люб-безнейше прошу. Итак, формула общего многочлена геометрической прогрессии.
С замиранием сердца Светлана следила за поединком. Парень то стучал мелом по доске, то стирал написанное, то задумывался и снова начинал писать. Когда буквенные обозначения начали лепиться у нижней планки огромной доски, девушка в волнении открыла учебник и стала сравнивать написанное с авторским решением. Восторгу ее не было границ. Решение было окольное, громоздкое, но верное. Старик поставил Грибанову три: среднее между пятеркой за смекалку и двойкой за прилежание. С тех пор имя юноши все чаще и чаще упоминалось в разговорах девушки с матерью. Наконец он и сам появился в их доме.
Это был угловатый парень с деревенским выговором, одетый в жалкий костюм. Из коротких рукавов торчали длинные худые кисти. Он был молчалив и несмел. Рядом с красивой, элегантно одетой Светланой он казался Елене Андреевне неразвитым и убогим. И тем неприятнее матери было видеть, что дочь потеряла от него голову. Парень тоже увлекся девушкой. В общежитии он удивил всех тем, что забросил свои математические книжки и отправился вместе с другими разгружать вагоны. Через месяц на нем увидели дешевенький, но приличный костюм.
Мать всеми силами старалась помешать его дружбе с дочерью. Елена Андреевна была уверена, что увлечение это долго не продлится. Она желала видеть Светлану замужем за обеспеченным человеком.
Давно уже дела и помыслы Елены Андреевны были сосредоточены вокруг будущего дочери. Мымрикова стремилась сделать его безоблачным. Платья девушки не вмещались в шкафах. Ее шубы и шерстяные кофточки являлись предметом зависти подруг. Елена Андреевна поседела, подурнела, боялась израсходовать на себя лишний рубль: все берегла для дочери. Когда дочь увлеклась музыкой, Мымрикова купила ей пианино.
Эта покупка не истощила денежных запасов Елены Андреевны. Однажды Светлана увидела в чемодане бельем пачку денег. Мать объяснила, что не успела сдать выручку. Но билеты были новенькие и все одного достоинства — десятирублевки. С некоторого времени у них в доме ненадолго стал появляться полный мужчина красным лицом. Мать с ним о чем-то шушукалась, а после его ухода шелестела в своей комнате купюрами.
Как-то Мымрикова возвратилась с работы расстроенная. При внезапной проверке бухгалтер обнаружил у нее бездокументный товар. Ночью у Елены Андреевны начался сердечный приступ. Дочь вызвала скорую помощь. Когда мать почувствовала облегчение, Светлана со слезами умоляла ее:
— Ну, мамочки, ну, миленькая, брось ты этого толстого. И я тебя буду любить. Ну зачем нам столько всего?
— Для тебя же, дочка.
После болезни Елена Андреевна вышла на работу, со страхом ожидая решения своей судьбы. Компаньон подошел к ней и сунул в руку документ, составленный задним числом. Это была фактура, которая оправдывала излишки, обнаруженные у Мымриковой бухгалтером. Скоро все пошло по-старому.
В один из летних дней Грибанов пришел к девушке. Теперь он уже не напоминал прежнего неуклюжего малого: возмужал, приоделся. На двери висел замок. Он опустился на скамейку рядом с соседкой-старухой. Минут через пятнадцать к дому подкатила «Волга». За рулем сидел толстяк с красным лицом. Опустив стекло кабины, он крикнул старухе:
— А где же Елена?
— А кто ее знает. На работе, верно.
Он включил газ и уехал.
— Кто это? — спросил Грибанов.
— Раньше на Щепном сбоем торговал в ларьке, а теперь в кладовщиках где-то.
Юноша удивленно сдвинул брови.
— Какой же у него оклад, если машину купил?
— Оклады у них маленькие, да доходы большие.
— А зачем он сюда?
— Значит, есть дела. Он здесь часто. Без дел не приедет.
Грибанов не стал ждать. И больше не приходил.
Сначала Светлана рассердилась. Потом плакала тайком от матери, а после защиты диплома, когда стало ясно, что им предстоит разъехаться в разные концы, смирила гордость и решила выяснить причину столь неожиданного разрыва.
— Знакомые твоей матери мне не нравятся. Да и не пара я тебе. У меня всего один костюм… — сказал он.
— А я? Я же ведь…
— А ты ничего не видишь?
Придя домой, девушка налила стакан неразбавленной уксусной эссенции, решив этим путем оборвать душевные муки. Резкий, отвратительный запах жидкости, поднесенной ко рту, вызвал непроизвольную дрожь Светлана ужаснулась того, что должно было произойти. Она с отвращением выплеснула эссенцию в раковину умывальника. Выйдя из кухни, девушка легла на диван и долго лежала с сухими глазами. Потом резко поднялась, лихорадочно стала выбрасывать из шкафа вещи, пока не нашла два платьица и рабочий костюм, купленные на деньги, которые заработала во время летней практики. Уложив чемодан, она села за стол.
«Твои вещи и ты испортили мне жизнь. Я уезжаю и прошу мне не писать. Светлана».
Адрес дочери Елена Андреевна узнала у ее подруги по техникуму, оставшейся в городе. Теперь, чтобы вернуть дочь, Мымрикова готова была даже дать согласие на брак с Грибановым. Но дочь не отвечала на письма. Разгневанная женщина решила на время предоставить ее самой себе. Мымрикова была уверена, что избалованная Светлана, хлебнув горя, в конце концов образумится. Но дочь продолжала молчать.
Первый ответ с целины пришел после того, как мать написала, что с тем толстяком все кончено. Но это не было правдой. В ответном письме Светлана называла мать милой, умной, самой дорогой и хорошей. На следующий раз почтальон принес от дочери небольшой перевод. Елена Андреевна растрогалась до слез. Она отослала Светлане деньги обратно. Дочь сообщила ей, что через год приедет в отпуск. И Мымрикова жила теперь ожиданием этой встречи. С радостью она думала о том, что они не бедные люди, тайно сознавала свою значительность и проводила время в прежних хлопотах по устройству гнезда для дочери.
Все рухнуло неожиданно. Бухгалтер, приняв от Мымриковой документ, который она получила от Прохончука, сделал вид, что поверил ей. Улик у него не было, но он стал внимательно следить за обоими и, когда убедился, что подозрения не напрасны, сообщил обо всем в прокуратуру.
Следствие подходило к концу, когда с целины приехала Светлана, вызванная телеграммой. Девушка наняла защитника, потом попросила свидание с матерью. Ярким весенним днем мы шли со Светланой Мымриковой по городу. За дорогу мы не проронили ни слова. Когда мать и дочь встретились в сумрачной, приземистой комнате следственного коридора, они, всхлипывая, долго не выпускали друг друга из объятий. Наконец, отняв от плеча матери мокрое лицо, девушка сказала:
— Мамочка, отдай ты эти деньги. Тебе меньше дадут. Ну зачем тебе?
Мымрикова жадно глядела на дочь красными от слез глазами.
— Глупая ты. Ты еще ничего не понимаешь. Они тебе еще понадобятся. А за что же я здесь?
Они стояли рядом, родные и бесконечно далекие.
Вечером Светлана Мымрикова уехала. В дом под горой она не заглянула.
У него была страсть: женщины и автомобили. Эта страсть не давала ему окончить ни один институт, хотя учился он в трех. Несмотря на то, что с выходом на пенсию отца, получавшего крупный оклад, не стало больше карманных денег, молодой человек сохранил обе склонности.
Разгружать вагоны после окончания лекций его не влекло. Он оставил учебу в вузе и после трехмесячных курсов сделался поваром. В отделе кадров треста столовых по́вара с незаконченным высшим образованием взяли на персональный учет. Через два года его назначили завпроизводством одной из крупных столовых в центре города.
Красавец-повар, как и в студенческие годы, пользовался благосклонностью женщин, адреса которых теперь едва помещались в его записной книжке. Что касается автомобилей, то «Волга» небесного цвета, попавшая к нему через руки перекупщика, была почти новой.
Дом на высоком фундаменте, построенный всего за два года работы в столовой, был обнесен кирпичным забором. В глубине двора разместился гараж из белого силикатного кирпича, а по участку были посажены тоненькие фруктовые деревца, ярко побеленные, с четкими приствольными кругами. Участок пересекали асфальтовые дорожки, а у самого забора стояла собачья конура, напоминающая домик в сказочном стиле. К его двускатной крыше тянулся электрический провод: у Полкана было освещение. В саду расстилались яркие цветники, а в центре возвышался фонтан, искусно обложенный большими грубыми камнями. Вечером он искрился водяными брызгами.
Хлопоты по строительству и поддержанию дома в образцовом порядке сын возложил на пенсионера-отца, умудренного великим житейским опытом. За два года, прожитые на новой улице, ни сын, ни отец не знали в лицо ни одного соседа. Ими тоже мало кто интересовался. Нашедшие в жизни точку опоры, они, может быть, прожили бы в своем гнезде достаточно долго и не скоро привлекли бы внимание людей, если бы не случай, который заставил соседей заговорить о них.
Во время урагана, пронесшегося над городом, с дома завпроизводством столовой Арнольда Ивановича Гулевского сорвало железную кровлю. Из-под обрешетки крыши, словно осенние листья, посыпались денежные купюры разного достоинства, разносимые ветром по переулку и по усадьбам соседей. Дети собрали десятка два билетов и принесли молодому хозяину, стоявшему у калитки, скрестив на груди руки и нервно покусывая черный ус. Но, к удивлению ребят, хозяин дома не принял денег, сказав, что об их владельце не имеет понятия.
О происшедшем скоро узнали органы БХСС.
Когда оперуполномоченный, придя в районную прокуратуру, рассказывал об этом случае прокурору, молодой следователь Носков, сидевший здесь же, слушал его с горящими глазами, охваченный желанием разоблачить повара.
— Разрешите, я займусь этим кулинаром, — проговорил Носков, краснея и боясь, что ему откажут. Ведь, кроме несложных дел о драках, мелких кражах и хулиганстве, ему еще ничего серьезного не поручали.
Оперуполномоченный недоверчиво взглянул на юношу с университетским значком. Прокурор тоже не спешил с ответом. Но, в конце концов, парню когда-то следовало начинать. И прокурор согласился, порекомендовав следователю действовать в контакте с милицией.
Валерий Носков окончил университет с отличием. Его оставили в городе. В следователи он пошел по призванию и с нетерпением ждал настоящих сложных дел. А пока оформлял дела, начатые дознавателями отдела милиции: предъявлял подследственным обвинения, допрашивал их, устранял несущественные противоречия в их показаниях, вызывал свидетелей, оставшихся недопрошенными, составлял обвинительные заключения.
Теперь и дома, и на работе Носков отдавался мыслям о первом самостоятельном шаге. Конечно, это не дело об убийстве, но все-таки по сравнению с тем, что ему до сих пор приходилось делать, новое поручение казалось необыкновенно интересным и ответственным. Он старался представить себе повара, его дом, семью. Гулевский рисовался ему толстяком в белом переднике с белым колпаком на голове, жена представлялась рыхлой полной женщиной, одетой почему-то в плащ с клетчатыми отворотами. Валерий еще не знал, что повар был холост.
Носков считал, что проверку следует начать с инвентаризации кухни, чтобы выявить у повара излишки. Эти излишки позднее он мыслил связать с фактом накопления Гулевским крупных денежных сумм. Каким образом должны были сомкнуться эти две отдаленные улики, Носков пока не знал, но полагал, что в столовой непременно найдутся люди, которые помогут отыскать недостающие звенья.
В ближайшие дни молодой следователь не смог приступить к осуществлению своего замысла. Он вызвал свидетелей по другим делам и теперь уже не мог отменить вызовов.
И Носков с нетерпением ждал первого свободного дня.
Во вторник этот день, наконец, наступил.
Убедившись, что служебное удостоверение в кармане, он вышел из дома, тихо притворив дверь. Еще вечером Носков предупредил прокурора, что утром отправится прямо в трест столовых.
К директору треста его пропустили не сразу. Какие-то люди с бумагами в руках без конца входили и выходили, порою надолго задерживаясь в кабинете. Терпение Носкова уже иссякало, когда его позвали.
Далеко от двери, потерявшись в огромной комнате, сидел полный мужчина в круглых очках и в ослепительно белой рубашке с короткими рукавами. На его лысине сверкали капельки испарины. В кабинете, обращенном высокими окнами к солнцу, стояла духота.
— Я из прокуратуры. — Носков подал удостоверение. — Мне нужен часа на два бухгалтер для инвентаризации кухни.
— Что случилось? Какую столовую вы намерены обследовать?
— Мы должны сначала пойти в прокуратуру, а там начальство нам скажет, — ответил Носков, довольный собственной находчивостью.
Директор позвонил. Вошла женщина, оказавшаяся главным бухгалтером.
— Этот товарищ из прокуратуры. Займитесь с ним.
Женщина привела Носкова в центральную бухгалтерию — комнату, заставленную в два ряда столами, словно партами в школе. Обилие счетных работников вселяло в молодого следователя уверенность, что нужный инвентаризатор будет выделен без промедления. Однако эта надежда не оправдалась. Люди, по утверждению главбуха, были все заняты, и Валерию пришлось около часа ждать в коридоре, пока вернулся откуда-то ревизор.
Только в одиннадцать часов Носков и ревизор вышли из помещения треста, держа путь в столовую.
Как выяснилось, завпроизводством одновременно замещал и директора, находившегося в отпуске. Это был, к удивлению Носкова, молодой человек не старше двадцати семи лет с красивым, как на открытке, лицом. Арнольд Иванович принял следователя и ревизора с исключительной любезностью, прервав служебный разговор с калькулятором.
Сообщение о том, что в столовой будет произведено снятие остатков, он встретил спокойно.
— Сейчас время обеденного перерыва. За эти час-два мы продаем половину всех блюд, изготовляемых за день. Окрошку, супы, котлеты, если они в течение трех часов не будут проданы, придется выбросить. Вы понимаете, о чем я вас хочу просить. Я просил бы перенести инвентаризацию на конец дня.
— К сожалению, это невозможно, — сухо ответил юноша. «Вижу я тебя, жулика, насквозь, — хотелось Носкову сказать, — но у тебя ничего не выйдет».
— Этого нельзя сделать, — повторил он.
— Ну что ж, — усмехнулся повар, пожав плечами. — Если вы так считаете, то за последствия, естественно, мне отвечать не придется. В этом случае вам необходимо позвонить в трест столовых. — Гулевский повернулся к калькулятору, женщине невероятной полноты.
— Скажите бригадиру, пусть готовится.
И посмотрел на нее, как заметил Носков, каким-то странным взглядом. Переваливаясь на толстых ногах, та проворно выплыла из кабинета.
Арнольд Иванович стал набирать номер.
«Эх, надо бы остановить», — с досадой подумал Носков. Но в это время Гулевский подал ему трубку. Со следователем желал говорить заведующий каким-то отделом треста. Пикировка между ним и Носковым продолжалась довольно долго. В течение всего этого времени Носков не переставал мучительно думать: «Недаром вышла».
Не дослушав фразы, он бросил трубку. К его удивлению, ревизор за время телефонного разговора исчез, Валерий поспешно вышел из кабинета, чтобы вернуть калькулятора.
В коридоре он лицом к лицу столкнулся с женщиной в белом халате. Она повернулась к Носкову боком и прошла к выходу во двор. В дверях она замешкалась.. Только тогда Валерий разглядел, что она держала в руках ведро.
— Стойте!
Но повариха, словно не слыша окрика, скрылась за дверью. Молодой человек выбежал вслед. Когда он приблизился к мусорному ящику, она стояла уже с пустым ведром.
— Что вы выбросили?
— Мусор.
— Смотрите, да это же котлеты!
Следователь привел женщину в кабинет, ища глазами Гулевского. Завпроизводством на месте не оказалось. Юноша почувствовал, что происходит что-то неладное. Он оставил задержанную в комнате и поспешил на кухню. Там была непонятная суета. Вдруг Носков широко открыл глаза. Молоденькая повариха схватила с раздаточного стола большую зеленую кастрюлю и опрокинула ее в раковину умывальника. Это был компот. Чтобы не забился сток, она торопливо стала выбирать в мусорное ведро косточки и разваренные фрукты. Ее толкнули в бок, показывая на вошедшего. Она оторопела, не зная, что делать. Потом вдруг, словно на что-то решившись, стала лихорадочно быстро выгребать руками гущу, чтобы жидкость скорее уходила в слив.
— Что вы делаете?! — воскликнул. Носков. — Ваша фамилия?
Он вытащил блокнот. В это время в коридоре хлопнула дверь. Носкова словно толкнули. Он быстро выглянул. В сторону выхода во двор удалялся рабочий с ящиком.
— Подождите!
Юноша догнал его, завел в кабинет директора, раскрытый настежь и по-прежнему пустой. В ящике оказалось сливочное масло.
— Кто дал вам масло?
— Начальство, — испуганно ответил рабочий.
— Куда вы его несли?
— Сказали куда-нибудь. Лишь бы подальше.
— И не стыдно вам? Что вы еще выносили?
Рабочий молчал.
— Имейте в виду: только при откровенности вы можете рассчитывать на снисхождение.
После некоторого колебания рабочий рассказал, что он вынес два ведра мясного фарша, который вывалил в мусорный ящик соседнего двора.
Через несколько минут явился завпроизводством.
— Извините, я на минутку отлучился. Дела, знаете… А что это за ящик? — вдруг удивленно спросил он.
— Сейчас узнаете, — хмуро проговорил Носков. — Позовите ревизора. Я слышу в коридоре его голос.
Вошел ревизор. Следователь, недовольный его долгим отсутствием, мрачно объяснил ему сущность происходящего.
Масло взвесили. Его было восемь килограммов. Наконец-то в руках Носкова оказалась небольшая, но реальная улика.
Протокол был коротким и веским. Следователь зачитал его присутствующим.
— Вы несли масло во двор?! — с изумлением воскликнул Гулевский. — Но я вас послал на склад, чтобы вы отдали ящик кладовщику. Мне его только принесли, но без выписки я масло не принял. Обычно мы оформляем документы в конце дня. Сегодня же, когда в столовой проверяющие, всякое могут подумать. Я не взял.
— Так куда же вы несли масло? — проговорил следователь с металлическими нотками в голосе.
— Я… Я нес…
Повар бросил на рабочего быстрый взгляд.
— …в кладовую, — неожиданно кончил фразу рабочий.
Носков привскочил с места.
— Но вы только что говорили мне совсем другое!
— Послушайте, товарищ следователь, нельзя же запугивать человека, — вмешался Гулевский. — Скажите, Карнаухов, что именно говорили вы товарищу следователю, когда были вдвоем?
— Я… Я говорил…
— Да вы не бойтесь. Ничего плохого вы не сделали. Отвечайте смелее.
— Я говорил, что нес ящик в подвал к кладовщику. Может, меня не поняли…
Носков резко встал.
— Тогда пойдемте. Я покажу вам кое-что.
Носков почти выбежал в коридор. За ним, едва поспевая, последовали остальные.
Через минуту следователь остановился у мусорного ящика, где всего четверть часа назад видел кучу котлет.
Но его ждало разочарование.
Ящик до верхнего среза был забит свежими картофельными очистками.
Носков остановил на поваре долгий, гневный взгляд.
— Вы что-то хотели сказать мне? — произнес Гулевский, любезно улыбаясь.
В мусорном ящике на соседнем дворе следователь и присутствующие тоже ничего, кроме свежих очисток, не увидели.
Щеки юноши горели. Провал. Глупый провал. Сразу уйти было неудобно.
Он вернулся в столовую. Теперь бухгалтер, пришедший с Носковым, развил необычайно бурную деятельность. Он по-хозяйски прохаживался по кухне, отдавая указания поварам. Они клали на весы мешки с крупой, ревизор быстро записывал отвесы в тетрадь, и мешки немедленно уносили. Работа спорилась.
«Негодяй», — думал юноша, глядя на жирный, без морщин затылок бухгалтера, стоявшего к нему спиной с тетрадью в руке. Теперь Валерий знал: излишков не будет. До конца проверки он старался сохранить вид, что ничего необычного не произошло.
Вечером следователь нашел в себе мужество рассказать обо всем прокурору. Лицо старика сделалось чужим. Он долго-долго молчал.
— Не подумал ты, Носков, о чести прокуратуры, — наконец, проговорил прокурор. — Какой сигнал испортил! Мальчишка!
В этот вечер Валерий вернулся домой рано. Ужинать в столовую не пошел. Полчаса лежал в саду на раскладушке, глядя, как под ветерком осыпается вишневый цвет, и слушая, как шелестит, словно вода под веслом, молодая листва. С отвращением думал о том, что завтра придется идти на работу, встречаться с товарищами, почти полдня провести в милиции. Он видел: год стажировки и год самостоятельной работы не сделали из него следователя. Дело уголовного сыска в жизни оказалось куда сложнее, чем в книгах. Если бы он пошел на производство, уже давно овладел бы специальностью. С тем же дипломом он и теперь без труда мог устроиться на завод или в сбытовую контору юрисконсультом. Там нет поваров, которые заметают следы, нет нераскрытых грабежей и квартирных краж.
Мысль пойти завтра в отдел кадров и забрать трудовую книжку превратилась в решение. Вспомнил сердитое сухое лицо прокурора.
Но не так-то просто оказалось уволиться. Начальник отдела кадров разъяснил, что молодых специалистов отчисляют из штата только при согласии прокуратуры республики.
— Это со стороны формы. А со стороны существа у вас еще меньше оснований обращаться с такой просьбой. Первая неудача еще не говорит об отсутствии способностей.
Если кадровик в беседе с Носковым был корректен, то районный прокурор не сдерживал эмоций, когда узнал о малодушном желании следователя.
— Если бы я или начальник милиции при каждом выговоре подавали заявление об уходе, то, черт возьми, кто же ловил бы жуликов?! — гремел он. — Это война, Носков. Сегодня они тебя, а завтра ты их. Набирайся ума, учись! Ты вон видишь какой интеллигент. Тебе двадцать три, а ты Московский университет закончил. А ты знаешь, как я начинал? Ты знаешь, каким я был в двадцать три года? Рассказать? Меня дурачил первый встречный. Ну-ка, сядь вон на диван. Не бойся, не укушу… Ищу я как-то в Ростове работу с двумя такими, как и сам, деревенскими. В полушубках, онучах, лаптях. Остановились около частной лавки. НЭП был. Какой-то толстяк спрашивает, что нам нужно. Мы отвечаем, что, мол, работу ищем. «А кем бы вы хотели быть?» Да нам кем-нибудь. Хоть дрова колоть, хоть в сторожа. «Ну, а если воры придут, что вы ночью будете делать?». Кричать, отвечаем. Хозяина звать. «Ага, это вы правильно. Ну, вот я и есть хозяин. Я вон там на бугре живу. Видите? А услышу ли я? Громко ли вы кричите? Я вот пойду, стану там на крыльцо, а вы попробуйте…»
Мы так кричали, что из домов выбежал народ и вся улица таращила на нас глаза и хохотала до слез. А потом из лавки вышел армянин и говорит. «Проваливайте отсюда, пока шею не накостылял». Он-то и оказался хозяином… А жили как? Всю зиму не раздевались, ночевали в холодном кубрике на пароходе, вмерзшем в лед. Перебивались случайными заработками. Ты вот потерпел неудачу и чувствуешь себя навеки несчастным. А знаешь, что такое счастье? Верхом счастья для меня была минута, когда затопили кубрик и я впервые за зиму смог раздеться и прожарить белье. Это было блаженство, Носков! Сказочное счастье! А потом меня приняли кочегаром на пароход. Курсы кочегаров открыли для меня мир. В школу-то я на селе ходил всего одну зиму… Целый год я копил деньги, чтобы сбросить лапти, но цены так быстро росли, что к тому времени, когда я набирал нужную сумму, ботинки стоили уже вдвое дороже прежнего и моих денег хватало только на один ботинок. И так повторялось несколько раз. А волосы у меня тогда были такие же, Валерий Николаевич, как у тебя, — сказал он, потрепав Носкова по плечу — Вот какие университеты я проходил… А в прокуратуру попал уже в тридцатые годы, из райкома. К тому времени я все-таки рабфак осилил. А ты после столичного вуза и вдруг — заявление… Вчера погорячился я. Ты уж не взыщи с меня, старика. Не думал, что ты так близко к сердцу примешь. На столовых этих срывались следователи и со стажем. Это тебе не какая-нибудь растрата. Над этой операцией «Шницель» нужно было голову ломать не одному тебе. Тут и я не доглядел. Посмотреть бы твой план. Потолковать бы. А я времени не нашел. Не хотелось инициативы сковывать. Ты плюнь. Забудь. А поваров этих на твой век хватит.
Но забывать Носков не думал. Целый месяц он вставал и ложился с мыслью о реванше. Об учете и отчетности в столовых он прочитал такое количество литературы, что мог бы посрамить любого работника общественного питания. Технологию приготовления блюд массовой продажи, способы определения калорийности, методы инвентаризации кухонной продукции, калькулирование выходов, отчетность лоточников, продающих эту продукцию, он знал теперь в совершенстве.
«Операция «Шницель» — вывел он резким, острым почерком на первом листе общей тетради, куда вносил выписки из бухгалтерских и кулинарных книг. Этими словами прокурор месяц назад окрестил неудавшуюся попытку изобличить повара.
Чтобы составить план предстоящей операции, требовалось получить хотя бы общее представление о способе хищения Гулевским денежных средств. Наиболее вероятной представлялась версия, что завпроизводством создает излишки продуктов за счет выпуска неполновесных блюд и обмана потребителей и реализует эти излишки, минуя учет. Что сбывались именно обеды, а не сырые продукты, не вызывало сомнений. Излишние котлеты, мясной фарш, компот, которые Гулевский прятал в предыдущую проверку, красноречиво говорили об этом.
Готовые мясные блюда и компот можно было реализовать только с помощью кассы. В буфет и на лотки эти изделия не отпускались. Следовательно, кассир состоял с Гулевским в сделке. Но с другой стороны, если бы чеки на «левую» продукцию пробивались через кассовый аппарат, то денег из выручки взять было бы невозможно. Сумма отложилась бы на показаниях счетчика. Возникало противоречие.
И все-таки кассирша каким-то образом продавала покупателям чеки на излишние обеды.
В воскресенье Носков пришел в комсомольский штаб. Среди дружинников он знал грамотных и смышленых ребят и теперь надеялся на их помощь. Задача состояла в том, чтобы трижды в течение дня купить в кассе столовой чеки и доставить их Носкову.
Вечером в комнате начальника комсомольского штаба Валерий разложил на столе девять стандартных кусочков плотной бумаги с машинописным текстом — добычу студентов, которая обошлась Носкову в два рубля.
Все чеки были пробиты на одном аппарате. Чеки, купленные утром, не вызывали подозрений. Зато чеки, приобретенные в середине и в конце дня, оказались сокровищем. Порядковые номера на них значились утренние, хотя проданы они были в двенадцать и шестнадцать часов.
Студенты пояснили, что чеки на первое и третье блюда кассирша пробила через кассовый аппарат, а чеки на второе, мясное, блюдо взяла из ящичка.
В понедельник Носков пришел в криминалистическую лабораторию. Здесь чеки осмотрели в ультрафиолетовых лучах. На тех, которые кассирша взяла из ящичка, обнаружили масляные пятна — бесспорное свидетельство того, что их коснулась рука повара-раздатчика.
Чеки в кассу шли с кухни. Рекогносцировка завершилась. Секрет Гулевского был открыт.
Теперь Носков знал, что делать. Прежде чем отдать Гулевскому новый визит, следовало раза три на протяжении десяти дней послать к нему студентов. Важно было доказать, что обворовывание потребителей совершается систематически.
Один из студентов высказал подозрение, что швейцар столовой, остроносая женщина, поставлена в вестибюле, чтобы предупреждать кассира и повара о появлении проверяющих. Когда студент, взяв чеки, направился с ними к выходу, женщина сразу подошла к будке и шепнула что-то кассиру. Ее поступок не остался незамеченным. Студент под благовидным предлогом тут же вернулся, и женщина снова подошла к кассиру и вновь что-то сказала ей.
— Эта щука угадает инспектора, наверное, по одним ботинкам, — уверял студент.
Его наблюдение Носков не оставил без внимания.
Именно поэтому десять дней спустя операция «Шницель», обсужденная у прокурора с участием работников БХСС, началась с того, что девушка-дружинница вежливо вызвала ничего не подозревающую «щуку» на улицу и передала ее постовому, который отвел женщину в дежурную комнату милиции.
Путь был свободен.
Первыми в столовую вошли государственный инспектор палаты измерительных приборов с мерным цилиндром в чехле и четверо заранее подобранных покупателей — молодых рабочих одного из заводов. Купив чеки, они вместе с инспектором сели за столики в зале. Их задача состояла в том, чтобы сохранить в целости до начала проверки поданные им обеды, которые предстояло потом взвесить или замерить и направить в пищевую лабораторию для определения калорийности. Их предупредили, чтобы они были бдительны, продавцы, повара и официанты имеют привычку, во время проверок нечаянно смахивать со стола вещественные доказательства.
Другая, более многочисленная группа, в составе Носкова, четырех понятых, двух оперуполномоченных, инженера-технолога управления торговли, бухгалтера-инвентаризатора из нейтральной организации и дознавателя милиции, должна была войти в столовую после сигнала инспектора.
Этом минуты не без волнения ждали в тени под огромным тополем все десять человек. Те из них, кому предстояло действовать на кухне — пожилой оперуполномоченный, который добыл первые сведения о Гулевском, бухгалтер-инвентаризатор, двое понятых-дружинников и Носков, держали в бумажных свертках белые халаты.
Ждать пришлось довольно долго, а это было опасно. Достаточно было Гулевскому или кому-нибудь из работников столовой случайно выйти на улицу и увидеть у входа в столовую Носкова, которого теперь знали в лицо, как вся тщательно подготовленная операция могла с треском провалиться.
Наконец из дверей показалась длинная фигура инспектора в старомодном пенсне.
— Обеды закуплены.
Носков обвел глазами присутствующих.
— Пойдемте!
Войдя в столовую, люди молча устремились каждый к своей цели, словно матросы на корабле по сигналу тревоги.
Дознаватель Бахтина столь спокойно и деловито подошла к двери кассы и открыла ее, нащупав через верх задвижку, что кассир Ступина, быстроглазая женщина, не успела произнести ни слова. Как только до ее сознания дошло — «милиция», она схватила что-то из ящика и крепко сжала в кулаке. Бахтина довольно энергично завернула Ступиной руку за спину, и пальцы кассира тотчас разжались. Оттуда в ладонь дознавателя упала большая пачка смятых чеков.
Столь же четко произвел выемку чеков из ячеек раздаточной кассы Носков. Через пятнадцать минут чеки лежали в инкассаторской сумке, под пломбой. Молоденькая повариха, та самая, которая когда-то выливала в умывальник компот, не успела прийти в себя, как все было окончено. На раздаточном столе Носков обнаружил несколько листков старых, в жирных пятнах, меню с черновыми записями о выдаче обедов на дом. На обороте имелись отметки о количестве мясных блюд, полученных от Гулевского на раздачу. Это был внутренний, нелегальный учет — святая святых воровской фирмы.
Составляя на столе, покрытом клеенкой, протокол, Носков с тревогой прислушивался к перепалке между Гулевским и оперуполномоченным. Повар не желал подчиниться работнику милиции и порывался выйти из кухни. Носков лихорадочно писал, чтобы скорее прийти оперуполномоченному на помощь. Как только повариха подписала протокол, Валерий и дружинники поспешили туда, где сбились в кучу все, кто был на кухне: и старик бухгалтер, и молоденький технолог, пришедшие для участия в проверке, и повара.
— Здравствуйте, Арнольд Иванович, — произнес вежливо Носков, протискиваясь к повару.
— Я не желаю с вами разговаривать. Я не арестован и прошу не прикасаться ко мне.
— Совершенно справедливо. Вы не арестованы. Однако мы просим вас выложить вот сюда, на подоконник, все, что у вас в карманах, а затем просим вас сделать нам другое одолжение: не лишать нас своего общества. Сейчас начнется инвентаризация, и вы должны, как материально ответственное лицо, при ней присутствовать. Без вашей подписи акт будет не совсем полноценным.
— Я ничего вам не подпишу.
— Мы ограничимся отметкой, что материально ответственное лицо при снятии остатков присутствовало, но акт подписать отказалось. А теперь, Арнольд Иванович, шутки в сторону. Предъявите содержимое ваших карманов!
Оперуполномоченный сделал знак дружинникам и вместе с ними приблизился к завпроизводством. Носков тоже шагнул к повару.
— От-той-дите! — выдавил разъяренный Гулевский. — С-сам отдам!
На подоконник легли: записная книжка, расческа, пухлый бумажник, носовой платок, пачка папирос «Казбек», черные светозащитные очки.
Бумажник оказался набитым денежными знаками, на подсчет которых потребовалось значительно больше времени, нежели на составление протокола выемки чеков. Записная книжка, кроме адресов женщин и телефонов гаражей, ничего интересного не содержала.
Как только понятые поставили свои подписи на документе, Носков отдал распоряжение начать перевеску продуктов, подсчет готовых блюд и полуфабрикатов. Только теперь молодой следователь понял, как предусмотрителен был прокурор, когда советовал включить в состав проверяющих инженера-технолога. Стоило в акт инвентаризации неточно записать название полуфабриката и степень его готовности, как искажался вес сырья и ставилась под сомнение правильность проверки. Позднее Гулевский такую неточность мог бы использовать против следствия, заявив, что обнаруженные излишки — не результат злоупотреблений, а следствие неправильного определения веса. Сейчас, глядя, как инженер-технолог уверенно диктует старику бухгалтеру наименование блюд и полуфабрикатов, Носков по достоинству оценил совет прокурора.
Скоро Валерия подозвали к раздаточному окошку. Инспектор доложил, что замер обедов окончен. Во всех первых и третьих блюдах обнаружился большой недолив, а вторые блюда оказались неполновесными.
— Слейте все в поллитровые банки и опломбируйте. А потом проверьте клеймение гирь и весов в буфете и на кухне.
Подошел оперуполномоченный, руководивший операцией вне кухни. Он улыбался.
— Там отец Арнольда. Видно, прибежал предупредить, что дома обыск. Вон в окно заглядывает. Я там вывесил на двери вот такими буквами «УЧЕТ» и дверь на замок, а покупателей выпустил через двор.
— А как чеки?
— Все в порядке. Целый ящик из-под вермишели, Бахтина их уже увезла. Ступина тоже в райотделе. У нее целую пачку нашли.
Оставалось произвести выемку талонов у официанток. Талоны являлись важными документами. Кассир выдавала их покупателям одновременно с чеками, проставляя в них общую стоимость обеда. От покупателей талоны попадали официанткам, а те оставляли их себе. Позднее бухгалтерия начисляла по ним зарплату: каждой официантке в зависимости от количества разнесенных блюд.
Путем сравнения выручки по талонам с показаниями кассового счетчика выяснилось, что официантки выдали обедов на двести рублей больше, нежели оказалось денег в кассе.
На основании захваченных чеков подсчитали количество блюд, проданных кухней за месяц. Норма закладки продуктов на каждое блюдо была известна из калькуляции. С помощью несложного арифметического подсчета установила то количество круп, мяса, овощей, которое Гулевский должен был заложить в котел. Это количество сравнили с тем, которое выдали ему из кладовой.
И тут раскрылась довольно интересная картина.
Супов пшенных Гулевский, например, продал вдвое больше, нежели имел пшена для их приготовления. Та же картина наблюдалась по овощным блюдам. Зато мяса недоставало. Ромштексы, отбивные, антрекоты, котлеты, шницели Гулевский продавал, минуя учет, а выручку забирал.
В общем же итоге недостача покрывалась излишками, созданными путем обмеривания и обвешивания потребителей. На кухне всегда был идеальный баланс.
— Не слишком ли жидковаты были ваши супы, Арнольд Иваныч? — спрашивал Носков повара. — Представьте, что думали о вас клиенты.
Этот разговор происходил спустя месяц после ареста завпроизводством, когда стали известны результаты ревизии. Гулевский сидел в кабинете следователя под охраной двух конвойных и следил через окно за людским потоком.
— Не наводила ли обо мне справку одна приезжая? — неожиданно спросил он.
— Нет.
— Жалко. Девка сто шницелей стоит!
Снова наступило молчание.
— А как «Труд» сыграл с «Уралмашем»?
Носков ответил. Повар опять повернулся к окну.
— Супы, шницели, честность! — вдруг воскликнул он, поворачиваясь к столу. — Кончайте со всем этим. Я вам все подпишу. Только не надо морали. Честность! Когда-то она помогала жить, а сейчас мешает. Тогда начальник и подчиненный одинаково ходили в гимнастерках или грубошерстных костюмах, жили в одном бараке, ходили пешком. Что было толку в деньгах, если на них ничего нельзя было купить? А теперь? Теперь ездят на машинах, пользуются телевизорами, магнитофонами, холодильниками, стиральными машинами. Сейчас шубы, синтетика, рестораны, театры, балеты. В такое время жить по-старому глупо. Сейчас даже вор должен иметь диплом… А поймали вы меня случайно. Не ваша заслуга, а моя небрежность. После первого налета прекратить бы мне на время с этими чеками, а я… А может, кто и выдал. Не пойму, как это вам удалось…
Первое самостоятельное дело, оконченное Носковым, слушалось в суде целую неделю. Оно прошло успешно.
В районной прокуратуре я работал тогда третью неделю, — рассказывал Константинов, молодой следователь с круглым серьезным лицом, одетый в новый форменный костюм. Год назад он проходил в городе практику и теперь, бывая по делам в областной прокуратуре, заезжал к нам. — Первое происшествие, на которое мне пришлось выехать, случилось на молочном заводе. Во время ремонта котла с пятиметровой высоты упал рабочий. Специальной площадки для ремонта котла оборудовано не было. Нарушение правил техники безопасности было очевидным. Директор винил во всем главного инженера:
— Такой элементарный просчет! Совсем выжил из ума старик. Какая неприятность!
Помню, меня на минуту вызвали в канцелярию. Когда я вернулся, то застал директора совсем не таким, каким он был минуту назад. Опущенные углы рта расправились, постное выражение исчезло с лица. Он скучал. Когда я вошел, к нему возвратилась скорбная озабоченность.
Шмыгу считали требовательным и исполнительным директором. Дела на заводе шли хорошо. Было установлено новейшее оборудование. Поточная автоматическая линия была первой в совнархозе, цеха сверкали органическим стеклом прозрачных труб. Завод посещало множество делегаций, порою заграничных. Один из шкафов в красном уголке был заставлен памятными подарками. Директор умел встретить гостей и поговорить с ними. Элегантно одетый и красивый, он производил приятное впечатление. До сих пор мне приходилось встречаться с ним два раза: в воскресенье, когда Шмыга в голубой «Волге» проезжал мимо прокуратуры на рыбалку, и дня за два до происшествия, когда он остановил около меня свою машину.
— А, Шерлок Холмс, что же вы не заходите к нам? Посмотрели бы, как мы живем, лекцию бы нам прочли…
За три года директорства Шмыги на заводе не было ни одного преступления. Объект считался в прокуратуре благополучным.
Я тщательно осмотрел котельную, сделал нужные снимки, забрал с места несчастного случая веревку, с помощью которой поднимали оборудование. Не требовалось быть специалистом, чтобы сказать, что она гнилая. Главный инженер имел много возможностей осложнить следствие. В день несчастного случая его на заводе не было. Он мог заявить, что рабочий поднялся на котел самовольно, что задания поднимать оборудование ему не давалось. Такое возражение трудно было бы опровергнуть. Но мои опасения оказались напрасными. Главный инженер Костромин, высокий седой старик, готов был согласиться с самым тяжким обвинением. Он рассказал, что распоряжение поднять секцию исходило от него и что оно было передано рабочему через мастера. Старик терзал себя упреками и ежеминутно повторял, что такой оплошности невозможно простить себе до конца дней, что он стыдится ходить по городку, где его все знают, что ему неприятно оставаться дома одному со своими мыслями.
В райкоме о главном инженере отзывались положительно. Начальник управления маслодельной промышленности совнархоза, несмотря на случившееся, решил оставить Костромина на заводе.
Я встретил главного инженера месяца через два после суда в вагоне поезда (его приговорили к году исправительных работ). Мы оба ехали в город: я в областную прокуратуру, он в совнархоз. Я думал, что старику не доставит особой радости воспоминание о прошлом, и старался не завязывать разговор. Старик сам подошел.
— А знаете, молодой человек, тюрьмы я не боялся. Я ее заслужил. Больно было бросить начатое дело. Ведь я на заводе еще при хозяине работал, на деревенской маслобойке…
По неодетому зимнему лесу, не отставая от поезда, бежало солнце. Когда поезд выбрался в поле, старик сказал:
— Теперь уж прошлое, а сэкономить эти злополучные шесть тысяч на ремонте мне настойчиво советовал один товарищ. Н-да… Когда вы со мной впервые беседовали, мне почему-то казалось, что вы разглядите его. Но этого не случилось…
Я ощущал острую неудовлетворенность собою. Время не смягчало ее. Я внимательно прислушивался ко всему, что говорили о Шмыге, но ничего, что бросало бы на него тень, не находил. Теперь, когда он проезжал по городку на персональной «Волге», я долго смотрел ему вслед. Я не пропускал случая побывать на заводе. Однажды, выйдя из директорского кабинета на заводскую территорию, я остановился под раскрытыми окнами второго этажа и стоял, наблюдая за тем, как асфальтировали двор. Тяжелый тракторный каток приглаживал последние квадратные метры черного асфальта.
— А не кажется ли вам, Зиночка, что этот Шерлок Холмс слишком зачастил к нам? — услышал я неожиданно. Слова доносились сверху. — Фактики выискивает… Такие молокососы понимают чуть, а лезут в каждую щель. «Пошли мне, господи, кошмар-р-ное преступление»!
Зиночка хихикнула.
Вечером я решил заказать район, где Шмыга работал до своего директорства. В ожидании звонка я приводил в порядок свой гардероб. Жил я пока в кабинете. Старый шкаф, освобожденный из-под бумаг, вмещал все мое хозяйство. Утюг, чайник и стакан были первыми вещами, купленными на новом месте. В одном из углов комнаты в картонном ящике из-под телевизора лежали книги. Порядок в комнате я поддерживал сам.
Район дали через полчаса. Ничего интересного мне не сообщили.
Снова о Шмыге я услышал неожиданно.
Покончил с собою душевнобольной студент. По вызову пришла сестра умершего. Я привычно заполнял анкетную часть протокола.
— Семейное положение?
— Замужняя, на иждивении двое детей.
Я удивленно поднял глаза. Двадцатилетняя посетительница выглядела совсем девчонкой.
— Для такой большой семьи мать, пожалуй, слишком молода, — сказал я.
Она пояснила, что дети ей неродные и что она вышла за вдовца.
— За вдовца? На двоих детей?
Позднее я и сам не мог толком объяснить, почему женщина рассказывала мне эту историю.
Елена Середенко окончила техникум мясо-молочной промышленности и получила назначение в Сибирь, но выехать туда не могла: учился брат, тяжело болела мать. Елена осталась в родном городке. Найти место по специальности здесь было невозможно. Район был перенасыщен выпускниками техникума, оставшимися по разным причинам дома. Девушка пришла к директору молочного завода. Шмыга принял ее в высшей степени любезно. В конце беседы он сказал, что для такой красивой просительницы у него не будет отказа, если… Он подошел с улыбкой и попытался обнять ее. Девушка вырвалась и бросилась к двери. Уходя, кажется, оскорбила его. Но он не обиделся.
— Если вы придете, условия остаются прежними, — сказал он цинично.
В колхоз она не хотела идти. Для этого она уже считала себя слишком интеллигентной. И она пришла. О случившемся она вынуждена была рассказать парню, который ухаживал за ней. Парень обозвал ее последними словами и, не попрощавшись, уехал в город. Она вышла за молодого вдовца.
— Заявлять? — переспросила она. — Чтобы о позоре узнал весь город?
Вечером после этой беседы я лежал на продавленном диване и курил. Мысли целиком сосредоточились на Шмыге. Мое мнение о нем разделял заместитель начальника отдела милиции. Мы часто говорили с ним о директоре. Мы знали на заводе немало людей, на чью помощь можно было рассчитывать. В конце концов мы остановились на экспедиторе Левшине, отставном авиационном полковнике.
Заместитель начальника милиции, энергичный капитан, пришел ко мне недели через три. Я гладил брюки. Он вытащил вилку из розетки, молча взял из моих рук утюг и поставил его на опору.
— Читай.
Это был протокол задержания директорской машины, в багажнике которой оказалось двенадцать килограммов сливочного масла, — картонный ящик с маркировкой завода.
— А кто сидел за рулем? — спросил я нетерпеливо.
— Сам Шмыга.
— И где он сейчас?
— Как где? Дома, конечно. Ну что ты на меня уставился? Если хочешь, бери этот протокол и действуй. А я уже надействовался. Прокурор сказал, что Шмыга не рецидивист и никуда не убежит, что на его плечах завод и что с ним нельзя вот так, сразу. Понял?
К счастью, в райкоме на дело взглянули по-иному.
Шмыгу исключили из партии. Однако прокурор не спешил его арестовывать.
— Жалуется человек, из области звонили. Разобраться просят.
Шмыга не собирался капитулировать. Он стал утверждать, что ящик в машину подложили, чтобы дискредитировать его. Он перечислял всех уволенных и наказанных и писал, что на заводе более чем достаточно людей, не питающих к нему любви. Свидетелей, кто бы видел, как положили в машину ящик, не было.
Мой приход с двумя понятыми и милиционером был для Шмыги громом среди ясного неба. Мы вошли, когда он примеривал перед зеркалом галстук. Увидев нас, Шмыга прислонился спиной к вычурному буфету и, сжав челюсти, наблюдал за тем, как я раздеваюсь. Потом раскрыл буфет и налил себе что-то в стакан. Я едва успел сообразить, что он пьет отнюдь не воду. Шмыга опорожнил стакан и, поморщившись, сунул его в буфет. Я знал, что прокурор не одобрит моего шага. Он не уставал повторять, что следователь не должен быть в плену симпатий или антипатий и, что бы ни случилось, обязан исходить из суммы имеющихся на эту минуту доказательств. Тогда все будет законно. «Даже если ты и ошибешься, потом всегда можно будет оправдаться. Любому начальству можно будет показать основания для предположений». А что бы показал я начальству сейчас? Сплетню какой-то девицы, не захотевшей работать в колхозе?
В четырех комнатах шмыгинского жилья все было новое. Я открывал шифоньер, буфет, холодильник, вместительные новые чемоданы с блестящими замками, тумбочки из карельской березы. На них выстроились в ряд с одинаковыми интервалами телевизор, приемник и магнитофон. Осматривая ящики, узлы, свертки, перекладывал аккуратно сложенные стопы белья, осматривал бесчисленные карманы шмыгинских костюмов, пальто, плащей, сшитых на все сезоны и все капризы погоды, переставлял фарфор и хрусталь, развязывал еще не распакованные покупки. Но то, чего искал, я не находил. После двухчасовой работы, передвигая под насмешливым взглядом хозяина коробки с елочными украшениями на пыльном шкафу, я понял, что терплю жестокое поражение. Если бы не кривая улыбка на губах Шмыги, я, может быть, и не вспомнил бы, что, волнуясь, пропустил первую стадию процедуры — личный обыск хозяина. Насмешка словно подстегнула память.
Вымыв руки и дав себе и присутствовавшим небольшую паузу, я попросил Шмыгу подойти к столу. Тот пожал плечами и с прежней усмешкой приблизился.
— А теперь попрошу выложить все, что у вас в карманах.
Мгновение мне казалось, что он не подчинится. Я решительно шагнул вперед. Милиционер тоже недвусмысленно встал. Шмыга дрожащими руками стал выкладывать на ослепительно чистую скатерть содержимое карманов: портсигар, расческу, документы, зеркальце, носовой платок, авторучку.
— Мне, кажется, у вас во внутреннем кармане что-то осталось, — сказал я.
— Вы что, не верите мне?
— Почему же… Но все-таки.
Густая краска залила лицо Шмыги, когда я извлек из его кармана два сложенных вчетверо листка и неторопливо развернул их. Шмыга подался вперед.
Это были накладные на получение масла сепараторным пунктом села Березняги. Один из документов совпадал по дате с днем задержания директорской машины. В графе «количество» стояла цифра «двенадцать», та же, что и в протоколе задержания. Другая накладная фиксировала отпуск еще десяти килограммов.
Ошеломленный Шмыга размашисто подписал протокол. Я оделся. Понятые встали.
— Вам придется пойти с нами.
Шмыга минуту стоял неподвижно. Потом одел старый пиджак, натянул потертый плащ, отрезал от взятого в буфете окорока брусок и, завернув сало вместе с куском хлеба, сунул в карман.
Через полчаса за ним захлопнулась окованная железом дверь КПЗ.
На попутном грузовике я поспешил в сепараторный пункт, расположенный в пяти километрах от города. Заведующего пунктом Куценко я застал за мытьем ванны из-под молока. Я отрекомендовался и попросил показать товарный отчет за последнюю декаду. Куценко, плотный флегматичный мужчина с обвислыми усами, вытер мокрые руки, порылся в ящике стола и подал мне папку со вторыми экземплярами отчетов.
Накладные, обнаруженные при обыске, как и следовало ожидать, оприходованы не были.
Нас разделял выскобленный стол. Я положил перед Куценко одну из накладных и принял с нее ладонь.
— А с этим как было?
Куценко взгромоздил на нос очки, взял бумажку короткими толстыми пальцами и стал разглядывать ее.
— А, мабуть, у вас и еще одна есть?
Я положил на стол и другую.
— Масло шукайте у Шмыги. Умному и мэд, и пампушки, а дурню только колотушки.
По объяснениям Куценко, он только расписался в накладных, а масло осталось на заводе. Теперь можно было допрашивать Шмыгу.
Новости в районе разносятся с удивительной быстротой. Едва я переступил порог милиции, как меня попросили позвонить в контору молочного завода. Главный бухгалтер просил меня срочно прийти. Я поспешил на завод. Главбух был невысокий мужчина с орденскими планочками на грубошерстном костюме. Он закрыл дверь на английский замок, словно боясь, что Шмыга его услышит, и вытащил из стола коричневую папку.
— Вот посмотрите, — проговорил он, волнуясь, — этих документов официально на заводе нет. Я сегодня снял с них копию в магазине.
Это были счета районного магазина «Автотракторосбыт» на продажу молочному заводу комплекта деталей к автомашине «победа». Запчасти получил сам Шмыга.
— На заводе нет автомашины «победа». У нас грузовики, молоковозы, «Волга», походная лаборатория.
Запчастей было много: блок мотора, задние и передние мосты, рама, кузов, комплект резины, радиатор — целая «победа» на ходу. Завод уплатил за них магазину три тысячи рублей.
— И, представьте себе, я подписал платежное поручение, — говорил, волнуясь, главбух. — Разве я мог знать? Ведь каждый квартал мы столько их получаем.
Я шагал по тропинке, стараясь попасть в протоптанные следы, и думал, что без резиновых сапог мне здесь не обойтись. До сих пор в моем представлении весна связывалась с кучами сколотого льда, лежавшего на мостовых, с покраской облезших за зиму ларьков, с полосками воды в ложах трамвайных рельс. В деревне все было по-другому.
Когда я увидел в магазине печатные бланки, в которых после обязательного «получил» стояла подпись Шмыги, я понял, что это — успех.
— Надо думать, на заводе что-нибудь случилось? — спросил бухгалтер магазина, выжидательно улыбаясь.
— Ничего особенного, — проговорил я безразлично.
То, что Шмыга откажется отвечать, я не предвидел. Вопросы падали словно в безвоздушное пространство. Он курил, отвернувшись к окну. Скоро ему понравилась новая роль, и он стал выпускать струйки дыма с нескрываемым удовольствием. Он провоцировал скандал, ждал взрыва. Я стиснул подлокотники кресла, стараясь привести мысли в порядок. Шмыга осознал крушение всех своих надежд только тогда, когда я с какими-то незначительными словами подал ему один из восьми счетов на получение запасных частей. Забыв о разыгранном спектакле, он впился глазами в документ, потом подошел к столу и положил счет.
— Извините, что я так, — подавленно сказал он. — Нервы, знаете. Чего уж теперь.
Объяснив, что запчасти он развез по знакомым, Шмыга с выражением безнадежности добавил:
— Поверьте, это было единственное темное пятно на моей биографии.
Эта фраза не произвела на меня впечатления. К тому времени я уж кое-что знал о прошлом Степана Шмыги.
Пять лет тому назад никто в райпотребсоюзе одного из глубинных районов области не смог бы предположить, что экспедитор Шмыга, с трудом окончивший семилетку, вскоре обойдет по службе своих более грамотных товарищей. Каких-либо достоинств, кроме разборчивости в одежде и круглого лица с правильными чертами, за ним не знали. Успехи Шмыги начались с того, что он сумел сделаться нужным начальству. Никто, кроме него, не мог достать в городе ковер, нейлоновую рубашку, кофту модной расцветки, мотоцикл или холодильник. Как-то само собой пришло соображение, что расторопному Шмыге следует занять место повиднее. Его выдвинули председателем сельпо. И хотя Степан Леонтьевич, как его теперь стали величать, пребывал от районного центра в приличном удалении, он находил время, как и прежде, быть полезным начальству. Уже поговаривали о том, чтобы назначить Шмыгу завторгом райпотребсоюза, как неожиданно выявились далеко не благовидные дела в руководимом Шмыгой кооперативе, проходившие не без участия Степана Леонтьевича. Шмыга опротестовал результаты ревизии, и многие этому маневру были рады: не хотелось трогать человека, которому столь многим были обязаны. В райпотребсоюзе не нашлось людей, заинтересованных в поспешных оргвыводах. Его никто не брал под защиту, но никто не торопился и снимать. Молчал даже завторг, чье место месяц назад собирался занять Степан Леонтьевич. Теперь скомпрометировавший себя Шмыга не был ему опасен. И, однако, почти все считали, что карьера Шмыги безвозвратно погублена. Ждали, что Степан Леонтьевич уйдет из кооператива «по собственному желанию». И все, кто так думал, ошибались. Став один раз на путь успеха, Степан Леонтьевич не думал останавливаться. Когда все считали его шансы безнадежно низкими, Шмыга сделал ход, сразу поднявший его еще на одну ступень по этому же пути: он женился. Для Степана Леонтьевича не составляло секрета, что его будущая жена пользуется благосклонностью самого ответственного в районе человека. Именно это обстоятельство и заставило его жениться. Когда покровителя перевели в другой район, супруга Степана Леонтьевича и сам Шмыга последовали туда же. И Шмыга не ошибся в решении. На новом месте он и сам сделался солидным лицом. Покровитель вскоре по переезде вышел в тираж и отбыл в город (Степан Леонтьевич такой вариант давно предвидел), а время Шмыги только наступило. Ни Степан Леонтьевич, ни его жена, заведовавшая библиотекой, не обращали ни малейшего внимания на догадки, вспыхивавшие среди известных людей городка. Настало время, когда пересуды кончились, а положение и вес Шмыги остались. И теперь он в полную меру ощутил собственную значимость и обрел уверенность в себе. Пост переменил его привычки. Сослуживцы Шмыги по райпотребсоюзу едва ли теперь узнали бы в нем прежнего экспедитора.
В работе он целиком полагался на главного инженера. Старика на заводе любили, Шмыгу боялись. Такое разделение симпатий устраивало Степана Леонтьевича. Единственный раз Шмыга проявил самостоятельность, пытаясь ускорить ремонт котла и сэкономить на монтаже оборудования, и этот случай едва не погубил его карьеру. Следствие, однако, тогда окончилось благополучно для Шмыги.
Зато теперь все рухнуло сразу. И самой большой неудачей была попытка Шмыги передать записку соучастнику, находившемуся на воле. Степан Леонтьевич объявил, что показания напишет сам, и потребовал в камеру бумаги. Я вышел в канцелярию, тщательно пересчитал взятые листы и, возвратившись, небрежно подал ему худенькую стопку. Вечером Шмыга вручил мне показания. Они были написаны на семи листах. Трех листов недоставало. Когда на следующее утро Шмыгу вывели на прогулку, я в присутствии понятых произвел в его камере обыск. Недостававшие листы я обнаружил под матрацем. Они были густо исписаны. Детально, пункт за пунктом, Шмыга инструктировал партнера о том, какие нужно давать объяснения во время допросов.
Игнат Слипенький, которому предназначалась записка, был толст и кругл, словно камышинский арбуз. Он работал кладовщиком сельпо, расположенного в райцентре. Слипенький сбывал для Шмыги порожние фляги. Это был дорогой и дефицитный товар. Каждая стоила двадцать рублей в новых деньгах. В колхозах и у колхозников спрос на них был большой. На молочном заводе похищенные фляги актировались как негодные. Этим занимался по поручению Шмыги кладовщик хозяйственного склада.
Игнат Слипенький, казалось, больше был занят тем, что вытирал лицо платком, чем ответами на вопросы. Говорил он очередями, пыхтя и отдуваясь. Зато каждая его фраза была целым откровением. Он знал о Шмыге все. Во хмелю директор молочного завода не отличался воздержанностью в речах. Кладовщик, правда, забыл добавить, что им самим за время дружбы с директором был выстроен недалеко от почты дом. После рассказа Игната Слипенького Шмыга густо оброс соучастниками.
За одним из них (вернее, за одною) мне пришлось ехать в отдаленное село. Не просохшие за ночь молочные выплески возле хаты указывали, что здесь находится сепараторный пункт. На двери висел замок. Приехал я, по-видимому, слишком рано. Я решил побывать у председателя колхоза. Пригласили за стол.
— А знаешь, голуба душа, — говорил толстяк председатель, — воюем мы с нею. Жирность молока нам занижает. Ты ее припугни!
Та, с кем воевал председатель, была заведующая сепараторным пунктом Сушкова, женщина лет двадцати пяти, с острым, словно носок модного туфля, подбородком и резким голосом. Когда я попросил показать ведомости на закуп молока у колхозников, она стала нервно перебирать пробирки. Половина людей в этих ведомостях не имела коров. У Сушковой же они значились сдатчиками молока и получателями денег.
Я сказал, что ей придется поехать в прокуратуру.
— Теперь посадите? — спросила она упавшим голосом.
Шофер, который возил Степана Леонтьевича, рассказал, что в сепараторном пункте поселка Лозиновка директор был частым гостем.
— Только остановишь машину у крыльца, а она уже тюп-тюп каблучками, выбегает. Садится, будто по делам. А у какого-нибудь леска хозяин спросит: «Что-то у тебя, Алешка, вроде мотор чихает?» Ну, и ответишь ему, что, мол, в самом деле, Степан Леонтьевич, чихает. Станешь копаться в моторе.
— А мы, скажут, пока прогуляемся…
Далеко завели Сушкову сердечные дела. По совету Степана Леонтьевича она, принимая от колхозников молоко, занижала жирность, а накопленные этим путем излишки оформляла как приобретенные у населения (для этого ей выдавался специальный аванс). Подписи мнимых сдатчиков в ведомостях она подделывала, а аванс оставляла себе. Впрочем, львиная его доля шла Степану Леонтьевичу.
Шмыга вошел, красный и оживленный. Мокрые волосы были расчесаны на ровный пробор, лицо чисто выбрито. Камеру водили в баню. Начинали мы обычно с заводских и районных новостей. Когда новости иссякли, он спросил:
— Наверно, осуждают? Да? А сами, думаете, чистые? Грязь везде. Все кричат про общее, а каждый думает о себе. Я, конечно, дурак. Не надо было брать сразу. А честный кто? Главный инженер? Много он добился своей честностью? Ему бы в Москве заворачивать, а он всю жизнь на хуторе. Хорошо, еще не посадили его. А могли бы. Судили ведь. Скажете, что, мол, такие, как я, и посадить хотели? А вы думаете, другой бы на моем месте не очищал себя? Думаете, главного инженера спасал бы? Ему бы кресло оставил? Его бы орлом сделал, а сам в воробьи перешел? Как же! А меня пусть не жалеют. Вы думаете, погибну? Утону? Опять в экспедиторы пойду? Выплыву! И, может, не на таком заводе… А вещи мои конфискуют?.. Жалко. Человек без костюма — не человек. Вроде перед всеми виноват. Парнем был, мечтал о костюме и десятилетке. С ними можно все. Не дотянул я до десятилетки. Говорят, неспособный. Видел я этих способных. И они еще меня увидят…
От Шмыги я уходил без прежнего удовлетворения результатами двухмесячного труда. Работа мне показалась недоделанной. Я понял, что борьба продолжается, Я спрашивал себя: всплывет ли Степан Шмыга?
Анания Петровича Белоглазова я впервые увидел в землянском Доме колхозника. Склонившись над столом, он сосредоточенно что-то писал под копировальную бумагу.
— Эй вы, грамотеи, — неожиданно произнес он. — Кто это сказал «А воз и ныне там?»
Мой спутник-студент оторвался от книги и ответил ему. Потом с удивлением спросил, над чем Ананий Петрович трудится. Белоглазов сделал вид, что не расслышал вопроса, и углубился в бумагу. Через полчаса он убрал написанное в желтый портфель и поднялся с выражением исполненною долга.
Это был широкоплечий мужчина почти двухметрового роста с несоразмерно маленькой головой, одетый в добротное касторовое пальто. Пришла дежурная. Не попрощавшись, Ананий Петрович перебрался в соседнюю комнату, натопленную специально для него. Как только дежурная заглянула к нам в следующий раз, мы не удержались, чтобы не расспросить ее об ушедшем жильце.
— Агрономом работал здесь. Теперь, говорят, бухгалтером где-то в области.
— У него две специальности?
— Какое там…
Внезапно взгляд женщины упал на пепельницу, где после заточки карандаша осталась кучка графита.
— Он писал что-нибудь?
Услыхав, что писал, дежурная поспешно удалилась. Через минуту ее голос уже слышался в соседней комнате. Она хлопотала, чтобы гость устроился поудобнее.
Скоро я и студент возвратились в город и забыли о странном агрономе, ставшем бухгалтером.
Но однажды в городе дверь нашей комнаты открылась, и нашим взорам представилась мощная, гвардейского роста фигура с желтым портфелем в руках. Вошедший снял шапку, обнажив сдавленную с боков голову с вытертой, лысой макушкой. Сомнений не было. Перед нами стоял Ананий Петрович Белоглазов. По-видимому, он не узнал нас или сделал вид, что не узнает.
Получив заверение, что его приход в прокуратуру останется в глубочайшей тайне, наш землянский знакомый полтора часа докладывал о преступлениях, совершаемых в одной из областных контор. Время от времени он извлекал из желтого портфеля копии жалоб и ссылался на даты, цифры, фамилии. Иногда он улыбался, обнажая десны и редкие зубы.
Спустя несколько дней я и студент-практикант посетили областную контору. Никаких сведений о преступлениях мы не добыли. Заявление Белоглазова не подтвердилось.
Мы собирались отбыть обратно, чтобы по пути дать волю нашему негодованию и решить, вызовем ли мы заявителя в прокуратуру или ограничимся уничтожающими выводами о его личности, когда к нам подошел юрисконсульт конторы.
— Осмелюсь занять еще полчаса вашего времени вот этим.
Он положил перед нами папку.
Данных о растрате или злоупотреблениях она не содержала. К нашему удивлению, в ней оказались материалы о самом Белоглазове.
Они открывались характеристикой с прежнего места работы Анания Петровича и объяснениями лиц, знавших его по Землянску.
Какую нужно было оставить по себе память, чтобы вынудить не одного и не двух занятых людей сесть за стол и написать пространные неслужебные бумаги!
Уже одно это побудило нас внимательно ознакомиться с папкой.
Ананий Петрович, как усматривалось из бумаг, больших должностей обычно не занимал. Однако против него никто никогда не решался поднять голоса. Его старались задобрить.
Специального образования он не имел, но это не помешало ему за последние семь лет занимать в районе должности руководителя художественной самодеятельности, зоотехника, статистика, агронома.
Как только он, ко всеобщему удивлению, перебрался из села в город, многие вздохнули с облегчением, уверенные, что в городе он обречен на прозябание.
Но уже через год Ананий Петрович приехал в район с командировочным удостоверением инструктора-ревизора.
Удача сопутствовала ему не только по службе. В городе он выиграл и битву за квартиру.
Началось с того, что Белоглазова временно прописали на площадь инженера, находившегося в заграничной командировке.
Прописка явилась плацдармом для дальнейшего наступления. Через стену жила закройщица ателье. Недели три Ананий Петрович был тих, приглядываясь к соседке, а потом нанес ей сокрушительный удар. В многочисленных жалобах Белоглазов уведомлял жилищное ведомство, что соседка имеет дом, который строила вдвоем с сестрой, и что половину этого дома она сдает квартирантам.
Портниха в отчаянии доказывала, что никакого отношения к дому сестры не имеет и никакого участия в строительстве не принимала. Однако поток жалоб не иссякал.
И ее затаскали в исполком.
Узнав, что у закройщицы служит в армии сын, Ананий Петрович поставил в известность командира воинской части о «гнусном прошлом» упомянутого офицера.
Каждую неделю по заявлениям Белоглазова к соседке являлся инспектор райфо и придирчиво осматривал комнату с целью выяснить, не занимается ли она пошивом одежды на дому. В один из субботних дней инспектор застал женщину за машинкой: она шила себе платье. Ее обложили налогом. Обложение позднее отменили, но издерганная женщина уже не решалась переступить порога своей квартиры. Она ютилась у знакомой, пока местком не добился для нее комнаты в микрорайоне. Ее прежнюю комнату исполком оставил за Белоглазовым, жалобы которого уже не вмешались в папку.
В областной сбытовой конторе Белоглазов сначала работал учетчиком на складе. Видя, что он каждый день что-то заносит в блокнот, кладовщик поспешил выдвинуть его на должность экспедитора. Новый начальник Белоглазова не был столь же догадлив и едва не поплатился за это креслом.
Целых полгода он представлял ревизующим и проверяющим объяснения и справки по поводу нарушений, значительная часть которых была до неузнаваемости преувеличена.
Кадровик считал, что бумажный зуд, которым заражен экспедитор, вызван тем, что третьестепенная должность не дает простора его энергии. Посоветовавшись с руководством, он предложил Белоглазову место инструктора-ревизора.
Все сознавали, что шестимесячная стажировка не сделает из Анания Петровича бухгалтера, однако недочеты нового работника с лихвой окупались тем, что отныне его можно было шесть месяцев в году держать в командировках.
И все-таки в конторе его уже боялись, перед ним заискивали.
Что может сравниться с сознанием тайной власти, прикрываемой скромным местом? Белоглазов ощущал эту власть ежеминутно. Он стремился привести в соответствие со своим настоящим весом и свои манеры, и свою внешность, и свою одежду. Он стал повышать культурный уровень жены, для чего составил программу занятий в объеме четырех классов начальной школы. Он звонил с работы, проверяя, занимается ли супруга. Немыслимо было представить себе собрание или совещание без фигуры Белоглазова на трибуне.
Все говорили, что, будь Ананий Петрович немного скромнее, он при всеобщем попустительстве мог бы добиться высоких степенен.
В один из мартовских дней он зашел на склад, чтобы взять два метра дерматина для обивки двери. Положив портфель на стол, Белоглазов ждал, пока завскладом оторвет от рулона кусок. В эту роковую минуту Анания Петровича позвали. Он отсутствовал десять минут.
Кладовщик свернул дерматин вчетверо, расстегнул блестящие замки белоглазовского портфеля, выбирая место среди бумаг, куда бы можно было сунуть сверток. Все люди грешны. Кладовщика обуяло неодолимое желание пробежать глазами хоть один документ. Каково же было его негодование, когда первая же бумажка, попавшаяся ему под руку, оказалась доносом на него самого! Кровь бросилась ему в лицо. Идея пришла после того, как он в полной мере осознал глубину грозящей опасности. Кладовщик поспешно отобрал десятка полтора заявлений и черновиков и сунул их к себе в стол. Буквально в следующую минуту на пороге склада показался владелец портфеля.
В конторе не нашлось ни одного сколько-нибудь значительного работника, о ком в бумагах Белоглазова не отыскалось бы записей. Буря, вызванная среди сотрудников конторы документами Анания Петровича, была столь велика, что от профорга потребовали немедленного созыва товарищеского суда. Кладовщик подал мысль пригласить для участия в разбирательстве и посторонних лиц, чьи адреса обнаружили в заявлениях и заметках Белоглазова.
Папка с материалами о ревизоре заканчивалась коллективным заявлением шести сотрудников конторы в товарищеский суд с просьбой обсудить поведение Белоглазова. Стала понятной причина прихода Анания Петровича в прокуратуру. Он надеялся оттянуть разбирательство, назначенное на тот самый день, когда мы посетили контору.
Мы остались послушать этот процесс.
Многие полагали, что Белоглазов на суд не явится. Но они заблуждались. В свежей рубашке и чисто выбритый, Ананий Петрович в объявленное время сидел в первом ряду, держа на коленях желтый, ставший знаменитым, портфель. И первым говорил именно он.
— В отдельном моменте я мог перегнуть. Но я не утверждал и не свидетельствовал. Я просил проверить. Про-ве-рить. И что же в данный момент происходит? Меня судят за критику.
— Суд просит вас отвечать по существу.
Самоуверенная усмешка тронула его губы.
— В данной инстанции мне больше сказать нечего.
Он гордо опустился на место.
Но фортуна изменила Ананию Петровичу. Председатель суда Тимохин, тот самый юрист, который представил нам для ознакомления свою папку, обычно веселый и жизнерадостный, сегодня выглядел неузнаваемым. Он был убийственно сух и сосредоточен. Он беспощадно поворачивал Анания Петровича перед собравшимися то одной стороной, то другой.
— Оглашается выписка из протокола производственного совещания. Выступление ревизора Белоглазова.
Тимохин надел очки.
— «Прошедшие полгода контора закончила с хорошими показателями. — Голос председателя звучал с нарочитой выразительностью. — В этом большая заслуга наших руководителей. Они наравне с нами месили грязь в районах в период заготовок и мерзли зимою в командировках». Подлинное за надлежащими подписями.
Тимохин поднял листок над головой.
— А теперь оглашается заявление Белоглазова в главк. Его нашли у товарища Белоглазова в портфеле.
— Не нашли, а выкрали!
Председатель оставил замечание без ответа.
«Управляющий конторой и главный инженер в дело не вникают. Ими допущен перерасход фонда зарплаты, выплачены огромные штрафы за простой вагонов. Они поощряют показуху и очковтирательство. Районные конторы поражены растратами, с которыми не ведется никакой борьбы. Дебиторская задолженность незаконно списывается на убытки».
— Это вы писали, товарищ Белоглазов?
— Заявление не было отослано.
— Не успели?
— Повторяю: факта подачи не было.
— Свидетель Котова!
К столу подошла седая женщина с серьезным лицом.
— Производили ли вы ревизию в Россоши?
— Да.
— Кто до вас ревизовал склад?
— Ананий Петрович.
— Что вы установили?
— Ананий Петрович искусственно подогнал до нужной суммы книжный остаток сырья, Он поставил впереди одной из цифр единицу.
— Для чего он это сделал?
— У него не балансировалась ведомость.
— Следовательно, он не хотел искать ошибку?
— Да.
— Что вы установили при повторной ревизии?
— У кладовщика была недостача сырья на триста рублей. Сейчас он уволен, а материал на него передан в суд для взыскания ущерба.
— Как это случилось, Белоглазов?
— Она сгущает краски. Я допустил ошибку.
— Вы свободны, товарищ Котова.
Процесс стремительно разворачивался.
— Оглашается жалоба Белоглазова в два адреса: на имя директора горпищеторга и на имя директора ликеро-водочного завода.
Председатель показал собравшимся желтоватый листок.
«Сего числа мною доставлена в магазин № 76 стеклопосуда емк. 0,5 л. Продавец Сыромятникова не пожелала ее принять, ссылаясь на горлобой. Однако такового не было. При мне она отказала в приеме посуды еще нескольким гражданам. Сообщая об изложенном, прошу принять меры».
— Продавец Сыромятникова здесь?
— Да.
По проходу, заставленному стульями, к столу протиснулась худенькая девушка лет семнадцати. Краснея под взглядами переполненного зала, она смущенно поправила воротничок, словно в школе перед вызовом к доске.
— Что вы можете пояснить?
Девушка волновалась, не зная, с чего начать.
— Я работаю третий месяц. Окончила торгово-кулинарную школу, — наконец проговорила она. — Этот гражданин принес одну бутылку с надколотым горлышком. Я сказала, что завод от магазина такую посуду не принимает. Он потребовал жалобную книгу. Директор вынул из кошелька собственные двенадцать копеек и уплатил ему. Гражданин ушел. Я была рада. А через неделю прислали приказ директора торга. Мне объявили выговор и всех продавцов лишили прогрессивки.
— За что?
— Этот гражданин написал жалобу. Ту, что сейчас читали… А в прошлую субботу он купил в овощном отделе три кило картофеля, а принес пакет с очистками весом четыре двести и написал, что мы торгуем гнилью. Девочки плакали… Теперь его директор сам обслуживает… И до двери провожает.
Ни гул возмущений за спиной, ни слова десятка людей, выступавших после девушки, не стерли с лица Анания Петровича выражения уверенности в себе. Предложение общественного обвинителя уволить Белоглазова не испугало ревизора. В прежние времена его не однажды увольняли, но всякий раз он возвращался на место, получая сполна компенсацию за вынужденный прогул.
Зато предложение направить материалы в газету заставило его привскочить с места.
— Не имеете права до проверки вышестоящей инстанцией, — хрипло выкрикнул он.
— Ага, все права только у тебя? — послышалась реплика из зала.
Товарищеский суд ушел на совещание. Я старался уловить на лице Белоглазова следы сомнений или раздумий. Но черты его были непреклонны. Жесткий взгляд и сжатые губы не оставляли сомнений в том, что он готовился к долгой и изнурительной борьбе.
В этом ветхом, осевшем доме старуха жила всегда. Она была как бы принадлежностью дома, подобно ржавой водосточной трубе или остову крылечка, лишенному крыши. Не было жильца, кто мог бы сказать, когда она здесь поселилась. Люди уходили и приходили, она оставалась.
Говорили, что она жила здесь еще при купце, владельце дома и большой лавки на Щепном рынке («Торговля селедкой, махоркой, керосином»).
Сухая, сгорбленная, с пергаментной кожей, она каждое утро во всякую погоду выходила из дома, стуча по тротуару палкой. Полуботинки с чужой ноги были ей велики, и задники привычно отставали. Вечером она возвращалась, поднимаясь по расшатанной, без перил, лестнице на второй этаж.
Коридор был переломлен надвое: одно колено располагалось по линии улицы, другое поворачивало в глубь двора. Она проходила одну половину коридора, сворачивала в другую, долго совала ключ в дверь, не попадая в замочную скважину, и, наконец, дверь, закрывалась за нею до следующего утра.
Старуха была неутомима. Дома ее почти не видели. Говорили, что старуха попрошайничает, однако никто этого достоверно не знал. Она не получала ни писем, ни переводов. Не получала она, по-видимому, и пенсии, хотя лет десять назад брала в домоуправлении справку для райсобеса.
Если у соседей оставалось что-нибудь из съестного, относили ей.
Ходила она в ветхом старье, брошенном соседями.
Старуха никогда не болела.
Те из жильцов, кто покидал дом и переселялся в новые квартиры, жертвовали ей увечную мебель. Иногда этого хлама у нее скапливалось столько, что бабка топила им печь.
Почти каждую зиму старуха на полтора-два месяца исчезала. Говорила — к кому-то в гости.
Ее звали Михевна. Имени и фамилии бабки никто не знал.
Однажды старуха поскользнулась во дворе и ударилась головою об лед. Ее принесли в комнату в полубессознательном состоянии. Вызвали неотложную помощь. Врач установил сотрясение мозга. Сопроводить пострадавшую в больницу доктор попросил одного из соседей, Степанищева, молодого мужчину, работавшего мастером со ремонту телевизоров.
Ее положили на носилки.
— Ну что же вы так? — всплеснула руками женщина, квартировавшая напротив. — Вы бы под голову ей что-нибудь…
Степанищев обвел глазами запущенную комнату Взгляд остановился на подушке с грязной серой наволочкой. Он поспешно схватил ее с кровати и, догнав носилки, подсунул подушку под голову Михевны.
Старуху привезли в больницу. Машина скорой помощи уехала. Степанищев остался в приемном покое. Скоро санитарка сунула ему назад грязную подушку и объявила, что его больше не задерживают.
Мастер по ремонту телевизоров, оказавшись во дворе больницы, с досадой глядел на вещь, с которой предстояло возвращаться через весь город.
Он поморщился и швырнул подушку в угол, образованный стеною дома и площадкой лестницы. Подушка упала в молодой, мягкий снег.
«В конце концов отдам свою. Не обидится. Все равно ватная». И зашагал к троллейбусной остановке.
Первыми словами Михевны, после того как она пришла в себя, был вопрос о подушке. Старуха стала просить врача, чтобы ей из дома привезли подушку. В ответ на это странное желание врач приказал принести Михевне из кладовой вторую подушку, но эта подушка была ей не нужна.
Больная требовала свою, из дома. Посылать за подушкой в больнице было некого. Михевна, однако, не успокоилась. Она уговорила санитарку сходить к ней домой, обещав женщине, что щедро отблагодарит ее.
Санитарка возвратилась ни с чем. Никакой подушки в комнате бабки не оказалось.
И тогда бабка удивила дежурного врача еще одной необычной просьбой. Она попросила вызвать к ней в палату работника милиции.
Приехал ответственный дежурный по райотделу, пожилой капитан. Михевну отвезли в коляске в ординаторскую. Там капитан и старуха остались без свидетелей.
И бесфамильная бабка поразила дежурного заявлением о пропаже у нее двадцати тысяч рублей.
Капитан вначале не поверил тому, что слышал, испросил, не пропали ли у старухи деньги, лежавшие где-нибудь в чулке с довоенного времени. Он разъяснил заявительнице, что с тех времен дважды, в сорок седьмом и в шестьдесят первом, проводился обмен денежных знаков.
Но старуха все превосходно понимала. Она повторила не менее ясно, чем в первый раз, что пропали деньги выпуска 1961 года, то есть новые, и что их было двадцать тысяч. По ее словам, билеты и облигации золотого займа были зашиты внутри старой подушки.
Из беседы с жильцами дома, где квартировала Михевна, капитан установил, что старуха вела убогий образ жизни, что скопить таких денег не могла. Соседи объяснили ее заявление старческим склерозом.
Однако заявление есть заявление. Его нужно было проверить.
Молодой дознаватель Сенцов начал с того, что решил уточнить основной вопрос: могла ли быть у заявительницы такая сумма или ее слова — плод старческой фантазии.
На допросе Михевна рассказала ему, что имеет двух сыновей, один из которых работает на Камчатке, на рыбных промыслах, а другой шахтером в Макеевке. Оба сына ежемесячно высылали ей на почту до востребования немалые денежные переводы.
Бесфамильная старуха получала каждый месяц с лицевого счета в сберкассе пенсию от райсобеса.
Каждую зиму она полтора-два месяца проводила у младшего сына в Донбассе, привозя оттуда множество подарков, которые тут же складывала в сундук.
Кроме того, после смерти дочери, вдовы, старуха оказалась наследницей большого дома, который по частям продала трем покупателям.
И помимо всего этого она попрошайничала. На этот промысел Михевна выходила каждый день: в жару и в холод, в дождь и в снег. Дни наибольшего сбора падали на праздники. Михевна не делала различия между праздниками советскими и религиозными. Ее интересовал сбор. Выручка от попрошайничества не уступала месячному заработку квалифицированного рабочего.
Сыновья не имели понятия о ее образе жизни. Один был далеко, к другому она сама ездила каждый год.
Михевна дважды выигрывала крупные суммы по облигациям золотого займа.
Долго ли может прожить человек, отказывая себе если не во всем необходимом, то почти во всем?
Оказывается, долго.
Несмотря на перенесенную болезнь, старуха выглядела крепкой и подвижной. Ее острые глаза, беззубый рот и загнутый вверх подбородок оставляли впечатление энергии, редко встречаемой в этом возрасте.
Перед молодым человеком с погонами младшего лейтенанта, недавно окончившим вуз, сидел невыдуманный персонаж одного из его школьных сочинений. Но деньги, принадлежащие даже этой нереальной, гоголевской личности, необходимо было искать.
Первая версия, выдвинутая младшим лейтенантам, исходила из предположения, что подушка взята санитаркой приемного покоя.
Но эта гипотеза рассыпалась на следующий же день, когда сосед бабки, Степанищев, придя по повестке в милицию вместе с молоденькой женою, простодушно объяснил, что подушку он оставил во дворе больницы.
Молодой человек и его жена очень просили младшего лейтенанта отпустить их поскорее, так как у них пропадали билеты в кино. Оба выражали готовность пожертвовать старухе самую лучшую из своих подушек.
И дознаватель, наскоро записав объяснения Степанищева, отпустил его за полчаса до начала сеанса.
Младший лейтенант почему-то поверил Степанищеву.
Оставшись один, дознаватель открыл тумбочку стола, нащупал в углу два небольших свертка с остатками прежних обедов: кусочками затвердевшего сала, высохшей колбасою и горбушкой хлеба, ставшего сухарем, постелил на холодное стекло развернутый чистый бланк протокола допроса, взял из верхнего ящика кустарное подобие финского ножа, вещественное доказательство по одному из давних дел, и сел ужинать.
Когда все кусочки сала и колбасы были съедены, а сухарь изгрызен, младший лейтенант осторожно свернул пакетиком лист, чтобы не рассыпать на пол крошки сухаря, бросил пакет в корзинку, стоявшую в углу, и встал.
Степанищев с женою пошли в кино. А ему нужно было искать деньги бесфамильной старухи.
Он шел по улице, оглушаемый скрипучим писком бесчисленных воробьиных стай, которые устраивались на ночлег в голых ветвях, и уныло думал о том, что шансы найти старухины деньги ничтожны.
Через четверть часа он пришел во двор, где располагалась больница, нашел дворника и стал выспрашивать, не видел ли он у ступенек больницы неделю назад какой-нибудь старой подушки.
Казалось, первым ее должен был увидеть дворник.
Старик, однако, разочаровал младшего лейтенанта. Никакой подушки у ступенек больницы он не видел.
— А где у вас живет комендант?
— Здесь его нет Он в домоуправлении.
Дворник ушел. Младший лейтенант раздумывал, пройти ли ему, пользуясь вечерним часом, по двум-трем подъездам, пока большинство жильцов находилось дома, или отложить обход до завтра, до беседы с комендантом.
Во дворе соседнего с больницей здания, на небольшом ледяном пятачке шумела ватага ребят, гонявших самодельными клюшками какое-то подобие шайбы. Под окнами дома стоял треск от ударяемых друг о друга палок.
«А если спросить у ребят?»
Дознаватель подошел к дворовым хоккеистам. На ледяном пятачке на минуту воцарилась тишина.
Подушка? Разгоряченные лица выражали недоумение. Нет, они подушки не видели.
Через мгновение игра возобновилась с прежним пылом. Дознаватель с интересом следил за тем, как перемещается банка из-под ваксы, заменяющая шайбу.
У одного из мальчишек сломалась клюшка. Он покинул поле боя и, часто дыша, стал привязывать к палке деревянную загогулину.
— Дядя, а вы у маленьких спросите, — радостно вырвалось у него, когда клюшка снова оказалась пригодной к делу. — Они там для своей дворняжки всякие тряпки собирали.
Мальчик бросился в гущу ребят, на лед.
В другом углу двора, у гаража, лепилось сооружение из деревянного ящика. Оно могло быть конурой. Невдалеке бегали двое дошкольников, а за ними, подкидывая лапы и задрав крючком хвост, носился обитатель ящика.
Младший лейтенант подошел к гаражу. Раскрасневшиеся малыши с удивлением стали разглядывать милиционера.
— Это вы сами сделали? Можно посмотреть?
Младший лейтенант нагнулся к конуре, которая представляла собою опрокинутый набок ящик. На месте недостающей стенки было прибито два узких куска фанеры. Между ними оставался промежуток, достаточный для того, чтобы щенок мог пролезть в ящик.
— А у него тут мягко! — воскликнул дознаватель, и сердце его гулко забилось.
Младший лейтенант нагнулся. Он ощутил под рукою угол чего-то, что могло быть только подушкой.
— Вы не около больницы взяли? — проговорил он, извлекая вещь, которая и в самом деле оказалась подушкой.
Мальчики переглянулись.
— Это не мы. Это Вовка.
Через ткань наволочки дознаватель стал прощупывать подушку. Пальцы вдруг ощутили: «Они там!» Он бросил подушку у ног, как будто в ней не было зашито двадцати тысяч выпуска 1961 года, схватил под мышки ближайшего малыша и высоко поднял его вверх.
— Видно Москву?!
Новый хозяин подушки, дворовый щенок, недоуменно задрал голову вверх.
Осторожно опустив мальчика на землю, младший лейтенант огляделся. У крайнего сарая мужчина отчищал снег. Работник милиции позвал его Тот подошел. Младший лейтенант спросил, нельзя ли в его квартире осмотреть вот эту подушку, извлеченную из конуры.
— Почему же? Конечно, можно, — был ответ.
Когда вошли в квартиру, младший лейтенант поймал взгляд спутника, говоривший: «Эту дрянь — и в комнату?»
Молодой человек остановился.
— Давайте здесь.
Хозяин вынес в прихожую ножницы, которые просил дознаватель. Подошла женщина в фартуке.
Потребовалось мгновение, чтобы распороть боковой шов и разрезать верхний слой ваты. Ее оказалось всего три-четыре больших горсти. Вага была простелена тонкими прослойками, между которыми покоились пласты кредиток.
Сенцов захватил пальцами-углы подушки и с силой тряхнул.
Вместе с ватой на пол дождем посыпались яркие кредитные билеты, разлетаясь по прихожей.
Когда эти люди, — муж и жена, — получая зарплату, видели у кассира плотные банковские пачки, перевязанные бумажными ленточками, им все было понятно. Но чтобы деньги, воплощение труда, бессмысленно скапливали в таких количествах, засовывали в грязную тряпку и хранили где-то в конуре — этого они никогда не видели.
Деньги сгребли обратно в подушку, внесли в комнату и долго-долго считали. Порядок требовал, чтобы в документе было указано количество билетов каждой купюры.
Деньги Михевне вернули, когда она через две недели выписалась из больницы. Сыновьям написали, что мать нуждается в уходе, и просили обоих приехать.
Мерзость запустения, царившая в комнате матери, удручила приезжих. Они сгорали от стыда, проходя по коридору мимо соседей. Но то, что им сообщили в милиции, ошарашило сыновей еще более. Каждый из них был согласен забрать старуху к себе, обещая и пальцем не касаться ее денег.
Но старуха дала только обещание оставить попрошайничество, ехать же к кому-либо из сыновей категорически отказалась. Не согласилась она уйти и в дом престарелых.
Весною Михевну и всех жильцов дома переселили в микрорайон. Дом сносился.
Ветхое осевшее строение умерло быстро и безболезненно. Рухнули комнаты, где когда-то купец, приходя из лавки на Щепном, пил чай, зевал, глядя на лубочные картинки, развешанные по стенам, и подсчитывал дневную выручку. Грудой полусгнивших бревен легла в общую кучу и комната Михевны с паутиной по углам, немытым полом и пустым чугунком, в котором гудели мухи.
Всего два дня работы экскаватора понадобилось для того, чтобы от вещественного кусочка прошлого не осталось и следа.
С людьми — сложнее.
Младшему лейтенанту рассказали, что Михевна почти не изменилась и в новом доме.
Правда, попрошайничеством она уже не занимается.
Корочкин вставал рано, обходил усадьбу, обнесенную тесовым забором, осматривал деревья молодого сада. Упущений не было. Он трепал по загривку лохматого пса и шел на работу. Издали дом казался внушительнее: большой, с белыми пилястрами, обрамленный нежной, весенней зеленью.
Корочкин жил за рекой. На работу он ездил на противоположный конец города: сначала автобусом, потом трамваем, потом троллейбусом. Друзей у него не было. «Не имей сто друзей, а имей сто рублей», — говаривал Гавриил Иванович и этой перефразированной пословицы придерживался всю жизнь. И не обижался на судьбу.
Начинать пришлось с керосиновой лавки, целыми днями стоять на холоде и сквозняках. Перед самой войной едва не сел надолго. Повезло. Все кончилось годом исправительных работ по месту службы, взамен определенных судом пяти лет. Наказание снизил Верховный суд. Фактов присвоения выручки установлено не было, и Верховный суд склонился к мысли, что недостача возникла из-за неопытности продавца.
Утро выдалось тихое и голубое. Корочкин шагал к остановке, подставляя лицо теплым солнечным лучам.
Всего три месяца по-настоящему не видел тогда солнца, а запомнил урок на всю жизнь. Чтобы стать инженером, учатся пятнадцать лет. А чтобы сделаться человеком с достатком, он пробовал обойтись четырьмя классами начальной школы. Корочкин пришел к выводу, что человек без копейки за душой беден прежде всего умом. Из торговли он не ушел, но ума стал набираться. Словно ребус, он разгадывал учебник счетоводства, где из десяти слов поначалу понимал только одно. Он не думал идти в счетоводы. Знание учета ему было нужно для другого. Он увидел, какие неограниченные возможности открываются перед кладовщиком, знающим учет. Корочкин обрел глаза. Пожалуй, главной своей заслугой он считал невероятное открытие: крупную сумму взять легче, чем мелкую.
Он не отличался разговорчивостью, не любил резких движений и необдуманных ответов. Жил Корочкин вдвоем с женой, которая была моложе его на пятнадцать лет. Несмотря на молодость, жена понимала Гавриила Ивановича и глядела на все его глазами. К соседям они не ходили и жили затворниками. Внешне жизнь Гавриила Ивановича не изобиловала событиями.
Автобус катил по асфальту дамбы. К концу пути помыслы Корочкина сосредоточивались на галантерейном складе. Местом он дорожил. И не без оснований.
Наступили времена, когда стало недостаточно работать как все. Нужно было работать лучше других. Чтение газет и журнала «Советская потребительская кооперация» Корочкин считал такой же обязанностью, как сдачу товарного отчета. Во всей системе облпотребсоюза не было заведующего складом, который бы отчитывался с такой идеальной точностью. Не проходило совещания или заседания, на которых бы его не ставили в пример. Не знали, чему больше удивляться: аккуратности ли Корочкина или его честности. Экспедитор в спешке мог забыть у него целую кипу товара, мог оставить копеечную брошку — вещи никогда не пропадали. Корочкин звонил в райпотребсоюз и напоминал, что забытая вещь ожидает владельца.
Перегруженные работой, ошибались фактуристки оперативного отдела, ошибались работники бухгалтерии, Корочкин никогда не ошибался. Приехав со службы, он после ужина запирался в своей комнате и проверял на счетах каждую цифру. Если наутро Корочкин говорил, что в накладной ошибка, то документы после него можно было бы не проверять. Ошибка в действительности имелась и была именно такой, какую он называл. Корочкин был воплощением скромности, даже незаметности. Летом его неизменно видели в потертом костюме, зимой — в старом пальто. Когда во время перерыва рабочие шли в буфет, он оставался в складе.
— В буфет? — недоумевающе переспрашивал он, если его приглашали. — Это — не по нашим деньгам.
Он неторопливо доставал кусок черного хлеба, открывал стеклянную баночку с кислой капустой и приступал к обеду. Нелегко было жить, сторонясь людей и держась всегда настороже. Отдых и утешение Гавриил Иванович находил вечерами в потрепанной библии, которая утверждала его в терпении, рождала возвышенные мысли.
Ежедневно его видели идущим знакомой дорогой: утром — на работу в тесный галантерейный склад, вечером — с работы домой. Невозможно было представить себе человека более скромного и незаметного.
Внештатный ревизор облпотребсоюза Климов был тихий, вежливый и совершенно лысый старик. Он принес в прокуратуру пачку ведомостей, заполненных карандашом на листах шершавой бумаги. Они были свернуты в трубку, обернуты газетой и засунуты в базарную сетку. Говорил он невыразительно и слегка заикаясь. По его мнению, на универсальной базе облпотребсоюза допускалось завышение цен, за счет чего скрывалась недостача товара. На вопрос, какова эта недостача, он стал монотонно объяснять, что размер ее можно установить, если создать организацию со штатом не менее пятнадцати человек и с объемом работы около девяти месяцев Он, конечно, понимает, что такая работа неосуществима: вся ревизионная комиссия облпотребсоюза состоит из трех человек вместе с ее председателем. Но недостача на базе есть. И можно думать, что нити потянутся в сельские магазины. На вопрос, каковы результаты по складу сейчас, он, заикаясь, ответил:
— Недостача шесть копеек.
— А если тот же результат через девять месяцев выведут пятнадцать человек, кто будет расплачиваться за реальные тысячи, затраченные впустую?
Старик молчал.
Я спросил, нельзя ли поставить диагноз, не производя операции восстановления учета.
Старик долго и сложно объяснял. Короче, он заслужил бы ученую степень, если бы мог разрешить такую задачу. Его ведомости были оставлены с обещанием разобраться. Старик ушел. Минуты через две в дверь постучали. Он возвратился.
— Я п-попробую, — сказал он, вытирая лысину. — П-попробую понять.
И снова ушел.
Появился он через два дня с пачкой бумаг и неизменной сеткой-авоськой. Пояснения он давал, как и в прошлый раз, беспокойно прохаживаясь по комнате. Его словами нельзя было не заинтересоваться, а принесенные ведомости просто притягивали: они были кратки, как формула квадрата суммы, и ясны, как акварельный рисунок.
Ревизор установил, что пуговицы, которые числились давно проданными, оказались на складе, а те, которые должны были находиться на полках, отсутствовали.
Нагнув голый череп и шагая из угла в угол, Климов говорил:
— Я охотно увидел бы здесь простое упущение, если бы не одна мелочь. На складе остались дорогие пуговицы и нет дешевых. Дешевые ушли вместо дорогих. А деньги за дешевые получены как за дорогие. На складе должны быть излишки. Двадцать тысяч. А излишков этих нет.
Оперативная группа была у дома Корочкина на следующий день в шесть часов утра, но ворота уже оказались на большом висячем замке. Во дворе до хрипоты захлебывался огромный пес. Полчаса бесплодного стучания в окна убедили нас в том, что дома никого нет. Соседка сказала, что Корочкин и жена, по-видимому, ушли.
Упустили. Я не мог простить себе, что не поверил ревизору в первый день.
Без всякого энтузиазма разделяемся на две группы. Одна демонстративно удаляется к трамвайной остановке, другая дворами обходит дом и устраивается у соседа. Из окна превосходно видны двор, крыльцо и боковые окна дома Корочкина. Наблюдение ведем по очереди. Пока один уныло изучает порожки дома Гавриила Ивановича, другой играет с хозяйским сыном. Через час ролями меняемся. И с каждой такой сменой надежда на возвращение Корочкина угасает. Да и зачем ему возвращаться?
В половине пятого мне показалось, что в окне кто-то мелькнул. Я не поверил себе и попросил капитана проверить мои подозрения.
— Там кто-то есть, — шепнул он мне через минуту.
Мы вышли на улицу, перелезли через забор. Один стал у окон, другой принялся барабанить в дверь. В доме по-прежнему было мертво.
— Откройте, будем ломать дверь!
Тишина стала еще глубже.
Очередное требование открыть мы подкрепляем действиями, не оставляющими сомнения в нашей решимости сломать запор.
За дверью послышалось шарканье ног. Кто-то пытается открыть дверь, но долго не может попасть ключом в скважину замка. На пороге — полный мужчина лет пятидесяти пяти с серьезным и спокойным лицом и небольшими глазами. Он одет в плохонькие брюки и сатиновую косоворотку, аккуратно подпоясанную тоненьким ремешком. Гавриил Иванович Корочкин.
«Во имя отца и сына и святого духа и ныне, и присно, и во веки веков. Аминь. Будь у тебя грехов, что листьев на древе, если прочтешь это письмо, все простится тебе. Аминь.»
Мы разбираем в прокуратуре карандашные строки «святых» писем, проливавших целительный бальзам на душу незаметного человека. Эти листки обнаружены у него при обыске. Пытаемся вчерне подсчитать объем его грехов в тысячах рублей. Он спокойно смотрит на нас.
«Можно извлечь монету со дна Атлантического океана, — говорит его взгляд. — Любопытно только, как вы это сделаете?»
— Почему вы отпускали товары по завышенным ценам?
Он бесстрастно смотрит на нас.
— Я этого никогда не делал.
— А разве излишек дорогих пуговиц не указывает на то, что вместо них ушли дешевые?
— Нет, не указывает. В фактурах по ошибке поставили неправильные цены. Но товар я выдал верно.
Он лучше нас видел препятствия, с которыми следствию предстояло столкнуться. Нужно было не только восстановить количественный учет на базе, но и обревизовать многочисленные сельпо, магазины и комбинаты в районах области. В сотнях торговых точек предстояло искать остатки товаров, полученных от универсальной базы год назад, искать в надежде, что среди них, возможно, найдутся такие, которые были отпущены Корочкиным по завышенным ценам. Но вещественных доказательств могло и не оказаться. Они могли быть давным-давно проданы. В этом случае предстояло организовать опрос покупателей и поиски товаров на руках.
Машина была пущена в ход через неделю. Работали три следователя, три эксперта, четыре ревизора, пять рядовых бухгалтеров. Работала масса районных следователей на местах. Словно при добыче золота, началось промывание фактов. И скоро потекла струйка улик. На столе лежали кулоны с голубыми, опаловыми и коричневыми камнями, анодированные чехословацкие кольца со вставкой из граненого стекла, дамские браслеты для часов, одежные крючки, застежки «молния», пуговицы. Все это было отпущено Корочкиным по завышенным ценам. Коньком Корочкина были пуговицы мелкие, невзрачные, не задерживающие внимания. Они ящиками шли в швейный комбинат. Шли по 80 копеек в новых деньгах за десяток при цене 40 копеек…
Итак, уже не вызывало сомнений, что Корочкин обложил данью тысячи покупателей, создавая суммовые излишки, а на ту же сумму брал другие товары. Баланс по складу не нарушался, недостачи никогда не возникало.
Когда ревизорами был восстановлен количественный учет, выяснилось, что изымал он косынки, карты, лезвия для бритья и кое-что еще — небольшой ассортимент наиболее ходовой галантереи. Возникли вопросы: куда он их сбывал? Можно ли найти что-нибудь из этих товаров?
После часовой езды в пыльном автобусе мы, наконец, сидели в кабинете председателя Березовского райпотребсоюза. Нам никто не мешает. За распахнутым окном на горячем ветерке покачиваются ветки. За дверью лениво переговариваются работники бухгалтерии.
Вместе с ревизором Климовым вчитываемся в инвентарные ведомости, выборочно сравниваем количество товаров, поступивших в раймаг по фактурам, с тем количеством их, которое выявилось при инвентаризациях. И вдруг старик вскакивает. На его лице улыбка. Версия подтвердилась. В раймаге найдены излишние косынки, сумки, медальоны, браслеты.
Деньги Корочкину шли из раймага.
Сталкиваемся с новыми фактами. Раймаг получает на базе товар и почти одновременно возвращает на базу такой же, но более дорогого сорта.
— Почему возвращали?
— Покупатель берет то, что подешевле. Сдавали неходовые, — отвечает завмаг Белкин, юркий человечек с конопатым личиком и мелкими, словно у грызуна, зубами.
И вот утром ревизор, входя в кабинет, извлекает из базарной авоськи кипу шершавых листков. Как прост бывает ответ, когда задача решена. Товар магазином не получался и на базу не возвращался. Фактуры бестоварны. Поставив на приход две тысячи, завмаг списывал в расход, как возвращенный на базу, товар на четыре тысячи. Разница присваивалась. Одна доля, как потом пояснил завмаг, шла ему, две — Корочкину. Фирма потерпела крах в тот самый момент, когда Гавриил Иванович изобрел самую короткую дорогу к деньгам.
Два месяца тяжкого труда. Лица экспертов осунулись. Работаем до той минуты, пока начинаем бояться опоздать на последний трамвай. Распахнутая форточка не вытягивает дыма. Комната завалена грудами бухгалтерских папок. Они лежат штабелями вдоль стены, лежат стопами у ног, на сейфе, на стульях.
А на столе громоздятся пятнадцать томов в новых переплетах — уголовное дело Корочкина и Белкина. 35 тысяч рублей — таков результат их «деятельности» за год.
Директор базы Полухин слушал нас, раскручивая на стекле пластмассовый пресс.
— Пуговички? Тридцать пять тысяч? — наконец сказал он. — Не знаю, не знаю.
Его крупная фигура плотно заполняет кресло. На лице привычное выражение строгости. Он разъясняет, что на базе все через банк и наличные взять невозможно.
— Эти подписи ваши?
Он надевает очки, отчего лицо его становится еще более строгим.
— Таких фактур я за день подписываю десятки.
— А почему на них нет отметки о проверке цен?
— Цены? Это, товарищи, по части бухгалтерии. Цены там…
— Для чего же здесь ваша подпись?
В уголках его полных губ обозначается сдержанная улыбка.
— Подпись? Подпись директора должна быть везде. Он — руководитель. Без его подписи банк ни одного документа не принимает.
Здесь все шло по заведенному порядку. Директор подписывал, главбух следовал этому же принципу, кладовщики отпускали товары, работницы бухгалтерии, вперемежку с оформлением документов, беседовали о вчерашнем посещении рынка. В противоположность директору главбух не был строг. Его обманывали даже фактуристки. Не желая копаться в журналах, чтобы отыскать там какой-нибудь номенклатурный номер, они изобретали его сами. Весь секрет заключался в том, чтобы цифра была двузначной. Иначе Илья Захарович возвращал документ без подписи.
На наши вопросы Илья Захарович отвечает с искренним желанием помочь. Спрашиваем, как производилась переоценка галантереи на новые деньги Он разъясняет, что была назначена комиссия.
— А потом?
— Потом? Потом, кажется, все сделал один Корочкин, а нужные подписи оформили.
— А вы не допускаете, что он «переоценил» отсутствовавшие товары? Скажем, тысяч на сто?
Главбух медленно думает.
— Председателем комиссии был товаровед. Надо спросить у него. Документ был оформлен им…
Глубоко пустил корни незаметный человек. Дело его разрослось до крупных размеров. Но зарвался Белкин. Получив однажды от Корочкина партию браслетов для продажи по завышенным ценам, он тайно от компаньона стал реализовать их по цене еще более высокой: в документах он обозначил их позолоченными. Но они остались подозрительно желтыми. Белкин провалился и навлек подозрение на Корочкина.
Вот тогда-то облпотребсоюз и послал на базу ревизора Климова. И здесь Гавриил Иванович допустил непростительный промах. Окинув старика взглядом и обменявшись с ним десятком слов, он позволил себе успокоиться и без больших волнений продолжал совершать свой ежедневный путь, утром — в тесный галантерейный склад на Третьей Пеше-Стрелецкой, вечером — в просторный белый дом за рекой. Но однажды он не прошел по этой дороге. Те, кто выдавал ему Почетные грамоты, собирались вручить и денежное пособие для поездки на курорт. Но не успели…
Секретарь следственного отдела, серьезная пожилая женщина, зайдя в комнату Бориса Васильевича, сказала:
— Вам тут какое-то прекращенное.
И оставила на столе потрепанную желтоватую папку.
«Старшему следователю Мосолову, — прочитал Борис Васильевич на листке, приколотом к обложке. — Примите к производству».
И росчерк начальника отдела.
Не подозревая, что таит в себе папка, Борис Васильевич сунул ее в сейф и продолжал дописывать обвинительное заключение по только что оконченному делу. А после перерыва его вызвал областной прокурор и спросил, изучил ли он новое дело. Мосолов к явному неудовольствию начальства ответил, что не успел.
— Звонили из Москвы и сказали, что мы здесь валяем дурака и прекращаем дела об опасных преступлениях. Они посылают тебе в помощь оперуполномоченного из Москвы и надеются, что вы вдвоем раскроете это дело.
Возвращаясь к себе, Мосолов подавлял желание шагать через две ступеньки. Из упрямства он даже решил не касаться нового дела, пока не закончит обвинительное заключение по старому, но больше десяти строк не мог написать. Отложив бумаги, он встал и раскрыл сейф.
Это случилось восемь месяцев назад.
В одном из сел Хворостянского района в ночное время сгорел дом вместе с его обитателями: шестидесятилетним стариком и двумя его дочерьми. Соседи пытались погасить пожар, но безуспешно. Местная милиция и прокуратура пришли к выводу, что пожар возник от неосторожного обращения хозяев с огнем, и прекратили следствие. Прокуратура республики отменила это постановление и предложила провести новое расследование. То обстоятельство, что ни один из трех взрослых людей не сумел покинуть горящий дом, показалось весьма сомнительным.
Протокол судебно-медицинского вскрытия не отмечал на трупах каких-либо повреждений. Эксперт констатировал, что смерть наступила от отравления угарным газом. Один из допрошенных соседей показал, будто ночью слышал несколько хлопков, напоминавших выстрелы, и видел в окно, как по улице проехал крытый брезентом «виллис». Когда свидетеля спросили, не напоминали ли слышанные им звуки выхлоп газов, он ничего определенного сказать не мог.
Оперуполномоченный подполковник Малютин, грузный, седой мужчина в потертом штатском костюме, сразу по приезде углубился в потрепанную желтую папку. Сидя за столом Мосолова, он вслух читал документ за документом. Борис Васильевич расположился напротив и молча курил. Когда папка оказалась прочитанной, оба продолжали сидеть в прежних позах перед чистыми листами бумаги, взятыми для заметок. Говорить было не о чем. Дело было почти безнадежным.
— Н-да, — протянул подполковник и встал.
Мосолов наблюдал за голубем, спустившимся на карниз распахнутого окна. Голубь был жирный и кривой. Он прилетал каждый день, и если не находил на обычном месте хлебных крошек, то поворачивался к окну тем боком, где у него был глаз, и резко стучал клювом по листу железа: требовал корм. Мосолов окрестил его Тунеядцем.
— Итак, все, чем мы располагаем, это куча золы? — услышал Мосолов вопрос.
Борис Васильевич вытащил из ящика стола кусок хлеба и подошел к окну.
— А вы недовольны? Зато версий всего две: либо убийство, либо несчастный случай. Без путаницы.
Вечером они уехали в район.
Село располагалось на буграх, дома стояли редко. Милицейский газик то спускался в низины, то поднимался на пригорки. Рядом с шофером сидел начальник райотдела милиции. Его мясистая шея нависала над стоячим воротником кителя. Он охотно отвечал на вопросы приезжих, уверенный, что в районе они пробудут недолго.
— Как же могли сгореть три взрослых человека и не один не выбежал? — спрашивал москвич.
Начальник милиции повернулся назад.
— Угарный газ… Могли потерять сознание. Ведь повреждений на трупах нет.
— А вы не допускаете, что места повреждений могли обуглиться и стать неразличимы?
— Не думаю. Не видно было. При вскрытии я стоял рядом с врачом на таком же расстоянии, как теперь от вас… Неприятное впечатление, доложу я вам. Вспухшие ткани и угольная корка да слой пепла на столах под каждым трупом.
— А вы не интересовались анализом крови умерших? — спросил Мосолов, побывавший в районной больнице и обстоятельно побеседовавший с врачом, который производил вскрытие.
— Анализом крови? А что это, собственно, дало бы?
— Совсем немного. Вы бы увидели, что активного углерода в крови не найдено.
— Следовательно? — спросил начальник милиции.
— Следовательно, отравление угарным газом исключается, — проговорил сердито Мосолов.
Это был нокаут. Начальник райотдела стал багровым.
— Кстати, легкие и дыхательные пути умерших оказались чистыми. В них не найдено ни пятнышка копоти. Люди не вдохнули ни одного кубического сантиметра дыма.
— Вы хотите сказать, что все трое…
— Я констатирую, что они не умерли от угарного газа.
— Почему же в таком случае на трупах нет ранений?
— Не знаю. Но вы не вскрывали черепных полостей. Об этом сказано в протоколе.
Начальник райотдела вытер платком затылок.
— А каким образом на улице оказались корова, овцы и куры? — отрывая взгляд от окна, спросил молчавший до сих пор Малютин. — Кто их выпустил из сарая?
— По-видимому, соседи, когда тушили пожар.
— Свидетель Плотников, который первым увидел огонь и первым появился на улице, утверждает, что корова и овцы уже бегали по двору без привязи, а куры жались в кучу в палисаднике.
— Вы полагаете, что кур выпустили бандиты?
— А почему бы и нет? В сарае, объятом пламенем, животные, насколько мне известно, ведут себя довольно неспокойно. Они, пожалуй, могли бы поднять на ноги соседей. А у одного из соседей, помнится, есть двустволка.
Начальник райотдела расстегнул крючки воротника.
— Хм… Не пришло в голову.
— А что вы думаете о выстрелах?
— Черт его знает Иногда ночью вон сторож как ахнет. Да и выстрелы ли это? Может, выхлопы какие. Мало ли через село машин проезжает.
— И все едут с погашенными фарами? Как эта? — спросил, усмехаясь, Мосолов.
Голая заброшенная усадьба показалась за поворотом неожиданно. Шофер осадил машину и заглушил мотор. Мосолов легко спрыгнул на землю, за ним грузно вылез Малютин и совсем нехотя покинул сиденье начальник райотдела. Приехавшие приблизились к пепелищу. Взглядам представились фундамент с кучей золы, закопченная печь с трубой, а в глубине участка уцелевший чудом погребец под серой соломой. Между ним и фундаментом виднелась площадка, усеянная выцветшим навозом, а чуть правее чернел остов полусгоревшего сарая. В траве ходила соседская гусыня с пушистыми гусятами. Борис Васильевич влез на фундамент и ковырнул ногою мусор. Он был плотный, слежавшийся.
— Где обнаружили трупы? — спросил он.
— Старика нашли на печи. Дочери лежали вот здесь, на полу, на месте сгоревших кроватей, под обломками кровли.
Мосолов взял лист бумаги и стал набрасывать схематический план места происшествия.
Ознакомление с тем, что уцелело на усадьбе после пожара, продолжалось около двух часов.
Весь следующий день Мосолов без отдыха допрашивал соседей и родственников погибших, скрупулезно выясняя, какие вещи имелись у старика и дочерей. Надежда на успех связывалась в основном с металлическими предметами, которые не могли бесследно исчезнуть в огне. С их помощью следователь и оперуполномоченный надеялись получить ответы на узловые вопросы обеих версий.
В доме, как выяснилось, видели зингеровскую швейную машину, будильник, самовар. Хозяин дома не расставался с карманными часами фирмы «Павел Буре». Можно было полагать, что оплавленные остовы этих вещей находятся в золе.
В первые два дня работа приезжих привлекала внимание прохожих. Зеваки глядели, как Малютин и Мосолов, одетые в старые выгоревшие рубахи, просеивают через оцинкованные решета золу. Зрители подолгу стояли у фундамента. Однако вид пожарища скоро навел на них скуку, и любопытные разошлись. На третий день около фундамента остановился мальчишка-водовоз. Его тоненькому окрику «Стой!» лошадь не желала подчиняться. Он уперся ногами в край грядки и натягивал вожжи до тех пор, пока лошадь, наконец, не стала. Мальчик съерзнул босыми ногами на оглоблю, с нее на траву и несколько минут разглядывал согнутые спины приезжих.
На четвертый день, к удовольствию Бориса Васильевича и москвича, около сгоревшей усадьбы уже никто не останавливался.
— А не могли ли часы и будильник расплавиться? — спрашивал Малютин, разгибаясь и вытирая рукавом пот. К уху протянулась полоска сажи.
— Часы и будильник могли, швейная машина — нет. В сорок третьем, после освобождения Воронежа, их на пожарищах даже собирали, отчищали от копоти и кое-как приспосабливали к делу. Да и часы с будильником совсем исчезнуть не могут. Должно что-нибудь остаться.
В работе следователя велик элемент случайности, но не той, которая приходит сама, а той, которая открывается в результате неустанных упорных поисков. На пятый день работы Мосолов, растирая пальцами комок золы, взятой из решета, ощутил под рукой что-то твердое, продолговатое. Он пытался разломить комок, но тот не поддавался. Борис Васильевич отковырнул от него щепоть земли, затем другую. Вглядевшись, он не сдержал возгласа удивления: из комка торчала стреляная гильза. Пока до Мосолова доходило все значение находки, оперуполномоченный уже был на ногах.
— Подожди очищать, — остановил он товарища. — Надо показать понятым.
Через полчаса на том месте, где была обнаружена первая гильза, нашли вторую, точно такого же калибра. Третью же не отыскали ни в этот день, ни в следующий. А третья должна быть — убитых было трое. Не нашли также остова часов фирмы «Павел Буре», ни зингеровской швейной машины, ни самовара, ни будильника. Куча обгорелых гвоздей, дверных петель, чугунных и глиняных черепков, топор без ручки, смятый чайник, изувеченная посуда — это было все, что обнаружили при осмотре, кроме двух гильз.
Вечером Борис Васильевич и Малютин лежали в сарае на охапке сена. В раскрытую дверь был виден кусок чернильного неба.
— Откопали на свою шею, — вздыхал Малютин. — Теперь попробуй не раскрой. Не посмотрят, что по двадцать лет работаем.
— А ты думаешь, посмотрят? Приедешь в столицу, а тебя к комиссару третьего ранга. «Доложите, мол, товарищ подполковник, обстановку». А ты: «Так, мол, и так, товарищ комиссар, убили всех троих». — «Кто же эти негодяи?» — «А вот этого, товарищ комиссар третьего ранга, я и не знаю. Их уж-жасно трудно ловить».
— Насмешник ты, Мосолов. Это я уже давно заметил.
— Тогда лучше спи, ты знаешь, когда нам вставать.
Фонарь «летучая мышь» едва освещал могилу, но копачи работали уверенно. Судебный врач, приехавший из города, дремал, сидя на чемодане с инструментами. Стук лопат о дерево заставил его очнуться от дремоты и встать. Подняли крышку, обитую красным материалом. Ткань была порезана лопатами. Удостоверившись, что эксгумирован тот самый труп, который предстояло исследовать, эксперт опять сел на чемодан и погрузился в дремоту, а рабочие понесли гроб на машину, стоявшую метрах в ста от края неогороженного деревенского кладбища. Навстречу им вспыхнули фары, выхватывая из темноты покосившиеся кресты и заросшие дерном холмики. Вторая пара рабочих выбрасывала последние лопаты земли из соседней могилы. Через минуту-две они пропустили под оба конца гроба два длинных куска тесьмы и подняли его наверх. Лезвием лопаты вскрыли крышку Распухшее лицо мужчины было подернуто белой плесенью. Истлевшая одежда еще не рассыпалась. Третий труп оказался короче гроба: ноги частично обгорели.
Проводив машину и врача, Мосолов и оперуполномоченный отправились в сельский медпункт пешком, двигаясь в темноте на свет, горевший в окне медпункта.
Эксперт, облаченный в белый халат, красный клеенчатый фартук и желтые резиновые перчатки, ждал их, раскладывая на скамье инструменты: скальпели, пилу, молоток, медицинское зубило.
— Ну, что ж, приступим? — встретил он вошедших и подал обоим кургузые белые халаты с оборванными завязками.
Надежда сделать важные выводы из осмотра внутренних органов не оправдалась. Мягкие ткани полусгнили. Все сомнения теперь должно было решить вскрытие черепной полости и осмотр скелета.
Врач без труда обнажил белые черепные кости. Следователь и работник уголовного розыска, напряженно ждавшие этой минуты, почти одновременно увидели отверстие в затылочной кости. Выходного отверстия не было. Эксперт распилил кость и отделил черепную крышку. После минуты поисков он обнаружил в мозговом веществе почти не деформированную пулю. Хозяин дома был убит выстрелом из пистолета калибра 9 миллиметров.
Такую же пулю эксперт извлек из височной кости старшей дочери хозяина. Как и первое, это ранение оказалось слепым. Зато в брюшной полости третьего трупа обнаружили не пулю, а свинцовую картечь. Девушка погибла от выстрела из ружья калибра 28 миллиметров.
На обязанности Малютина лежало добывать сведения, на обязанности следователя их обрабатывать. В селе и окрестностях не осталось человека из числа тех, кто знал погибшего старика и его дочерей, с кем бы оперуполномоченный не побеседовал. Он сколотил группу добровольных помощников, которые не упускали ни одного слова из того, что говорилось о происшествии или о погибших. Сосед старика, живший через дорогу, однажды за бутылкой самогона рассказал женщине, у которой крыл крышу, что в ночь, когда произошел пожар, он несколько раз выходил к сараям: накануне у него из хлева украли двух овец. Часа в два-три ночи он проснулся от гула мотора. Он приник к окну и увидел легковую машину, крытую брезентом. Она без света шла по улице и остановилась, не доезжая дома старика Субботина. Из нее вышли три человека, и машина, как и прежде без света, тронулась по направлению околицы. Двое неизвестных прижались к стене избы, а третий постучал в дверь и сказал: «Петр Михайлович, открой!» Когда дверь отворилась, на пороге показалась женская фигура. Мужчина, стучавший в дверь, переступил-порог. Потом послышался какой-то вскрик. Сосед решил, что парень ущипнул девушку. Вслед за тем в сенцы вошли еще две фигуры, и дверь захлопнулась. А минуты через две раздались три выстрела и все стихло. Сосед не был уверен, что выстрелы донеслись из дома Субботиных. Они показались ему довольно глухими. Сосед лег, а примерно через полчаса его поднял шум с улицы. Дом Субботиных горел. На первом допросе в милиции рассказчик скрыл правду, не желая ходить по судам и следствиям.
Хозяйка дома, где он крыл крышу, под величайшим секретом поделилась новостью со своей невесткой, а последняя не удержалась, чтобы не обсудить новость со своей племянницей. В тот же день Малютин знал все подробности разговора и его источник. Так стало известно, что преступников было четверо, что они прибыли на легковой машине, крытой брезентом, и что один из них, шофер, в нападении не участвовал, а, по-видимому, ожидал соучастников где-нибудь неподалеку.
С этого дня следствие пошло по двум направлениям: Малютин занимался выявлением лиц, посещавших Субботина и его дочерей. Мосолов сосредоточил усилия вокруг поиска машины, крытой брезентом.
А между тем машина, крытая брезентом, словно в насмешку над милицией и прокуратурой, продолжала совершать ночные рейсы. В конце второй недели пребывания Мосолова и Малютина в селе им позвонил начальник отдела милиции и попросил обоих приехать в райцентр: имелись важные новости. Как узнали следователь и оперуполномоченный, предыдущей ночью был обворован продовольственный магазин одного из глубинных сельпо, Сторож, уйдя на час домой, обнаружил после возвращения, что контрольный замок на двери сломан и дверь магазина приоткрыта. Изнутри помещения доносились шорох и какие-то звуки. С ружьем наизготовку сторож перешагнул порог тамбура и толкнул дверь в торговый зал. На полу он увидел смертельно пьяного мужчину, который пытался подняться, по вновь падал, бормоча бессвязные слова. Сторож скрутил ему руки и выволок на улицу. В задержанном он узнал односельчанина Матвея Крюкова, работавшего учетчиком тракторного отряда.
Утром в сельмаге сняли остатки ценностей и вытаращили глаза от удивления. Недоставало целой автомашины товаров. Клокова отвезли в районный центр, где он целые сутки спал в КПЗ. Проснувшись, он рассказал удивительную историю.
Ночью, выпив в компании, он возвращался домой. Шел Клоков нетвердым шагом и пел песни. В проулке, недалеко от сельмага, учетчик увидел автомашину, крытую брезентом. Она стояла с погашенными фарами.
— Ч-чей ты, браток? — спросил Клоков, подходя к кабине слева, где темнела за рулем фигура водителя. — З-закурим?
И чиркнул спичкой, зажигая цигарку.
— Отвали, харя! — услышал он угрожающий ответ и увидел, как шофер потянулся к лежавшей сбоку заводной ручке.
Учетчик преувеличенно нетвердым шагом отошел в сторону и продолжал путь. Поравнявшись с магазином, он увидел, как из дверей с мешками на плечах вышли двое мужчин. Они заметили Клокова. Один махнул рукой, чтобы он подошел. Песня смолкла. Бормоча что-то под нос, учетчик пытался повернуть обратно, но один из парней сбросил с плеч мешок и быстро настиг Клокова. Его привели к магазину и затащили в торговый зал. Неизвестные пошептались о чем-то. Один снял с полки бутылку водки, вышиб пробку.
— Пей, осел, если дети есть!
Клоков едва устоял на ногах от удара. Огромного роста парень выжидающе держал руку в кармане пиджака. Промедление было равносильно гибели.
Учетчик взял бутылку и через минуту прямо из горла опорожнил ее. Высокий подал вторую. Клоков отпил немного и его стошнило. Удар в живот свалил учетчика на пол. Когда он пришел в себя, в магазине никого не было.
По описаниям Клокова, здоровенному парню было на вид лет двадцать пять, а тому, что пониже, — лет двадцать. Первый запомнился слесарю свирепым выражением лица. Второй, напротив, был кругл и казался простоватым. Свидетелю запомнился его седловатый нос.
Две порожние бутылки, валявшиеся в магазине на полу, были при осмотре осторожно изъяты и доставлены в райотдел. На них обнаружили многочисленные отпечатки пальцев.
В течение нескольких дней усилили охрану магазинов, особенно удаленных от районного центра. Вблизи некоторых устроили сильные засады. Участковых нацелили на поиск машины с брезентовым верхом. Мосолов и Малютин перебрались из села в райцентр. Теперь они уходили из райотдела далеко за полночь. Все ждали решающих событий. Грабители, однако, словно канули в воду. В соседних районах по поручению Малютина и Мосолова тамошние оперативные работники собирали сведения обо всех легковых машинах типа ГАЗ и «виллис». Но преступники, казалось, почувствовали неладное и на время прекратили налеты. Через неделю посты и засады были сняты. Напряжение в райотделе спало. А буквально на следующую ночь в дежурную комнату милиции прибежал мужчина со связанными за спиной руками и окровавленной головой. Кровь густо капала ему за ворот рубахи и стекала в тапочки. Он оставлял на полу красные следы. Пострадавший оказался сторожем районного универмага. Магазин ограбили четверть часа назад. Вокруг сторожа сгрудились все, кого поздний час застал в отделе: начальник с пятью оперативными и участковыми уполномоченными, шофер, а также собравшиеся уходить в дом приезжих Мосолов и Малютин.
— Сколько их было? — отрывисто спросил начальник милиции.
— Трое.
— На машине или пешком?
— Машины не видел.
— Мы их догоним!
По словам сторожа, преступники скрылись в сторону грейдера.
— А товарища направить в больницу! — бросил начальник с порога дежурному.
Вывалились на улицу.
— Слышите, как собаки заливаются? Они там!
Газик, набитый до отказа людьми, рванул с места и через несколько минут остановился на краю села. Шофер выключил мотор. Прислушались. Лай собак доносился справа от грейдера, за оврагом. Проезда туда не было. Не разбирая дороги, устремились к оврагу, лежавшему на пути, надеясь пересечь его и сократить путь. Вниз скатились кучей, вверх поднимались с трудом, ноги скользили по мокрой от росы траве. Поднявшись наверх, с минуту переводили дыхание. Лай собак стал слабее и скоро замер где-то у лесопосадок. Достигли дороги, идущей параллельно лесопосадкам. Ни на дороге, ни около нее людей не было. Решили пройти с полкилометра в сторону, противоположную селу.
— Стойте, тут что-то валяется! — крикнул Мосолов, шаря фонариком по обочине дороги. Предмет подняли. Это была большая коробка от наручных часов.
— Смотрите, след машины!
На песке, у обочины, даже при свете двух фонариков различалась поворотная петля, оставленная протекторами колес. Люди рассыпались в поисках новых следов.
— Нах-халы! Они оставили нам пахучую визитную карточку, — послышался голос Малютина. — И бумажку. А ну-ка, посветите!
Бумажка оказалась конвертом. Через некоторое время его привели в надлежащий вид.
— «Ст. Грязи, Воронежской области, — прочитал вслух оперуполномоченный, — улица Селивановская, 17. Дрынкину Сергею Карповичу».
— Интересно! — воскликнул начальник милиции. — А нагадили они, пожалуй, не нам!
В шесть утра оперативная группа в составе семи человек на автомашине прибыла в Грязи. Квартирантов, живших по Селивановской, 17, было трое. Все холостяки. Они занимали комнату, выходившую окнами в сад. На ночь окно не запирали, чтобы при позднем возвращении не беспокоить хозяйку. Кроме необходимости стряхивать пыль с коленок, этот способ возвращения домой никаких неудобств не имел. Двое работников уголовного розыска проникли в сад и блокировали окно. Мосолов, Малютин и трое работников милиции пригласили с собой хозяйку и вошли в комнату квартирантов.
Один из постояльцев был уже на ногах. Прислонив зеркало к стопе учебников, он старательно скоблил лицо безопасной бритвой. Двое других спали. На стульях лежала брошенная в беспорядке одежда.
— Кто здесь Дрынкин? — спросил Мосолов.
— А вон спит. — Юноша кивнул в сторону одного из спящих. Из-под байкового одеяла высовывалась большая, наверно, сорок пятого размера ступня с желтым ногтем.
— Когда он вчера вернулся домой?
— Ночью. После часа. Я доделывал чертеж.
— Извините, и еще вопрос. Не получал ли он недавно письма? Хотя вы можете и не знать…
— Почему же? Оно у него в кармане гимнастерки. Даже знаю от кого…
— А этот когда вернулся?
— Этот сегодня без выхода. Его проводница в поездке.
Мосолов подошел к стулу, ощупал карманы брюк, висевших на спинке, засунул ладонь под подушку, отогнул углы матраца. Оружия не было. Он энергично потряс спящего.
— Вставайте!
Дрынкин открыл глаза и непонимающе уставился в лицо незнакомого человека. Потом спустил голые ноги на пол и сел. Это был широкоплечий детина с большими руками, носившими следы неотмытого машинного масла.
— Мы из милиции. Просим одеться.
Дрынкин стал неторопливо одеваться. Натянул брюки, солдатскую гимнастерку, подпоясался ремнем.
— Минутку! Вытащите, пожалуйста, вот из этого кармана письмо. Насколько нам известно, от Скогорева Михаила. — Выдержка покинула Дрынкина. Непослушными пальцами он расстегнул нагрудный карман гимнастерки и подал свернутый вчетверо листок. Мосолов достал из своего пиджака найденный у лесных посадок конверт и сунул в него письмо.
— Вот теперь в комплекте. Вам придется пройти с нами. — Дрынкин послушно повернулся к двери, сделал шаг и вдруг, оттолкнув Мосолова, прыгнул назад, в сторону окна. Но его ждала неудача. Стоявший справа участковый, низенький крепыш из отслуживших пограничников, молниеносно подставил ему ногу, и Дрынкин во всю свою длину растянулся на полу. На него навалились.
— Во дворе бельевой шнур, — проговорил, тяжело дыша, Малютин. — Отрежьте его. Мы свяжем ему руки.
Через десять минут все было кончено. Задержанного увезли.
Мосолов и Малютин остались производить обыск, который, как вначале казалось, никаких результатов не обещал. Трехчасовое заглядывание в каждую щель подходило к концу, однако того, что искали, обнаружено не было. Вышли во двор. Дверь сарая была обита несколько непривычным для глаза способом: тесьма не перекрещивалась с угла на угол, а проходила по краям обивки. Мосолов пощупал старое байковое одеяло, прибитое к двери.
— Иди-ка сюда. Здесь вроде не вата и не войлок. Там в ящике плоскогубцы… Подожди, не надо. Одеяло и так ползет.
Понятые — старуха и квартирант — разинули рты от удивления. Да и Мосолов с Малютиным не ожидали увидеть что-либо интересное. Они отрывали обивку больше для очистки совести. И тем сильнее было их удивление, когда из-под байкового одеяла показалась новенькая голубая ткань.
— Во-от, Марфа Ивановна, фокус, — заметил квартирант, глядя, как Мосолов один за другим вытащил из-под обшивки четыре отреза бостона. — Напрасно вы сатин на юбку покупали…
Обыск затянулся. Теперь каждая вещь, каждая трещина, каждая неплотно прибитая доска заставляли думать о тайнике. В одиннадцать следователь и оперуполномоченный сидели во дворе на поваленной бочке, усталые, словно после тяжелой физической работы.
— Осмотрю карнизы, а ты пощупай за наличниками — и хватит, — проговорил Мосолов. Он поплелся за лестницей, стоявшей у стены сарая. Малютин грузно влез на подоконник. Окно было невысокое, и верхние наличники можно было осмотреть без помощи лестницы. Держась одной рукой за оконную коробку, подполковник другой шарил над окном. Вдруг он почувствовал под пальцами тряпку. В ней было завернуто что-то твердое. Оперуполномоченный оттянул наличник, поддел сверток сбоку и вытащил его. Борис Васильевич стоял с лестницей, не отрывая глаз от свертка и не догадываясь взять его из рук Малютина. Тому неудобно было прыгать вниз, стоя спиной в сторону двора. Когда Малютин наконец оказался на земле, сверток положили на подоконник и развернули. На тряпице, отливая вороненой поверхностью, лежал пистолет иностранной марки «беретта», стоявший на предохранителе.
Малютин концом карандаша нажал на кнопку магазина. Из полой ручки вылезла полная обойма. Упаковка пистолета и обоймы потребовала немало времени. Важно было сохранить пальцевые отпечатки, которые, могли быть на гладких поверхностях пистолета и обоймы.
Наутро Малютин увез в город на экспертизу все вещественные доказательства: пистолет, обойму, бутылки со следами отпечатков пальцев, изъятые в продмаге, гильзы, найденные в золе, а также пули, извлеченные из трупов. Перед криминалистической экспертизой поставили вопросы:
Выстрелены ли пули, извлеченные из трупов, и гильзы, найденные на месте пожара, из пистолета системы «беретта» номер 7998724?
Имеются ли на поверхностях бутылок, пистолета и на обойме отпечатки пальцев задержанного Дрынкина или других лиц?
Для ответа на последний вопрос дактилоскопировали Дрынкина, и карту с его пальцевыми отпечатками приложили к постановлению о назначении экспертизы.
На ответ лаборатории Мосолов и Малютин возлагали большие надежды, потому что Дрынкин наотрез отрицал вину, заявляя, что не имеет никакого понятия о происхождении ткани и оружия, найденных в доме. «Там нас трое живет, не считая бабки, — говорил он ухмыляясь. — А грабежами я не занимаюсь. Я по этой профессии уже два года как на пенсию вышел, с тех пор, как последний срок отбыл».
Штурм закончился. Началась правильная осада. От успеха ее, в конечном счете, зависел успех всего расследования.
Одному следователю известно, какая пропасть лежит между понятиями «поймать» и «изобличить», ибо преступник, пойманный, но не изобличенный, по закону чист. Чист со всеми вытекающими отсюда последствиями.
Вернувшийся из города Малютин вместе с сотрудниками уголовного розыска не знал ни часа покоя, выясняя связи Дрынкина, однако результатов эта работа пока не давала.
У Дрынкина нашелся десяток знакомых, на которых Малютин и Мосолов сосредоточили теперь свое внимание. Но оба по-настоящему воспрянули духом, когда к этому списку прибавился одиннадцатый, Петр Семенцов, по прозвищу Фокстрот, работавший шофером на машине «виллис», принадлежащей заводу «Автодеталь». Он возил директора. На заводе, как рассказал подполковник, мало кто интересовался, куда и по каким делам машина выезжает. Случалось, что «виллис» во дворе Семенцова и ночевал.
Когда Малютин принес Борису Васильевичу эти сведения, Мосолов восхищенно воскликнул:
— Хоть командировочные у меня на исходе, но на бутылку пива хватит. Ты гений, Малютин. Если тебе в складчину будут воздвигать бюст, я первый внесу долю. Теперь я убежден, что лопоухих в МУР не берут.
— Насмешник ты, Мосолов. Я уже говорил и еще раз повторяю. А бутылку пива я выпью. Там, на станции, я тебе и открою секрет оперативной работы.
В буфете, сидя за кружкой скверного бочкового пива, подполковник говорил:
— Эту связь я установил аб-со-лют-но случайно. Крутился на заводе. Там ведь по учету госавтоинспектора числилась машина с брезентовым верхом. Ну, и невзначай спросил завгаражом, не ходит ли к Семенцову парень, ростом чуть пониже осветительного столба. Завгаражом сказал, что ходит. Дрынкина трудно не заметить. Вот тебе и весь сыскной гений.
— Ладно, Малютин. Я все-таки думаю, что пиво ты заслужил. Я знаю, что говорю.
Обыск у Семенцова, как и следовало ожидать, оказался безрезультатным. Узнав об аресте Дрынкина, Фокстрот, по-видимому, подготовился к визиту милиции. На допросе Семенцов все категорически отрицал. Улик же против него не было. Даже для задержания его в КПЗ на трое суток отсутствовали основания. И все-таки первым признался именно он.
В криминалистическую лабораторию сразу после неудачного обыска были посланы взятые у него отпечатки пальцев. Пакет с заключением экспертизы пришел в Грязинский райотдел милиции. Вскрывал его Мосолов не без волнения. Малютин выглядел почти равнодушным, что являлось верным признаком наивысшей степени его заинтересованности в происходящем.
Экспертиза установила, что пули, найденные в тканях трупов, и гильзы, обнаруженные на месте пожара, выстрелены из пистолета № 7998724 системы «беретта». К заключению прилагалась фототаблица со снимками микроскопических следов, оставленных нарезками канала ствола на оболочке пуль.
Во втором пункте отмечалось, что на одной из бутылок обнаружены отпечатки пальцев неизвестного лица. Выводы же по третьему пункту оказались совершенно неожиданными. На стволе пистолета были найдены отпечатки пальцев не Дрынкина, а… шофера Семенцова.
Малютин, обычно не участвовавший в допросах, на этот раз остался в кабинете вместе с Борисом Васильевичем. Мосолов знал, что остался оперуполномоченный неспроста.
Борис Васильевич долго выдерживал паузу, разглядывая подозреваемого.
— Вы знаете, Семенцов, что это за пистолет? — спросил он, снимая газету, под которой лежало оружие, — Знаете, что это за гильзы и пули?
И, не ожидая ответа, продолжал:
— Из этого пистолета были убиты жители села Княжья-Байгора Субботин и его дочь. Пули, которые вы видите, извлечены из трупов. Как установила экспертиза, они выстрелены именно из этого пистолета.
— Да?.. Любопытно. Хотелось бы знать, как это на пулях разглядели узорчики и вензелечки. Что-то не приходилось видеть.
— Я Киева, Семенцов, не видел, но Киев существует. Узорчики, Семенцов, видны в микроскоп. Пуля в канале ствола вращается, и нарезки оставляют на ней такое множество штрихов, что, как говорят, живого места не остается. А вот их увеличенное изображение. Довольно интересные линии: прямые, частые и разной толщины. И заметьте, у каждого пистолета свои, особые. Вот эти обнаружены на пулях, извлеченных из трупов, а эти на пулях, специально выстреленных в лаборатории из этого пистолета. И заметьте, совпадают, словно линии разорванной надвое полосатой ткани.
— Возможно… А какое, собственно, я имею отношение ко всему этому? — спросил директорский шофер, поправляя штанины брюк таким образом, чтобы складки падали от середины колена к носку желтого, сверкавшего глянцем ботинка.
— Довольно существенное. На пистолете обнаружены ваши пальцевые отпечатки.
Ресницы Фокстрота дрогнули.
— Мягко выражаясь, на пушку берете, гражданин Мосолов? — ответил он.
Но кадык Семенцова сделал движение, говорившее о многом.
— Нет, Семенцов. Не беру на пушку. Вот заключение экспертизы. А по этим увеличенным снимкам вы и сами сможете убедиться, что следы абсолютно одинаковы. Вам помогут красные стрелки, отмечающие совпадения. Прошу.
Шофер взял в руки акт и фототаблицы, но пальцы неприятно дрожали, и он положил документ перед собой на стол. Акт он читал долго, произнося шепотом, как первоклассник, непонятные слова. Через четверть часа он осилил документ.
— Значит, получается вроде я их?..
Мосолов кивнул.
— И что за это может быть?
— Я думаю, — отвел следователь вопрос, — сейчас нужно выяснить, как все случилось.
Семенцов долго мял в руках бежевый, под цвет щегольского костюма, берет.
— Ладно. Я и сам знаю, что за это бывает. Слушайте вот. Следствие ваше неправильное. Отпечатки на пистолете мои, но убивал не я. Я шофер. Мое место за баранкой. Сейчас я в правде заинтересован больше вас. Я знаю подельников. Они будут молчать. А я, когда такая бумага? На что мне рассчитывать? А следы мои. После универмага я заворачивал пистолет в тряпку и прятал над окошком.
— Разве Дрынкин не мог положить его сам?
— Он засовывал под обшивку двери отрезы шерсти.
— Так кто же убил Субботиных?
— Я не видел. Но по дороге я понял из их разговоров, что двое на совести Дрынкина.
— А один?
— Ну, знаете, я в милиции не работаю. Тут я вам не помощник.
— А что вы скажете о Тимофее Кулагине? — неожиданно спросил молчавший до сих пор Малютин.
— Ага, зацапали? Ну что ж, мне плакать о нем нечего. Спрашивайте его.
— А если он не скажет нужную нам правду о пожаре?
— Он? Двое суток продержите, на третьи сам в волчок постучит. Ему правда еще нужнее, чем мне.
— Вы думаете? — усмехнулся подполковник.
— А вы не улыбайтесь. У меня есть хоть что-то. Я все-таки сидел в машине, когда их убивали. А что скажет он? Может, машины было две или четыре и в каждой сидело по человеку? Тогда кто же пристукнул за два мешка барахла и за старый самовар старичка и его дочек? Только осел может молчать, ожидая, когда его по ошибке, за компанию с Дрынкиным, ну, и еще там с одним, поставят к стенке, хоть стрелял и не он. Тимоша не будет молчать. Он не упустит возможности по решению суда живым отправиться в тихую колонию куда-нибудь под Архангельск или в Сибирь. Потому, что он не стрелял. А меня вы, начальник, подвели. В новом костюме — и в камеру. Можно сказать, впервые в жизни надел. Жалко. Вы уж пошлите кого-нибудь, чтобы переодеться принесли.
Уходил Фокстрот той же, какой и вошел, танцующей походкой, за которую и получил свое прозвище.
— Откуда ты выкопал этого Тимошу? — спросил Борис Васильевич, когда за арестованным и конвойными закрылась дверь.
— Откуда? А помнишь учетчик сказал, что у одного из грабителей было простоватое лицо и седловатый нос? Среди друзей и знакомых шофера Семенцова такой нашелся один.
Глядя на Кулагина, привезенного прямо с завода, никто не сказал бы, что он способен обидеть цыпленка. Но, как говорят криминалисты, чем проще человек, тем он сложней для допроса. Вопреки предположению Фокстрота, Тимоша легко не сдался. Мосолову и Малютину пришлось целыми днями допрашивать тех, кто знал задержанного или сталкивался с ним по работе.
Кулагина погубили серебряные часы фирмы «Павел Буре», с которыми его как-то видели в кино. Часы сразу стали темой для острот. Они были массивные, большие, какие носили в прошлом веке. При виде их один сочувственно спрашивал, не тракторным ли ключом они заводятся, другой интересовался весом часов, третий советовал достать цепочку попрочнее, четвертый высказывал уверенность, что часы возьмут в музей. Тимофей продал их старику слесарю на заводе, а себе купил новые.
Кулагин понял, что запирательство бесполезно, когда увидел на столе следователя часы фирмы «Павел Буре». Зато, признаваясь, он не утаил ничего и долго-долго, с натуралистическими подробностями описывал убийство Субботиных, поджог дома, грабежи. Назвал Кулагин и четвертого соучастника, того, который был с ружьем.
Дрынкин производил тягостное впечатление. Говорил он только раздраженным тоном, пересыпая речь бранными словами, и искал малейшего повода разрядить свою ненависть к потерпевшим, к соучастникам, свидетелям, к следователю. Было видно, что он понимает свою никчемность, неуравновешенность. Наверное, оттого еще в начале допроса он сказал:
— Ты, следователь, меня еще не понял. У меня всегда такой разговор.
Из-за малейшей мелочи Дрынкин готов был сыпать проклятиями и угрозами, которые, будь у него возможность, не задумался бы привести в исполнение. О Семенцове и Кулагине он сказал:
— Была у меня мысль кончить их вместе со стариком и девками. Знал — ненадежные. Продадут. Так и вышло. А надо бы…
Просьба у Дрынкина была одна: не томить, скорее кончать следствие.
Из показаний Дрынкина стало известно, что вещи с последнего грабежа хранятся в доме четвертого соучастника, Желтухина. Большинство предметов Дрынкин, Семенцов и Кулагин перечислили. Поэтому при допросе Желтухина можно было с уверенностью называть вещи, не опасаясь ошибиться и этим насторожить арестованного. Желтухин, хмурый, замкнутый тридцатилетний мужчина, имевший семью (с Дрынкиным его свела прежняя совместная отсидка в колонии), вдруг сказал:
— Вы, наверное, там выгребли и мое собственное. У меня ведь немало барахла и своего. Я же после освобождения, пока этот Дрынкин не попутал меня, четыре года рогом упирался, по две смены тянул на заводе, да и налево подрабатывал. Плотник ведь.
Стало очевидным, что вещи у Желтухина спрятаны в доме. Между тем при первом обыске, произведенном после того, как Желтухина отвезли в КПЗ, ничего, кроме старой одежды, у него в квартире обнаружено не было. Теперь перед Мосоловым и Малютиным возник вопрос: где искать вещи?
Казалось, при первоначальном обыске они перерыли в доме все. Но ищут, как потом они убедились, не руками, а головой. Взяв понятых и получив санкцию прокурора, они отправились на повторный обыск. Начали с времянки, стоявшей в глубине усадьбы. До постройки дома Желтухин жил здесь. Теперь она пустовала. Еще по дороге Мосолов и Малютин решили самым тщательным образом осмотреть там пол и стены.
За первое взялся Борис Васильевич, за второе — подполковник. Опустившись на колено, Мосолов участок за участком изучал поверхность пола. Взгляд его остановился на доске, один конец которой был прибит старыми, стертыми до блеска гвоздями, а другой — новыми, на шляпках которых еще не стерлась насечка. Доску, по-видимому, совсем недавно поднимали.
Мосолов и Малютин решили вскрыть пол. И здесь их ждал успех. Под полом нашли хорошо оборудованный и просторный тайник, куда Желтухин сложил все ценное, свое и чужое. Он знал об аресте товарищей и хорошо подготовился к обыску. То, что не поместилось в тайнике, он спрятал в толстую железную трубу, лежавшую среди бревен во дворе. При первом обыске на эту ржавую трубу не обратили внимания. Осталось незамеченным и то, что на ее концы насажены металлические заглушки. Во второй раз при простукивании труба издала короткий глухой звук. Внутри что-то лежало. Трубу скатили со штабеля и сбили кувалдой заслонки.
Внутри нашли обувь, похищенную из магазина, и два новых пастушеских плаща…
Малютин уехал через два дня после этого обыска, Борис Васильевич провожал его на станцию. На перроне подполковник смущенно проговорил:
— Хоть любишь ты, Борис Васильевич, ввернуть лишнее словцо в разговор, а все-таки запиши мой московский адрес. Как-никак, мотались мы с тобой вместе немало. Потолкуем по-стариковски. В общем, запиши.
Скоро вызвали в областной центр и Мосолова. Его ждало новое дело.
Макаров исчез неожиданно и бесследно. Пропал человек, который в последние годы дальше пристанционного поселка никуда не отлучался.
Навсегда уехать куда-либо он не мог: для этого нужно было бросить добротный собственный дом, где после ухода на пенсию он жил с квартирантами, нужно было бросить все имущество. Для неожиданного бегства из дома не было причин: врагов старик не имел, никто никогда не слышал и о каких-либо столкновениях с соседями или родственниками. Макаров был добродушен и общителен. От всей его невысокой круглой фигуры с лысым сверкающим черепом веяло жизнерадостностью. Он любил переброситься с соседями в карты, войти в долю на бутылку.
Едва ли не каждый вечер соседи, собравшись на бревнах у забора, возвращались к разговору о неожиданном исчезновении старика.
— Не иначе, как утонул в Дону, — говорил квартирант Макарова Семен Клешнев, — Наш брат, как выпьет — и море ему по колено, не то что Дон. А выпить старик, сами знаете…
Соседи знали, что прошлым летом Макаров нашел себе дружка, тоже пенсионера, и обоих можно было видеть в городском саду за бутылкой. Захмелев, они толковали о прошлом. У обоих было о чем вспомнить: три войны, тридцать лет службы на железной дороге.
Первой исчезновение Макарова обнаружила его дочь Елена, жившая неподалеку, через два проулка. Она пришла к отцу в пятницу вечером. Калитка оказалась запертой. Елена подняла щепку, просунула в щель и открыла запор. На дворе темнело, но света в окнах не было. «Неужели спит?» Она поднялась на крыльцо и только тут заметила, что на двери замок. В недоумении она спустилась с крыльца и огляделась. Во дворе стояла машина. Елена влезла на колесо и заглянула в кузов. Дно кузова было устлано соломой. Затворив калитку, женщина пошла домой.
На другой день Елена приходила к отцу три раза: дом по-прежнему был заперт, но машины во дворе уже не было. В воскресенье она пришла рано, еще по росе, и застала квартиранта.
— А где же хозяин? — спросила она, проходя в кухню и оглядев несмятую постель отца.
— А разве он не у вас? — удивился Семен. — Уже две ночи не ночует. Может, к сыну в Воронеж уехал?
— А что за машина стояла позавчера во дворе?
Квартирант фыркал под рукомойником в своей комнате. Он появился в кухне с полотенцем в руках.
— Машина? Это я жену в командировку возил. Инвентаризацию в сепараторном пункте делала.
Обеспокоенная Елена пошла домой. А днем из Воронежа приехал сын Макарова, студент. Старика в Воронеже не было.
Оперуполномоченный уголовного розыска, пухлый мужчина в тесном кителе и форменной фуражке, сдвинутой на затылок, пришел после того, как было получено заявление родственников пропавшего.
— Макаров здесь живет? — крикнул он из калитки.
На крыльце стояла квартирантка.
— Здесь.
— Не вернулся он?
— Нет.
Вышел Семен Клешнев, выглянули из дворов соседи.
— А вы его дома-то искали?
Услышав, что не искали, лейтенант обошел двор, слазил в погреб, на чердак.
— Погляди-ка под крыльцом, — попросил он квартиранта.
Тот стал на колено, засунул свое крепкое тело под крыльцо.
— Дальше, дальше… Ну, что там? Нет? Гм!
Документы хозяина: паспорт, пенсионное удостоверение, четыре орденские книжки — оказались дома. Лейтенант забрал их с собой и ушел.
В милиции завели дело о розыске без вести пропавшего И. Г. Макарова.
Проходили месяцы, а старик не возвращался. Папка пожелтела и покрылась пылью. Когда ее готовили к сдаче в архив, случилось событие, заставившее задуматься соседей и милицию. В базарный день тетка Степанида удивила знакомых рассказом о том, что будто в ночь, когда пропал старик, она слышала крики в его доме.
— На кухне, бабочки, он кричал: «Семен, Семен, за что!» А квартирант вроде бы шумел, чтобы старик не вмешивался в семейные дела.
Словам тетки Степаниды не давали веры, потому что считали ее слабоумной. И все-таки ее рассказ посеял сомнения. Толстяк оперуполномоченный пришел к Семену Клешневу вновь.
Квартирант красил пол. Дом после ремонта сверкал чистотой. Большой сад был выполот, деревья побелены, на воротах висел новый почтовый ящик.
Клешнев просидел в местной камере предварительного заключения трое суток и был освобожден. Даже у самых придирчивых работников уголовного розыска не было уверенности в том, что Клешнев виновен и что старик в самом деле убит, а не попал где-нибудь под машину или не утонул. Но родственники Макарова продолжали осаждать прокурора жалобами. Наконец в дом Макарова явился следователь прокуратуры. Он произвел обыск, и неожиданно расследование получило новый толчок.
В кухне, где жил старик, на ножках стола следователь нашел бурые пятна. При лабораторном исследовании они оказались следами крови. Клешнев, присутствовавший при обыске, был спокоен и предупредителен. Когда следователь, сидя на корточках, разглядывал ножки стола, Клешнев в одну минуту своими огромными лапами перевернул стол вверх ножками и проговорил:
— Так виднее будет.
Осмотр продолжался целый день. Когда следователь закончил работу и сел составлять документ, квартирант спросил:
— Вы уже закончили? А ковер не будете смотреть? На нем тоже кровь.
Понятые и следователь удивленно взглянули на квартиранта. Клешнев показал на чернильное пятно у края, коврика, прибитого к стене.
— Здесь.
Следователь взял пробирку с перекисью водорода и тронул жидкостью край чернильного пятна. Жидкость запенилась. Под пятном была кровь.
Чувствуя на себе недоверчивые взгляды, Клешнев объяснил, что однажды зимой хозяин возвратился домой с разбитым лицом и поцарапанными руками. Сказал, что налетел в темноте на кучу угля. Старик шумел, хватался за все, отряхивал с пальцев капли крови. С большим трудом его удалось обмыть и положить в постель.
Вечером служащие соседних с прокуратурой учреждений и прохожие стали свидетелями сцены, которую не всякий может равнодушно наблюдать. Выведенный из прокуратуры, Клешнев понял, что он арестован. Он ухватился руками за столб, отбивался от милиционеров ногами, плакал, как женщина, и кричал, что он не виновен. Когда его удалось оторвать от столба, он упал на землю, бился, разорвал на себе рубаху, кричал:
— Не пойду! Лучше сейчас застрелите! Где же правда?! Не пой-ду!
Не выдержав, вмешался редактор районной газеты и потребовал, чтобы Клешнева освободили. С большим трудом арестованного удалось втолкнуть в машину.
Следствие поручили старшему следователю областной прокуратуры Ивану Даниловичу Вострикову.
Стояла гнилая зима. Словно осенью, моросил дождь, и в открытую форточку вливался сырой воздух.
Неудачи начались с первого же дня. Вместе с Востриковым приехал из Воронежа оперуполномоченный уголовного розыска, умный, знающий работник. Он задумал и осуществил немало оперативных хитростей, но они не принесли успеха. Сложнее всего оказалось обнаружить труп. Работа была организована с размахом. Для прочесывания лесных массивов привлекли восемьдесят дружинников. Их разбили на группы. В состав каждой включили работника милиции. В двух группах были проводники со служебно-розыскными собаками. Осмотр берегов Дона и тральные работы производились на катерах и лодках с участием работников пристани, водолаза. Мастерами горводопровода были осмотрены все канализационные люки.
Одновременно Востриков запросил соседние области обо всех неопознанных трупах. Ни в пределах района, ни в соседних областях каких-либо трупов за это время найдено не было.
Стыдно было ходить по району, стыдно было ощущать на себе взгляды знакомых, неприятны стали вопросы о деле.
И каждую неделю шли жалобы Клешнева. Он слал их во все концы и инстанции. Малограмотные, но убедительные, они производили впечатление на начальство. Но тяжелее всего были сомнения. Они росли после каждой беседы с Клешневым. Востриков теперь вставал и ложился с одной мыслью: а не следует ли освободить арестованного?
Неуверенность в успехе сковывала мысль и энергию. Когда рухнули надежды на то, что удастся найти труп, с ними рухнули планы и замыслы Вострикова, который рассчитывал, что с обнаружением трупа удастся найти что-нибудь из вещей. Теперь следствие еле тащилось. Востриков допрашивал родственников Макарова, его соседей, выяснил, не пропало ли у старика что-либо из дома, уныло уточнял, в чем он был одет и обут, кто и когда видел его перед исчезновением, изучал отношения между ним и квартирантами, собирал сведения о личности Клешнева. Теперь Востриков работал один. Оперуполномоченный возвратился домой. Он уже не видел пользы в своем пребывании здесь.
Бывали и обнадеживающие минуты. Началось с пакета. Пакет был пухлый и шершавый, из оберточной бумаги. После десятка различных запросов и объяснений следовали пять мелко исписанных листов. Буквы стояли прямо, с интервалами, словно печатные. Писала первая жена Клешнева, опрошенная в Кременчуге по просьбе Вострикова.
Биография Клешнева представлялась из этих записей довольно бурной. Он был в плену, после войны перепробовал с десяток профессий. Приходилось и сидеть, правда недолго. Освободили его за недостаточностью собранных улик.
За этими небезынтересными сведениями последовала новая находка. При повторном осмотре квартиры Макарова Иван Данилович обнаружил зубной протез старика. Для версии Клешнева, что старик ушел из дома сам и больше не вернулся, факт был не совсем подходящий. Клешнев объяснил эту находку просто: у Макарова, по его словам, имелось два таких протеза.
Вскоре, однако, Востриков до конца разобрался с эпизодом, который Клешневу не удалось так легко объяснить. В конце мая, может быть, двадцать девятого числа, Клешнев вечером самовольно брал на базе маслопрома грузовую машину и вернул ее в гараж только утром. На допросе он показал, что взял машину, чтобы привезти теще кирпич, но по дороге подвернулись выгодные пассажиры, и он отвез их на базар в соседний город, а за кирпичом не поехал.
Теща, однако, заявила, что никакого разговора о доставке кирпича у нее с зятем не было.
Через день Иван Данилович вызвал Клешнева на допрос. Тот, сопровождаемый надзирателем, вошел по-домашнему просто, со скучающим выражением на лице. Он предвидел повторение надоевших формальностей, которые ни на шаг не подвигали дело.
Скоро потекли его заученные, вполне правдоподобные ответы. Востриков слушал молча, подперев кулаком щеку.
— Так, говорите, у него было два протеза? — Иван Данилович встал и подошел к окну. — А не хотите ли послушать, Клешнев, как обстояло дело в действительности?
Арестованный иронически улыбнулся, пожал плечами.
— В сорок втором на Украине, когда взвод отходил, вы спрятались в полуразвалившемся погребе, а когда наступило утро и на улице послышался треск мотоциклов и чужая речь, вы вышли и подняли руки. С вами была немецкая листовка, подобранная в поле: немецкие самолеты сбрасывали их во множестве. Она заканчивалась словами: «Не забудь захватить котелок и ложку!» Поллитровая банка брюквенного супа на день была той нормой, которая позволила вам сохранить жизнь в первые полгода. Потом вас и двух военнопленных отправили к бауэру на сельскохозяйственные работы. В первый же день вы вырыли в поле земляной очаг, пекли картошку и варили суп.
— Нас там были тысячи, — прохрипел Клешнев.
— Но не все они сдались сами… Скоро вы сошлись с девушкой из Кременчуга, угнанной немцами в Германию. Она работала птичницей. Рискуя жизнью, приносила вам свежие яйца. Вы постепенно стали поправляться. Но она обманулась в вас. Не прошло и полгода после освобождения и возвращения домой, как вы уехали из Кременчуга, оставив ее с ребенком. Вы поселились в Сибири, где устроились в леспромхозе шофером. Вас заметил заведующий гаражом, и скоро без вас не обходилась ни одна операция по сбыту леса. Вы скопили круглую сумму. Когда вы стали тяготиться дружбой с бесшабашным начальством и задумывались над возвращением домой, за Волгу, участников лесного товарищества неожиданно арестовали. Не миновала эта чаша и вас. На следствии вы были тверды, как скала. Свидетели, покупавшие у вас лес, не спешили указывать на вас пальцем. Еще до ареста вы успели внушить им, что купленный лес будет конфискован, как только узнают, откуда он.
Один за другим владельцы домов, построенных из экспортной сосны, начинали утверждать, что шофера, привозившего им лес, они в лицо не запомнили. Через три месяца вас освободили за недостаточностью улик.
— Может, вы знаете, гражданин Востриков, и какое вино я пил по случаю освобождения и какой у меня был тогда аппетит? — отрывисто засмеялся Клешнев.
— Аппетит у вас был хороший, и он рос по мере удач. А удачи вам сопутствовали. В поселок Заречный вы переехали по настоянию своей новой жены. Ее потянуло в родные места. Вы были довольны супругой и прислушивались к ее советам. Работая бухгалтером в леспромхозе, она смотрела сквозь пальцы на ваши рейсы к частным застройщикам. Может быть, на этой почве вы и нашли друг друга. В Заречном она устроилась бухгалтером на базу маслопрома, а вы долго никуда не поступали, приглядывая место по душе. Прирабатывали на частных заказах: монтировали несложное оборудование сепараторных пунктов. Узнав, что на базе новый завхоз, вы решили познакомиться с ним. Повод имелся. Вы намеревались предложить ему свои услуги в ремонте заграничной машины — рефрижератора «Астрофиат». Высказали, что в трудовом соглашении неплохо было бы указать сумму с запасом на магарыч. Новый завхоз не пропустил этих слов мимо ушей. Скоро ваша дружба окрепла, и завхоз порекомендовал вас на постоянную работу. Побочный заработок был немалым. К огорчению Анны Васильевны, вы стали приезжать домой навеселе, что вызывало бурные сцены. В конце концов Анне Васильевне удалось повлиять на вас. Пьянки стали реже.
У Макарова вы поселились с твердой надеждой, что старик долго не протянет. Дети Макарова были взрослыми, и никто из них не собирался претендовать на жилье старика. Слышали о законе, не позволяющем выселять квартирантов при продаже дома. С этой стороны все обстояло хорошо. Если бы наследники решили продать дом, то охотников покупать его «с начинкой» нашлось бы немного. Помучившись с квартирантами, они в конце концов вынуждены были бы продать дом вам же. Продать за полцены, ибо иных покупателей они не имели бы. Вы прожили у Макарова два года. Старик, несмотря на множество болезней, жестоко обманул ваши надежды. Он почти перестал пить и выглядел свежим и долговечным. Ко всему он вмешивался в ваши семейные дела. Во время ваших скандалов с женой он становился на ее сторону, порой приглашал на помощь соседей. Однажды он вызвал даже милицию. Вы тогда едва избежали двухнедельной отсидки. Жена в конце концов взяла вину на себя и вас выпустили.
— Ха! Об этом секрете знает вся улица.
— Тем не менее факт не перестает быть фактом. Но в особенности вы возненавидели Макарова после того, как старик заявил вам, чтобы вы подыскивали другую квартиру. Рушилась ваша мечта навсегда остаться в доме. В этот вечер у вас и родилась мысль ускорить ход событий. Вначале вы не принимали этой мысли всерьез. Но старик становился все настойчивее в намерении выселить вас. И это разжигало вашу ненависть. Мысль избавиться от старика стала являться все чаше и чаще. И все-таки это была скорее отдушина для вашей ненависти, чем твердое решение.
— Вот как? Интересно!
— Вас останавливало не столько отвращение к тому, что должно было случиться, сколько боязнь неудачи… В конце мая вы возвратились из командировки. Спиртное, выпитое в гараже с шофером Недосекиным, не развеселило вас, а скорее разозлило. Дома жена стала упрекать вас в том, что вы путаетесь с разъездной лаборанткой, что не сдержали обещания приходить домой трезвым. Упрек привел вас в ярость, и вы бросились на нее с кулаками. В это время в комнату вошел хозяин. Вы оставили жену и обернулись. Теперь у вас появилась решимость, которой до сих пор недоставало. Все произошло в считанные секунды. Воспоминание о случившемся вначале было неотвязным и страшным. Но позднее, когда вас перестала беспокоить милиция, оно являлось все реже и реже, стало привычным. Вы отгоняли его, успокаивая себя тем, что в прошлом все задуманное вами хорошо кончалось.
Клешнев проглотил комок.
— У вас, как в толстом романе, гражданин начальник. Даже интересно слушать. Может, вы знаете, где находится труп? — спросил он с усмешкой.
— Вы завернули его в старое байковое одеяло, лежавшее под периной Макарова, и вывезли на машине шофера Худякова за город в ночь с 29 на 30 мая. Чем дольше вы. Клешнев, сидели в тюрьме, тем сильнее становилась уверенность в благополучном исходе дела. Если бы прокуратуре удалось собрать нужные доказательства, думали вы, дело давно бы передали в суд. Вы готовы были сидеть под следствием еще год, но не думали отступать. Вы в тысячный раз взвешивали улики. «Пока не найден труп, думали вы, моя вина остается сомнительной». А труп вы отвезли далеко и спрятали надежно, так что, вы полагаете, его никогда не найдут.
Слушая Вострикова, Клешнев откровенно ухмылялся, обнажая вставные металлические зубы.
— А рассказывать правду вам все-таки придется. И раньше, чем вы думаете.
Клешнев встал, вытянув вперед голову с острым горбатым носом, словно собираясь клюнуть Вострикова.
— Пугаете? А мне не страшно. Нет у вас доказательств. Одни романы. Понятно?
Следующее утро застало Ивана Даниловича в школе. Большое двухэтажное здание из красного кирпича, вмещавшее в себя тысячу ребят, словно вымерло. Шел урок. Востриков разглядывал карикатуры в стенных газетах, листки объявлений, фотографии отличников, расписание уроков. Как просто было бы вызвать сейчас в учительскую Светлану Клешневу и старшую пионервожатую или какого-нибудь преподавателя и попросить девочку в их присутствии рассказать о том, что случилось двадцать девятого мая. К сожалению, это было невозможно Светлану уже не раз спрашивали об этом. Она твердила, что за пять дней до исчезновения хозяина уехала к бабушке в деревню и ничего не знает.
Звонок раздался неожиданно, и коридор стал наполняться ребятишками. В учительскую потянулись преподаватели с журналами в руках. Классный руководитель пятого «А», серьезная молодая женщина, хорошо знала Светлану Клешневу. Девочка в школе была замкнутой, скрытной, держалась особняком и казалась погруженной в какие-то далекие мысли. У нее была переэкзаменовка по русскому, но летом она успешно подготовилась и перешла в пятый класс. С нею занимался репетитор, нанятый родителями. Классный руководитель не знал фамилии этой учительницы. Она была из другой школы.
…Совсем еще молоденькая застенчивая учительница предъявила повестку на имя Гусевой Людмилы Николаевны.
Внешне Востриков оставался спокоен. Учительницу он слушал не перебивая. Он не спешил спросить ее о том, ради чего вызвал: о двадцать девятом мая. Не спешил потому, что боялся услышать «нет».
— А ставились ли в тетрадках даты занятий?
Учительница удивилась.
— А как же иначе?
Она недоумевала, для чего могли понадобиться прокуратуре такие малозначащие подробности. Иван Данилович подавил волнение.
— До какого числа вы со Светланой занимались?
— До тридцатого.
«Значит, девочка двадцать девятого была дома. Значит, она все видела?»
Чтобы успокоиться, Востриков заставил себя чертить на листке завитушки.
Улица Мельничный бугор была ровной, как стол. Мотоцикл остановился у нарядного дома Макарова.
Мысль была одна: уцелели ли тетради?
Анна Васильевна Клешнева, глядя на Вострикова, листавшего прошлогодние учебники, не высказывала признаков волнения. Она была словоохотлива и общительна. Когда Востриков дошел до тетрадей, она по-прежнему оставалась спокойной.
«Бегемоты живут по берегам тропических рек», — читал Иван Данилович, и вдруг больно кольнуло в груди. Следующая страница начиналась словами: «29 мая. Гроза в лесу». Работник милиции заметил непривычное во взгляде Вострикова и подошел ближе. Лейтенанту казалось, что он слышит, как к лицу следователя приливает кровь. Бросив взгляд на раскрытую страницу, он сам не мог оторваться от нее. Потом, опомнившись, зевнул и безразлично отошел к окну. Иван Данилович задержал тетрадь в руке и, как бы раздумывая, брать ее или нет, небрежно сунул в папку. Анна Васильевна охотно подписала протокол. Как показалось Вострикову, она не придала тетради значения.
Допросить Светлану было уже нельзя. В первый же день зимних каникул она уехала в дом отдыха, расположенный километрах в сорока от Заречного. До завтрашнего утра поезда туда не было. Спал Востриков беспокойно. В полночь его разбудили чьи-то шаги, шаркавшие по коридору, стук дверью, и он долго не мог уснуть. Он забылся коротким сном часа в три, а в пять его словно пружиной подняла мысль, что он может опоздать на поезд.
Целые полчаса он ходил по перрону, подставляя лицо сырому ветру. Стоял январь, но снега не было. Грязь не замерзала даже ночью. Он облегченно вздохнул, когда в тумане показалось расплывчатое пятно света. Приближался поезд.
Через час Востриков был уже на месте. Светлана Клешнева пришла после зарядки, одетая в спортивные шаровары и черный свитер. Ее привел учитель по физподготовке.
Тревога за успех допроса стала закрадываться после того, как Светлану не смутил и диктант за двадцать девятое мая, раскрытый перед нею Иваном Даниловичем. В ее глазах читалось упрямство.
— А я ставила числа какие попало, просто так…
Иван Данилович взял себя в руки. Если он станет волноваться, будет потерян единственно правильный тон беседы. И тогда… тогда уже исчезнет надежда на откровенность. И надежда на успех.
— Скажи, Светлана, в каком месяце вы с Людмилой Николаевной занимались?
— В мае.
— И как часто?
— Каждый день.
— А вот теперь погляди: четвертое, пятое, шестое, седьмое, восьмое, девятое, десятое мая и так до тридцатого. Это ведь ты писала?
— Д-да…
— Так где же здесь выдуманные числа? Все за май и все по порядку, без пропусков и повторений? А вот красным карандашом и оценки.
Девочка молчала.
— Это же ты писала «двадцать девятое мая»?
Девочка кивнула.
— Значит, двадцать девятого мая ты с Людмилой Николаевной занималась?
Светлана опустила голову.
— Когда же ты уехала к бабушке?
Светлана молчала.
— Может быть, позвать Людмилу Николаевну, чтобы вспомнить?
— Не надо…
— Тогда возьми тетрадь и вспомни.
— Не надо тетрадь, — еле слышно выговорила она. — Я и так помню.
— Так когда же?
— Я уехала тридцатого.
— Почему же ты уехала, Светлана?
Девочка ровно, одна в одну, сложила варежки и крепко перехватила их пальцами. Молчанию, казалось, не будет конца.
— Вечером приехал из командировки папа. Он поссорился с дедушкой. Мама разбудила меня и отвела ночевать к дяде Василию, а наутро отослала в деревню.
— Ты знаешь фамилию дяди?
— Знаю. Кувшинов. Он работает в магазине.
— А что было с дедушкой, когда тебя разбудили?
— Я его не видела. Я не знаю, где он был.
Когда за Светланой закрылась дверь, Востриков долго сидел неподвижно, захваченный вихрем мыслей. Из дома отдыха он уезжал первым поездом. У въездной арки он, к своему удивлению, столкнулся с Анной Васильевной Клешневой. И все понял.
«Вы опоздали, Анна Васильевна», — хотелось ему сказать. Но он вежливо дотронулся до фуражки и зашагал к перрону.
Василий Кувшинов, белоглазый невысокий человечек, у которого ночевала Светлана после ссоры Клешнева с Макаровым, работал в Заречном завмагом.
Вопрос Вострикова застал его врасплох. Он лихорадочно соображал, знает ли следователь что-нибудь достоверное или только строит догадки. Он мучительно ломал голову над тем, откуда Востриков узнал о ночном посещении Клешневым его дома.
— Поверьте, — наконец сказал он, вытирая лоб ладонью. — Я человек откровенный. Раз было, то было. Раз Семен сам все рассказал, то я здесь ни при чем. Они пришли ночью. Семен говорил, что подрался со стариком. Ну, а мое дело сторона. Чужую мякину веять, только глаза порошить. Мне ходить и мирить их некогда. И подумать могут разное…
Выпал снег. На деревьях звонко шелестели одинокие сухие листья. Ручей во дворе тюрьмы замерз. Востриков шел по пустому двору, стараясь не расплескать мыслей и фраз, отложившихся в голове.
Улики, выложенные по одной в разное время, вызывают впечатление слабых уколов, обрушенные же сразу, способны поколебать самую сильную защиту. И он обрушил их на Клешнева, как только того привели. Какой-то миг Ивану Даниловичу казалось, что он уже у цели. Клешнев настолько запутался в объяснениях и выглядел так жалко и беспомощно, что нужен был всего один толчок, чтобы сдвинуть его с позиции. Востриков видел, что арестованный понимает безвыходность своего положения и бессмысленность запирательства.
И вдруг лицо арестованного исказилось.
— Сердце, — прохрипел он и стал съезжать со стула.
Востриков сорвал трубку с рычага и вызвал санчасть. Дежурный врач, тяжело дыша, прибежал буквально через минуту. Он с трудом усадил Клешнева на стул и принялся его выслушивать. Через несколько минут он вытащил трубки из ушей и смотал их.
— Из какой камеры? — спросил он.
Клешнев слабым голосом ответил.
— Фамилия?
Семен назвался.
— Симулянт! — бросил врач и, хлопнув дверью, вышел.
Долго висело молчание. Востриков решил, что просидит до вечера, но ни за что первым не заговорит.
— Ладно, чего уж там. Я расскажу…
Страдальческое выражение исчезло с лица Клешнева.
— Старик, конечно, не живой. Но убил его не я. Его убили те, с кем он пил. Дружки. В кухне, где нашли кровь. Я приехал, его уже увезли… Почему молчал? У меня запасной головы нету. Они и меня бы потом…
Арестованный выглядел уже спокойным.
«Хозяин дома Макаров был убит при следующих обстоятельствах».
Подперев щеку крепко сжатым кулаком, Востриков в раздумье наблюдал за тем, как под пером Клешнева рождается очередной вымысел.
Утром Клешнев снова ждал следователя. Но Востриков не пришел. С первым поездом он уехал в Заречный.
Анна Васильевна Клешнева по началу допроса поняла, что приближается худшее. Но то, что худшее уже наступило, она увидела лишь тогда, когда прочитала начало собственноручных показаний мужа. Только начало. Остальное ей Востриков не показал. Фраза отдавалась в голове, словно эхо: «Убит, убит при следующих обстоятельствах».
Анна Васильевна продолжала бессмысленно стоять перед столом, хотя папку Востриков закрыл, едва она прочитала первую фразу.
— Итак, не ушел, а убит? — послышался рокочущий бас Вострикова.
Анна Васильевна почувствовала слабость в ногах и села. «Следователь вправе не показывать мне всего», — лихорадочно думала она. Ее тоже могли подозревать. Она должна оградить себя. То, что она замывала пол и перину, еще не убийство. Она не помогала мужу ни выносить труп, ни вывозить его.
Клешнева закрыла лицо руками и всхлипнула.
Поселок Прияр Петропавловского района располагался в семидесяти километрах от Заречного. Место захоронения трупа, названное Анной Васильевной, было приблизительным. Она сказала, что труп спрятан где-то в овраге, неподалеку от дороги.
Стояла настоящая осенняя грязь: зима выдалась отвратительная. Терпимой дорога становилась только ранним утром и поздним вечером.
Милицейская линейка застряла на полпути. Вострикову и работникам милиции пришлось пересесть на попутный грузовик. В одном из сел стояли часа два у грейдера в ожидании новой попутной машины. Здесь их догнала линейка. Ее вытащил трактор. До места они добрались только к вечеру, потратив на дорогу целый день.
Встали, едва взошло солнце. Ближний к дороге яр был глубок и крут. С лопатами и щупами люди спустились на дно. Наверху, у машины, остался один шофер. Много раз убеждался Востриков, что случайность идет навстречу, если ее ищут Пришла она и сейчас.
— А что это вон там, левее? — услышал Востриков крик сверху. Шофер указывал рукой на склон оврага. На склоне темнел какой-то небольшой предмет. Подходя, Иван Данилович увидел, что это полуботинок. Востриков взял его в руки и ощутил под пальцами круглую заплатку. Полуботинок был коричневого цвета с такой же строчкой на носке, какую описывали родственники Макарова. Это был его полуботинок. Труп находился где-то неподалеку. Вострикова окружили. Стали копать, но из-под лопаты сыпалась только рыхлая черная земля.
— Он, наверно, сверху скатился, — кричал шофер.
Осыпая почву, полезли вверх. Из земли торчала тряпка. Востриков опустился на колено и стал руками разгребать грунт. Труп обрисовывался постепенно.
Успех пришел запоздало. Срок следствия истек две недели назад. Клешнева могли освободить в городе и без Вострикова. Дорог был каждый час.
В Воронеж Востриков выехал на вездеходе ГАЗ-63 в двенадцать часов дня. Труп, завернутый в брезент, лежал в кузове. Грейдер был мертв. Первый раз забуксовали километрах в двух от усадьбы какого-то совхоза. Шофер рвал мотор, но колеса только глубже уходили в грязь. Сели плотно и безнадежно. Востриков подвязал галоши шпагатом, спрыгнул с подножки в грязь и зашагал к усадьбе. Вернулся он минут через сорок на длинноногом колесном тракторе. Через четверть часа они снова продолжали путь. Шофер бросал машину из стороны в сторону, преодолевая колеи, лужи и ямы. Пот градом катился по его лицу. Руки ворочали баранку только крайним усилием воли.
Второй раз застряли, проехав километров пятнадцать от совхоза. По обеим сторонам грейдера лежало поле с редкими белыми островами снега. Обошли машину. Баллоны увязли в грязь по самую ступицу. Востриков залез в кузов. У горизонта темнели точки.
«А ведь это люди!»
Он спустился вниз и решительно зашагал через поле. К вечеру гребешки пахоты стали подмерзать, но еще оставались рыхлыми. На ногах висели кандалы грязи.
Колхозников было восемь человек: они вывозили свеклу. Трактор увез последним рейсом прицеп с корнями, и люди остались, чтобы прикрыть бурты. Узнав, что машина негруженная, они согласились помочь. Вытаскивали машину дружно, с криками и смехом. Чтобы облегчить дело, под заднее колесо подложили скамейку из кузова. Когда ГАЗ-63 вырвался из ямы и побежал по расхлябанному грейдеру, все весело зашумели.
Дорога стала подмерзать.
— Послушайте, товарищ следователь, — проговорил шофер, вытирая пот со лба. — А не лучше ли вернуться? Не дорога, а могила.
— Все вижу, голубчик. Если бы и хуже была, все равно бы пришлось ехать. Выпустить его могут.
— Так вы позвоните.
— Э, голубчик. Отсрочку-то Москва дает. Долгая песня. Да и дело со мной. Без меня написать туда некому. И нечего еще писать. Его ведь еще допросить надо. И заключение судебных врачей нужно получить. Нужно, чтобы специалисты сказали, отчего он умер. Мало ли что мы видим. Документ требуется. И нужно все отправить в Москву. Тогда и дадут отсрочку.
— А для чего такая сложность?
Востриков вздохнул.
— Закон… Пока вина человека не доказана, он считается чистым, как херувим. Даже этот…
Дорога стала подмерзать и до самой темноты ехали сносно. Над полем разлился туман. Шофер с напряжением вглядывался в дорогу, боясь проглядеть, яму или канаву. Вдруг он рванул тормоз. Вострикова оглушил удар обо что-то металлическое. По лбу потекла кровь. Машина замерла в метре от канавы. Разорвали носовой платок и перевязали лоб. Шофер осторожно объехал препятствие, еле различимое сквозь туман, и машина двинулась дальше. Но вскоре залезли так, что замерли вовсе.
Стояла глубокая ночь. В двух шагах уже ничего не было видно. Тишина, как в гробу. Доисторическая. Жизни нигде не было. И вокруг молоко тумана. С мокрыми ногами до утра можно было замерзнуть. Включив мотор, сидели около часа в кабине. Наконец решили развести костер — сжечь доску из кузова, потом сиденье из кабины. Но вставать не хотелось, и они просидели еще полчаса, пока не стали покалывать ноги и деревенеть тело. Обоим казалось, что в этой непроглядности где-то стучит мотор, но стоило перестать вслушиваться, как невесомый звук угасал.
Ни Востриков, ни шофер не верили себе, убежденные, что этот звук — плод галлюцинации. Проходили минуты, а звук оставался таким же нереальным, каким и был. Наконец шофер решился:
— Ты слышишь что-нибудь?
— А черт его знает, вроде стучит где-то, — ответил закоченевший Востриков.
Скоро оба поняли, что звук крепчает, а спустя еще небольшое время у них уже не оставалось сомнений, что к ним сверху приближается трактор. Звук стал совсем четким, но света все не было. Наконец наверху показался трактор, тараня темноту двумя фарами. Он спустился к ним лишь минут через десять. Тракторист, услышав их рассказ, не хотел верить, что они по такой дороге проехали сто пятьдесят километров. Трактор втянул машину наверх. Лощина, скрытая туманом, осталась позади. На прощанье водители закурили.
Через минуту-две. ГАЗ, набирая скорость, устремился вперед. Километров через пять луч фар выхватил из темноты одинокую фигуру, стоявшую с поднятой рукой. Пассажиру обрадовались. Он сказал, что знает хорошую дорогу, более короткую, чем грейдер.
— Только не садись на брезентовый узел, — предупредили его.
Шли быстро, и минут через сорок доехали до села. Обогреваться не стали. Попутчик показал им дорогу на поселок, от которого было рукой подать до города.
В областную прокуратуру приехали в три часа ночи. Востриков взял у вахтерши полбуханки хлеба и отдал шоферу. Ночевал шофер в прокуратуре на диване. К себе Востриков пригласить его не мог. Он жил в одной маленькой комнате, где трудно было повернуться, если все оказывались в сборе. Грязного с головы до ног, с перевязанным лбом, жена едва узнала его.
Утром секретарь следственного отдела передала Ивану Даниловичу письмо. Разорвав конверт, он прочитал:
«Ст. следователю гражданину Вострикову. 4-го января я показал, что хозяина дома убили неизвестные люди. Это неверно, потому что я был больной и хотел, чтобы скорее окончился допрос. Фактически я не знаю, куда ушел Макаров И. Г. В чем и расписываюсь. Клешнев».
Через полчаса Востриков приехал к арестованному. Они сидели друг против друга. Иван Данилович держал в руках заявление.
Арестованный развязно улыбался.
— Эти выдумки, Клешнев, уже запоздали. Вам придется рассказывать о том, как вы убили Макарова.
Клешнев продолжал улыбаться.
— И рассказывать не когда-либо, а сегодня.
Издевательская улыбка на лице Клешнева погасла.
— Не дождетесь, — взвизгнул он. — У вас нет ничего! Нету!
Он закинул ногу на ногу и скрестил взгляд со взглядом следователя. Много раз Ивану Даниловичу приходилось глядеть в это лицо с горбатым, словно у кобчика, носом и выпуклыми глазами, но всегда на нем было чужое выражение. Сейчас лицо стало самим собой.
— Вы заблуждаетесь, Клешнев. Доказательства есть.
Востриков положил широкую ладонь на пачку документов.
— Узнаете?
Это был снимок трупа крупным планом, точнее, снимок остова трупа, скрюченного, неестественно короткого, с неровными обломками берцовых костей. С другого листа, поданного Востриковым, жутко глядел провалами глазниц голый череп с разрушенной теменной костью.
Иван Данилович видел, как непокорно дрожат пальцы левой руки Клешнева, старавшегося прижать их к ко-лену. Арестованный курил, часто затягиваясь.
Вопросы стали ненужными. Молчание было значительным и беспощадно ясным. Клешнев сидел, провалившись в трясину мыслей.
Иван Данилович стал собирать бумаги в потрепанную дерматиновую папку. В тишине хлопнула кнопка застежки. Клешнев поднял глаза.
— Жена сказала? — сипло спросил он.
— Да.
Клешнев вытер потную ладонь о колено.
— А в тот раз вы почти все угадали. Только вывез я его не в понедельник. Он мертвый целый день в погребе лежал. Когда я его вечером вытаскивал, чуть сам жизни не лишился. Тяну, и вдруг собака залаяла. «Идет кто-то». Свалился я с испуга вниз, и так головой об лестницу ударился, что думал: шабаш мне. — Лицо его скрылось в дыму после очередной затяжки.
— Первую ночь не могли в доме спать. Жена до утра на бревнах просидела, а я выпил стакан водки и свалился на крыльце. Дом, конечно, меня соблазнил. Только я так показывать не буду. Буду говорить, что подрались. В камере толкуют — легче меня тогда судить будут.
Уходя, Иван Данилович спросил, не хочет ли он передать что-либо жене. Клешнев озабоченно проговорил:
— Скажите ей, чтобы бревна дешевле десятки за штуку не отдавала, а остальное она сама знает.
Это был последний допрос. Областной суд вынес приговор через месяц. Самый суровый приговор.
«Все ждала, когда придет настроение, чтобы возвратиться к дневнику. Не люблю писать о мелочах. Оттого наверное, я так редко пишу. Я много бы сейчас отдала, чтобы жить в городе, в кругу прежних друзей с одинаковым и сходным горизонтом, чтобы было с кем отвести душу. Здесь у меня, так уж случилось, пока немного друзей. Да и те разъехались на каникулы.
За последний год в моей душе произошла революция. И это наложило печать на мои отношения с мужем.
Каков у меня муж? Бесспорно, спокойный, порядочный человек с довольно милой внешностью. Жили мы до последнего времени, скажу прямо, хорошо. Внешне наша семья — одна из интеллигентных и порядочных в райцентре: я учительница, он медицинский работник, провизор аптеки.
И если мы все-таки расстанемся, то большинство знающих нас только разведут руками. Я говорю — большинство, потому что близкие друзья о многом догадываются.
Муж за время нашей совместной жизни еще ни разу не сказал мне грубого слова. У нас чудесный сын трех лет, Николашка, названный в честь деда.
Вот так все выглядит внешне, если не заглядывать вовнутрь.
Начну издалека. Еще будучи на втором курсе, я впервые полюбила. Я много встречалась с ребятами, всегда пользовалась у них успехом, но тогда полюбила впервые, полюбила всей душой, любовью зрелой девушки. Я впервые поняла силу мужских рук, опьянение поцелуев, я полюбила свет, которым внезапно засиял мир вокруг меня. Но судьбе было угодно разлучить нас. Я сходила с ума. Я не могла видеть ни одного парня. Они стали противны мне.
Почему мы расстались? Он был страстным юношей, а может быть, и мужчиной, и когда потребовал от меня самого большого, получил отказ. Он сказал, что я недостаточно люблю его, и ушел. Ушел навсегда. Я была горда и не жалею об этом. Так уж я была воспитана. О моих страданиях он ничего не знал. Потом, через полтора года, когда все более или менее улеглось, я стала встречаться с Алексеем, моим нынешним мужем. Мне пришлась по душе его покорность, я могла делать с ним, что хотела. Он был тих, послушен, ласков, как теленок. Это меня и подкупило. Мне всегда казалось, что если муж любит, спокоен, то жизнь семьи будет хороша. Но я не все знала, потому что мне было всего двадцать три года. Да и сейчас мне еще не много, только 26 лет и 3 месяца, и я отношусь к привлекательным женщинам. И, как сказал один наш учитель, «видная, очень видная женщина».
После замужества первый и второй годы были трудны. Сын, я одна, его болезни, дом, работа — некогда было вздохнуть. Но вот теперь я вошла в норму и часто на досуге размышляю.
У мужа обнаружился огромный изъян: он бесцветен, скрытен, замкнут. От него ничего не услышишь — ни о прожитом дне, ни о его мыслях и думах. Он не может разделить мое хорошее настроение или печаль, он не понимает меня.
Когда я была по уши загружена домом, я была рада этой тишине вечерней, а теперь она меня гнетет, давит! И он не может этого понять.
Перед самыми каникулами в моем классе (я — классный руководитель) дети разбили стекло стенгазеты и лампочку. Прихожу на большой перемене. Один мальчик, Сережа Ковалев, боится на меня взглянуть. Подзываю к себе. Отходим в сторону. «Это ты, Сережа, лампочку разбил?» — «Нет, Юлия Ильинична, мы тапочками бросались. Это Коля Стрешнев. А я вот здесь стоял». И показывает место напротив стенгазеты. «А твой тапочек, значит, сюда летел? — спрашиваю. — Значит, это ты стекло разбил?» — «А стекло, — говорит, — я». — «Завтра приноси стекло и вставь», — говорю.
На уроке спрашиваю детей: «Поднимите руку, кто разбил лампочку?» А сама знаю, Стрешнев. Молчат все. Тогда я говорю: «Нехорошо, дети. Какой-то нечестный мальчик лампочку разбил, а Сереже Ковалеву придется покупать. Вот ведь есть один такой в нашем классе!»
Я, конечно, могла бы попросить Стрешнева встать, могла бы сделать ему внушение, могла бы сказать, чтобы он завтра принес новую лампочку. Но мне была нужна не она. Мальчик должен был признать проступок. Я была рада, когда Коля Стрешнев встал, красный и пристыженный, и, глядя в парту, выдавил:
— Это я. Я завтра принесу лампочку.
Обычно муж не слышит того, что я рассказываю ему, хотя делает вид, что мой рассказ для него интересен.
— А я бы выпорол их обоих, — заметил назидательно он в этот раз. — Дольше помнится. Я уроки своего батеньки до седых волос не забуду. А твои эксперименты завтра вылетят у них из головы.
Продолжать рассказ о впечатлениях дня мне уже не хотелось…
Я боялась, что если появится клочок светлого неба, то многое может измениться в моей жизни. И это новое и хорошее появилось. Теперь я в смятении.
Я никогда не позволю себе дурного поступка, хотя я теперь и женщина, зато чувствовать, мыслить так, как мне подсказывает сердце, мне никто не властен запретить: ни муж, ни штамп в моем паспорте.
Может быть, я дурная женщина, но мне часто приходит вопрос, почему человек не борется, не отвоевывает свое счастье?
Уйди я сейчас от мужа к любимому, все осудят. Если же люди живут, не любя друг друга, чуждые один другому, они в глазах окружающих вполне порядочные. А между тем душа переполнена силой и чувством, и я расцвела бы от счастья сама и сделала бы счастливым другого.
Он окончил сельскохозяйственный. Инженер в совхозе. Приехал к нам год назад. Увидела его и показалось — всю жизнь искала. Он очень напоминает Василия, мою первую любовь.
Потом мы виделись в райисполкоме. Он развит и умен. Говорить с ним можно обо всем и без конца. Он неисчерпаем и жизнерадостен. Мы часто встречаемся. Он переехал жить в райцентр, чтобы чаще видеть меня.
Красноречивее всего глаза и жесты. Я стала понимать его. Он мне внушает, что женщина в 26 только начинает жить, и если она сильная, то изменит жизнь, не считаясь с условностями.
«Зачем ты приходишь, любовь, когда ты не счастье, а стыд», — часто спрашивала я себя. Теперь я уже не пугаю себя этим вопросом. Пришел другой вопрос: почему я должна жить только для мужа, приносить себя ему в жертву? Почему? Я поняла, что муж выдал себя не за того, кем был. Он оказался не столько наивен, сколько безлик, не столько добродушен, сколько безразличен ко всему, что не касается его, не столько тих и доброжелателен, сколько боязлив (не желает ввязываться в истории), не столько флегматичен и неразговорчив, сколько скрытен (таит мысли, в правильности которых не сомневается). Он злопамятен и обидчив. Этого я раньше не замечала. Он просто избегал столкновений.
Вначале муж говорил, что я его разлюбила. Ничего не знал. Но потом ему кто-то обо всем рассказал, и теперь моя жизнь стала невыносима. Если и раньше он не был разговорчив, то теперь вообще молчит, как бревно. Он меня просто не замечает. Если я обращаюсь к нему с вопросом, он молчит, словно лишен слуха.
Он не упрекает меня. Он истязает меня молчанием. Он хочет, чтобы я думала, что я такая гадкая, что недостойна его. Сухарь и недалекий человек!
Когда он входит, хмурый и молчаливый, как инквизитор, молча берет что-нибудь в моей комнате и молча выходит, я испытываю к нему неприязнь. Он перестал есть то, что я готовлю, и ходит в столовую.
Но хватит о нем.
Вчера я опять увидела того, о ком мои мысли, и проснулась сегодня с ощущением, что случилось что-то прекрасное, которое ворвалось не только в мою душу, но и внезапно разлилось вокруг. Казалось, оно присутствует в этих старинных с хрипотцой часах, разбивающих день на ровные, удивительно прекрасные отрезки времени, в этих коричневых с белой опушью почках, готовых распуститься зелеными листиками, и в шаловливых глазках воробья, весело раскачивающего ветку.
Я ступила босыми ногами на крашеный пол, подошла к окну, открыла его. Из сада в комнату хлынул густой весенний воздух. Я притянула к себе ветку, обсыпанную капельками прошедшего ночью дождя, и вдруг тихо запела:
В глуши, во мраке заточенья
Тяну-у-улись ти-хо дни мои-и…
После завтрака я пошла по поселку и не узнавала окружающее. С любопытством я вглядывалась в дома, в деревья, в лица прохожих, открывая везде новое, значительное, прекрасное, так или иначе связанное с н и м: улицы, по которым ходит он, ветки, которых он касается, — все стало дорого и близко мне.
Домой вернулась в полдень.
А потом пришел муж. Он взглянул на меня и все понял. Он разгадал радость, которой охвачена я. Разгадал мои мысли о том, что он бескрылый и серый. Его ужаснула мысль, что над ним будут смеяться, когда узнают, что жена ушла от него. В эту минуту он возненавидел меня непоколебимо, навсегда.
Ночью он часто не спит, ходит в своей комнате до утра. Странно, он бросил курить. Мне почему-то кажется, он стал немного другой. Если раньше его лицо было расплывчато-круглым, лишенным выражения, то теперь скулы сделались резче, между бровей обозначилась складка, а во взгляде появился блеск. Если бы я не знала, что он труслив, я боялась бы его.
Мой роман слишком затянулся. В поселке о нем уже говорят. Но я теперь не боюсь разговоров. Мы скоро уедем отсюда навсегда. Олег добился перевода. Его берут в производственное управление. Это совсем близко к городу. Час езды на автобусе.
Муж собирается в область, в командировку. Вот тогда все и решится»…
Через пять дней после отъезда мужа в город Юлию Воронину нашли у себя в комнате мертвой.
Она сидела, упав грудью на стол. На скатерти лежало запечатанное письмо на имя мужа, приготовленное к отправке в город. На конверте была марка, стоял адрес гостиницы.
Судебномедицинское вскрытие показало, что она приняла дозу цианистого калия, одного из самых сильных ядов.
Следователь районной прокуратуры Стрельцов листал объемистую папку. За дневником Ворониной, вложенном в плотный коричневый конверт, было подшито письмо, найденное на столе, около умершей.
У всякого, кто читал письмо, рождалась одна и та же мысль: почему Воронина покончила с собою в то самое время, когда обрела любимого человека, обрела счастье?
Она сообщала мужу, что уезжает с тем, кого любит, что сын по-прежнему в деревне у ее матери, что ключи она оставила у соседки.
Все в поселке знали, что тот, к которому она привязана, не чает в Юлии души.
Смерть Ворониной казалась нелепой и необъяснимой.
Когда Юлия умерла, муж находился в областном центре, никуда за это время из города не отлучался. В городе в те дни его ежедневно видели в аптекоуправлении, в гостинице, на центральном аптечном складе. Из города его вызвали телеграммой. Все были поражены, с каким надрывом, почти истерично, он оплакивал смерть жены, хотя многие знали о характере отношений супругов в последнее время.
Стрельцов допускал, что Воронин по-своему любил жену и ценил ее, отдавая себе отчет в том, что лишь по случайности живет с такой яркой, умной и красивой женщиной.
Загадочней всего в этом деле было одно обстоятельство. Каким образом приняла Юлия Воронина яд?
Около нее не было ни флаконов, ни пузырьков, ни пакетиков.
Пытались выяснить, не обращалась ли Юлия к кому-либо из сотрудников аптеки с просьбой дать ей цианистый калий. С такой просьбой покойная ни к кому не обращалась. Цианистого калия в аптеке вообще не было.
И все-таки в голове Стрельцова непроизвольно сближалась аптекарская специальность Воронина и смерть его жены именно от отравления.
Но между этими пунктами лежало бесспорное алиби: в момент смерти жены Воронин был в двухстах километрах от райцентра.
И обстоятельства вынудили следователя вернуться на почву фактов, как ни неприятна была ему личность провизора. Вызывало досаду, что не удается установить, каким образом покойная приобрела яд и каким способом она его приняла.
Но эти частные пробелы не могли поколебать главного и абсолютно бесспорного: Воронина умерла от яда, и мужа в тот момент в районном центре не было.
Вслед за всеми в райцентре Стрельцов остановился на выводе: она отравилась.
Досадно прекращать дело, исследованное не до конца, но возможности следователя не безграничны.
Стрельцов в последний раз решил вызвать Воронина. Его показания хоть в какой-то степени могли восполнить основной недостаток следствия: неясность мотивов самоубийства.
Провизор был довольно упитанный мужчина, выглядевший значительно старше своих тридцати лет. Быть может, впечатление это вызывала начинающаяся полнота. Скорее же оно объяснялось каким-то старческим выражением, начертанном на лице провизора. В его движениях следователь отметил медлительность, разбитость.
Беседа не походила на допрос. Казалось, встретились двое старых знакомых, и один рассказывает другому о несчастье, которое на него неожиданно свалилось. Стрельцов, уже пожилой человек, сняв очки, слушал провизора с видимым участием.
Провизор говорил:
— «Ты, — говорит, — слишком тихий. Ты ни к чему не стремишься. Ты переползаешь изо дня в день. Для тебя верх — то, что уже есть.» «А чем же, — говорю ей, — может удивить мир провизор сельской аптеки?» — «А я, — говорит, — сама не знаю. Но так жить неинтересно». Вы спрашиваете, почему не спал? О чем думал по ночам? Разное думал. Больше спрашивал себя, за что она отдала меня на осмеяние всем в поселке. Все знали, что она открыто изменяла мне с этим… с Олегом Михайловичем. Гордо носить рога, не расставаясь с ними ни на работе, ни дома, ни в кругу друзей, — разве тут не о чем подумать?..
Я человек тихий, но мне наступили на сердце и даже не оглянулись, пошли по своим делам. Разве тут не над чем размышлять? Вот и не спал. А потом махнул на все рукой. Пусть уезжает, наслаждается с этим… с Олегом Михайловичем. Может быть, и в самом деле причинит благодеяние человечеству…
Вы спрашиваете, почему она отравилась? Запуталась она. Ребенок у нас. Хозяйство. Место обжитое… Где яд взяла? Вы же знаете, где я в это время находился? Разве я могу знать?
Он смолк, глядя в окно на высокое весеннее небо в наивных бездумных барашках.
— Опозорила она меня. Ославила и умерла. И пятно подозрения оставила. Думаю уезжать отсюда. Хотел вас спросить, могу ли я уехать. Кто я: муж трагически погибшей женщины или обвиняемый?
Стрельцов уверил провизора, что прокуратура ни в чем не подозревает его и что он в любой момент может покинуть районный центр и жить, где ему заблагорассудится.
— Тогда еще просьба. Могу ли я получить назад письма, которые забрали из дома?
— О каких письмах вы ведете речь? Я припоминаю только одно.
Стрельцов вопросительно посмотрел на провизора.
— Я полагал… я думал…
— Какие письма? — переспросил следователь.
Кончики круглых толстых пальцев провизора, которые слегка касались бумаги, накрывавшей стол, неприметно дрожали. Он прижал их к бумаге.
«Да что это с ним? — в недоумении подумал следователь. — Неужели он думает, что ему откажут вернуть письма?»
— Послушайте, Воронин. Вам выдадут все бумаги, какие найдутся. Просто я не припоминаю всего, что было взято. Вы же знаете, что первым в дом прибыл дежурный милиции, а не я. Возможно, часть бумаг осталась в милиции. Я справлюсь. Что вас интересует?
И опять Стрельцов уловил в чертах провизора какое-то замешательство.
— Э-э… Было еще одно. Я писал жене из города. Просил ее не уходить из дому, не сообщив мне. Ну, и просил еще раз все взвесить.
«Болван, как я мог просмотреть такой документ?» — выругал себя Стрельцов. Кто знает о чем он? Возможно, в письме разгадка несчастья, а я ничего не знаю о нем! Может, оно и вызвало нравственный надлом?»
— Хорошо, Воронин. Мы найдем письмо.
Искать его пришлось долго. Работники милиции уверяли, что ничего, кроме конверта, лежавшего на столе, они не брали. Об изъятии каких-либо иных документов в протоколе осмотра не упоминалось.
Так где же это письмо?
Следователь решил осмотреть два чемодана умершей, которые она перевезла к своему знакомому накануне смерти. Дежурный сдал их под сохранную расписку хозяйке дома, где квартировал инженер.
Не в этих ли чемоданах?
Письмо Стрельцов обнаружил на дне одного из них.
«Пишу, сознавая, что по приезде домой не застану тебя. Я настолько истерзан тем, что произошло за последние месяцы, что не нахожу слов, приличествующих минуте. Я знаю, что решение твое непоколебимо. Поэтому не пытаюсь отговаривать тебя. Я прошу оказать мне последнюю услугу: сообщить перед отъездом, что ты берешь из вещей, кому оставляешь ключи, где ты будешь жить: мне еще придется тебе писать. Нам нужно решить, с кем будет Николашка.
Меня устроит маленькая записка. Чтобы не обременять тебя хождением на почту, вкладываю в это письмо конверт и марку. А. Воронин».
Эти строки не могли вызвать у женщины душевной травмы. Чем письмо так дорого провизору? Почему с таким волнением он просил вернуть его? И где здесь попытка хоть словом отговорить жену от принятого решения?
Сняв очки, Стрельцов приблизил письмо к близоруким глазам и снова пробежал его строчка за строчкой.
Никакого тайного смысла вышелушить из письма не удавалось.
Конверт, о котором в письме шла речь, был, очевидно, тот самый, который нашли при осмотре места происшествия.
Стрельцов раскрыл дело и стал рассматривать небольшой изящный конверт. В нем лежало последнее письмо Ворониной.
«Я уезжаю сегодня, в 15. Вещи уже собраны», —
наверное, в сотый раз прочитал Стрельцов.
И снова вернулся вопрос: зачем, зачем кончать самоубийством за три часа до отхода поезда?
В этот день к Ворониной приходил только почтальон.
«В какие часы?»
Стрельцов принялся листать дело. Нашел протокол. В четырнадцать, почтальон приходил в четырнадцать. Он принес письмо от мужа. А в 14.30 соседка, забежавшая перед отъездом Ворониной отдать ей небольшой денежный долг, обнаружила женщину мертвой.
Строки о том, что она уезжает, Воронина написала за несколько минут до смерти. Если в 14.00 ей принесли письмо от мужа, то ответ на него Юлия могла написать, пока была жива, то есть между 14.00 и 14.30.
Воронина писала, что уезжает, сообщала свой новый адрес, перечисляла взятые вещи, не забыла упомянуть о такой мелочи, как ключи, и все это за несколько минут до смерти, все это — сознавая, что через несколько минут она умрет.
И тут Стрельцова ошеломила догадка, нет, не догадка — уверенность: женщина не знала, что она через несколько минут умрет, она не желала наступления смерти. Ее гибель являлась насильственной. Она убита. Убита между 14.00 и 14.30. Кем? Почтальоном? Семнадцатилетней розовощекой деревенской девушкой, видевшей Воронину два-три раза? Абсурд. Тогда кем же?
От внезапно нахлынувших мыслей он встал и принялся беспокойно прохаживаться по комнате. На следующий день Стрельцов уехал в город, в лабораторию.
Он повез туда конверт с маркой, обнаруженный на столе при осмотре места происшествия. Из письма Воронина вытекало, что именно этот конверт и эту марку он послал жене из города. Вопрос в постановлении о назначении химической экспертизы стоял один: нет ли на конверте и почтовой марке следов цианистого калия?
Ответ пришел не скоро, но был категорический. На клеевой поверхности марки был обнаружен цианистый калий.
Коварный замысел провизора стал ясен.
Зная, как наклеиваются на конверт марки (клеевую поверхность обычно смачивают кончиком языка), он нанес на обратную сторону марки смертельную дозу яда.
Юлия воспользовалась маркой и погибла.
Провизора арестовали в тот день, когда пришло заключение экспертизы. Он во всем признался. Как выяснилось, полграмма этого страшного белого порошка он добыл у работника гальванического цеха одного из заводов в городе. Перед тем, как нанести яд на марку, он увлажнил клей, а затем кончиком скальпеля равномерно распылил на нем порошок. Доза не превышала сотых долей грамма.
Воронин предусмотрел и тот случай, если жена по каким-либо причинам не воспользуется маркой и не сохранит ее. Он оставил в запасе еще две смертельные дозы цианистого калия, по 0,15 грамма каждая, ссыпав порошок в порожнюю бюксу [Специальная банка для сильнодействующих лекарств и химикатов] с притертой крышкой.
Как только пришла телеграмма о смерти жены, он сразу избавился от улики и выбросил яд в ящик с мусором.
На вопрос следователя, каким образом он, не слишком решительный по характеру человек, пришел к мысли, опасной не только для жены, но и для него самого, провизор ответил, что способ убийства казался ему абсолютно недоступным для разоблачения.
Расследование продолжалось не более месяца. Оба подследственных: и Воронин, и его невольный соучастник, нарушивший по склонности к спиртному правила о хранении ядов, — не делали попыток что-либо утаить.
…Воронил знакомился с двухтомным делом в помещении следственного изолятора. Внимательно он прочитал только дневник жены и показания инженера, ее знакомого. Остальные бумаги лишь перелистал.
Зато много говорил. Хотел, чтобы его поняли.
— Не думайте, что я изверг. Я тихий человек. Я боюсь крови. Не могу зарезать даже курицу. А вот случилось.
Он долго смотрел в разлинованное прутьями окно, за которым открывался вымощенный булыжником тюремный двор.
— Уязвила она меня. Заставила всю жизнь думать, что я ничтожество. Черта мне в душу посадила. Хоть и знаю — неправда то, что она думала обо мне, а думаю. Все равно, что клеймо неполноценности оставила. От соседей уехать можно, а от себя? Изнутри меня ущемила. Когда я проходил по улицам поселка, я читал в каждом взгляде: «Вон осел, которому открыто изменяет жена. Она, кажется, уезжает от него». Я не убил ее. Я покарал. Не по этому закону, — он показал на папку, — а по этому, — провизор дотронулся до груди. — И скажу вам, успокоился я. Особенно когда увидел, как ее д’Артаньян, инженер этот, уезжает. Почернел весь. Глаза ввалились. Смотрят ему все вслед, и каждый думает: «Вот человек, который, как вор, залез в чужую семью, погубил женщину, а теперь бежит от людей».
Хорошо, думаю. Походи-ка в моей шкуре. Подумай, отчего она умерла, как я думал, отчего она меня разлюбила. Хоть и знаешь — не ты виной (я тоже знал, что не виновен в том, что она разлюбила меня), а думай, Я тоже думал. Вы мне, думаю, червячка в душу посадили, а теперь сам поноси-ка его.
Он опять обратил взгляд на унылый булыжный двор.
— А ее вроде бы сначала жалковато было. Любил я ее. Видел в ней то, что самому недоставало. А потом нет-нет, а порой подумаю: «Ты вот умная была, все в облака стремилась, хотела многого, а потеряла все».
В поисках свободного кабинета в комнату заглянул один из городских следователей. Провизор повернулся к двери. Когда дверь закрылась, он продолжал:
— Все складывалось хорошо. Все продумал. И сам все погубил. Собственной неосторожностью. Помните, когда вы спросили про второе письмо? Зачем бы мне говорить о нем? Этим и погубил себя. Хотелось поскорее заполучить его и уничтожить. Про конверт и про марку в нем упоминалось. Думаю: дочитаются. Какая такая марка, спросят, зачем? А ведь совсем не нужно было мне это письмо. Только сейчас осмыслил. Мне ведь достаточно было получить назад конверт с отравленной маркой, тот, что вы мне отдавали. И шабаш. Никаких улик… Как в детстве. Строишь, строишь из кубиков замысловатый дом и сам же его нечаянно развалишь.
Провизор смолк, глядя на новую обложку, где стояли его фамилия и статья уголовного кодекса. Он помнил надпись на прежней: «Дело о самоубийстве Ю. Ворониной».
— Вот так и заменил я себе обложечку.
Арестованный не строил иллюзий на тот счет, что суд сохранит ему жизнь.
— Вот если бы дневничок этот не попал вам. Тогда бы иной разговорчик…
Провизор не ошибся в предположениях. Приговор оказался тем, какого он ожидал.
Босые ноги Мокрецова всунуты в стоптанные полуботинки без шнурков, одежда — грязные тряпки.
Он поджег собственный дом. Пожар погасили соседи, вытащив через окно трехлетнего ребенка.
— Пьющий я, — говорит он, глядя мимо собеседника. — Незадолго до случая много пил. Ну, и напала на меня чума: голоса стали слышаться. Как будто окружают. Заперся я в комнате, а они сквозь дверь прошли. Чьи-то глаза на меня прямо с двери уставились. Облил я их керосином и поджег. Теперь вот и сам понимаю, что чума была, а приходится объясняться: могут подумать, что злоумышленно дом поджег. Жена первая скажет. Она готова меня в ложке воды утопить, не подумайте, что тихая. Я же, в сущности, больной. Дипсоман. За последние годы новых брюк не износил. Неделю полежат — и пропиваю. А ведь раньше бухгалтером работал, с галстуком ходил, в шляпе. Вот она, жизнь-то какая…
Анна Мокрецова, сухая женщина с потухшим взглядом, на вопросы отвечала нехотя. Ее слова были окрашены каким-то болезненным, глубоким раздумьем. Казалось, она не видит пользы ни от вызова мужа в прокуратуру, ни от собственного пребывания у следователя.
— Не будет он лечиться. Если вылечится, тогда ему работать нужно. И по дому управляться. А работать он не хочет. Говорит: «Ишак — полезное животное, но я им быть не желаю». Не пьяный говорит, трезвый. А пока пьет, спроса с него нет. «Больной, мол. Дипсоман». И все на него так смотрят.
Следователь прокуратуры Карасева направила Мокрецова на принудительное лечение.
Не прошло, однако, и года, как Мокрецов и следователь встретились вновь. Бывший бухгалтер не оставил склонности к спиртному и не обрел желания поступить на работу.
Когда жена отказала ему однажды в деньгах на выпивку, он спорол каракулевый воротник с ее зимнего пальто и отдал воротник на рынке за бутылку. Домой возвратился нетрезвым.
— Так ты меня в «Орловку» хотела определить? К сумасшедшим? Думала пропаду, а ты будешь наслаждаться? Тебе, значит, стыдно? Я пьяница, я алкоголик!
Он жестоко избил жену, связал ее вещи в два узла, вынес на огород и, облив керосином, поджег. Чтобы тряпки лучше горели, Мокрецов ворошил их лопатой.
Покончив с ними, он вернулся в дом и топором стал сокрушать в комнате все, что мог: зеркальный шкаф, телевизор, радиоприемник, диван — вещи, купленные после продажи половины дома.
Вызванный женою милиционер пришел в тот момент, когда Мокрецов завершал разрушение мебели.
— Па-ггади, сержант, я его в щ-щепки!
От стола со звоном отлетела дубовая доска.
— Теперь забирай меня!
Сидеть, однако, Мокрецову долго не пришлось. Он написал жене записку, где клялся, что бросит пить, слезно просил простить его, уверял, что не пройдет и года, как он заработает то, что уничтожил, умолял последний раз поверить ему.
Сердце женщины мягче воска. Анна Мокрецова на следствии заявила, что драка была обоюдной и что ради детей просит выпустить мужа. Суд определил Мокрецову условное наказание, и в тот же день бывший бухгалтер пришел домой.
Первой его заботой было отыскать в доме порожние бутылки и банки, вымыть их и отнести в магазин. Оттуда ой вернулся с четверткой.
— Ты, змея, думала, что я тебе правду написал? — проговорил он, злобно усмехаясь. — Х-ха! Я вышел потому, что обманул тебя. А то бы ты сгноила меня там!..
Впрочем, следователю Карасевой, приехавшей спустя неделю в дом Мокрецовых для осмотра места происшествия, об этом разговоре ничего не было известно, как не было известно и о том, каким образом складывались отношения супругов после возвращения хозяина.
Половина дома, где жили Мокрецовы, состояла из комнаты, кухни и небольшого коридора. Из коридора в кухню вела новая, некрашенная дверь. Ее поставили вместо сгоревшей при пожаре. Потолок в коридоре отсутствовал, его выломали во время пожара, чтобы спасти крышу. Остались две балки, почерневшие от копоти. На одной из них, в петле из бельевого шнура и висел труп Григория Мокрецова, с головою, неестественно склоненной на бок, и руками, опущенными вдоль туловища.
Уже с первого взгляда петля представлялась нетипичной. Между головой трупа и балкой почти не оставалось свободного пространства.
На правой ноге был обут стоптанный ботинок, на левой одет спущенный грязный носок с дыркой у большого пальца. Одежда носила обильные следы непросохшей грязи.
В коридоре и кухне толпилось множество любопытных. Те, кто не попал в дом, заглядывали с улицы в окна.
Милицейский шофер удалил из помещения посторонних. Следователь и судебный врач приступили к осмотру.
Описав в протоколе позу трупа и состояние одежды, следователь перешел к осмотру домашней обстановки.
Следов борьбы или самообороны в квартире не отмечалось. Вещи оставались на местах, железные кровати были заправлены.
В кухне, на столе, покрытом старой, порезанной местами клеенкой, лежала расколотая гипсовая кошка с отверстием в голове для опускания монет.
Левый ботинок Мокрецова обнаружили за кроватью, стоявшей в комнате, слева по входу, у голой стены.
В коридор вынесли старое байковое одеяло, которым укрывался покойный (простыни не нашлось). Одеяло расстелили на полу, обрезали петлю подальше от узла и, придерживая труп, осторожно опустили его на одеяло.
Багровая странгуляционная борозда на шее имела косо восходящее направление. Механизм ее образования был достаточно ясен. Зато чуть пониже борозды на шее были заметны какие-то подозрительные прерывистые пятна, а по щеке, по линии рта, шла поперечная синяя полоса, похожая на след трения веревкой.
Следователь насторожился.
Жена Мокрецова выглядела взволнованной и страшно испуганной. Сын тринадцати лет угрюмо глядел в синюшное лицо отца. Одиннадцатилетняя дочь не выходила из комнаты, боязливо косясь на дверь. Только трехлетний Степка с тарахтением возил по щелеватому полу игрушечный автомобиль. Жена Мокрецова объяснила, что около шести вечера она сидела в комнате и латала сыну рубаху. Старшие за столом учили уроки, а маленький после дождя бегал на улице по лужам. Муж, как всегда нетрезвый, был на кухне. На то, что муж вышел, она не обратила внимания.
Через полчаса, по словам Мокрецовой, она решила взглянуть, не ушел ли далеко от дома Степка.
Переступив порог коридора, она вскрикнула от испуга. Мокрецов висел в петле, а в стороне на полу валялся табурет.
Объяснения женщины, однако, не вязались с данными осмотра.
Странные пятна на шее, багровый рубец на щеке, у рта и в особенности нетипичная петля давали основания думать, что хозяин дома умер при совершенно иных обстоятельствах.
Никакой записки, обычной в этих случаях, при осмотре найдено не было.
На следующий день Анна Мокрецова, такая же взволнованная и испуганная, как вчера, сидела в комнате следователя. Под взглядом Карасевой она испытывала знобящее чувство, но продолжала твердить, что муж покончил самоубийством.
Из коридора слышался голос Степки, пришедшего с матерью. И тут у следователя мелькнула одна мысль.
Карасева удалила женщину из комнаты и позвала мальчика.
Степка только одну минуту усидел на стуле. Потом он принялся лазить, хватать из стакана карандаши, хлопать пальцами по клавишам пишущей машинки.
Чтобы мальчик немного угомонился, Карасева дала ему лист бумаги и цветной карандаш. Когда лист оказался исчерченным неописуемыми каракулями, Карасева мягко спросила:
— Степа, а почему твой папа висел в коридоре?
То, что услышал следователь, было совершенно неожиданно.
— Он лежал на кровати, а мы его веревкой обмотали. Он — хр-р! А потом мы его кверху тянули.
— Кто тянул?
— Мы все. Мама, Коля, Наташа. И я тянул.
Анна Мокрецова не стала запираться. Беседа с ней продолжалась на основе полной откровенности.
Вытирая концом головного платка набухшие глаза и путаясь в словах, она торопливо рассказывала:
— Ведь мне после него тюрьма раем покажется. Я еще не верю, что он мертвый. Всю зарплату пропивал. А какая она у меня? Посудница на кухне. Если бы там не ела, да в кошелке домой не приносила, умерли бы. Хлеб — весь оттуда: куски, что на тарелках остаются…
Она всхлипнула.
— Посмотрите кругом — жизнь-то какая? Девчонка, глядишь, в семилетке, а у нее туфли на высоком каблуке и чулки капроновые, а на парне костюм за сто рублей. Или на соседей поглядишь: в кино идут, в театр, квартиры получают, новоселье… А тут, как в другой земле живешь. Людей таишься, все смолчать стараешься, грязь свою прячешь от людских глаз. А что бы не жить? Бухгалтер он, образованье дали ему, в люди вывели. Дом у нас свой. Чего не хватает?
— Да если б только пропивал, а то издевался. Домой к детям не хотелось идти. Из синяков не выходила. Зальет глаза и начинает. Я, говорит, несчастный. Неизлечимый. Я дипсоман. Водка, говорит, мне жизнь сохраняет. Без нее я сразу помру. Я, кричит, знаю, ты давно ждешь, когда я недвижный буду.
Не выдержишь и скажешь ему что-нибудь. Тогда он хватает что попало — и в меня. И у соседей от него пряталась, и дома не ночевала. Бабка тут одна, через двор, оставляла жалеючи. А потом сына стал бить. Приневоливал бутылки порожние собирать. Иди, говорит, в парк к маслозаводу. Ну, а мальчик уже большой. Взял один раз в руки топор и говорит: «Не подходи!» А взгляд такой, что муж пьяный-пьяный, а сразу из дома ушел. А то выйдет, бывало, на улицу, ляжет на снег и лежит. Если не придешь поднимать, он вернется и кричит: «А-а, змея, тебе муж не нужен, хотела, чтоб замерз!» И драться. А если втащим в дом (всей семьей приходилось, он тяжелый), он опять: «А-а, змея, занадобился тебе муж!»…
Решили мы к осени на одежонку детям собрать. Стали брать с галантерейной фабрики на дом коробки клеить. Сядем вечером, я и дети, даже Степка, и клеим. Заработали немного. Так он стал требовать, чтобы ему отдали…
Прихожу вчера. Вижу произошло что-то. Большие молчат Степка всхлипывает, а громко плакать боится. Глянула, а на столе копилка Степкина разбитая. Полгода на железную дорогу собирал. Игрушка такая. А он пьяный сидит. Весь в грязи. Выгреб мелочь и напился. И пока, видно, по дождю шел, в каждой луже побывал. Завалился он на мою кровать в чем был, не раздеваясь. С ботинок на матрац течет. Стала я его разувать. Вроде спит. Один ботинок сняла. Начала другой стаскивать, а он ка-ак двинет меня ботинком в лицо. Я так и залилась кровью. Не спал. Притворялся. Подбегает Степка.
— Ты за что маму?!
А он и Степку, да так, что мальчишка в угол отлетел и воздух ртом хватает.
Закричала я не своим голосом, бросилась на него, стала душить, а он сильный. Подбежали дети. Мы его прикрутили веревками к кровати, чтобы ногами не бил. Держу его за горло.
— Будешь, говорю, прощение просить?!
А он хрипит:
— С-сама развяжешь. А как р-развяжешь, я тебя убью. За тебя, говорит, много не дадут.
И плюнул мне в лицо.
Откуда у меня только сила взялась. Душу его и думаю: «Дадут тебе срок, ты через год опять придешь, спишут тебя. Ты будешь еще хуже. Нужно с тобой совсем…»
Посинел он и глаза подкатил. А потом мы его все подтянули на веревке в коридоре — вроде сам повесился. И не верим, что одни…
До суда Мокрецова оставалась на свободе. Незадолго до рассмотрения дела из деревни в прокуратуру пришло письмо. Писали отец и мать умершего.
«Мы не осуждаем Анну, — читала Карасева. — Мы стыдимся, что у нас был такой сын. Мы хорошо знали его и жалеем, что из-за него теперь может пострадать Анна».
Старики взяли на воспитание дочь Мокрецовой. Сыновья остались с матерью.
Дело разбиралось при переполненном зале. Слушатели едва верили, что Григорий Мокрецов — не выдумка. Он представлялся подобием ископаемой окаменелости.
Впервые за многолетнюю практику прокурор просил суд назначить за умышленное убийство условную меру наказания.
ЧП вошло в райотдел утром через комнату дежурного в образе кокетливо одетой дамы лет тридцати. Длинными холеными пальцами дама вытащила из маленькой сумочки лист, сложенный вчетверо, и положила на стол.
Издерганный за время ночного дежурства телефонными звонками и сумятицей, капитан молча развернул бумагу.
«Вчера в 22 часа, когда я возвращалась домой из кино, двое неизвестных отобрали у меня горжетку из черно-бурой лисицы. Ее стоимость 200 рублей. Прошу принять меры».
Новость была весьма скверной, а капитан очень устал. Он даже не ощутил желания указать потерпевшей, что подать заявление можно было значительно раньше.
На место происшествия выехали оперуполномоченный уголовного розыска Квашнин и участковый Середа. Никаких серьезных надежд с этим выездом они не связывали. Потерпевшая Струнская объяснила, что сопротивления преступникам не оказывала, а значит, не приходилось рассчитывать на то, что будут найдены какие-нибудь вещественные доказательства — оторванная пуговица, случайно оброненная перчатка или еще что-либо подобное.
На одной из улиц Струнская указала киоск, из-за которого вышли неизвестные, а метрах в пяти от него — дерево, возле которого ее остановили.
Тротуар был удручающе чист. Киоск, заново покрашенный к весне, сверкал свежей зеленью стен.
За три дня оперуполномоченный и участковый облазили все скупочные пункты и комиссионные магазины города, надеясь увидеть среди выставленных вещей горжетку. По словам потерпевшей и ее домработницы, горжетка имела характерные приметы: маленькую зеленую пуговицу, пришитую к подкладке, и петельку из плетеного шелкового шнурка, взятого из полуботинка мужа. Мех на кончике хвоста был белый.
В воскресенье Квашнин полдня ходил по рынку-толпе, куда преступники могли принести горжетку для продажи.
Поиски не имели успеха.
И все же Квашнин и Середа не думали сдаваться. Оба они надеялись, что горжетку еще могут принести в один из скупочных или комиссионных магазинов. В каждом из них Квашнин оставил свой телефон.
В понедельник вечером начальнику милиции звонил муж потерпевшей, видный хозяйственный работник, и справлялся, пойманы ли преступники. Начальник вызвал Квашнина, и тот стоял перед майором, виновато опустив руки и с отвращением слушая собственные оправдания.
Ночью старший лейтенант возвращался домой мимо спящих зданий и, глядя на тени, падающие от голых ветвей на фасады, устало думал, что тем, кто спит за этими стенами, нет никакого дела до того, украли у Струнской горжетку или нет, как нет дела и до того, что ему, Квашнину, необходимо эту горжетку найти. Талая вода звонко и неторопливо падала сквозь прутья решетки на дно глубокого водосточного колодца. Неторопливо текли грустные мысли Квашнина.
Наутро он проснулся свежим. Вчерашней безнадежности не было.
Он упрямо, один за другим, стал обзванивать комиссионные и скупочные магазины.
Долго звонить не пришлось. Заведующий одним из магазинов равнодушным тоном сообщил, что минут пятнадцать назад принял на комиссию чернобурку, сданную мужчиной лет двадцати пяти.
Участковый Середа, молодой длинный парень, работавший в милиции около года, по выражению лица Квашнина понял, что есть новость, а услышав ее, состроил гримасу:
— Мало ли сдают горжеток! Вот если бы сдали именно ту, с зеленой пуговицей и плетеной петелькой, тогда бы другой разговор!..
С тех пор как сержант Середа стал заочником юридического факультета, он усвоил скверную привычку больше сомневаться, чем надеяться на успех, хотя распоряжения продолжал выполнять толково и энергично.
Через несколько минут Квашнин и водитель сидели на мотоцикле с красной окантовкой. Вскоре они остановились в переулке, где располагался магазин. Водитель остался у мотоцикла, Квашнин пошел в комиссионный.
В райотдел старший лейтенант вернулся с ехидной улыбкой на губах:
— Сообщаю вам, сержант Середа, что на подкладке горжетки пришиты пуговица зеленого цвета и петля из шелкового ботиночного шнурка.
— А кончик хвоста?
— Представь, Середа, белый!
Горжетку взяли из магазина и предъявили, с соблюдением необходимых правил, сначала потерпевшей Струнской, а затем — домашней работнице.
Когда Струнская увидела на столе среди двух других горжеток, взятых временно в универмаге под сохранную расписку, свою, она не выразила радости, даже не спросила, когда ей возвратят пропажу.
«Эта фифочка полагает, вероятно, что, придя за своей вещью, делает нам одолжение», — сердито думал оперуполномоченный, составляя протокол опознания.
Домашняя работница, старуха лет шестидесяти пяти, кажется, больше хозяйки обрадовалась тому, что горжетка нашлась. Выяснилось, что это она пришивала к чернобурке пуговицу и петельку.
После того как было установлено, что мех принадлежит Струнской, предстояло самое главное и трудное — задержать и изобличить преступника.
Арестовать его решили в магазине, когда он придет с квитанцией за деньгами.
Продавщицу предупредили, чтобы она ответила мужчине, что вещь продана и что деньги ему будут выданы через пятнадцать — двадцать минут. Этого времени должно было хватить, чтобы работники милиции успели прибыть в магазин.
Через два дня подозреваемого арестовали без шума. Одетый в штатское Квашнин, войдя в магазин, бросил взгляд на скучающего у прилавка широкогрудого парня с заложенными в карманы руками. Продавщица утвердительно кивнула. Парня плотно окружили четверо штатских во главе с Квашниным, быстро обыскали и не вывели, а скорее, вынесли на руках из магазина. На улице стояли еще двое. Дверца газика была предусмотрительно открыта, сиденье, мешающее проходу, откинуто вперед. Двигатель не заглушали.
Задержанного втолкнули в машину, и «газик», приняв людей, рванул с места.
В милиции у парня обнаружили квитанцию на сдачу горжетки и паспорт на имя Анатолия Гаршина. Работал он шофером такси.
Сильно волнуясь и путаясь в словах, Гаршин рассказывал:
— Возвращаюсь я в прошлую среду из Малышева. Клиента возил по заказу. Совсем рано было, часов шесть утра. Проехал въездную арку, еду по городу. Уже бензоколонка слева показалась. Отъехал еще, ну, может, метров триста, гляжу — вроде кошка впереди свернулась. Притормозил. На кошку не похоже… Чернобурка, или, как ее, горжетка… Не женатый я, не разбираюсь в них. Взял, а сам думаю: «куда мне с ней?» Была ведь мысль — «ну ее, мол, сдам». Да жадность… Неделю продержал и сдал. Да не туда. Прихожу сегодня узнать, говорят — продана. А потом меня, как куль, запихнули в машину…
— Бросьте-ка Гаршин, анекдоты рассказывать. Я их и сам много знаю, — не удержался Середа. — Вам известно, откуда эта горжетка? Ее сняли с некоей гражданочки в прошлый вторник. — Он бросил на шофера пристальный взгляд. — И заметьте, Гаршин, сняли вечером, а не утром. Так что в среду утром вы ее найти не могли.
Задержанный открыл рот и уставил на Середу выпученные глаза:
— Не я!.. Ничего не знаю… Не я! Я не грабил!..
Квашнин и Середа глядели на него недоверчиво.
Лицо шофера дрожало, глаза лихорадочно блестели. Он обращал взгляд то к Середе, то к Квашнину:
— Как же так?.. Ведь вы же люди!.. Не грабил я!..
Медлительным и страшным может иногда быть мгновение…
Задержанный съежился, обмяк, подбородок его задергался и вдруг из горла вырвался громкий всхлип.
Гаршин долго не мог успокоиться. На все последующие вопросы он отвечал вяло и безнадежно.
В середине дня вызвали Струнскую. Квашнин, одетый на этот раз по форме, держащийся строго, представительно, попросил ее рассказать об обстоятельствах нападения.
Серьги на длинных подвесках качнулись.
— Но ведь я уже рассказывала, — недоуменно проговорила она.
Старший лейтенант пояснил, что хочет уточнить кое-какие детали.
— Ну что же… Шла из кинотеатра «Спартак». Времени было десять часов вечера. Из-за киоска вышли двое. Их лиц в испуге не разглядела. Один вытащил из кармана какой-то блестящий предмет, другой потребовал снять горжетку. Сняла. Один взял. Потом оба скрылись.
— Почему вы сразу не заявили?
— Не хотелось ходить по милициям, а муж настоял.
— Что при вас еще было ценного, кроме горжетки?
— Габардиновое пальто.
— Почему же преступники не взяли его?
Струнская откинула назад голову и смерила Квашнина высокомерным взглядом.
— По этому поводу они со мной не советовались.
Скоро Струнскую отпустили. Старший лейтенант в раздумье глядел, как она, балансируя на каблуках, покидала кабинет. Затем вызвал Гаршина.
Гаршин выглядел подавленно, на вопросы отвечал по-прежнему вяло и односложно.
— Послушайте, вы, — сердито бросил Квашнин. — Возьмите себя в руки и не будьте бабой. Постарайтесь вспомнить все. Поняли? Ну?
Гаршин оживился. В глазах его блеснула заинтересованность.
— Где вы были в прошлый вторник вечером?
Гаршин сосредоточенно вспоминал:
— У товарища. Помогал ему ремонтировать мотороллер.
— Когда вы от него ушли?
— Как только закончили передавать футбол по телевизору. Примерно в половине десятого.
— Где живет ваш товарищ?
— В Березовой роще.
— Каким транспортом ехали оттуда?
— Трамваем.
— А почему товарищ не отвез вас на мотороллере?
— Мы его не доделали.
В этот день Квашнин и Середа дважды проехали трамваем от дома, где жил владелец мотороллера до места нападения, указанного Струнской, и каждый раз эксперимент давал один и тот же результат: в десять часов шофер никак не мог оказаться у места, где ограбили Струнскую — не хватало сорока минут. Ситуация явно смахивала на так называемое алиби. Этот термин обозначает, что в момент совершения преступления подозреваемый находился в другом месте и, следовательно, преступления совершить не мог.
— Ну что, Середа?
Они шли по голой оттаявшей мостовой. Она парила, пригретая весенним солнцем. Прохожие были оживлены, щурились от яркого света, улыбались. Возле детского сада стояла запряженная лошадь и, закрыв глаза, всем телом впитывала солнечные лучи.
И Квашнин, и Середа понимали, что придется допрашивать не только владельца мотороллера и всех, кто живет вместе с ним, но и родственников, а может быть, даже и соседей Гаршина. Предстояло выяснить, где Гаршин был вечером во вторник, в каком часу и с кем вернулся он домой. Да и показания потерпевшей требовали проверки.
— Представляешь, сколько тут работы?
— Представляю, Коля.
— А Гаршин? Что с ним делать?
— Я думаю, пусть сидит. Еще ведь не все выяснено. А кроме того, он-таки пытался получить полтораста рублей за чужую горжетку.
Квашнин пошел на завод допрашивать мужа Струнской, а Середа — в кинотеатр, выяснить, какой фильм демонстрировался в прошлый вторник между двадцатью и двадцатью двумя часами. Тем временем несколько оперуполномоченных и участковых были заняты вызовом и допросом свидетелей.
Первым в отдел вернулся Квашнин. Он установил, что на прошлой неделе муж Струнской был в иногородней командировке и приехал в среду в девять утра. О пропаже горжетки узнал от жены.
Середа явился почти вслед за Квашниным и принес справку о том, что в прошлый вторник в кинотеатре «Спартак» показывали фильм «Сердца четырех».
Но главная новость ожидала их в конце дня, когда из бесед с двумя десятками людей со всей несомненностью выяснилось, что Гаршин не мог ограбить потерпевшую: во вторник в десять вечера он в самом деле находился у товарища и ремонтировал мотороллер. Алиби было непоколебимым.
Домашнюю работницу Струнских решили не вызывать по телефону, а послали за нею Середу.
Допрос обещал быть интересным, и, если бы не боязнь повредить делу, на нем остались бы все работники уголовного розыска.
Допрос этот Квашнин запомнил надолго. Он почти не сомневался, что старуха утаивает правду, хотя и не смог бы объяснить, почему пришел к такому выводу. Он перепробовал десятки аргументов, чтобы склонить свидетельницу к откровенности, но все доводы не достигали цели.
— Черт возьми! — наконец вырвалось у него. — Вы же губите невиновного! Он же не грабил! Как вы можете? Пожилой человек!.. Одумайтесь!
Подлинный душевный жар всегда вызовет ответный огонек. И старуха рассказала правду.
В ночь со вторника на среду ее хозяйка не ночевала дома. Придя около семи утра, она беспечно объявила, что оставалась у подруги, но просила не говорить об этом мужу. Вернулась она в одном пальто без горжетки.
Струнскую допрашивали вместе Квашнин и Середа. Едва войдя, она сразу поняла, что вызвали ее неспроста.
— Какой кинофильм вы смотрели во вторник вечером? — спросил Середа и взглянул в окно, за которым качались ветки с узлами набухших почек.
— «Сердца четырех».
— Не смогли бы вы кратко передать содержание картины?
— Охотно… Если, конечно, без этого нельзя поймать преступников. — Она усмехнулась и начала обстоятельно излагать содержание картины.
— Вы были в кино во вторник? Сеанс кончился в десять?
— Представьте, во вторник, в десять.
— А с кем вы были? Не с подругой ли, у которой в ту ночь ночевали?
На лице Струнской вспыхнули красные пятна. Пальцы ее нервно расправляли складки плиссированной юбки.
— Ах, вот что!.. Вы пытаетесь меня шантажировать?
— Представьте, нет. Мы даже согласны не вызывать вашу подругу на допрос, если… Если, конечно, вы сами вспомните, при каких обстоятельствах лишились горжетки.
— Полагаю, что вы не сможете вызвать мою подругу.
— Почему?
— Я забыла ее адрес.
Середа не выдержал и резко встал:
— Знаете что, гражданка Струнская, хватит ломать комедию! Не разыгрывайте оскорбленную добродетель. Мы ведь можем обратиться к вашему мужу, чтобы он разъяснил нам, где вы провели ночь со вторника на среду…
— И если ваша подруга окажется мужчиной лет этак тридцати, вам не позавидуешь, — подхватил Квашнин и добавил несколько мягче: — Так что не вынуждайте нас прибегать к крайним мерам. Поняли меня?
Удар был нанесен наотмашь.
Струнская сникла на глазах. Через минуту в ней уже нельзя было узнать самоуверенную и заносчивую супругу ответственного хозяйственника. На лице ее появился испуг, который она не могла, да и не пыталась скрыть. Она словно забыла о тех, кто ее допрашивал, смотрела мимо них и вдруг уткнула лицо в ладони и отвернулась от стола, чтобы спрятать сморщившееся, ставшее жалким и некрасивым лицо. Плечи ее вздрагивали.
Ей посоветовали выйти, привести себя в порядок.
В кабинет она вернулась несколько успокоенной. Рассказала, что в среду утром, в шестом часу, возвращалась с интимного свидания. Она очень спешила: в девять должен был приехать муж. От быстрой ходьбы ей стало жарко. Она сняла демисезонное пальто и горжетку и повесила на руку. По дороге мех выскользнул и упал, но она не заметила: пальто продолжало оттягивать руку.
Когда невдалеке от дома она захотела одеться, то обнаружила, что горжетка потеряна.
Муж приехал, как и намечал, в девять утра.
«Если сейчас не скажу, что вчера ограбили, потом не поверит», — подумала она. Так родилась версия о грабеже.
Муж возмутился и предложил ей тут же написать заявление в милицию. Когда спустя несколько дней ему сообщили, что горжетка найдена и будет жене возвращена, он выразил удовлетворение и просил наказать преступников по всей строгости. Его уверили, что пожелание это будет непременно учтено.
Гаршина освободили.
В бригаде нас было трое: двое из города, один из села. Мы расследовали большое хозяйственное дело. Когда наши головы отказывались вмещать очередные порции ревизионных материалов, мы закрывали полотна сличительных ведомостей, акты и таблицы и устраивали перерыв.
— Хотите, я расскажу вам о том, как мне пришлось праздновать Новый год? — спросил во время одного такого перерыва наш сельский коллега, сухощавый мужчина лет сорока с блестящими глазами.
Бригадир взял чистый лист бумаги и стал сворачивать галку.
— Срок — пятнадцать минут. Начинай.
Рассказчик откашлялся, положил перед собой часы.
— Вопросы в письменном виде. По залу не ходить. — И, не выдержав серьезного тона, рассмеялся.
— Итак, место действия — райцентр. Время действия — десять часов ночи с тридцать первого декабря на первое января. Мы с женою готовим праздничный стол. Дети носят посуду, включают и выключают елку. Настроение у всех приподнятое. Жена у меня — хирург районной больницы. В прошлом году под первое января она дежурила как врач неотложной помощи, и я встречал праздник с детьми. Можете представить, какое у нас было невеселое торжество. Зато теперь все были в сборе, и все было как следует. На улице крутила метель, в кухне весело потрескивали дрова, в большой комнате сверкала елка. Словом, как в чеховском рассказе.
А в десять тридцать позвонил начальник милиции и сообщил, что вечером по лесу катались на лыжах двое ребят лет по пятнадцати и видели, что у дерева стоят сани, запряженные двумя лошадьми, а в санях лежит неподвижная фигура в брезентовом плаще, рядом с которой кирзовая сумка.
Мысль была одна: убийство.
«Может быть, завтра поехать? Но лошади могут оторваться и увезти сумку, труп могут перепрятать. Нет, нельзя. Ни в коем случае нельзя откладывать».
Весь Новый год вылетел из головы.
— Ладно, высылай машину, — говорю. — И тулуп захвати.
На «газике» доехали до окраины города. Дальше дороги нет. По обеим сторонам грейдера торчат из снега короткие телеграфные столбы. Вдали, на горе — лес, за ним хутор Залесный. Метель как будто поутихла, но снег не переставал. Пошли. Начальник милиции, я, оперуполномоченный, проводник с собакой. Все четверо в тулупах, в валенках. С нами ребята на лыжах. Те налегке.
Сначала шли сосредоточенно. Молчали. Я знал, что начальник милиции думал о том же, о чем и я: «Раскроем ли?» Ребята свернули с дороги и пошли по целине к лесу. Мы за ними. Стараемся по лыжне, след в след, стопа в стопу.
Но уже метров через двести чувствуем испарину. Снег по колено. Тулупы мешают идти и волочатся, как шлейфы. Раструбы валенок набиты снегом. Подростки то и дело останавливаются, чтобы не потерять нас из виду. А тут еще приходится вытаскивать из снега овчарку. Она проваливается по живот и не может идти. Передние через каждые пятьдесят метров меняются местами с задними. Через час мы добрались до опушки. Вид у всех был убийственно жалкий. Все мокрые. Овчину насквозь прошибло потом, углы тулупов задубенели, как железо, а брюки на коленях обледенели. Дышим, как загнанные. Пот разъедает глаза. Едва вытаскиваем из снега валенки. У собаки шерсть обледенела, бока ходят, язык вывалился.
— Далеко ли? — спрашиваем ребят.
— Еще столько, — отвечают.
А скоро усилился ветер и повалил снег. Так закрутило, что, окажись мы в поле, не выбраться бы. Да и в лесу мало радости. Пурга и в лесу достает.
Поползли в гору, между деревьями и кустами. Ничего не видно. Порой проваливаемся по пояс. Растянулись. Начальник милиции позади всех. Невысокий он, да и в летах. До пенсии три года. А главное — в левой ноге осколки. Фронтовое ранение. Лезем все на гору. Подъему конца нет. Выбились из сил. Идти — нет мочи, а стоять нельзя: мокрая одежда промерзать стала.
Но беда, как говорят, не приходит одна. Вернулись сверху подростки на лыжах. Еле тащатся. Усталые, мокрые. Говорят, что потеряли дорогу к месту, где видели лошадей.
Представьте себе эту новость и нескончаемый, непроглядный, заваленный снегом лес…
Решили продолжить путь и двигаться в прежнем направлении, в гору. Я говорю: решили двигаться. Если бы вы видели это «движение». Мы ползли, как улитки. Чтобы выдернуть из снега ногу, переставить ее на полметра вперед, а потом проделать эту же процедуру с другой ногой, уходила минута. Хотелось лечь и не вставать.
Вдруг в небе вспыхнули ракеты. Это в райцентре фейерверком встречали Новый год. Было ровно двенадцать. К городу мы оказались ближе, чем к хутору Залесному, хотя все ожидали, что хутор совсем недалек.
Оперуполномоченный, который был ко мне ближе других, сказал:
— Самое лучшее — повернуть назад. По прежним следам. Иначе к тому трупу, который мы ищем, прибавятся еще пять.
Я доплелся до майора и передал ему эти слова.
— А сани? А сумка? — выдохнул он мне в лицо. — А труп? А может, тяжелораненый?.. Да как же мы вернемся в город?
Я сказал, что провожатые потеряли дорогу.
— Что ты сказал? Это — правда?..
Майор шел позади всех и еще не знал об этом. Теперь ему уже нельзя было принять то решение, о котором он первоначально думал, нельзя было предложить людям идти к месту, которого никто не мог указать.
Я был уверен, что он откажется от мысли продолжать поиски.
Я почти угадал. Почти.
Старик сказал, что он приказывает всем идти назад. Всем.
Но когда все вздохнули с облегчением, он добавил, что сам остается.
— Я имею право рисковать только собственной жизнью.
Его решение казалось нам бессмысленным. И все-таки нам стало стыдно.
Один за другим мы заявили о своем желании остаться с ним.
— Ну что ж, тогда рассыплемся цепью, чтобы захватить как можно больший участок, и пойдем в гору, к хутору. Так мы не потеряем направление.
Теперь мы уже не видели друг друга. Я перекрикивался со своими соседями, а они со своими. Голоса слышались и спереди, и сбоку, и сзади. Минут через пятнадцать я стал. Дрожали ноги. Я взялся обеими руками за нижние ветви дерева, чтобы удержать тело в вертикальном положении. За ворот тулупа с веток посыпался снег. Я закрыл глаза, и по телу стала разливаться приятная легкость. Я слышал крик соседа справа, но отзываться не хотелось. Он кричал все настойчивее и настойчивее.
— Сашка! Ну, Сашка же!
Я очнулся, когда он, измученный, дотащился до меня и стал трясти за плечо что было силы.
— Да проснись же, замерзнешь!
Услышав крик соседа, он громко отозвался:
— О-го-го-о! Слы-ышу!
Потом на мгновение наступила тишина. И в этот миг до нас вдруг донесся какой-то непонятный звук. Мы замерли. Через минуту звук повторился. Мы явственно услышали конское ржание. Оно раздалось в каком-нибудь десятке шагов впереди нас.
— Лошади! — радостно воскликнул я.
— Ло-ошади! — закричали мы в один голос.
— Ошади!.. — понеслось по лесу.
— …оади!
Скоро все мы собрались в кучу. Вспыхнул фонарик.
Лошади были запряжены в пароконные сани и стояли, зацепившись за дерево и уткнувшись дышлом в ствол. Они заржали потому, что услышали наши голоса.
В санях лежала кирзовая сумка, в ней какие-то квитанции и тетрадь с карандашными записями.
Никакого трупа ни в санях, ни около них не было. Впечатление лежащей фигуры производил грубый, негнущийся плащ, в свое время невысушенный и теперь задубеневший на морозе.
Ребята на лыжах сделали несколько кругов вблизи этого места. Ничего подозрительного они не увидели, сколько ни шарили фонариком. Мы распрягли лошадей. Они пугливо вздрагивали, озябшие и заиндевелые. Сани оттащили от дерева. Упряжь распутали. Коней снова запрягли.
Все влезли в сани. Туда же втащили полузамерзшую собаку. Майор закрутил вожжи за передок саней.
— Лошади сами найдут дорогу! — сказал он.
Кони вывезли нас за просеку, которая оказалась рядом, и затрусили по ней.
Минут через сорок мы были в хуторе.
Первым попался нам на глаза сторож промтоварной лавки. Он проговорил зевая:
— Сани? Сани бригадира. И сумка его.
Мы нашли хозяина сумки в одном из домов. Он объяснил, что лошади испугались собак и оторвались.
— Сначала думал, что они на конюшне. Заглянул — нет. Все бригады обежал. Тоже нет. С ног сбился. Мотаюсь. А они…
Бригадир не ожидал, что лошади умчатся в лес и зацепятся там за дерево.
«Следствие» окончилось.
Чтобы согреться, мы решили выпить по стопке. Все радовались тому, что происшествие оказалось пустяковым.
С полчаса мы сидели с хозяевами за столом. Начальник милиции даже произнес шутливый тост за общественный порядок. Когда наступила пора уезжать, майор наклонился ко мне и шепнул:
— Помоги встать. Моя пехота совсем отекла. Да постарайся незаметно. Неудобно мне от моих.
Его лысина стала розовой от смущения.
— А если сможешь, то и до саней. А там я сам.
В суете каждодневной некогда бывает присмотреться к людям. Только тогда я понял, почему мне с ним везет, почему третий год у нас нет нераскрытых дел. Между прочим, когда я уезжал сюда, старик звонил мне, просил в городе не задерживаться. А я вот три месяца здесь. Черт знает что!
Бригадир пустил галку в угол и объявил:
— Привал окончен. Распределяю разделы.
Мы приступили к составлению обвинительного заключения.
Я листал очередное дело, когда в дверь робко постучали. В комнату вошли рослый, чисто одетый юноша лет двадцати и изможденная женщина с увядшим лицом, на котором жили только глубокие, теплые глаза. Парень оставил в углу, неподалеку от двери, тяжелый рюкзак и несмело подошел к столу. Вслед за ним приблизилась и женщина.
— К вам мы. По личному делу.
И она выжидательно поглядела на сына. Самым трудным для парня было произнести первое слово. Он глядел себе под ноги, переводил взгляд на поблекшую стену позади меня и искал это первое слово.
— Вор я, — наконец произнес он, решительно положил на угол стола фуражку, с которой не знал, что делать, и сел.
— Я побуду там, — смущенно выговорила женщина и неслышно закрыла дверь.
— Вор, говоришь? — спросил я. — Ну, давай знакомиться.
Его звали Игорь Теплов. Он смотрел в окно, на крыши кособоких сараев, чудом уцелевших между заборами двух строительных площадок. Ветхий толь был придавлен красными кирпичами. Казалось, юноша не столько говорил со следователем, сколько с самим собой, словно окончательно выверял свои мысли. Голос у него был нерезкий, глуховатый.
— С чего началось? Я думаю, что с лестничной площадки. Мы там собирались после школы. Пять — семь человек. Шутили, толкались, курили тайком от родителей. Один из нас работал. Учился он в вечерней. С получки и аванса угощал нас дешевым, отвратительным на вкус вином. Задевали девушек, гоготали вслед прохожим. Если дверь какой-нибудь квартиры оставалась незапертой, мы приоткрывали ее и ждали, пока кто-либо из жильцов пойдет в санузел. Потом закрывали дверь туалета снаружи. Иногда нам приходилось убегать от разъяренного хозяина, с «мясом» вырывавшего задвижку. Учились мы неважно, исключением был Тыква: он хоть и болтался, как все, после школы, но хорошо схватывал материал. Чтобы знать урок, ему достаточно было раз-другой заглянуть в учебник на перемене. Я учил только математику: любил и предмет и учителя. Остальным занимался от случая к случаю. В восьмом двое из нас остались на второй год, а мне назначили переэкзаменовку на осень. В тот год я взялся за ум и в девятом стал хорошистом.
А на следующий год среди нас на площадке появился новичок. Он был высок, широкоплеч, лучше всех плавал и играл в волейбол. Ребята звали его Жан. Его авторитет как-то сразу признали все. На танцы мы без него не ходили. На случай драки он был незаменим. Его удар был хлесток и тяжел. А главное — за товарища он готов был броситься хоть на десяток «лбов», не думая о том, что будет с ним самим. О том, что Жан был в заключении, мы узнали не сразу. Об этом он рассказал нам, когда узнал всех поближе…
Игорь попросил разрешения закурить, достал из кармана пачку дешевых сигарет, переломил одну, сунул в мундштук.
— Вы видели когда-нибудь, как юнцы, подняв воротники, слушают под аркой дома «бывалого» товарища? Во всех взорах одно лишь немое восхищение… Что заставляло нас слушать его? Теперь я понимаю: жажда необычайного, желание все пережить и все испытать, ощущение нерастраченных сил, а больше всего, думаю, — безотцовщина. Впрочем, у меня есть отец…
Игорь стряхнул пепел в пустую спичечную коробку, которую держал в руке, и мрачно усмехнулся.
— Своего отца я помню только в трех качествах: он либо пил, либо скандалил с матерью, либо проводил время в поисках, на что бы выпить. А пил он все, даже ядовито зеленые лекарства, настоянные на спирту, которые покупал в аптеке. Он капал их из пузырька в стакан и разводил водой. Сейчас он безнадежно болен.
После десятилетки я работал, даже пробовал в вечернем техникуме учиться. Бежишь на завод, как угорелый, боишься на пять минут опоздать. Вечером сидишь за партой, а сквозь уравнения и формулы — из парка музыка…
Первый раз мы пошли с Жаном «на добычу» осенью. Шел моросящий дождик, и на глухих улицах почти не было прохожих. Наконец, попался один, прижали мы его к забору, но он был здоров и силен. Не думал поднимать руки. Он так двинул Жана, что я потом едва доволок приятеля до дому. С этого времени мы больше «промышляли» по трамваям. Завелись деньги, мы легко и беспечно проводили время. Деньги, танцы, пляж, — какое уж там неизведанное и необычное! Правда, пить я так по-настоящему и не научился: удерживал урок отца…
Игорь долго молчал, глядя во двор. Потом сунул погасший окурок в спичечную коробку.
— А ведь я понимал, что среди прямых я горбатый, понимал, что я подлец. Но для людей совсем неважно, что ты думаешь и что ты чувствуешь. Важно, что делаешь. Встретился как-то парень, бывший одноклассник. Сказал, что в политехническом учится, собирается в аспирантуру поступать. Защемило сердце. Он учился, а я в трамваях отирался. Скоро и с завода выставили: работник-то я был… ну и такой пункт в трудовую книжку записали, что, куда ни придешь, только откроют и сразу:
— Гм… Вы лучше зайдите через недельку.
Так и слонялся. Знакомые ребята сторониться стали, обходили или делали вид, что не замечают меня. Однажды мы вытащили у колхозницы деньги, я стоял неподалеку, в толпе. Бежать было нельзя, могли сразу заподозрить. Пришлось от начала до конца слушать все это. Не хочется рассказывать… Когда толпа стала расходиться и женщина поплелась к остановке грузового такси, я бросил отрезанный узелок.
— Тетка, возьми.
И нырнул во двор. Когда узнал Жан, он презрительно сказал:
— Может, и в милицию пойдешь? Покаешься? — Гадко выругался и ушел.
А летом попалась мне девчонка. Такой, пожалуй, теперь я не встречу Даже по трамваям перестал ездить. Утром ждешь вечера, а ложишься спать, думаешь — скорее бы утро.
Он смущенно улыбнулся и без нужды стал поправлять нагрудный клапан рубашки. Потом поднял голову.
— Сказать правду о себе я ей не решался. Непорядочности она не терпела. Она была как стеклышко. Я приходил в ужас, когда она начинала спрашивать о друзьях, о родителях, о работе. Порою мне казалось, что она что-то подозревает, потому что ее вопросы напоминали вопросы нашего участкового: кто в цехе начальник, в каких сменах я работаю, почему не учусь. Каждый вечер я балансировал, как клоун на проволоке, врал, а придя домой, с тревогой старался вспомнить все, что говорил: ведь когда выдумываешь, через час все вылетает из головы… Настоящую любовь я мог только украсть. — Игорь махнул рукой.
— Идем раз по Кольцовскому скверу. Вдруг с одной из скамеек поднимается фигура и, шатаясь, движется навстречу. Узнаю — Жан. Все от него шарахаются.
— А-аа, Игорь! А меня выпустили. П-по чистой… Подругу жизни, значит, нашел?
Девушка ушла. Я завел Жана во двор и избил.
Дело тут, конечно, не в Жане, хотя, к месту сказать, преждевременно он радовался: через месяц его снова взяли. Но дело, повторяю, не в Жане. На мне уже стояло клеймо. Слышу раз в «Спартаке» в очереди за билетами шепоток за спиной: «Маша, не видишь. Ну!» И тянет подругу за рукав. А потом выдохнула ей в самое ухо, указывая глазами на меня: «Шпана трамвайная».
Опалило меня всего. Вышел я, забыл про билеты. С этого времени что-то горькое стало угнетать душу. Я часто бесцельно бродил по городу, неся в себе этот груз. Что-то во мне перевернулось. Я вдруг понял, что утратил счастье чувствовать себя человеком, понял, что без этого счастья, наверное, нельзя жить. Я лишился права любоваться солнцем, закатом, весною, разливом. Это были не моя весна, не мой разлив, не мое солнце. Как только я вспоминал, кто я и что меня ждет, — все тускнело. Я стал труслив. Каждый милиционер, проходивший мимо или стоявший на посту, вызывал во мне трепет, за который я презирал себя. Меня уже знали. На меня любой мог указать пальцем. Я чувствовал каждую минуту, что горе точит меня. Пытался погасить его спиртным, но не мог преодолеть отвращения к выпивке. И стал понимать, что если загоню эти сомнения, эти угрызения совести вовнутрь, то порву последнюю нить, которая связывает меня с настоящими людьми…
Игорь глядел в окно на белое облако, висевшее над строительной площадкой, на сверкающую стальную нить башенного крана, на стайку воробьев, пролетевших под стрелой.
— Я бросил все. Стал думать о работе. Но старые грехи висели на мне.
Скоро один из них напомнил о себе. Месяца три назад мы с Жаном сняли с частной «Волги» баллоны и продали перекупщику, давнему знакомому Жана. Этого перекупщика я видел всего один раз. Он попался и выдал Жана. Меня он не знал. За напарником пришли, когда я был у него дома. Мы хоть и поссорились, но я изредка заходил к нему. Он женился. Хотелось посмотреть, как он живет.
— Собирайся, Жан, — сказал ему участковый.
Он стал обуваться. Шнурки вдеть в дырки не может. А теща и жена остолбенели. Меня тоже взяли, но потом выпустили. На меня никто не показал… Теперь вот сам пришел. Чего уж тянуть. Только обрастешь мясом, в институт пойдешь, а тебя и выдернут с корнем…
За окном висели облака. Тополя стояли строго и безмолвно. Окончился рабочий день. Потоки людей на улицах стали шире, автобусы и троллейбусы полнее, скверы оживленнее.
Мы сели писать протокол.
В тот воскресный день я дежурил в составе оперативной группы в районном отделе милиции. Часов в двенадцать дня в дежурную комнату привели элегантно одетого мужчину лет тридцати с хорошими манерами и золотой улыбкой: верхняя челюсть у него была вставная. Его задержали по подозрению в мошенничестве. При нем оказался паспорт на имя Валуйского Ивана Ивановича.
— Мы, женщины, ужасно любим всякие побрякушки, — рассказывала потерпевшая Клепикова, блондинка неопределенного возраста с обильными следами косметики на лице. — И мне пришлось, — продолжала она, — поплатиться за это. Давно я уже мечтала купить перстень с настоящим бриллиантом. Но все что-нибудь мешало: то денег не хватало, то перстень не попадался. И вот прихожу я в прошлое воскресенье в ювелирный магазин и, как обычно, интересуюсь, не было ли чего подходящего. Иван Максимович, продавец, говорит: «Не смогу порадовать. Редки такие вещи. Старые повывелись, а новые не делают. Возьмите, говорит, сапфир. От бриллианта не отличишь». Отошла я от прилавка и стою вот так у колонны, раздумываю. И откуда только он появился, подходит ко мне тип этот.
— Уважаемая, — говорит, а голос такой звучный, приятный, — а вот это вам не подойдет? — И протягивает футляр. Шульман, думаю, какой-нибудь. Обмануть хочет. Только, думаю, что я теряю? За просмотр деньги не берут. Да, кстати, у меня их с собою и не было. Раскрываю. И что же? На бархате настоящий бриллиантовый перстень. Тронула я его, а он весь искрится. Аж в сердце меня укололо. Никогда такой прелести не видела. И вдруг испугалась: не жульничество ли?
— А почему бы вам не сдать его в скупку? — говорю.
— Мало дают, — отвечает.
— А сколько же, если не секрет?
— Триста рублей, а он стоит шестьсот.
Подала я футляр назад, а сама соображаю, как от этого франта поскорее отвязаться. А он:
— Напрасно, уважаемая, сомневаетесь. Перстень я не навязываю. Да и вижу, вы в этаких безделушках не шибко разбираетесь. Обидно только, что за какого-то афериста меня принимаете. Возьмите и покажите приемщику. Если носить не придется, то хоть знать будете, каким настоящий бриллиант бывает.
Хотела я уйти, да словно кто мне на ухо шепнул: «А что, в конце концов, случится, если зайти и показать перстень?» Скупка ювелирных вещей в том же магазине, где и продажа, вход в комнату через прилавок. Захожу. Показываю. А приемщик, старичок в очках, на меня:
— Совестно, — говорит, — мадам, обманывать. Мне же этот перстень час назад приносили. Уж не думаете ли вы, что за час он стал дороже? Старик, мол, не поймет? Нет, мадам, кто бы с ним ни приходил, больше прейскуранта дать не могу. Здесь не частная лавочка.
Объяснила я, что не продавать перстень пришла, а сама смотрю, что за вещь.
— Ах, вот как! Прошу прощения. Только перстень этот не по нынешним покупателям.
— Почему же? — спрашиваю.
— Да потому, — отвечает, — что цена его триста рублей на новые деньги. Это как магазину купить у сдатчика. А когда сделаем наценку и пустим в продажу, то к нему вовсе не подступиться. Так-то, мадам. Не обижайтесь.
Вышла я, отдаю коробочку, а незнакомец насмешливо посмотрел на меня, будто весь разговор слышал, и сказал:
— До свиданья, уважаемая.
Потом спокойно опустил футляр в карман, небрежно кивнул и направился к выходу. Тут я и решилась. Догнала. Стали торговаться. Сотню он сбавил. Остальное было просто. Зашли в сберкассу. Я сняла с книжки пятьсот рублей и расплатилась.
— Расставаясь с дорогой мне вещью, — сказал он на прощанье, — разрешите пожелать вам долго и на счастье ее носить.
Он взял с бархата перстень, надел мне на мизинец и откланялся.
По дороге не терпелось полюбоваться бриллиантом. Чтобы не было стыдно перед прохожими, я украдкой поглядывала на необыкновенную покупку. Но вот мне по казалось, будто перстень слегка потускнел и не так играет, как прежде Когда я пристально вгляделась, сердце похолодело. Камень перестал искриться. Не чувствуя под собою ног, я побежала обратно в ювелирный магазин. Старичок осмотрел покупку.
— Не хотелось расстраивать вас, мадам, но лучше сказать правду. Перстень подменили. Корпус такой же, а камень — горный хрусталь. Четыре рубля по прейскуранту.
Стала выходить, от волнения двери не найду. В кабинет директора по ошибке зашла. Уж и не помню, как добралась домой.
— Да что с тобой происходит? — спрашивает муж. — У тебя все из рук валится.
— Голова что-то, — отвечаю, — разболелась.
А у самой только и мыслей, как бы он случайно сберкнижку не увидел. Успокаиваю себя: за год, мол, сэкономлю. Даже подурнела от слез. Стала я понемногу успокаиваться, потом и мужу обо-всем рассказала.
— Стойло ли, — говорит, — из-за этого убиваться?
И скоро забыл об истории. Не до того ему. Занят он. Что до меня, то я будто предчувствовала: непременно жулик встретится. В парикмахерскую ли иду, к портнихе ли, в кино, — пальто с коричневым воротником ни одного не пропущу. Вышла я сегодня от маникюрши, иду по улице и — что вы думаете? Навстречу мне этот самый тип. Даже остановилась я от неожиданности. А он тоже оторопел. Потом спохватился, сделал вид, что обознался, и зашагал прочь. Только не на ту напал. Я такой шум подняла, что сразу подошел милиционер.
— А по каким приметам вы опознали его?
— По каким приметам? Да он весь у меня перед глазами, до последней пуговицы. Высокий, светлый. В коричневом пальто с воротником в тон, в пыжиковой шапке. А ботинки желтые модельные, видно, на заказ шиты. Золотые зубы во рту. И глаза ясные. Поймай такого за руку в кармане, не поверишь, что он туда, за кошельком полез.
Я вызвал постового, который привел Валуйского в милицию. Хотелось уточнить обстоятельства задержания.
— Встретились они аккурат у скамейки напротив сберкассы, — рассказывал милиционер. — Дамочка, як квочка, до него подступает. Побачим, думаю, что оно будет. А без меня вам зараз не обойтись. Через минуту молодой человек ко мне направляется, да так швыдко, что дамочка за ним еле поспевает. «Товарищ старший сержант, — говорит, — требую писать протокол. Оскорбления, — говорит, — не потерплю». А дамочка кричит: «Такие могут жизнь неинтересной сделать, всего скарба лишить!»
На допросе Валуйский объяснил, что он постоянно проживает в Москве и случай с Клепиковой считает недоразумением. Если бы не желание в промежутке между поездами окинуть взглядом незнакомый город, то он, по-видимому, не имел бы чести знать жену подполковника. По утверждению Валуйского, потерпевшая просто обозналась. Он просил поскорее разобраться с ее жалобой и дать ему возможность продолжать дорогу на юг, к месту отдыха.
У задержанного взяли отпечатки пальцев и решили проверить их по справочной картотеке, чтобы установить, не судим ли он в прошлом, В справке, принесенной оперуполномоченным, говорилось, что Валуйский девять лет назад был осужден под фамилией Гончаров за квартирную кражу. Запросили адресный стол. Выяснилось, что Гончаров Виктор Иванович проживал до ареста по ул. Кольцовской, 54, в доме завода «Воронежсельмаш».
Туда послали машину. Лейтенант установил, что в доме № 54 проживает мать задержанного, Анна Никитична Гончарова, к которой сын приехал месяц назад после многолетнего отсутствия.
Фамилия Валуйский оказалась вымышленной.
В девять утра Гончарова Анна Никитична уже была в коридоре. Она сидела на стуле, положив на колени большую, вышедшую лет пятнадцать назад из моды сумку, извлеченную на свет по случаю выхода в город. Она держала ее натруженными, в синих жилах руками. В комнату вошла спокойно и неторопливо, словно все вопросы ею были давно решены. Села на стул. Сумку поставила сбоку на пол. Я попросил ее рассказать о детстве сына. Говорила она ровным, без выражения, голосом, словно о ком-то чужом.
Жили в Курской области, работали в колхозе. Началась война. Мужа взяли на фронт, а она осталась с четырьмя детьми. Виктор самый маленький. Пришли немцы. Дом спалили: стоял близко к лесу, боялись партизан. Жила у соседей в сарае. Когда деревню освободили, приехала в город. Есть и тут было нечего. Жить тоже негде. Одни развалины и баррикады. Троих отдала в детдом, Виктора оставила. Поступила на завод. А какой это завод? Взорванные цеха, погнутое железо и куски бетона с концами арматуры. Дали койку в общежитии и карточку хлебную.
— Иду на работу, и мальчишка со мной. Пока носилки таскаешь, он по двору бегает, гайки собирает. А то ляжет на кучу теплого шлака и лежит. Раз чуть не сгорел. Не хотелось отдавать в детдом, как от сердца отрывала, а пришлось. Пропал бы. Когда исполнилось восемь лет, взяла. Остальные дети уже подросли. Кто в ремесленное, кто в ФЗО. На руках один он остался. Я на работе, а он уйдет, бывало, из общежития, ходит по пивнушкам. Там голову от селедки дадут, там корку, там копейку. Принесет домой, сердце кровью обливается. Да не ходи же ты, говорю. Потерпи. А как терпеть? Маленький. Скоро дали нам с ним бытовку. Кладовка до войны была. Два на три с окном. Полегчало немного. Да и Виктор подрос. Приходит раз и говорит: «Был в Ботаническом, большие ребята в кустах водку пили, дали мне колбасы, бутылки пустые и вот…» И показывает пятерку. Сжалось сердце. Не иначе, думаю, воры какие-нибудь. Рабочий человек пятерку не даст. Да и не до пьянки ему днем. Не ходи, говорю, ты туда, сыночек. Нехорошие это люди. Промолчал он. Квартирники это были. Стали его с собою брать. Где пролезть не могут, его посылают. И плакала, и била, и умоляла, и в милицию водила. Отправляйте, говорят, в детскую колонию. А каково мне? Только четырнадцать ему — и в колонию. Собрала я бумаги: метрику, справки разные, табель школьный, несу участковому, а сама плачу. Плачу, а несу. Пробыл он там до шестнадцати лет, приехал, тут я его на завод, учеником. Года два вроде ничего. Приоделись мы тут, кое-что в дом купили, старшие дети пособили. А потом опять все сначала. Опять Ботанический. Пьяный стал приходить, получку не стал отдавать. Грубый какой-то сделался и вроде психа. Бояться я начала его. Примешься ругать его, а он как глянет, так и язык прикусишь. Поплачешь-поплачешь, да останешься при этом. Посадили его. В дом они залезли. Три года дали. Ездила к нему в колонию, просила его чуть не на коленях. «Ну, Витя, ну, миленький, пожалей ты меня, слушайся начальников, учись, работай хорошо. Тебе и срок скостят, и человеком ты будешь». И как все хорошо пошло. Стал он учиться. Все над ним смеются, блатные эти. Директором, говорят, будешь. Будут на тебе бочки возить. А он не слушает, после своих часов в школу идет. Окончил девять классов. Учительница ему там молоденькая понравилась. Мастер его стал хвалить, разряд хороший дал. Книги полюбил. Освободили его досрочно. Ну, думаю, все хорошо. Да разве поймешь, что у него внутри? От одной болячки вылечился, а другой заболел. От воров отошел, а к другим подался. По городам разным стал ездить, одежу не по уму одел. Все глаза я выплакала. А потом и совсем пропал. И вот объявился недавно. Всего месяц пожил… — Женщина вытащила из неуклюжей сумки носовой платок.
Виктору навсегда запомнился второй день пребывания в детской колонии. Записывали в хоровой кружок. В просторном актовом зале, наполненном весенним светом, в углу за роялем сидел моложавый мужчина, удивительно чистый и новый, словно снятый с полки магазина. Такого отутюженного и нарядного человека Виктор еще никогда не видел. В ожидании очереди мальчику поневоле приходилось слушать всех, кого вызывали. У многих были хорошие голоса, но мужчина за роялем слушал их, не оборачиваясь. Виктор любил петь. И в классной самодеятельности, и на школьном смотре его отмечали. Сейчас, глядя на музыканта, мальчик вдруг понял, какими пустяковыми были его прежние успехи. И ему до боли захотелось спеть так, чтобы новый учитель непременно обернулся.
Наконец, Виктор занял место у стула, за спиной учителя. Как только белые сухие пальцы поднялись над клавишами, Виктор неслышно, словно исподволь, вдохнул через нос и запер в груди воздух, на мгновение затаил дыхание и вслед за учителем стал брать одну ноту за другой, начиная с нижнего «до».
— А-а-а-а-а-а-а-а-а, — звенели они ровными ручейками в тишине зала.
Фортепьяно забирало вверх, но Виктор чувствовал, что пройдет на одном дыхании всю вторую октаву.
— А-а-а-а-а-а-а-а, — лилось все выше и выше. Вот уже пройдена вторая октава. Еще нота, и еще одна, другая. Крайние верхние уже утратили певучесть и звучали, как флейта. Фортепьяно смолкло. Голова учителя дрогнула и повернулась. На мальчика глядели недоверчивые глаза.
— Недурно, молодой человек, недурно. А теперь исполните что-нибудь со словами. Ведь вы, конечно, знаете немало песен?
С этого момента мальчик стал любимцем Петра Леонидовича. Однажды рыжий Шмелев, коновод и заводила (он жил с Гончаровым в одной палате), сказал Виктору:
— Напрасно ты, Гончаров, пятачок задираешь. Петр Леонидович в другой город уезжает, заявление подал. Придется тебе одному тянуть «а-а-а-а-а», до «бэ» не дойдешь.
В сердце Виктора закралась тревога, но вида он не подал и до ответа Шмелеву не снизошел.
— С таким, как ты, Шмель, он не желает разговаривать, — заметил один из ребят.
— Почему это?
— Ты не той масти, — сказал вдруг Гончаров.
— Какой это я масти?
— Вон, — показал Виктор на окно. — Рыжей, на какой воду возят.
Рыжая кляча с грязной свалявшейся на лодыжках шерстью, медленно переставляя ноги, тащила по двору повозку с укрепленной на ней бочкой. На облучке сидел дед Матвей, истопник колонии.
Громче всех смеялся Гончаров. Но он не заметил, как лицо Шмеля сделалось красным, губы сжались, глаза сузились, и внезапно лицо Виктора загорелось от удара. В следующий миг Гончаров оказался на полу, а Шмель сидел на Гончарове и, часто дыша, выговаривал:
— Учись и рыжих возить!
В груди Гончарова кипело бешенство. Задыхаясь от гнева, он сунул свободную руку в карман, выхватил перочинный ножик, и не успели товарищи крикнуть Шмелю «Берегись!», как Виктор пырнул им Шмеля снизу, правда, несильно, чтобы тот только выпустил. Шмель вскрикнул и схватился за бок. Виктор вскочил и скрылся за углом коридора. Если бы не Шмель, принявший у директора на себя вину, Гончарову бы не поздоровилось.
Певца из Виктора не вышло. Голос он испортил выпивками. Но артистом в известном смысле он все-таки сделался.
— А вчера я видел Степана Шмелева у здания совнархоза. Он выходил из машины с папкой в руке.
— И вы не остановили его? — спросил я, выслушав рассказ Гончарова.
— Зачем? Чтобы с преувеличенной радостью трясти его руку, а потом услышать массу неприятных вопросов и вынуждать себя разыгрывать комедию с какой-нибудь вымышленной ролью? Чтобы притворяться живым, когда ты мертв? Поверьте, в таких случаях не пылаешь желанием начать разговор. Признаться, я не в восторге и от беседы с вами о моем деле. Спросите, почему?.. Вы станете горячо убеждать меня в том, что я должен рассказать правду, напомните, что за чистосердечное признание суд дает меньше. А я не захочу получать меньше и буду запираться. Вы рассердитесь и наговорите мне массу неприятных вещей. Не забудете, конечно, напомнить, что я закоренелый преступник-рецидивист. Я обижусь и откажусь давать показания, Вы пригласите надзирателя и составите акт, а возвращаясь в прокуратуру, с неприязнью будете вспоминать обо мне. Потом все пойдет своим чередом. Вы будете подбирать ко мне отмычки и преуспеете в этом. Я получу срок, отбуду его и возвращусь на старую тропку, как говорят, на старую Калужскую, а вы снова будете ждать случая упрятать меня. Видите вон те тополя? Когда меня первый раз посадили, они были мне до плеча, а теперь до самой крыши вымахали. Сержант-коридорный капитаном стал и поседел, а у меня все по-прежнему.
Наступило молчание.
— А у вас не возникает желания изменить ход событий?
— У кого же из нашего брата не возникает такого желания? Мне уже скоро тридцать. Полжизни позади, а что я видел? Больше шести месяцев между двумя сроками на свободе не был. После каждого срока давал себе клятву бросить. И к матери-то вернулся из-за этого. Через девять-то лет. Инвентарь фармазонский почти весь продал: кольца там, кулоны, колье, а вот видите… Долго на работу не брали, — сказал он после паузы, с треском потирая ладонью стриженную под машинку голову. — Не хотелось по чужому паспорту поступать, а свой… у меня ведь шесть фамилий. Представьте, когда такой документ в руки берут. Да и устроишься: сегодня бутылка, завтра… Останется от получки на хлеб и кильку, а в воскресенье деликатес: коробка пельменей с какой-либо начинкой. Тридцать шесть штук в пачке. Это после ресторана. Ну, и сорвешься!
— А что вы умеете делать?
— В последней колонии два года бригадиром был на лесоповале.
— Любопытно, где же?
— В Горьковской области. Да что тут интересного. Ездили в лес на машинах побригадно: двадцать — двадцать пять человек. С конвоем. Забросят утром на делянку. Снег по пояс. Конвой вокруг рабочей зоны лыжню пробивает, границу. Кто лыжню пересечет, — значит, побег. Валят деревья макушками в одну сторону, чтобы сучкорубам удобнее было идти с топорами. Валят трое: двое двадцатидвухкилограммовой пилой режут, третий вилкой направляет дерево в сторону. Возят по дороге-лежневке, ледяной, гладкой. Сани со стойками. Лошадь по ней кубометров до десяти тянет. Одежду дают новую: фуфайку, штаны теплые, валенки… Вот и вся работа.
— Ну, а как получалось? Говорите, два года в бригадирах держали?
— Бригада передовой была. Там ведь тоже все это есть: и доска показателей, и план, и все остальное.
Допроса в тот день не получилось. О перстне Клепиковой не хотелось вспоминать. На следующий день я позвонил своему знакомому — начальнику транспортного цеха деревообделочного завода — и рассказал о Гончарове. Знакомый выслушал рассказ с большим интересом и обещал посоветоваться с директором. Я не ожидал, что он так скоро позвонит.
— Давай его нам. Мы его экспедитором на лесопункт пошлем. В Кировскую область. А месяца через два, если не сбежит, посмотрим. Может быть, и на собрании обсудим, и на поруки возьмем.
Один вопрос был решен. Гончарова брали на работу. Предстояло решить другой. Главный. Но я знал, какие препятствия ждут меня.
— На поруки можно отдавать только людей, совершивших впервые малозначительные преступления, — твердо заявил прокурор. — Учтите: впервые и малозначительные. А Гончаров — рецидивист.
— Но он решил покончить с прошлым.
— Превосходно. Через два года, как только он отбудет наказание, я первым пожму его руку.
— Но Гончарову нужно помочь теперь, когда он решительно настроился, а, пробыв два года в колонии, среди таких же, сохранит ли он это стремление?
— Предположим, что нет. Что из этого? Не могу же я изменить закон. Для чего тогда закон, если каждый будет толковать его.
— Но те, кто издавал закон, не видели Гончарова, они видели преступника вообще. А нас посадили, чтобы мы применяли закон к конкретным людям…
В этот день прокурор мне ничего не сказал. На утро, когда все следователи, как обычно, собрались у него на пятиминутку, он проворчал:
— С этими поруками начнутся теперь перегибы. Повыпускаем, а потом будем собирать. Покажи мне его, что ли. Пусть привезут. Или подожди. После обеда сами сходим.
Соседей по камере было трое: скупщик краденого, высохший старик с фигурой, напоминающей палку, на которой торчало утолщение в виде лысой головы; базарный вор по кличке Полундра, самодовольный и круглолицый; и крупного сложения инвалид с деревянной ногой и хриплым, словно испорченный кран, голосом. Он сидел за хулиганство.
От скуки и безделья они постоянно грызлись. Начинал обычно инвалид.
— Ты бы, старик, хоть на старости прикоротился барышничать, — сипло говорил он. — От тебя молодым порча. Шел бы ты в сторожа.
— Иди, работай! — выкрикнул барышник тонким, визгливым голосом. — Я всю жизнь холку тер. Работаешь от метра и от куба, а получать хрен знает откуда.
— Ну, это сразу видно, какой из тебя работник был. Всю жизнь воров обсасывал.
— Воров?! — опять взвизгнул барышник. И-их, да разве это воры? Сразу продали, суки. Не на прибыль, а на погибель взял.
— Не хочешь в сторожа, шел бы в дом инвалидов.
— А ты почему не шел? — выкрикнул старик.
— Водки там не дают, — лениво прохрипел инвалид.
Третий, Полундра, обычно вступал в разговор тогда, когда случалась возможность похвастать своими воровскими успехами.
— Воры они, папаша, разные, — заметил он. — Ты на всех не кивай.
— К-ха, к-ха, к-ха! — рассмеялся инвалид. — Ты еще скажешь, вор? Чистодел.
— А почему нет? Рассказать, как я последнего гуся взял? Шик! Подхожу к прилавку, они рядками разложены. Остановился около деда. А потом как запричитаю:
— Убьют человека, убьют! Что делают!
— Где, где?
— А вон, — указываю туда, где толпа погуще.
Старик обернулся, ищет глазами. Никакой драки. Повертывается назад и вдруг как закричит:
— Ой, гуся украли!
Оглядывает меня. Плащ на мне, шапка, а в руках одна папироса. Негде гусю быть. Глазам не верит. А я спрашиваю сочувственно:
— Что, папаша, гуся украли? Скажи, как быстро.
И пошел не спеша, пока в толпе не пропал. Гуся-то я своему союзнику, Рыластому по кличке, сунул, а тот в толпу шмыгнул, пока дед лупил глазами по сторонам.
…Так было и с ним. Дела обделывались ловко, а сроки наматывались один на другой. Пока Гончаров был столь же молод, как Полундра, он принимал деньги, вино, свободу, праздность, друзей, как оно есть. Теперь, когда жизни осталось на два приличных срока, он уже не испытывал восторга от воровских успехов. Прежде он всегда находил внутри себя точку опоры. Теперь он утратил ее. Когда пересматривал прошлое, убеждался, что всю жизнь делал то, что менее всего хотел делать.
Началось это еще в колонии для малолетних. С карт, которых он никогда не любил.
После драки со Шмелевым он сторонился ребят, искренне чувствовал себя виноватым и обещал себе, что такого с ним больше не повторится.
Однажды к нему в палату зашел Костя Быстров, по прозвищу Сэр, воспитанник старшей группы. На его лице играла насмешливая улыбка.
— Хочешь в карты?
Виктор отрицательно покачал головой.
— Ах, я и забыл. Ты же целый год исправляешься!
«Исправляюсь! — гордо подумал Гончаров. — И не хотел бы видеть перед глазами твою воровскую хрюкалку», — но неожиданно для самого себя сказал:
— Под-думаешь. Просто не умею.
Быстров мгновенно ухватился за этот ответ.
— Какой вы незрелый, сэр. Хочешь, научу? А ну-ка, подвинься. — И вытащил из кармана колоду карт.
В конце концов игра обернулась тем, что Гончаров проиграл пайку хлеба и сахар.
Во время обеда воспитательница подошла к Виктору.
— Почему ты ешь суп без хлеба?
— Я… Я его… — мялся он. — Я его съел уже.
— А что у тебя в кармане? Ага, хлеб. Да и сахар тут. Что это значит, Гончаров? Чтобы сейчас же съел. При мне.
После обеда Быстров ожидал Виктора в коридоре.
— Где же хлеб?
— Воспитательница заметила.
— И, скажешь, заставила съесть? Старо! Я с воспитательницей в карты не играл.
В ужин Виктор передал Быстрову хлеб и сахар через ребят, по рядам, а сам хлебал пустой суп. Когда вышли из столовой, Гончаров уныло глядел на закат, на беготню детей по спортивной площадке. Подошел Костя.
— Вы чем-то расстроены, сэр?
Виктор не ответил.
— Узнаешь? — неожиданно спросил Быстров и поднес к лицу Гончарова пайку хлеба и два кусочка сахара. — На, возьми! Они мне не нужны. Просто хотел узнать, хозяин ты слову или нет.
Виктор взял поданное и стал медленно жевать хлеб, прикусывая его с сахаром.
— На-ка вот еще, — Быстров подал ему большой ломоть сыра.
— Где взял? — удивленно спросил Гончаров, разглядывая желтую парафиновую корочку.
Сэр показал на сторожа с ружьем, дремавшего на лавочке у ворот молочного завода. Завод располагался метрах в трехстах от колонии, на бугре.
— Вот у того симпатичного старичка.
— Видно, добрый, — проговорил Виктор, откусывая большой кусок сыра.
— Добрый? Не думаю, — неожиданно услышал он.
— Значит, ты…
Сэр насмешливо посмотрел Гончарову в глаза, улыбнулся в знак согласия, а потом спросил, не хочет ли Гончаров еще.
— Там его, знаешь, сколько.
И опять Виктор подумал, что сыру ему больше не хочется и лезть за ним на завод ему не по душе, однако неизвестно почему, как и в прошлый раз, при игре в карты, вместо этих слов он произнес совсем другие:
— А сторож?
— Я его отвлеку, покурю с ним, а ты в форточку, со двора. Дрейфишь?
Уже в тот раз Гончаров узнал, что попадаются не тогда, когда берут, а когда опасность позади. Сыра он взял две головки. Вернулся Виктор на спортплощадку за полчаса до отбоя.
«Середнячки» (так звали детей 11—13 лет) играли в войну. У качелей стоял мальчик лет одиннадцати и всхлипывал.
— Миша, кто тебя? — спросил Гончаров.
— Они в войну не берут.
— Ну и плюнь. Пойдем.
Виктор и мальчик сели поодаль от всех на скамейку.
— Давай я тебе палку получше обстругаю. Настоящий меч будет.
Миша не отрывал взгляда от ножа, снимавшего тонкую стружку. Виктор поднял глаза, окинул взглядом худенькую фигуру мальчика и вдруг достал из кармана кусок сыра.
— На, ешь. Да никому ни слова.
— Никому-никому, — серьезно ответил Миша.
А утром воспитатель нашел у мальчика под подушкой сыр. Из-за этих двух головок Гончарова задержали в колонии еще на год.
А потом были дом и два года воли — лучшее время его жизни. Он работал в экспериментальном цехе. Детали — легкие, а платили за них хорошо. Только в аванс он приносил больше, чем мать за весь месяц.
Все испортили водка и старые дружки.
Сначала попросили сделать ключи («Тебе на станке ничего не стоит!»). Потом пил с ними и получил долю. И так пошло.
Когда Виктор уже уверился, что ему сопутствует удача, последовал первый арест.
Манипулированию с галантереей его научил один «интеллигентный» жулик в то время, когда Гончаров отбывал первый срок.
— У тебя морда ангела. Природный фармазонщик! — восклицал новый знакомый.
После освобождения они подвизались в крупных городах. Случайное знакомство двух элегантных иностранцев («хау ду ю ду, только вчера из «Интурист») у прилавка ювелирного магазина с русской миссис, несколько комплиментов в ее адрес, затем предложение поговорить «на улица», и жена какого-нибудь завмага становилась обладательницей чудесного перстня из лучшего чешского стекла. Женщина до самого дома была уверена, что ею куплен перстень с бриллиантом в три карата.
Потом жизнь пошла, как нелепо склеенные кадры киноленты. Аресты были тяжелы, но Гончаров был к ним подготовлен и нового положения не страшился. Несчастье причиняло ему боль, но он понимал неизбежность того, что случалось. На постоянную удачу он не рассчитывал. Кто бегает по льду, тот может поскользнуться.
Но позднее, окидывая взглядом прожитое, он понял, что жизнь его состояла из одних падений. Ими он был сыт по горло.
За Клепикову Виктор готов был люто возненавидеть себя, если бы имел силы сделать это. Он вполне мог бы прожить еще месяц на иждивении матери. Но деньги Клепиковой пришли почти сами, и он не оттолкнул их.
Тяжелее ожидаемого суда было сознание, что обо всем знает мать, что она придет на суд, что в зале за ее спиной будут шептаться, а она будет сидеть, безучастная и прямая, с сухими глазами и почерневшим лицом, будет глядеть сзади на его стриженый затылок. Будет глядеть и думать. В возможность освободиться он не верил. И все-таки надежда теплилась. С самого завтрака он не присел. Ходил по камере. До обеда его не вызвали, и он упал духом.
В радиоузле прокручивали пластинки. Репродуктор-колокол, укрепленный на столбе посередине двора, разносил танцевальные мелодии и вздорные песни. Хотелось заткнуть уши. Но в обед, перед кашей, в камеру долетел голос, который заставил сердце Гончарова дрогнуть.
Голос мягко, словно в недоумении, спрашивал, куда удалились золотые дни молодости, и, казалось, сам отвечал: «А важно ли знать, куда удалились они, если эти прекрасные дни ушли безвозвратно?» Тоской, болью утраты, неизъяснимой печалью пахнуло в душу. А голос певца, углубляемый и повторяемый оркестром, уже спрашивал, что готовит ему грядущий день. И печаль в сердце нарастала. И мнилось, что будущее затянуто мглою, что он готов принять и тяжкие заботы жизни и тьму небытия, ибо ему недостает самого главного, неповторимого, давно утраченного — юности, непорочности, чистоты…
После обеда его вызвал надзиратель и привел в один из кабинетов следственного коридора.
Здесь Виктора ждали следователь и районный прокурор.
Приход прокурора был исключительным событием, и Гончаровым овладело непроизвольное волнение.
— Присаживайтесь, Гончаров.
Виктор сел на стул, намертво прикрепленный к полу. Сердце его стучало.
— Я пришел не для очередного допроса, — сказал прокурор. — Я хочу узнать о вас побольше.
Разговор вначале не клеился. Виктор не испытывал желания лезть глубоко в прошлое и рассказывал о себе неохотно и скупо. И все-таки Гончарова не покидало ощущение, что пожилой человек, внешностью мало напоминавший прокурора, угадывал за его словами больше того, что Виктору хотелось сказать.
Постепенно Гончаров притерпелся к собеседнику и стал откровеннее. К концу беседы он уже ничего не таил. Минуту или две Виктор молчал лишь перед тем, как наступила очередь рассказать об истории с перстнем, проданным жене подполковника Клепикова.
Какое-то чувство, которого Виктор сам не мог объяснить, заставило его отбросить сомнения.
— А у вас не возникало желания расплатиться с потерпевшей? — спросил прокурор, встав из-за стола и подойдя к окну.
— С потерпевшей?
Гончаров смущенно обнажил золото зубов.
— Честно сказать: нет. Да и денег этих мне уже не собрать. Но если она согласится взять перстень, не тот, за три рубля, а другой… она его сразу узнает, то я отдам его. Фарта он мне не принес. Он — дома. Я нарисую — по бумажке найдете. Только старуху мою не пугайте. Скажите ей, что на шее у нее сидеть стыдился. Не хотелось, чтобы из-за меня за рублевками по соседям бегала.
…Гончарова решили освободить, как только будут отрегулированы его отношения с потерпевшей. Он написал записку матери. На листе была схема с крестиком, который указывал, где спрятан перстень. Мать нашла его и отнесла Клепиковой. Эльвира Капитоновна пришла в прокуратуру вместе с мужем, подполковником, радостная и сияющая. Они оставили заявление, в котором просили прекратить дело.
— Влепят нам с тобой за этого жулика, — вздыхал прокурор, подписывая постановление. — Втянул ты меня в благотворительность. Что ж, теперь трудоустраивай его. Да объясни, что к чему и на каких условиях…
Виктора вызвали на следующий день. Утром.
Когда надзиратель крикнул: «Гончаров, с вещами!», — Виктор понял: это домой.
Процедура была недолгой. В комнате дежурного он прочитал постановление, расписался против слова «объявлено», и через минуту за его спиной захлопнулась тяжелая, окованная железом дверь корпуса.
Солдата за спиной не было.
Белые, опушенные хрупким сказочным инеем тополя стояли строго и настороженно, словно ожидая, куда направит свои шаги человек, чья первая дорога в жизни была сюда, в этот двор. Но вместе с сухим морозным воздухом в грудь Гончарова проникало ощущение свободы и открытости для всех радостей, для чего-то нового, непохожего на прежнее, чрезвычайно интересного значительного, открылось неожиданно, в тот самый момент, когда он потерял веру в его приход.
Пройдя последнюю будку, он оказался на улице.
На мгновение он остановился, чтобы ощутить себя в новом времени и пространстве. Когда сердце перестало учащенно биться, он бросил последний взгляд на белые от инея тополя за воротами и зашагал прочь.
Деревообделочный завод получил распоряжение треста вывезти сорок тысяч кубометров круглого леса из Чепецкого сплавного рейда Кировской области: срывалась сдача в эксплуатацию жилых домов. Сняли, откуда могли, девять автокранов, два трактора, два бульдозера, тридцать автомашин и перебросили эту технику на станцию Зуевка Кировской области. Люди, нанятые в селах по договору, выехали туда еще раньше. Но за два месяца из лесопункта пришла только десятая часть ожидаемой древесины. Разобраться с положением дел на лесопункте послали начальника транспортного цеха деревообделочного завода Букреева, наделив его широкими полномочиями. Вместе с ним к месту работы ехал новый экспедитор Гончаров, одетый в рабочее, но с неуловимой щеголеватостью: расстегнутый ватник открывал накрахмаленный воротничок с синим, в тон фуфайке, галстуком. Незнакомый человек, который, как слышал Гончаров, поручился за него, не лез ему в душу. За окном бежали поля с пухлым снежным покровом. «А если мне станет скучновато в лесу?» — думал с усмешкой Виктор. И сам испугался этой мысли.
В прокуратуре Виктору объяснили, что его отдают на поруки коллективу деревообделочного завода, и если не оправдает надежд, то решение прекратить дело будет пересмотрено.
Ничто, однако, не мешало Гончарову выйти на первой большой станции и сесть в тот поезд, в какой он захочет. Эта возможность всегда оставалась в запасе. Быть может, поэтому Гончаров не спешил ею воспользоваться.
Положение дел на лесопункте оказалось хуже того, каким оно представлялось. Погрузочная площадка отсутствовала. Дорога не была подготовлена. Через балки и овраги требовалось построить мосты. Тупик вмещал всего четыре полувагона. Старший мастер, крикливый, не всегда трезвый мужчина, в лесу, на месте вывозки, почти не бывал. С утра до вечера он шумел в конторе и у вагонов на станции. Машины нагружались комлем в одну сторону. Их грузоподъемность использовалась наполовину. Перед погрузкой в вагон целый час производилась точковка леса (замер кубатуры). Увязочную проволоку старший мастер наполовину разбазарил. Объемы работ в нарядах завышались. За полтора месяца, с середины ноября до последних чисел декабря, из сорока тысяч кубометров отгрузили всего две тысячи. Между тем всю операцию надлежало закончить 25—30 марта, до разлива реки. Полая вода смыла бы весь лес.
Вечером, после осмотра лесоучастка, Букреев пришел в избу, где жил старший мастер Дорохин. Тот встретил его, поставив на стол бутылку самогона-первака и огромную сковороду яичницы с кусочками свинины. Букреев от угощения отказался. Новый экспедитор, целый день сопровождавший Букреева («Ты — снабженец, вникай во все, не жди подсказки!»), теперь сидел, усталый и голодный, стараясь не глядеть в сторону стола.
— Первак ты, Дорохин, допивай, — сказал Букреев, играя желваками на желтом, болезненном лице, — и выметайся из участка. От работы я тебя отстраняю.
Старший мастер закашлялся.
— А приказ?
— Будет приказ.
Дорохин налил полный стакан, опрокинул его, захватил вилкой большой кусок яичницы.
— А дела кому прикажете сдавать? Может, у вас в багаже есть новый начальник?
— Пока — мне.
В начале недели Букреев созвал собрание.
— Времени осталось девяносто дней, или шестьсот тридцать рабочих часов, — говорил он медленно и четко. Древесины на делянках тридцать восемь тысяч кубометров. Чтобы лес не погиб, нужно вывозить ежедневно по пятьсот кубов. Выделяю вам для прогрессивной оплаты шесть тысяч рублей и двести пятьдесят кубометров леса.
Послышался одобрительный гул. Почти все грузчики были колхозниками степной полосы и приехали сюда в надежде купить лес.
— Лишних крановщиков и бульдозеристов у нас нет. Организовать работу в две смены мы не можем. Прошу вашего согласия на удлинение рабочего дня. И еще: при нарушении трудовой дисциплины, пьянке, прогуле — договор с виновным будет расторгнут, и он за собственный счет должен будет покинуть лесоучасток.
— Какую оплату дашь за кубометр?
— Семьдесят копеек в круговую.
По набитой до отказа комнате пронесся шум недовольства.
— Дорохин платил по рублю!
— А сколько вы грузили при нем?
— Три кубометра на человека.
— И получали три рубля? А теперь вы будете грузить десять кубов и каждому закроют наряд по семь рублей в день. Прежде вы мечтали после отработки достать в Зуевке немного леса, и никто из вас не знал, удастся ли его отправить домой. Каждому нужен был вагон. А вы знаете, что это значит. Вагонов не хватает и под плановый груз. Теперь вам гарантируют пятнадцать кубометров на человека и отправку до места.
Собравшиеся поняли: приехал хозяин. Предложение удлинить рабочий день одобрили.
С приездом Букреева площадка рейда оживала. Прогревали автомашины. Дизеля кранов на морозе заводили каплей эфира. Эфир Гончаров выклянчил в аптеке, у хорошенькой провизорши. К уже заведенному крану цепляли другой, и он тащил прицеп до тех пор, пока воздух не оглашался привычным «тыр-тыр-тыр-тыр». Вслед за каждым краном шли пять закрепленных за ним машин.
Гончаров мотался среди водителей и крановщиков, выяснял, где и какая деталь ненадежна, достаточно ли на рейде увязочной проволоки, подвезено ли горючее, исправлены ли за ночь поломки. Заботы, которые свалились на Виктора, порою казались ему нечеловеческими, а Букреев представлялся начальником, который умышленно ставит себя в отвратительные условия, чтобы иметь право быть хмурым и молчаливым.
Первой бедой, которая свалилась на Гончарова, была забота о трансформаторном масле. Гусеничные краны, десяти- и двадцатитонный, из-за плохого качества ремонта подтекали, и утечку масла невозможно было устранить. На Зуевской нефтебазе трансформаторное масло отсутствовало. Весь январь и часть февраля, пока масло не привезли из Кирова, Гончаров доставал его нелегальными путями на ближайших электростанциях. Не меньше хлопот потребовалось на то, чтобы добыть электролампы к прожекторному патрону «голиаф». Их пришлось покупать из-под полы у железнодорожников. Самой же главной заботой стали запасные части. Сначала вышла из строя головка блока на бульдозере «С-80», работавшем на очистке снега у штабелей Чепецкого рейда и на разборке самих штабелей. Когда случилось это несчастье, Букреев и Гончаров сидели в бараке около раскаленной докрасна плиты и просушивали мокрые валенки. Бульдозерист, сообщивший эту новость, был мрачен, как туча.
Букреев молчал. Гончаров набивал плиту очередной порцией дров.
— Что же будем делать? — спрашивал бульдозерист.
Что могли сказать ему? Гончаров силился восстановить в памяти, где он недавно видел половинку блока, И вдруг стал поспешно натягивать на белые шерстяные носки непросушенные валенки.
Он вспомнил: в леспромхозе!
— Я тут узнаю…
Весь путь он думал только об одном: выдал или не выдал кладовщик леспромхоза половинку блока.
На этот раз повезло. Запасная часть оказалась на месте. Гончаров ее вымолил чуть ли не на коленях. Оформление было официальным. Деньги условились перечислить через банк. Когда Виктор через два часа на хозяйственной машине привез половину блока цилиндров на рейд, настроение Букреева и бульдозериста поднялось. Но не надолго. Собственно, положение оставалось прежним. Бульдозер стоял. Без второй половины первая оставалась ненужным хламом.
Понуро сидели у огня больной, с желтым лицом начальник и десятка полтора людей, зашедших после работы в контору.
— Достану вам и вторую! — неожиданно пробасил слесарь Семенов, приземистый, словно медведь, мужчина с белым серебряным чубом. — Только не спрашивайте где и не ругайте, что приеду пьяным. Удовольствие обойдется в пятнадцать рублей.
Он вопросительно поглядел на Букреева. Букреев — на окружавших усталых людей.
Через минуту начальник кивнул головой. Семенов уехал.
Наутро бульдозер работал. Ремонтировали его, как и все механизмы, ночью. Бульдозер поставили на пробивку новой дороги.
Скоро он встал опять. Вышло из строя магнето.
В складе Чепецкого рейда имелось магнето, но директор рейда и слышать не хотел о том, чтобы дать его даже во временное пользование, пока из Воронежа не придет замена. Букреев, обычно знавший к директору подход, вернулся ни с чем. Гончаров увидел это, как только начальник перешагнул порог барака.
— Может, я попробую? — спросил он, когда Букреев тяжело опустился на скамью.
— Тем же способом, что и Семенов? Штанами своими придется нам расплачиваться, Гончаров, не примет расходов этих бухгалтерия.
— А из Воронежа когда магнето придет? Через две недели?
Давно Букрееву следовало ехать в Зуевку на ночлег, — шел десятый час, а он все сидел.
Гончаров терпеливо ждал. Он знал, что выхода нет и что ему все-таки придется ехать с бутылкой в кармане на квартиру к кладовщику рейда.
…Магнето Гончаров взял под расписку. Директор рейда ничего об этом не знал ни в то время, когда кладовщик выдавал запасную часть, ни тогда, когда магнето вернулось через две недели на склад после получения из Воронежа посылки.
Бывают минуты, когда, несмотря на смертельную усталость, человек доволен собою, доволен окружающим, доволен всеми, кого видит вокруг. Сегодня Гончаров находился в этом расположении духа, вызванном успехами дня, тем, что он привез запасную часть, тем, что его похвалили бульдозерист и механик. И хоть он посмеивался над собою, считая, что его «отмывают», ему было приятно.
Здесь никто, кроме начальника, не знал его послужного списка, а Букреев держал себя так, что трудно было понять, знает ли он что-нибудь или нет.
Этот человек произносил только необходимые слова, и высшей похвалой для рабочего являлось сознание, что начальник лесопункта не делает ему замечаний. Узнав, что Гончаров купил гитару и заглядывает по вечерам к молоденькой провизорше, Букреев обронил:
— Позже двенадцати прошу не задерживаться.
Больше он ничего не добавил, однако Гончаров мысленно кончил: «Помни, какой воз мы тянем. Ты должен быть свежим».
Гончаров нередко спрашивал себя, почему Букреев поручил ему работу, с которой едва справиться троим, поручил именно ему, ненадежному человеку, слишком долго блуждавшему по грязным проселкам жизни, поручил Гончарову дело, за провал которого, в случае неустойки с Гончаровым, должен был поплатиться сам.
Виктор мог, в конце концов, никуда не сбежать. Он мог просто не справиться с задачей. Являлись разные соображения. Несомненным оставалось одно: это был риск. Это был знак доверия.
«А может быть, этот желчный, больной человек знает меня лучше, чем я себя? — приходила неожиданная мысль. — Может быть, он видит во мне то, чего я сам в себе не разглядел, привыкнув смотреть не в ту сторону?»
Эта мысль наполняла Гончарова радостью.
…В середине января разыгрался трехдневный буран. Нельзя было раскрыть глаз. Слепило. Казалось, что в этом снежном месиве не то что лес найти, нос наружу показать страшно. Било в лицо. В метре ничего не было видно. Рядом с дорогой, на открытых местах, пробили ловушки-желоба, которые первыми принимали порцию жестокой поземки. В лесу не крутило, там снег падал только сверху. У переезда большой бульдозер успевал пробивать только одну нитку дороги, на другую не оставалось времени. Только что пробитый желоб затягивало к следующему рейсу более чем наполовину.
Букреев пришел в райисполком, чтобы получить согласие на проезд порожних машин через город, а с грузом — по крайней улице.
— Возвращаться в лес? Черти вас несут в такую погоду! Езжайте, если хотите! Знаки? Все равно не видно. Пусть едут.
К вечеру крайнюю улицу забило снегом, и через город пошли не только порожние, но и груженые лесовозы. Но вывозка леса не прекращалась ни на час. Бульдозеры круглые сутки пробивали дорогу, утопая по кабину в снежных траншеях. Водители спали в кабинах, останавливая бульдозер прямо на дороге на полтора-два часа.
За эти трое суток Гончаров сбился с ног. Днем он бегал в поисках запчастей и проволоки для крановых тросов. Ночью доставлял горячую пищу бульдозеристам. Букреев за ночь успевал побывать и в лесу, у места погрузки, и у бульдозеристов, и на станции. Он стал изжелта-бледным. Обострилось заболевание печени. В Зуевке его и всех воронежских считали сумасшедшими. Начав вывозить за день по триста кубометров, рабочие скоро довели вывозку до пятисот, а в феврале — до семисот. В марте же в отдельные дни вывозили по восемьсот пятьдесят кубов. Шоферы делали по четыре рейса. Со станции ежедневно уходило в Воронеж двадцать-двадцать два вагона, нагруженные с шапкой. В шапке было двенадцать кубометров.
В середине февраля из Воронежа пришел приказ о выдаче премий. Самые большие выдали механику Ступину и слесарю Семенову. На морозе в двадцать пять — тридцать градусов, а порою до сорока двух, они ночью при свете прожекторов ремонтировали механизмы. Днем автомашины, тракторы и краны должны были работать.
Себя и Гончарова в список на получение премий Букреев не включил.
Вчера начальник принес Виктору нераспечатанное письмо матери. Оно было адресовано Букрееву, но тот отдал конверт Гончарову. Занятый и смертельно усталый, Виктор не писал ей. Он еще не привык к мысли, что снова нашел мать. Мать несомненно была обеспокоена его молчанием и предполагала худшее. Именно поэтому Букреев не стал читать письма.
Но, черт возьми, он не сбежал! Об этом ей можно написать. Он, конечно, не сделался Шмелевым, входящим с папкой в совнархоз, но сбегать отсюда он не думает!
В начале марта на снабженца легли дополнительные работы. Заболел Букреев и не поднимался целую неделю.
Гончарову приходилось думать не только о том, как и где достать какую-либо деталь, но и каждые два дня докладывать ночью по телефону на квартиру директора завода в Воронеж о ходе вывозки и отгрузки древесины, сообщать о нуждах лесоучастка, думать о кипятилке, смотреть по утрам за тем, чтобы первые шесть машин выезжали одновременно с краном, следить, чтобы ночью любители домино ложились не позднее одиннадцати-двенадцати, не забывать выдать спецодежду, помнить о том, что на станции, у кранов, шлак должен быть высоко подсыпан, иначе краны будут цепляться за вагон, не допускать, чтобы местные грузчики втягивали кого-либо из воронежских в выпивку, и ко всему, вести войну с директором рейда.
Первая стычка с директором у Гончарова произошла из-за моста.
Мост расшатался, и директор запретил по нему ездить. Гончаров дал задание слесарю Семенову отковать из обрези скобы, а пока их готовили, своей властью открыл шлагбаум и пропустил кран и две машины. Выбежал директор, увидевший, что машины прошли.
— Кто дал тебе право распоряжаться тут? — рявкнул он на Гончарова, подойдя к шлагбауму. — Видишь, что с мостом сделали?!
Виктор в эту минуту старался быть похожим на Букреева. Он обдумывал каждое слово, чтобы не задеть директорского самолюбия и в то же время не уступить.
— Вы о ремонте, Иван Филиппович? Слышите в вашей кузне стук? Это наш слесарь скобы кует. Через два-три часа мост укрепим. А машины нужно было выпустить.
Вечерами Гончаров подробно рассказывал начальнику лесоучастка обо всем, что случилось за день, Виктор угадывал мысли больного.
«Тебе, бывшему вору, доверили сейчас судьбы целой организации. От тебя зависит, будет ли целый городской район — тысячи семей — с квартирами или нет. Я поверил тебе, и теперь не хватает, чтобы ты в тот момент, когда я свалился, бросил нас и убежал».
Если бы сейчас нашлись люди, предложившие Гончарову золотые горы за обещание покинуть этот глухой, паршивый угол, он бы рассмеялся им в лицо.
За день Гончаров настолько уставал, что поздним вечером валился в постель, как сноп. Букреев его не хвалил, но и не ругал. До конца операции оставалось двадцать пять дней. И Виктор хотел выдержать темп, не сдать, не напортить.
Не знал Гончаров, как быть с зарплатой. Два дня он оттягивал разговор с Букреевым на этот счет. Предстояло получить весьма крупную сумму, вместительный портфель с двумя застежками: по прежним понятиям Гончарова, на два-три года беспечной жизни. В последние дни к нему уже обращалось несколько человек с просьбой дать до получки трояк или пятерку. Зарплату ждали. Многие отсылали деньги домой, а сами жили на командировочные. Холостяки клали часть зарплаты на книжку. Купить в этой глухомани вещь по вкусу было трудно.
Виктора волновала мысль: кого Букреев пошлет в банк? Доверит ли ему? Не испугается ли?
В конце концов, если экспедитор не вернется с портфелем, Букреев может пойти под суд. Нелепее этого конца для завершения деятельности такого незаурядного человека, как Букреев, невозможно было придумать: в том, что начальник лесоучастка был человек необыкновенный, Виктор уже не сомневался.
«А если не доверит?»
Гончарова мучили сомнения.
Рабочие все чаще встречали его в лесу вопросами: привез ли он деньги? Мог ли Виктор объяснить им, что означает для него самого эта простая, обыденная поездка в банк?
То, чего Гончаров так беспокойно ждал, случилось слишком просто, даже заурядно. Шестого марта начальник вызвал его и обычным своим сухим тоном сказал:
— Возьми в сумке чековую книжку и заполни чек на свое имя. Там есть образец. Я подпишу.
Больше он ничего не прибавил. Виктор готов был обнять этого желтого, исхудалого человека.
7 марта, накануне женского праздника, Гончаров выдал зарплату.
Дела Букреева пошли на поправку. Вскоре он встал.
Гончаров вместе со слесарем Семеновым, кряжистым мужчиной лет пятидесяти, жил на квартире вблизи Чепецкого рейда. Хозяйка за сносную плату стряпала им, стирала, гладила, штопала. Они жили на командировочные — два рубля пятьдесят копеек в день. Зарплата оставалась.
— Будь он проклят, этот лес, — говорил в сердцах старик, готовясь к выходу в ночную смену. — Как на передовой! Где там! На фронте мне лучше было. Клюнул на мякину, старый дурак: людей-то, говорит, каких берем — один троих стоит. Гвардия! Вот тебе и гвардия. Уже ног не стал волочить.
Хозяйка поставила перед ним большую миску перловой каши с молоком.
— Давно его знаю. Свалится он. Диета ему нужна, а где она здесь? Одна вот эта «шрапнель» да консервы. А в столовой еще хуже.
Оставшееся до отъезда время Семенов измерял количеством кастрюль перловой каши, которую предстояло съесть. А съесть ее оставалось немного. Дорога уже сдала. И вывозка упала до трехсот кубометров.
— А знаешь, Витек, начальник сегодня ходил по домам, спрашивал у хозяев, хорошо ли вели себя люди и нет ли каких претензий к воронежским. Видно, скоро кузова на самосвалы ставить будем.
Однако напряжение не спадало до последнего часа. Последние машины с лесом шли тридцатого марта по колеям, наполненным водою. Зато забрали все. До последнего бревна. На переднюю машину вместо флага прибили кусок красной скатерти. Слышались смех, песни. А на следующий день Букреев созвал митинг, который явился официальным моментом окончания работ.
Когда люди стали разъезжаться, из Воронежа прибыл ревизор. Букреева и экспедитора ждали не отдых, а крупные неприятности.
Месяц назад в Зуевке побывал бывший старший мастер Дорохин, за которым по учету числился несданный инструмент, спецодежда и еще кое-что по мелочи. Кто рассказал Дорохину о способах приобретения запасных частей, неизвестно. Дошло до него и то, что эти расходы оформляются, по совету бухгалтера, фиктивными нарядами на мнимую выплату денег за ремонт. Вернувшись домой, Дорохин написал в трест заявление, в котором нарисовал картину беззастенчивого расхищения государственных средств, фабрикации подложных документов, пьянок, не забыв, конечно, упомянуть и о прошлом нового экспедитора (о биографии Гончарова он пронюхал у кадровика завода, своего знакомого).
— Наворочали мы с тобой, — говорил Букреев Гончарову, задумчиво сидя за столом. — Сколько мы израсходовали?
— Четыреста рублей.
— Н-да. Немало. А наряды эти у тебя?
— Конечно.
— Так ты их еще не отсылал?
— Такой документ не спешишь показывать.
— Ну, и что ты намерен делать?
Гончаров молчал, глядя, как через грязь пробирается в сторону деревянного тротуара старуха.
— Может, выпишем зарплату, благо не получали за три месяца, да и внесем деньги в кассу, а наряды порвем? А потом плюнем на все и уволимся по собственному желанию? Пусть работают Дорохины? Говорят, его взяли на завод десятником. Не слышал? Что же ты молчишь?.. Мне лечиться надо, а тебе — не клином земля на заводе сошлась. Найдешь место. А у нас ты через год так оборвешься, что от твоих заграничных рубашек одни клочья останутся.
Гончаров встал и подошел к окну.
— Знаете, Петр Николаевич, заявление я подавать не буду и зарплату свою вносить не стану. За магарычи нам, конечно, придется заплатить и липовые наряды нам, конечно, придется выбросить. Но Дорохина я не боюсь и от проверки бежать не буду. Я возьму от механика, от слесарей и от шоферов расписки, не липовые, настоящие, на каждую поставленную запчасть, на каждый литр трансформаторного масла, на каждую гайку, на каждую каплю эфира. Не захотят по рыночному оплачивать, пусть платят по государственным расценкам. А за остальное пусть удерживают, но по закону, в рассрочку, А с Дорохиным еще придется посчитаться. Знаете, что про него тут рабочие рассказывали? Не стал я вам раньше говорить. Так что посмотрим, кто кого.
Начальник лесоучастка улыбнулся. Его взгляд говорил: «Ага, ты начинаешь бороться, вот только теперь ты становишься человеком». Но он сказал, сделавшись снова серьезным:
— Ну что ж, Гончаров. Я и сам так думал. Просто хотелось знать, как ты решишь.
Гончарова я случайно встретил через полгода. Он работает снабженцем в строительном тресте, куда его взяли с завода. Объясняться мне и прокурору за него не пришлось.
Тополя, которые высятся на тюремном дворе, для него навсегда остались за воротами.