Непреходящая ценность свидетельств Наталии Евгеньевны в том, что она с глубокой верой в Промысл Божий и бережным отношением к человеку подмечает то, что для многих не является чем-то значительным, да и просто не замечаемым в их постоянной житейской суете, в приземлённости, она проникновенно, художественно, необыкновенно тепло, как-то по-родному описывает то, что видела, о чём слышала, с чем соприкоснулась. Рассказы Наталии Сухининой — это не отвлечённые трактаты, высушивающие мысль или претендующие на некую учёность, а раскрытие того, что нас окружает, волнует, беспокоит, что рядом с нами, а может быть — и в нас самих.
В предисловии профессора Михаила Михайловича Дунаева к недавно вышедшему сборнику рассказов и очерков Наталии Евгеньевны Сухининой «Где живут счастливые?» (Троицкий собор, г.Яхрома, 2006 г.) читаем: «Сухинина учит Православию. Не догматике, разумеется, и не церковным канонам — для того есть специальные книги. Она учит православному постижению жизни на простых житейских примерах. А это-то читателю просто необходимо…». Это лаконичное — чёткое и краткое — выражение сути содержания сборника в полной мере может быть отнесено и к данной книге. Да сие и понятно, ибо один и тот же автор, подобные сюжетные и стилистические особенности.
Святое Православие — не просто доктрина (хотя и ей отводится место), которую можно было бы легко свести к определённым понятиям и ограничить системой. Православие — это духовная жизнь, духовный путь, жизнь по заповедям Божиим, поклонение Богу Духом и Истиной; познаётся оно в подвиге — на опыте, как и вкус пищи познаётся вкушением, а не исследованиями её. Как бы мы ни старались красиво и мудро построить схему Православия — врачевать мир, преображать его, наполнять добром и отрадой, будет не схема, а образ верным.
Непреходящая ценность свидетельств Наталии Евгеньевны в том, что она с глубокой верой в Промысл Божий и бережным отношением к человеку подмечает то, что для многих не является чем-то значительным, да и просто не замечаемым в их постоянной житейской суете, в приземлённости, она проникновенно, художественно, необыкновенно тепло, как-то по-родному описывает то, что видела, о чём слышала, с чем соприкоснулась. Рассказы Наталии Сухининой — это не отвлечённые трактаты, высушивающие мысль или претендующие на некую учёность, а раскрытие того, что нас окружает, волнует, беспокоит, что рядом с нами, а может быть — и в нас самих.
Перед мысленным взором читателя встают многие и разнообразные судьбы людей с их горестями и радостями, с их бедами и счастьем, с их покоем и терзающим душу страданием… Но автор вовсе не стремится найти во что бы то ни стало виновных или возложить на них и без того тяжёлую ношу, а наоборот — он исполнен самого доброго желания помочь им встать, терпеливо разделить с ними бремя и указать на то, что единственно верный и спасительный путь — в Святом Православии, там, где даются силы для борьбы и победы над тщеславием, гордостью, самопревозношением; там, где есть постоянная Небесная Помощь, где Сама Божия Матерь…- Она хранит «от отчаянья материнские сердца, всегда посылая им надежду»; Она простирает Свой Небесный Омофор над святыми обителями, благословляет наши города и веси «синевой чистого неба…» (См.: «Спасительница утопающих» и др.). — И невольно вспоминается здесь призыв, обращенный ко всем нам, великого русского Пастыря святого праведного Иоанна Кронштадтского (+1908): «Славь Россия, славь каждый верный сын Церкви Небесную Заступницу свою, Матерь Божию, за матерние непрерывные милости Её к России и к тебе. Только Её ходатайством Россия доселе цела, могущественна, славна. Можно сказать смело, что если бы Россия всегда строго держалась благочестия, если бы русские все были крепко преданы вере своей и Церкви Православной, её величие и благоденствие возрастали бы из года в год, и мира её не было бы предела… Чего нам бояться бы тогда, имея Такую Заступницу, Которой любовь и могущество не имеют предела?!»
Воспроизведение житий Святых, как, впрочем, и другие описания, подаются настолько живо, жизненно, что невольно перестаёшь замечать окружающую тебя обстановку, забываешь сегодняшний день и переносишься в чарующий мир рассказчика. — Вместе с преподобным Герасимом Иорданским живёшь в знойной пустыне, прикасаешься к ране тихонько стонущего льва и более того, вместе с «царём зверей» не идёшь, а бежишь на могилочку Преподобного… («Любовью зверя укротив»). С преподобной Марией (назвавшейся Марином) исполняешься желанием послушно выполнять самые тяжёлые работы и усердно молиться «в сем лукавом и лицемерном веке» («Марин по имени Мария»). В общении с преподобным Симеоном Верхотурским уходишь «подальше от мирских треволнений, подальше, подальше…» («Симеоном его зовите»). Или с матерью-подвижницей разделяешь тяжёлую ношу детской беды («Две жизни Евгении Ревковой»). Потрясающ своей жизненной правдой и вывод к этому рассказу: «Думать о себе, конечно же, надо, но при условии, если больше не о ком думать».
Глубоко назидательно повествование о жертвенном подвиге дорогой всем нам святой Обители преподобного Сергия Радонежского в Смутное время — и не только. Словно набатом звучат мужественные слова смиреннейшего архимандрита Дионисия: «Братия!.. .Всё отдать надо, а уж сами как-нибудь…Чтобы избавить Русь от захватчиков, надлежит народу нашему собраться вместе. По отдельности не победить. А победить надо…» — И полетели из монастыря воззвания во все уголки родной земли… («Сергиев послушник»).
Рассказчица так же ведёт речь и о людях обыкновенных — таких, с которыми мы встречаемся часто, которые нас окружают, на которых подчас похожи и мы сами, и одновременно происходящее в их жизни выступает как что-то необычное, понуждающее остановиться в нашем земном беге и глубоко-глубоко задуматься: зачем ты явился в этот мир, для чего ты живёшь в нём, несёшь ли тепло и свет, не станет ли тебе горько в конце своего земного пути за неисполненное высокое призвание христианина, да и просто человека,} А что ждёт тебя потом — за порогом этого пути?! (См.: «Детская душа детского доктора», «Обуза », «Ты будешь братом моей жене », «Купе на двоих», «Брошка с мадонной», «Три красных розы в тонком хрустале», «Десять дней в счёт отпуска», «Из молитв сотканная»…).
Автору хочется выразить благодарность за раскрытие Заповедей Божиих, причём — методом самым доступным, наглядным, ярким и потому действенным! Хотя здесь и мало радости, больше горечи, но ведь большинство лекарств не сладкие! — «Все мы виноваты друг перед другом». И эта виновность просматривается не в каких-то великих делах (мы их не творим), а, как правило, в мелочах, из которых и складывается наша жизнь. — «Мы прозреваем, мы хотим пойти за Христом и идём туда, где всего вероятнее встреча с Ним. В храм. И вот первое, что мы видим — искажённое лицо храмовой уборщицы, подтирающей пол. Ей наплевать, что вы прозреваете. Она только пол помыла, а вы ей опять грязищу. «И чуть ли не тряпкой в лицо: намазалась, платок-то надвинь, завлекать в ресторане будешь, ишь, вырядилась!.. » Или в бок во время службы: «Как стоишь?..» — Нужно ли говорить, к чему приводит такая «миссия ». — Суть Заповедей можно вместе с автором свести к одному: «Идти, освободившись от греха. И — не оглядываться. Не оглядываться. Иначе — беда…» (См.: «Не послушествуй на друга своего», «Не прелюды сотвори», «Не пожелай жены искренняго твоего»).
Рассуждения Наталии Евгеньевны о гневе приближаются к наставлениям святых Отцов Церкви. — «Самое главное, чего не переносит гнев — молчание…Сожми губы и молчи…Трудно бывает смолчать… Неопровержимые аргументы зудят на кончике языка, кажется, произнеси я их, и они повергнут в смущение моего такого же разгорячённого и красного от гнева оппонента. Обман! У оппонента свои неопровержимые аргументы» («Милые бранятся -только ли тешатся?»).
Всё величие материнского жертвенного сердца показано в рассказе «Чем глубже скорбь…». — Его можно было бы назвать и иначе: «Жизнь ради детей». — Прочитав этот рассказ, мысленно поклонишься Елене и Людмиле и возблагодаришь Господа, что есть такие люди.
В глубоко психологичной повести «Солёный ветер по понедельникам » убедительно показана ответственность за тех, кого мы «приручили ». Бросивший сегодня на произвол судьбы домашнее животное, верно ему служившее, завтра оставит в беде и когда-то близкого ему человека, друга, родного! Ведь чёрствость, как и другие пороки, если с ними не ведётся борьба, быстро растут и своими ядовитыми плодами отравляют мир.
Трогательно и поучительно описание Прощёного воскресенья, на следующий день после которого, мы вступаем «в чистые воды Великого поста отмытыми собственным покаянием» («Не послушествуй на друга своего»)… А как светлеет наша душа после того, когда мы, осознав свою вину и победив самость, искренно попросим прощения! — Читаем: «И я решила, будь что будет. Позвонила. Таня взяла трубку. Я говорю, это Ирина, ты меня прости за всё. И Олегу передай, что прошу у него прощения. И так легко стало! Какое это удивительное чувство — чистая совесть. Нам бы эти праздники каждый день праздновать, а мы из них событие делаем. Вроде как подвиг — человека простить. А это наша обязанность перед Богом» («Десять дней в счёт отпуска»).
Особые страницы отводятся рассказам о святых источниках, несущих чудесную помощь даже при тяжелейших онкологических заболеваниях. — «Идите на источник, — благословляет игуменья одной из святых обителей. — Если верующие — поправитесь, если неверующие — я вам помочь не могу». «Мы сюда очень любим приезжать, — свидетельствуют паломники.- Вот, водички набрали, в храм зашли, помолились. Хорошо здесь. Покой, благодать. Святое место». (См.: «В пруду прописанное чудо», «Колюпановские тайны», «Тепло холодного источника»).
Связь с умершими, или, как говорим, общение Церкви земной с Церковью Небесной, что отмечается в рассматриваемой книге, вызывает радость, утешение, бодрит — молитвенная жизнь продолжается, любовь действует, добро не исчезает… «Может быть, папина душа, — возводит в Небесную Высь свои скорбные очи дочь, едущая хоронить своего отца, — в этот ночной час напомнила о себе, просила молитв? И я стала молиться, стоя на холодном степном ветру под звёздами, и, как всегда бывает после молитвы, отпустило, стало легче» («По семейным обстоятельствам»).
А вот очерк «Куда пропали снегири?» надо с особым вниманием прочитать невестам и будущим матерям. — Появилась у бабушки тревога в душе при встрече с молодым человеком — прислушайся, внучка, к её чуткому старческому сердцу. Иначе придётся долго смотреть в окошко и наконец спросить: «Куда пропали снегири, бабушка?»
Даже присутствующий в рассказах юмор удивительно светлый — нисколько не обижая человека, он мудро понуждает его взглянуть на себя со стороны и увидеть свои недостатки, свою обнажённость…
Короче, с первых строк книга захватывает внимание и удерживает его до конца. В каждом не только целом рассказе, но и в отдельных его абзацах, читатель находит то, что его волнует, трогает даже до слёз, то, что ему нужно, что помогает правильно взглянуть на мир, на свою жизнь, на своё земное призвание.
— Всё в книге «Верно. Глубоко. Жертвенно» (См.: «Скандальная женщина»).
И снова вспоминаются наставления святого Иоанна: «Надобно стяжать сердце чистое, сокрушенное и смиренное, простое, мягкое и нежное, которое легко чувствовало бы ядовитость каждого греха, которое болело бы от всего, что противно Святейшему Господу и своей болью извлекало слёзы, очищающие скверны сердечные… Надобно стяжать любовь к добродетели или к святой жизни».
Собиранию всего этого и помогает предлагаемая книга.
Константин Ефимович Скурат,
заслуженный профессор
Московской Духовной Академии
Варенье с привкусом экзотических, диковинных плодов, цвета малахитового.
— Фейхоа?
— Нет.
— Киви?
— Не угадали.
— Сдаюсь.
— Крыжовник. Половинку апельсинчика добавила, для вкуса.
Чаёк с таким вареньем, да беседа сердечная — отрада для сердца путешественника. Особенно для моего. Потому что я очень долго ждала этой встречи и радуюсь — не нарадуюсь, что она состоялась. Для меня Тамара Михайловна Норкина — это длинные узкие конверты, подписанные разборчивым и одновременно торопливым почерком. Тульская область, посёлок Заокский… Моя постоянная читательница, скорая на доброе слово. Уже два года переписываюсь с ней, а к встрече подтолкнуло… чудо. Еду в маршрутке, а сзади две женщины громко разговаривают. Одна рассказывает, другая охает: «Ну надо же, ну надо же…»
— А источник, говорят, от всех болезней лечит, там жила придворная дама, Екатерина II её очень ценила, а она ушла от царицы и стала монахиней, хотя сама и княжна была. Источник на том месте, от всех болезней лечит. — Надо же…
Я затаила дыхание. Где он, тот источник? Пока раздумывала — спросить, не спросить, женщины вышли. Раздосадованная, пришла в редакцию. А мне письмо от Тамары Михайловны Норкиной вручают. Чудны дела Твои, Господи! Читаю: «Была я недавно на святом источнике, это совсем недалеко от нас, рядом с древним городом Алексиным. Там жила подвижница и прозорливица, блаженная старица Евфросиния, Христа ради юродивая, княжна земская, фрейлина императрицы Екатерины И».
Скор Господь на помощь нам, грешным. Теперь-то уж знаю я адрес святого источника. Пишу Тамаре Михайловне: «Приеду». И вот уже и чаёк с экзотическим вареньем пьём, обсуждаем предстоящую поездку. Завтра с утра в путь.
В храме Свято-Казанского женского монастыря в селе Колюпаново я впервые увидела её икону. Строгий лик, взгляд требовательный, даже жёсткий. В правой руке — крест, в левой — чётки.
Блаженная старица Евфросиния, я пришла к тебе после случайно услышанного разговора в общественном транспорте, после подоспевшего вовремя письма дорогой моей читательницы Тамары Михайловны. Пришла, наспех собравшись и, по сути, ничего не зная о тебе. Примешь ли ты меня, иссуетившуюся и грешную? Взгляд требовательный и даже жёсткий. Я не выдерживаю его.
Ох уж этот институт благородных девиц! Сколько блистательных особ вышло из твоих стен, сколько красавиц твоей «смольной ориентации» стало украшением царских дворцов, сколько лёгких ножек твоих выпускниц скользило по желанным паркетам и шелестом вееров ненавязчиво, да требовательно торило себе путь к высотам царского расположения. Княжна Вяземская была одной из них. Закончив Смольный институт, стала фрейлиной при дворе императрицы Екатерины. Много раз скучающая императрица призывала к себе молоденькую фрейлину разгонять тоску и развлекать разговорами. А круг её знакомств! Князь Александр Львович Нарышкин, сам Суворов, князь Юрий Владимирович Долгорукий, князь Вяземский. К этой заманчивой жизни шли, эту заманчивую жизнь завоёвывали, к ней стремились, её жаждали. А княжна Евдокия Вяземская — её оставляет.
История её ухода от блестящих паркетов удивительна. Она бросает свои одежды на берегу большого и глубокого пруда в Царском Селе. Всё. Княжна, купаясь в пруду, утонула в нём. Её больше нет. Она вычеркнута из жизни. Переодевшись в бедное рубище, она идёт странствовать и уже никто никогда не узнает в ней блистательную княжну Вяземскую. Она берёт на себя самый тяжёлый, по нашему разумению, нечеловеческий подвиг — юродства. Презреть всё, стать как бы безумной и этим принести в жертву Господу свой разум, свой интеллект — источник гордыни и тщеславия. Распять себя, сравнять с землёй, отдать на всеобщее поругание. Таких выпускниц Смольный не знал, да и Россия вообще не знала. Их очень немного. Юродивых Христа ради можно по пальцам пересчитать. Женщин в этом списке совсем мало, а уж фрейлин царских…
И пошла по Руси юродивая старица Евфросиния, доила коров на скотном дворе одного из Вологодских монастырей, в другом монастыре пекла просфоры. А когда уже непомерным физическим трудом окончательно распяла свою плоть и готова была к молитвенному подвигу, пришла в Москву к митрополиту Платону, раскрыла ему свою тайну. Просила об одном: скрыть её от преследований мира, благословить на дальнейший молитвенный подвиг юродства. Митрополит Платон отсылает её с запиской в Серпуховской Девичий монастырь. Но не в самом монастыре поселилась блаженная, а за его оградой, в маленькой убогой хижине. Было у неё много кошек и собак. С собаками она и спала на голом полу, а если кто начинал её ругать — с собаками, на полу, как так можно, она отвечала коротко: «Я хуже собак». На полу стояло корыто. Старица стучала в корыто палкой и все собаки и кошки сбегались к нему.
«Кушайте, кушайте, дорогие мои!» — ласково приговаривала блаженная.
Одевалась Евфросиния во власяницу, носила железные вериги, зимой ходила босиком. Голова её была стрижена, она обматывала её тряпкой, а сверху надевала шапочку. На шее носила железную цепь и большой медный крест. По ночам ходила вокруг монастыря и пела псалмы. Собирала разные травки в монастырском бору, давала их больным, приговаривая: «Пейте и будьте здоровы». Её знали все в Серпухове, любили, но были такие, что гнали. И она уступает гонителям, переселяется в деревню Колюпаново Алексинского уезда к Наталье Алексеевне Протопоповой, владелице деревни. Та души не чает в блаженной старице. Построила ей светлую горницу, внутри отштукатурила, деревьев вокруг насадила. Блаженная поместила в этих хоромах… корову. А сама облюбовала себе тесную, душную каморку. Молилась много, ела мало. Хотя Наталья Алексеевна распорядилась кормить её хорошо, всё отдавала своим «сожителям» — кошкам и собакам. Не они питались крохами с её стола, а она — тем, что оставалось от них.
Как не пыталась старица скрыться от людских глаз, а молва быстро нашла её и в Колюпаново. Своим смирением, умерщвлением плоти, постоянной молитвой старица достигла высокого духовного совершенства. Этим даром пользовалась щедро на благо людей. Исцеляла, предсказывала, предупреждала… Много чудес на счету блаженной старицы Евфросинии. Шли к ней не только из Алексина и Серпухова, а отовсюду. Верили её предсказаниям, надеялись на её исцеления. Она любила уходить за версту от Колюпаново, в уединённое красивое место близ Оки, молилась подальше от людских глаз. Здесь же выкопала колодец. Купалась в нём зимой и летом. Многие видели, как шла она зимой от источника с непокрытой головой, босая и радостная, приговаривая: «Берите воду из моего колодца и будете здоровы».
Умерла блаженная Евфросиния тихо и легко. Так, как умирают великие подвижники. Произошло это 3 июля 1855 года. Было ей сто двадцать лет. Во время погребения старицы произошло чудо, о котором говорили в окрестностях Алексина много, с трепетом и удивлением. И потомству передавали, чтобы не поросло забвением. Благодетельница старицы Наталья Алексеевна Протопопова тяжко болела, уже много лет не ходила и её принесли на панихиду по усопшей Евфросинии в кресле. Вдруг во время Херувимской песни больная закричала: «Вы ничего не видите! Мать Евфросиния встала из гроба и идёт исцелить меня». Больная, к изумлению всех, встала с кресла, и пошла к гробу блаженной старицы. Склоняется над гробом, берёт руку покойной: «Благодарю тебя, мать святая, что меня исцелила», — и возвратилась на своё место в кресло.
Все стояли потрясённые.
Её могила нынче в самом храме Казанской Божией Матери. Слева от иконостаса под мраморным надгробием. Получилось так, что я сначала пришла в храм, а потом уже на источник. Помолилась блаженной Евфросиньюшке: «Благослови искупаться в твоём источнике, уж очень морозный сегодня день, страшновато».
Из трёх небольших труб рвётся из-под земли святая вода. Крест над источником, припорошенная надпись, такая сердечная, такая добрая, что кажется, будто голос блаженной старицы слышишь: «Берите воду из моего источника и будете здоровы». Набираем водички и, забыв про мороз, входим в небольшую купальню. Полотенце примёрзло к стене купальни.
Солнце ярко светит и серебрит снег. Господи, благослови! Благослови и ты, блаженная старица! На Руси всегда шли к блаженным и просили их помолиться. И мы просим: «Помолись за нас, святая старица, нам без твоих молитв, как и без воды твоей исцеляющей ледяной, не обойтись».
— Я в прошлый раз привезла водички домой да и выпила её всю быстро. И компоты стоят в холодильнике, и соков наделала, а вкуснее евфросиньюшкиной водички всё равно нет, — поделилась Тамара Михайловна Норкина.
Предсказала старица: после её смерти на месте погребения будет стоять обитель. Стоит. Свято-Казанский женский монастырь. Пока небольшой, правда. Всего три монахини и три послушницы подвизаются там. Службы совершаются по выходным и праздникам, матушку, старшую монахиню, которая за настоятельницу, зовут… Евфросиния. Матушка Евфросиния верой и правдой служит блаженной старице Евфросинии и рассказала мне много удивительных современных историй исцелений по молитвам блаженной старицы.
— Приезжала женщина с пятилетним мальчиком. Когда? Да месяца два назад, не больше. Мальчик-то слепой. Приложился к могилке Евфросинии, мама приложилась, просили, очень просили. Потом на источник я их повела. И — прозрел мальчик! Не отказала Евфросиния. А бесноватые люди, несчастные! И их не забывает святая старица.
Чудеса-то, они здесь, у гроба, постоянно совершаются.
Прозревший ребёнок, освободившаяся от одержимости женщина… сколько человек утешила и исцелила старица, напоив из источника и окатив святой водицей. Когда беседовали с матушкой Евфросинией в монастырском храме, подошёл к ней мальчик. В красной курточке, худенький. «Куда поставить свечку за папу? Папа у меня умер». Матушка подхватилась, подвела мальчика к могилке блаженной: «Помолись». Потом показала куда свечку поставить. У источника я увидела знакомую красную курточку. Мальчик набирал воду в пластмассовые бутылки — одну, две, три…
— Не многовато тебе будет?
— А я с мамой, с сестрами, не один. Знакомимся. Оказывается, семейный детский дом.
У Нины Всеволодовны Першиковой пять своих детей и шесть приёмных. Десять лет уже их семейному детскому дому, что в деревне Сенево под Алексиным. Живут, как и все, нелегко, но не унывают, корова есть, поросята, куры. «А уж собаки да коты, это само собой, это для детей обязательно». Недавно умер муж — Виктор. Я вспоминаю, как молился у могилки Евфросиии в храме Петя за своего усопшего папу и становится на душе спокойно. Евфросиния ведь помогает страждущим и сейчас. Так разве не поможет большой русской семье, оставшейся без кормильца и без отцовского попечения?
— Мы сюда очень любим приезжать. Вот, водички набрали, в храм зашли, помолились. Хорошо здесь. Покой, благодать. Святое место.
А это что такое? Небольшого роста мужичок чиркает спичкой, с удовольствием затягивается, это у святого-то источника.
— Нельзя здесь курить, — говорю, — источник святой, здесь с молитвой надо.
Смотрит непонимающе.
— Вы знаете про святую Евфросинию?
— Да вроде верующая была. Мне-то без разницы, я сюда за водой прихожу. Вода уж больно хороша. Я, как выходной, на санки канистру и к источнику. Километра три до моего дома, не больше.
Да, многие местные жители приходят сюда просто за водой, не зная, что это за родник такой, не ведая ничего об удивительной жизни княжны Вяземской, блаженной Евфросинии. Но и их принимает старица и к ним обращает свои ласковые слова, написанные на плите перед колодцем: «Берите воду из моего колодца и будете здоровы».
А верующие читают здесь, у источника, акафисты, купаются с надеждой и верой, молчат. Тихо постоять у святого источника — это непременно. И попросить в молитве своей уединённой…
О многих чудесах не узнает матушка Евфросиния и не запишет их в свою книгу чудес. Потому что не расскажут о них люди. О них будут знать только двое: молящийся человек и блаженная старица. Господь благословит их тайну, тайну колюпановского источника. Но зато вопиющие чудеса будут передаваться по цепочке по всей нашей святой Руси. Мальчик прозрел, всего два месяца назад, бесноватая исцелилась. Матушка Евфросиния зовёт всех желающих:
— Приезжайте. До Алексина доехать, а там и пешком можно. А если машиной, то через Алексин к совхозу Авангард, а там указатель — святой источник.
Её жизнь была беззаботной, благополучной, блистательной. Она променяла её на трудную, подвижническую, не досягаемую для нас жизнь в юродстве Христа ради. Великий подвиг, который не вместить в сердце, не осознать умом. Но — не стало княжны Вяземской и ничего не изменилось в придворной жизни. Те же балы, те же интриги, те же блистательные карьеры и унизительные падения. Но — появилась юродивая, жившая в душной, вонючей хижине, спавшая на полу с собаками («я хуже собак»). А ещё, когда говорили, что у неё в хижине нестерпимая вонь, она улыбалась и говорила: «Это мне вместо духов, уж больно я духи любила».
Она оставила нам свою непостижимую жизнь, перед которой содрогается сердце и затихает, едва почувствовав, едва осознав в себе её приоткрывшийся особый смысл. Она оставила свою могилку, к которой можно припасть, и просить, и молиться, и плакать, не таясь и не стыдясь слёз. Она оставила источник, на который зовёт и обещает исцеления. Богатая княжна Вяземская не смогла бы оставить нам такого богатого наследства.
Они стояли у дверей ещё закрытой амбулатории, тесно прижавшись друг к другу. Женщина с опухшим от слёз лицом и мужчина с напряжённым, остановившимся взглядом. На руках у мужчины завёрнутый в байковое одеяло ребёнок, притихший, перепуганный.
— Доктор, — женщина бросилась к Сергею Владимировичу, — доктор, помогите, беда у нас… — и заплакала.
— Оля, помолчи, я расскажу, — мужчина взял инициативу в свои руки. — Вчера вечером всё было нормально. Дениска играл, поужинал, заснул быстро. А утром стали будить его в сад, а он на ножки не встаёт, падает…
Полиомиелит? Похоже. Доктор ещё звенел амбулаторскими ключами, а уже взвешивал все «за» и «против». По вымытому с вечера коридору — в маленький кабинетик с одним окошком.
— Разверните ребёнка… Так, Денис, говоришь? — сейчас главное расположить его и незаметно ощупать ножки. — Ты, Денис, когда вырастешь, кем решил стать? Так… Что молчишь? Думаешь, я кому-нибудь расскажу? Нет, брат, обещаю, никому ни слова. Та-ак. Хорошо…
— Военным буду, — сказал Дениска, да так бодро, будто и не его принесли сейчас в одеяле.
— Военным — это, конечно, хорошо. Но ведь военные видел, как маршируют — раз-два, раз-два. Так маршировать надо уметь, а ты в одеяле, на папиных руках…
— А я умею маршировать! — почти выкрикнул Дениска и вдруг спросил: — Показать?
Мальчик спустил на пол ножки в голубых колготках, легонько спрыгнул с кушетки и… пошёл бравым шагом к стеклянному шкафу с инструментами. Потом резко развернулся, отчеканил несколько шагов обратно и, довольный произведённым эффектом, сел на краешек кушетки, где сиротливо распласталось клетчатое байковое одеяло.
Доктор отвернулся к окну, едва сдерживая смех. Родители ошарашенно смотрели друг на друга и молчали. Денис победно восседал на кушетке.
Первым пришёл в себя папа:
— Раз ты будешь военным, пойдём сейчас в магазин, купим тебе подарок.
Дениска встрепенулся:
— Какой?
— Думаю, как будущему военному, хороший армейский ремень тебе не помешает.
Все ушли на своих ногах. Первый сегодняшний пациент оказался совершенно здоровым человеком. А то, что он хитренький? Ну, с кем не бывает! Так не хочется иногда вставать на ножки, когда предстоит детский сад, школа, командировка, смена у станка… Он потом целый день вспоминал хитренького мальчика и улыбался. Ведь Дениска-то — его родственная душа. Он тоже хотел быть военным. Вернее, военным врачом, но в военно-медицинскую академию поступить не получилось, поступил в медицинский институт с единственной целью — отучиться первый курс и перевестись. А тут практика в детском отделении. Четырёхлетняя девочка с гнойным аппендицитом. Белокурые локоны, бескровные губки, испарина на маленьком бледном лбу. После операции он сидел на краешке её кровати, молодой, красивый юноша, ещё и не думающий о собственных детях. Сидел и держал в руках её слабую ладошку: следил за пульсом. Девочка дышала неспокойно, локоны разметались по подушке, она с трудом открыла глаза, увидела дядю и вдруг потянулась к нему тоненькими ручками, обхватила за шею, прижалась. Наверное, тогда и родился в нём детский врач. Я спросила: «Когда? » Он рассказал эту историю. — Наверное, тогда…
Студента Сергея Великородова не оказалось в списках военно-медицинской академии. И в списках выпускников — соответственно. Но наша отечественная медицина ничего от этого не потеряла. Напротив, выиграла. Потому что педиатр, за двенадцать лет врачебной практики не привыкший к детскому страданию, а принимающий каждого ребёнка, как своего собственного — приобретение несомненное.
Когда он сказал «надо больных детей любить, как собственных», я усомнилась, а возможно ли это вообще. Он, конечно, сказал не о себе, а просто как об эталоне врача — так надо. Надо, кто же спорит? Но разве возможно? Собственный ребёнок для каждого из нас особая боль, его беды — рубцы на нашем сердце, к старости-то сердце всё в рубцах. Маленькие детки — маленькие бедки… А насчёт чужих, как своих — это уже некое декларирование, не больше. Но я поторопилась с выводами. Бывает, оказывается, бывает.
Тридцать восемь лет — возраст ли для мужчины? Сергей Владимирович Великородов красив — мужественное лицо, подтянутая спортивная фигура. И глаза… В глазах такая боль, что не выдерживаешь взгляда, отводишь в сторону. Глаза напитаны чужой детской болью, как своей. В посёлке Семхоз каждый ребёнок от колясочного грудничка до нескладного подростка, строящего из себя крутого мужчину, прошёл через великородовские руки. На автомате тренированный мозг выдаёт сразу же данные истории болезни.
— Андрей, здравствуй, — и тут же: «1980 год рождения, родовая травма. В 10 лет двусторонняя пневмония». — Да ты никак куришь? Бледный очень… Для тебя это смерть… Тут недавно хоронили одного, курил, а тоже, как ты в детстве, пневмонию перенёс. В одночасье сгорели лёгкие…
Пугает. У страха глаза велики. Этих крутых дуралеев и напугать не грех. Мать всё больше уговорами: «Андрюшенька, не кури, ради меня…» А он мужчина, он по-другому. Иногда специально жёстче, чем полагается.
Ходили в прошлое воскресенье с сыном Никитой на баскетбольную встречу. Играл бывший пациент Дима Степанов. Слабенький всегда был, но занялся спортом, окреп, развился, теперь под два метра, красавец. Сергей Владимирович специально взял сына посмотреть на красавца Диму. Тоже педагогика — пусть знает, человек много может, если многого захочет. Никита уже давно привык, что отца в посёлке знают все от мала до велика. Он привык, что отец часто говорит ему: «Прости, не получается», — когда уже совсем собрались на лыжах или на аттракционы в Сергиев Посад. Когда отца назначили ещё и главврачом амбулатории, Никита вовсе не обрадовался. Он сразу просчитал: приём больных до ночи плюс ещё всякие заморочки главврача. И так живёт в своей амбулатории, а теперь пропишется там, что ли?
Дочка, та постарше, та понимает. Впрочем, как и жена Людмила. Что делать, раз участок у Сергея — даль неоглядная, частные небольшие домики по посёлку, как цыплята по лугу. В каждом доме или дочка, или сын, или внук, или внучка, или те и другие вместе. А болеют все. Есть, конечно, особые дома. Дома, к которым он прикипел. В его семейном альбоме небольшая фотокарточка очаровательного ребёнка. Девочка капризно надула губы, а сама вот-вот расхохочется. Леночка… Долгожданное, выстраданное дитя. Роды были трудные, девочка родилась слабенькая, а тут ещё инфекция, срочно надо переливать кровь. Группа редкая, сбились с ног, и оказалось, что только великородовская кровь может спасти ребёнка. И потекла по жилам девочки кровь доктора, стала девочка расти и крепнуть, хорошенькая, благоразумненькая хохотушка.
…Утром он уже допивал чай, прикидывал, с чего начнёт свой амбулаторский марафон, как влетел в его квартиру бледный Леночкин отец.
— Скорее! Задыхается…
В чём был — на улицу. Бежал по посёлку, никого не видел, хотя его видели многие, почтительно уступали дорогу, смотрели вслед. Он знал, что может не успеть, он сразу понял, что это такое.
Каждая минута дорога. Дома билась в истерике Леночкина мама, Леночку сводили судороги. Два мокрых полотенца, массаж…
— Помогите мне!
Но мама не помощница, отец тоже. Зажав волю в кулак, к доктору подошла бабушка. Как долго тянется время. Как быстро оно летит. Пульс не прослушивается. Почти…
— Бегом в ванную, несите мокрое полотенце.
Слабый, совсем слабый пульс. Массаж сердца. Рука совсем занемела, он не ощущает её. Крошечный комочек в его больших ладонях. Надо сделать искусственное дыхание. Доктор склоняется над девочкой, пытаясь приоткрыть её маленький ротик. Когда она открыла глаза и виновато как-то улыбнулась, он готов был засмеяться от счастья, но он от «счастья» -заплакал. Он и сейчас слегка отворачивается и протягивает мне Леночкину фотокарточку:
— Красавица, правда? Всё у нас хорошо.
Когда Леночка вырастет, родители обязательно расскажут ей, как доктор Великородов выцарапал её из лап смерти. А когда сама Леночка станет мамой, она расскажет об этом своим детям. И внукам расскажет. И если кто-то из них вдруг надумает пойти в медицинский, она совсем не удивится: может, это наследственное, ведь в её жилах течёт докторская кровь.
Год назад Великородов вздохнул свободно: амбулатория приобрела наконец старенький автомобиль, и теперь ему не надо бить ноги по поселковым большакам. Полгода назад автомобиль украли. Увели прямо из-под окон амбулатории. Говорит об этом как о предательстве.
— Все в посёлке знают, что без транспорта мы как без рук. У всех дети, не дай Бог что случится, бывает, каждая минута дорога. Ведь свои, не чужие позарились. Или у них детей нет?
Тогда он закрылся в спальне’, долго лежал, смотрел в потолок. Не хотел никого видеть. Жена испугалась:
— Тебя, Сергей, предали. Уходи, без работы не останешься.
Оно так, конечно. Только ведь предали двое-трое, а остальным он нужен. И опять шагает он, «безлошадный», по поселковым тропинкам, обходя лужи, поспешая по вызову. Купить бы старую какую колымагу, лишь бы колёса, лишь бы не на ногах, но покупка эта в амбулаторном бюджете не значится, а из оклада участкового врача даже на велосипед накопить невозможно.
Редчайшее сочетание — детская душа и мужской характер. Как правило, одно исключает другое, но если уж уживаются вместе два этих качества, то рождают удивительный человеческий тип. Этот тип способен жить в современных условиях, не ломаясь, но и не переступая за черту совести. Редкий тип. Великородов яркий его представитель.
Его жизнь на виду всего посёлка, ничего не остаётся здесь незамеченным. Ни новые джинсы, купленные к именинам, ни мешки под глазами после пережитого предательства. Знают здесь и его историю с квартирой. Долго Великородовы ютились по углам. Дочка подрастала, а очередь на жильё вальяжным шагом, не торопясь, продвигалась к прекрасному далёко. Ходил. Напоминал. Обещали. Но вот сдали новый дом, но что-то там не рассчитали, не предусмотрели — в другой раз, в другой раз уж обязательно… Но и другой раз не приблизил их к новоселью. Опять сдаётся дом. Опять списки не украшает фамилия участкового педиатра. «Всё, решил- уйду!» Хороший друг, который до сих пор помогает, хотя и стал «новым», нарисовал картину достойной жизни, при которой дети будут сыты, жена довольна, а сам он ощутит себя в кои веки кормильцем, главой семьи. Возразить было нечего, тем более сдали дом…
— Я ухожу, — пришёл он к чиновнику в поссовет. -Меня опять обманули с квартирой. Я не мальчик. Как буду смотреть в глаза детям?
Конечно, чиновник знал цену доктору Великородову. Конечно, знал. Он набрал номер, с кем-то мило покалякал, как бы между прочим, посетовал, что опять остался участковый доктор без жилья и надо что-то придумать…
— Всё, иди за ордером, квартира твоя. И работай, не выдумывай!
Сергей Владимирович не верил своим ушам. Он представил, как торжественно объявит своей жене, что скоро у них новоселье, что у детей будет своя комната, что они купят красивую мебель. Он столько ночей не спал из-за жилья, он столько здоровья угробил в поселковых кабинетах, он столько перестрадал и переунижался. И вдруг так, походя, под смешки о погоде…
— Нет, — сказал он твёрдо. — Я ухожу.
— Ты сумасшедший, — сказали ему по ту сторону стола.
Ушёл. Подрядился в сотоварищи фотографа. Платили неплохо, но вспоминает об этом как о непосильной ноше.
— Я поддался. Захотелось доказать себе, что могу зарабатывать, если захочу. Но шёл домой, поселковые детки навстречу, а я глаза прячу — стыдно. Сначала взял полставки. Потом вернулся. Врач не имеет права на такие эксперименты. Я до сих пор считаю, что откатился далеко назад как врач, потерял форму.
Так считает, пожалуй, один он. Все остальные думают, что такого врача, как в Семхозе, поискать не только в Московской области. Семхозовские дачники, если хоть один раз переступают по случаю порог амбулатории, становятся постоянными пациентами Великородова. К нему едут из Москвы, к нему звонят и просят консультаций, к нему с высокими рекомендациями посылают своих знакомых. Он не отказывает никому. Потому что врач. Потому что врач от Бога.
А квартиру он получил совсем недавно. Хорошо, что новому главе администрации не надо было запрашивать на Великородова характеристику. Он прекрасно знает его, знает цену ему, знает, что Сергей Владимирович — талантливый врач, редкий человек. Как может, помогает. Новое здание амбулатории с его помощью заложили. Великородов уверен: придёт за помощью, от него не отмахнутся. А что ещё надо?
Давно, когда совсем молодым, после института, бросили Великородова на «Скорую помощь», он только первые три дня ходил растерянным. Потом взял себя в руки, раскрутился так, что до сих пор помнят на «скорой» те благословенные времена, когда все жили как одна семья. И когда залётная комиссия уволила диспетчера «скорой», женщину-инвалида, они встали за неё стеной. Сам Сергей лежал тогда в больнице. Он оделся и ушёл из палаты. Искать справедливость. А когда нашёл её, вернулся долечиваться. Правда, его тогда со скандалом выписали за нарушение больничного режима, он не роптал — всё правильно, он бы тоже так… Тогда сосед по палате, пожилой, воевавший, сказал ему:
— Ну, парень, ты даёшь! Смотри, с твоим характером врагами обделён не будешь.
Это нормально, считает Великородов. Враги — это нормально. Для мужчины, который занимается делом, это как шрамы на лице. Разве можно быть всеобщим любимцем? Даже артисты имеют как поклонников, так и ненавистников. А он врач. Он участковый доктор, его участок соткан из судеб, из имён, из лиц. Даже случается порой так, что вчерашний враг, прознав в нём человека достойного, становится другом.
Дышащий перегаром верзила жалуется на боли в пояснице. Пришёл за больничным. Сергей Владимирович пишет в истории болезни «алкогольный синдром» и отправляет восвояси. Верзила требует, «а то будет хуже…» Великородов выставляет его из кабинета. А вечером, когда амбулатория опустела и он сделал первые три шага в сторону дома, верзила вырос перед ним:
— Не боишься, доктор, по тёмным улицам-то ходить? Смотри, скоро повидаемся…
И повидались. Сергей Владимирович шёл на срочный вызов по уже совсем тёмному посёлку. Был крепкий мороз, узкая тропочка петляла среди заснеженного пустыря. Верзила вырос перед ним, сумрачно посмотрел в глаза и… посторонился. Врач не обольщался, знал, сейчас догонит, и надо быть готовым ко всему. Заскрипел сзади снег. Не оглядываться…
— Куда собрался, доктор, в такую темень?
— На вызов. У ребёнка трёхмесячного температура под сорок.
— Куда идти-то?
— Да сам точно не знаю, сказали, в эту сторону, какая-то улица Дзержинского…
— Пойдём, провожу…
Проводил. Подождал на улице. Обратно шли вместе. Конечно, не друзья, но уже не враги.
Такие вот они, его будни. Да и праздники такие же. Чем они отличаются от будней?
Он не стал военным врачом, и на его плечах нет погон с золотыми звёздами. Но любовь к звёздам не чужда ему, лейтенанту запаса. Он полюбил звёзды, даже пусть одну, случайную утреннюю звёздочку, зависшую над поселковыми домами и благодарно смотрящую на него сверху, когда он, уставший, идёт домой из дома, который покинула беда.
Так трепетали враги, как боялись этого имени — Сергий! Рать отважная врывалась в полчища врагов Отечества, крича громко, до боли в лёгких:
— Сергиев, Сергиев!
Даже, казалось, кони под всадниками с каждым новым криком седока убыстряли галоп, неся Сергиевых послушников к победе, к славе, к смерти. Сергиевы ополченцы устояли и в то Смутное время, покрывшее Россию-матушку чёрным вдовьим платком. Не сдалась Троице-Сергиева Лавра полякам-иноземцам, полтора года отбивала осаду. И позже, когда гнали поляков из Москвы, сладостно было кричать им в спину:
— Сергиев, Сергиев!
Это стало как пароль. Имя игумена земли Русской грозно предупреждало… Даже собственных воров да бандитов, промышлявших по лесным дорогам, отгоняли, бывало, этим именем. И случилось монаху Дионисию возвращаться поздним вечером из Ярославля. Не один шёл, с боярином-попутчиком. Страшно и темно.
— Давай назовёмся Сергиевыми. Если что, так и кричи: Сергиев, Сергиев и молись, — вразумлял Дионисий струхнувшего вконец попутчика, — даст Бог, дойдём.
Он-то сам Сергиевым не был, подвизался в другом, Старицком монастыре. Вернее, уже был, сам того не подозревая. Проехали самые опасные, гиблые места, перекрестились. А на повороте широкого большака их догоняют:
— Стойте, кто такие?
— Сергиев я, — поклонился незнакомцу Дионисий.
— Сергиев… — растерялся незнакомец, — что-то я таких Сергиевых не знаю, сам я из Лавры, нет у нас таких чернецов.
— А ты-то куда, мил человек, из Лавры в столь поздний час?
— В Старицкий монастырь, к архимандриту Дионисию, грамота у меня к нему от Самодержца и патриарха, что назначен он к нам в Троице-Сергиеву обитель настоятелем.
— Я и есть Дионисий.
Вот и стал Сергиевым. А был Давидом Зобниновским. В Тверской губернии, в Кашинском уезде было село такое — Зобнино. Скорее всего, оттуда и происходили родители Давида. Впрочем, Давидом не пришлось ему долго быть. Господь распорядился так, что, женившись и приняв священнический сан, Давид за шесть лет потерял жену и двух деток и ушёл в монахи, став Дионисием. В Старицкой обители был на послушании казначея, а вскоре братия пожелала видеть его в настоятелях. Удивительным смирением отличался. Один раз зашёл на базар, ходит между рядами, приценивается. Молод был, удивительно красив, ясноглаз. Все на него смотрят, любуются. Да нашёлся один обличитель:
— Ты монах, а по рынкам болтаешься, монашеское ли это дело?
Базарная публика бросилась за инока заступаться. А он поклонился обидчику до земли:
— Спасибо тебе, мил человек, что указал на моё место. Твоя правда, не для монашеских прогулок рыночные ряды. Моё дело в келье сидеть да молиться. Спасибо и прости меня, невежду.
Обидчик и сам не рад, хотел догнать монаха, попросить прощения. Да только тот как сквозь землю провалился.
…Сергиев чернец подошёл к Святым вратам Троицкой обители. Сейчас он войдёт в них, чтобы всю свою жизнь, до последнего благословлённого Господом дыхания служить великому имени игумена земли Русской. Архимандрит Дионисий. В синодиках Троице-Сергиевой Лавры он записан после игумена Иосафа, после смерти которого и был сюда назначен. С чего начал? С трупов, которые собирал по близлежащим дорогам и хоронил по православному чину, как положено. Много было работы. Лихолетьем назовут это время историки. В Москве бесчинствовали поляки. Измученные, затравленные люди бежали лесами в Троице-Сергиеву обитель, где хотели найти защиту и пристанище. На дорогах их грабили и убивали те же поляки. Голодные, больные, израненные люди буквально приползали к Троицкому монастырю. Молили о помощи. А многие не добирались. Дионисий благословляет монахов с утра до вечера копать могилы и хоронить, хоронить… Летопись сохранила слова соборного ключаря Иоанна: «…ходили мы по окрестным слободам и по воле Дионисиевой сосчитали, что в 30 недель погребли более трёх тысяч». Раненых, больных, ослабших везли на телегах в монастырь. Запасы продуктов, лекарств таяли, вот и совсем уже ничего не осталось в монастырских погребах. Квасу не стало, а телеги всё скрипели по монастырскому двору, а люди на телегах стонали и изголодавшимися глазами смотрели на чернецов.
— Что делать, отец архимандрит, нам и самим есть нечего?
Дионисий собирает братию. Он встал перед чернецами, сам исхудавший, измученный от бессонных ночей. Когда исповедал и причастил несчастных, он поклонился им, как поклонился тогда на базаре незнакомому обидчику:
— Братия, — сказал, — во славу Божию и с воды не помрём. Есть у нас немного хлеба и кваса, всё отдать надо, а уж сами как-нибудь…
Промолчала братия монастырская. Потуже затянула ремни на подрясниках, испив студёной водицы из колодца, шли они кормить с ложечки деток, стирать спекшиеся от крови повязки, исповедовать умирающих, утешать выживших.
А Смутное время текло по Руси разором Московского государства. Дионисий вновь собирает братию. Исхудавшие иноки кружком садятся вокруг архимандрита, готовятся внимать, слушать, соглашаться. А он сказал им о том, о чём все они хорошо знали. Чтобы избавить Русь от захватчиков, надлежит народу нашему собраться вместе. По отдельности не победить. А победить надо. Иначе Русь наша святая станет добычей нехристей, какой русский вправе это допустить? Что делать? Писать воззвания. Когда? По ночам. Во все уезды рассылать, звать народ: «Объединяйтесь, защищайте родную землю от разора». Поклонились чернецы, принимая благословение архимандрита на сие дело праведное. Ночью, падая от усталости дневных подвигов — кормить, мыть, лечить, исповедовать, они зажигали свечу и склонялись над бумагой, старательно выписывая слова составленного архимандритом Дионисием воззвания: «Пусть служилые люди без всякого мешканья спешат к Москве… Смилуйтесь, сделайте это дело поскорее, ратными людьми и казною помогите, чтоб собранное теперь здесь под Москвой войско от скудости не разошлось…»
Троицкие грамоты — именно под таким названием войдут в историю эти писанные голодными монахами при скудном свете свечи небольшие листочки, которые гонцы лаврские поспешно развозили по Руси. И вот уже в далёком от Сергиевой обители Нижнем Новгороде внимательно вчитывается в текст воззвания немолодой продавец мяса, простосердечный человек. «Ратными людьми и казною помогите…». Мы знаем его имя — Козьма Захарович Минин. Именно он читает воззвание к нижегородцам. Пошла по кругу русская шапка — колечко, серёжки, золотой, хранимый на чёрный день — всё в шапку. Потому что нет чернее дня, когда в опасности Родина. Потому что любить её — значит ради неё жертвовать.
Ополченцы шли на Москву. Шли через Троице-Сергиеву обитель. Дионисий встретил их у Святых врат, определил на отдых и благословил на брань. Каждый ополченец подошёл к архимандриту и поцеловал крест в его руках. Каждый подставил своё обветренное в дороге лицо под холодные капли святой воды. Вперёд. На Москву. Умирать? Побеждать? Бог ведает.
Уже пошли, да прилетела весть о княжеском немирии. Князь Пожарский и князь Трубецкой, соединившиеся под Москвою, затеяли брань. Архимандрит Дионисий пишет им письмо-увещевание. Напоминает им о грехе нелюбви и необходимости примирения, о том, что спросится с каждого, и суд тот лицеприятным не будет. Всё вроде обошлось, да опять искушение. В таборе казаков, на которых очень рассчитывали ополченцы, пошла ругань. Одни ни копейки не имеют, другие лопатой гребут золото. Где справедливость? Нет справедливости. Отнять у разбогатевших всё, разделить, разбежаться. Ополченцы лишались серьёзного подкрепления. И Дионисий распахивает двери лаврской ризницы, нагружает подводы расшитыми, в жемчугах облачениями, церковной утварью. Посылает гонцов в казачий табор: «Берите, но Отечества не предавайте, не время сейчас делить добро и злобиться друг на друга!» Устыдились. Отвели глаза от гружёных подвод.
— Поезжайте, верните всё на место, — только и сказали посыльным.
И вот Москва освобождена от поляков. Юный царь Михаил Романов едет из Костромы в Москву. Царский поезд делает остановку в Троице-Сергиевой обители. Михаил припадает к раке преподобного Сергия Радонежского и подходит под благословение на спасённое царство к лаврскому архимандриту. Дионисий благословляет. А проводив царя, возвращается на монастырский двор. Оглядывает полуразрушенные стены и башни, кельи без крыш. Понимает, не пришло время отдыха. Придёт ли…
Наверное, именно теперь наступают для Дионисия самые тяжёлые времена. У людей, которых называют сынами Отечества, всегда свой, неповторимый путь. Им не суждено учиться на чужих искушениях, на них щедро сыплются свои. Дионисия оклеветали. Да-да, оклеветали свои же, лаврские чернецы. Что делать? Чёрные подрясники не спасают от человеческих слабостей, если человек сам не прикладывает усилий к спасению. Царь Михаил Федорович, зная, что лаврский архимандрит и учён, и благочестив, поручил ему сделать исправления в богослужебных книгах. Книги переписывали от руки, и ошибок в них вкрадывалось множество. Видимо, какую-то ошибку допустил при работе и Дионисий. Завистливые братья, один Лонгин, другой Филарет, решили, что их час настал. Они сообщили на Собор, что архимандрит — еретик и молчать больше они не могут. Собор отреагировал быстро. Дионисия лишили сана и заточили. Заточили в Московский Новоспасский монастырь. Если бы только заточили! Над достойным человеком издевались самыми изощрёнными способами. Его морили голодом, томили в дыму бани, заставляли класть по тысяче поклонов в день. Тысяча поклонов! Какая спина выдержит эту нечеловеческую нагрузку? Что делает Дионисий? Дионисий сие послушание принимает со смирением и от себя добавляет… ещё тысячу поклонов.
Верный сын Отечества, отдавший лучшие годы его спасению, не жалевший сил, здоровья, жизни «за всё хорошее», стал узником, над которым издевались все, кому не лень. Как можно пережить этот удар? Как можно не сломаться, не дрогнуть, не разувериться? Своими силами нельзя, Божиими — можно. И именно Божьи силы черпал несчастный узник в утомительных поклонах и ночных молитвах. Уж он-то хорошо знал о существовании злой, тёмной силы. Она не терпит торжества света, ей люба темнота. В данном случае темнота тюремного подвала. А потому не держал Дионисий зла на своих бывших сотрапезников Лонгина и Филарета. Не устояли, подставились тёмным силам, немощны, несчастны…
— Великая беда с тобой, отче, — говорили ему жалеющие его.
А он весело:
— Нет никакой беды, а милость Божия. Смиряют меня по делам моим. А то я слишком горд.
Его обложили штрафом в пятьсот рублей, сумма по тем временам космическая.
— Чем платить будешь, отче? А он весело:
— Денег не имею, да и давать не за что. Лихо чернецу то, что расстричь его велят, а если только достричь — то ему и венец, и радость. Мне грозят Сибирью и Соловками. Но я рад тому — это жизнь мне.
По праздникам его водили к митрополиту на смирение. В митрополичьем дворе он стоял, бывало, с утра до вечера, и зной терпел, и холод, и дожди проливные. А сколько было вокруг улюлюкающих, злопыхающих, ненавистных. В него плевали, бросали комья грязи. Всё это уже было. «Распни, распни его!» — формула знакомая, страшная, но привычная. Человек в беде не одинок, во все времена находилось немало торопящихся к нему, чтобы его беде порадоваться. Дионисий. Архимандрит Троице-Сергиевой Лавры — жертва зависти и неудовлетворённых амбиций. Сломали? Добились желаемого?
Началось это давно. Архимандрит был настолько смиренен, кроток, что даже, если приказывал кому-то из братии, то говорил так: «Сделай это, если хочешь, брат». Некоторые пользовались его кротостью. А он по-другому не мог, потому что смирение не было для него итогом борьбы с гордыней, а было его естеством, как само дыхание, как стук сердца, как ток крови. «Сделай, если хочешь…» Один раз не хватало певчих. Дионисий сам встал на клирос. Лонгин подлетел к нему, вырвал из рук служебник. Молча перекрестился Дионисий, ушёл с клироса. Так Лонгин догнал его и плюнул в него. Но и тут (смирение — стук сердца, ток крови) Дионисий негромко произнёс: «Перестань, Лонгин, не мешай пению Божию и братию не смущай». Наверное, смирение-то архимандрита и разъярило вконец озверевшего наглеца. Он выхватил из рук Дионисия пастырский посох, переломил и швырнул обломки в настоятеля. И тут Дионисий заплакал. Он встал на колени перед иконой Спасителя и плакал, и просил: «Ты всё ведаешь, Господи, прости меня, грешного, ибо я согрешил пред Тобою, а не он». Долго плакал, а братия просила разбушевавшегося инока попросить прощение за свою дерзость. Не допросилась…
Всё, что происходило в обители, настоятель покрывал любовью. Конечно, слухи об издевательствах над ним просачивались и доходили до митрополита. Он посылал с поручениями разобраться. Но Дионисий всё отрицал, от всего отказывался.
Целый год провёл настоятель лаврский в душном подвале Новоспасского монастыря. Спасение пришло от Иерусалимского патриарха Феофана. Именно он удостоверил невинность архимандрита Дионисия, не найдя в исправленных им книгах никакой ереси и никаких отступлений от догматов. Настоятель был возвращён в Троицкий монастырь. Произошло это летом 1619 года.
Есть удивительные страницы. Они написаны Симоном Азарьиным, почтенным старцем Троице-Сергиевой обители. Он вспоминает, как Иерусалимский патриарх посетил обитель преподобного Сергия и оказал настоятелю Дионисию великую честь. Стоя у раки Преподобного, патриарх снял свой клобук, положил его в раку с мощами Радонежского чудотворца, а потом надел на седую голову кроткого архимандрита. При этом сказал: «Даю тебе благословение, сын мой, и знаменую тебя в великой России, среди братии твоей да будешь первый в старейшестве по благословению нашему…»
Началась привычная жизнь смиренного троицкого инока. Он, как всегда, был кроток и смирен, много трудился, не гнушался самыми чёрными работами, проводил ночи в молитве и поклонах. Основатель обители преподобный Сергий был во всём примером ему. Зла, конечно, не помнил. Как старого, так и нового. Клеветники и завистники изобретали всё новые и новые «крамолы». То Дионисий задумал «подсидеть» патриарха, то он не хочет выполнять царского повеления. А он не бил себя в грудь, не клялся в невиновности, он молчал. Братия любила его. Жил в монастыре старец Дорофей, немощный, древний. Совсем уже занемог, готовился к смерти, а тут весть: Дионисий отбывает по неотложным делам в Москву.
— Уезжаешь, а я умираю, так хотел быть погребённым твоей рукой, — засокрушался старец.
— Не дерзай умирать до моего возвращения, — благословил старец. — Дождёшься, тогда и погребу тебя, как надо.
Уехал. Старец дождался. Зашёл Дионисий к нему в келью, благословил, пошёл к вечерне. А через пятнадцать минут пришли сказать, что Дорофей умер.
Сам же Дионисий преставился 10 мая 1633 года. Господь за терпение и кротость наградил его лёгкой смертью. Утром он отстоял службу, потом почувствовал слабость, пригласил братию, простился со всеми, простил всех, принял схиму и мирно отошёл. Отпевал его сам патриарх Филарет. Святые мощи Дионисия были перевезены в Москву для отпевания в Богоявленском монастыре, а потом возвращены в Лавру. Один священник лаврской слободы Феодор не смог прибыть на его похороны. Скорбел, печалился, а Дионисий пришёл к нему во сне, объяснил:
— Почему все пришли и благословение у меня просят, потому что остаются здесь. А ты скоро пойдёшь за мной.
Через восемь дней Феодор скончался. Угоднику Божьему открывается многое, как многое и даётся.
А далось ему действительно много. Он много понёс скорбей и много успел сделать для Отечества. Он много прощал и этим подготовил свою душу к небесному созерцанию. Он много любил, и сердце его, наполненное любовью, звенело прекрасной песней. Эта песня покрывала и унижения, и насмешки, и наветы, и предательства. Он просто не видел их, не слышал, не понимал.
Сын Отечества, готовый положить на алтарь спасения его свою пречистую главу. Божий раб, не гнушающийся рабством, а с радостью служивший всем, кто этого хотел. Угодник. Святой. Преподобный Дионисий Радонежский — именно так зовут его православные люди, воспевающие ему память и чтущие его подвиги. Не случайно, наверное, святые мощи его почивают в Троицком соборе Лавры, в юго-западном притворе, на том самом месте, где была келья преподобного Сергия Радонежского. Не случайно и он зовётся Радонежским, как и все ученики Преподобного.
Когда Отечество в опасности, Господь посылает во спасение ему верных сынов. Дионисий Радонежский был послан России в лихолетье Великой Смуты. Он взял на себя ношу скорбей Отечества и нёс её по жизни, равно как нёс и крест Христов. Всю жизнь. До последнего дыхания. А ещё он всегда помнил, что имя ему — православный, и ничем не запятнал сие имя. Служение людям и служение Богу. Жизнью своей Дионисию удалось соединить в себе два этих великих служения. Ещё в Смутное время, когда был неурожайный год, спекулянты взвинтили на московских рынках цены на хлеб, и столице грозил голод. Что делает смиренный инок Сергиевой обители? Он вывозит всё до зёрнышка из лаврских житниц на московские рынки и этим сбивает цену на хлеб. Спас Москву.
Он спасал её и когда благословлял на борьбу с поляками Козьму Минина. И когда писал при свечах воззвания к народу, и когда собирал по лесным большакам и погребал достойно братьев своих и сестёр русских. Он спасал её и тогда, когда сам терпел скорби невыносимых, тяжких наветов. Потому, что если бы не выстоял, многих бы этим соблазнил. Тверской уроженец Давид Зобниновский. Преподобный Дионисий, Радонежский чудотворец. Сын Отечества и спаситель Москвы. А ещё раб Божий. Редкая жизнь вмещает в себя столько вех и столько назначений.
Мороз за тридцать завис над шведской деревней Ланденпаа сизой, прозрачной дымкой. Собиралась ехать сегодня на встречу с Бенгтом Похьяненом, что живёт в пятидесяти километрах от деревни, но по такой погоде хороший хозяин и собаку не выгонит. Остаюсь дома. Конечно, расстраиваюсь, конечно, огорчаюсь.
— Включить телевизор? — предлагает хозяйка, русская женщина Анна, определившая меня к себе на постой.
— А что ещё делать? Включай…
На экране немолодой мужчина с маленькой окладистой бородкой и грустными глазами.
— Бенгт! — ахает Анна. — Надо же, Бенгт!
Да, Бенгт Похьянен. Пятьдесят километров остались сэкономленными, а знакомство состоялось. Мы перехитрили мороз. Всматриваюсь в лицо человека, о котором много слышала и ради встречи с которым приехала в этот далёкий северный край. Он что-то спокойно, неторопливо рассказывает, и среди шведских слов я с радостью улавливаю три русских — Бог, любовь, Достоевский — Бенгт Похьянен говорит о православии.
Что я знаю об этом человеке? Бывший протестантский священник, живший в благополучии, достатке, уважении и почитании, писатель, специалист по культуре, очень востребованный шведским обществом, издавший много книг, имеющий имя в литературе.
И вот, наконец, Бенгт Похьянен встретил нас на пороге своего дома, усадил поближе к камину, согрел чаю.
— Бог, любовь, Достоевский? — спрашиваю по-русски.
Бенгт смеётся.
— Я знаю ещё слово «образ», — с трудом выговаривает он русские слова.
Маленькая церковь соединена с домом широкой деревянной лестницей. Спускаюсь с неё и ощущаю подкативший к горлу комок. Наши родненькие, русские святые, «завсегдатаи» православных горниц взирают с чудных икон. Преподобный Сергий Радонежский, преподобный Серафим Саровский, Казанская Божия Матерь, «Всех скорбящих Радость». Самые почитаемые на Руси иконы вокруг. Далеко я от Руси, а всё равно — дома. Как премудро устроено Создателем: дом там, где отрада твоей душе. А уж здесь моей душе великая отрада.
Все иконы написаны женой Бенгта Моникой. Она преподаёт в школе шведский и английский, но рисовала всегда, и в той, далёкой теперь уже протестантской жизни баловалась портретами и натюрмортами, пейзажами. Они бережно развешаны по стенам большого дома. Ходила и любовалась, отдавала должное вкусу, чувству цвета, композиционной чёткости. Но вот спустилась в храм и возликовала. Мой путь по дому, из комнаты в комнату (здесь пейзаж, там портрет) всё ближе и ближе к церкви — путь самой Моники к иконе.
— С чего же началась ваша дорога к православию? — спрашиваю Бенгта.
— Моника первая пошла по этому пути. «Братья Карамазовы». Книга появилась в нашем доме, когда я ещё был священником лютеранской церкви. «Карамазовы» Монику потрясли. Она первая завела разговор о православной вере. Я священник, и эти разговоры всерьёз не воспринимал. Видно, не настала ещё пора…
Да, пора ещё не настала, но часы лютеранского священника по секундочке, по минутке уже отсчитывали православное время.
Откуда взялся он, нечаянный путник, русский человек Александр на пороге дома лютеранского священника Бенгта слякотной осенней ночью? Бенгт дал ему кров, и они проговорили до утра. Александр, православный христианин, рассказывал Бенгту о святой Руси, о великих подвижниках благочестия, с радостью умиравших за православную веру, о Соловках и Сергии Радонежском.
— Я почувствовал в словах Александра несокрушимую силу. Так можно говорить только об истине. Он уехал, а мы с Моникой вспоминали его каждый день. Очень хотели побывать на Соловках, ведь это от нас не так уж и далеко географически.
— Побывали?
— Господь так щедр на удивительные подарки. Представляете, вскоре получаем от Александра приглашение посетить Архангельск и Соловки…
«Господь намеренья целует», — говорят святые отцы. Кто был на Соловках, тот знает, как спасительны и чисты слёзы на месте жестоких страданий верных Божиих рабов, не предавших Христа, а выбравших смерть во имя жизни. Работа души началась там. А продолжилась дома, когда Бенгт стал жадно читать святых отцов, а Моника делать первые наброски северных православных церквушек. Тихон Задонский. Труды этого святого подвижника оказались благословенной каплей, переполнившей чистую душу жаждущего истины лютеранина-шведа. Он почти решался оставить священство и принять православие, сердце торопило, ум предостерегал…
У него уже была маленькая иконка Тихона Задонского. Однажды утром он встал перед ней в привычном раздумье и смятении. И будто голос услышал: «Из России получишь помощь…» Сразу завертелись, замельтешили в голове вопросы: «От кого? Когда? Каким образом? »
Вскоре он увидел сон. Чудный, православный храм, светлый, наполненный покоем и благодатью. Небольшой. Главка над ним невеликая. Пришло время. Теперь он знал это точно. Лютеранский священник Бенгт и жена Моника принимают православную веру. Его крестят с именем Венедикт, её с именем Христина.
А дальше что? А дальше они уезжают из большого сытого дома в эту северную глухомань, за Полярный круг, дабы начать жизнь с нуля. Уже немолодые, с пятью детьми, непонятые соотечественниками, с заветным желанием построить здесь увиденную во сне православную церковь.
— Вы сразу решили, что это будет Преображенский храм?
— Сразу. С нашими душами произошло великое чудо преображения. Мы пришли к Истине. Мы приготовились Истине служить.
Денег на строительство храма у них не было. Но, подчиняясь какой-то внутренней команде, они всё-таки приступают к закладке фундамента. А морозы! Даже я, пробывшая в северной Швеции за Полярным кругом недолго, узнала, какие здесь бывают морозы. Но доброе дело отсрочки не терпит. Начали…
— Как же всё-таки рискнули?
— На авось, — улыбается Бенгт. — Так ведь это по-русски, на авось? Пришёл рабочий, атеист, но выбора не было. Договорились о плате.
— Я в Бога не верю, — честно заявил атеист.
— Ничего, — успокоил Бенгт.- Зато Бог верит в тебя, в то, что ты всё сделаешь, как надо.
Свои, лютеране, его не понимали. Деликатные смущённо улыбались, при встрече опускали глаза, другие крутили у виска, но были и такие, которые открыто и враждебно гнали православную семью Похьяненов в Россию.
— Уезжайте, там ваше место.
— Нет, я буду жить здесь, — твёрдо отвечал на выпады Бенгт.
И жил. И строил. Потихоньку дошло дело до куполов. Бенгт был на Соловках, в Архангельске и хорошо представлял, каким должен быть православный храм на Севере. Но как строить шатровый купол, как произвести инженерные расчёты, как не ошибиться? Переживали с атеистом-строителем, нервничали, роптали. Но ни атеист, ни Бенгт, ни тем более Моника в инженерных расчётах сильны не были. Сидят и горюют, дело стоит, выхода не находят. Да вдруг «с толстой сумкой на ремне» приходит почтальон и приносит увесистый конверт — письмо из России. Бенгт пожал плечами, никаких писем из России он не ждал. Вскрыл конверт и ахнул: на сложенных в несколько раз плотных листах бумаги за подписью неизвестного монаха Варсонофия в конверте лежал… проект купола. С точными расчётами, инструкциями, разъяснениями.
— Бенгт, да это просто чудо какое-то…
— Помощь придёт из России! Помните, я рассказывал, будто голос слышал, стоя перед иконой. Вот и пришла из России помощь… Мой бедный атеист побледнел от волнения! Ещё бы, на его глазах такое… «Бог есть! — закричал. — Бог есть!»
Денег за работу он не взял. За зиму церковь Преображения Господня была построена. Приехал православный священник из Финляндии, её освятил. Бенгт встал во главе прихода, старостой единственной на Севере Швеции православной церкви. Вообще в Швеции до Бенгта был всего один православный храм — в Стокгольме. Теперь два.
Храм полюбился быстро. Сюда приезжают в основном русские, их здесь много. Край суровый, северный, морозный, многие живущие по деревням шведы одиноки, создать семью проблематично, мало кто из женщин отважится вить здесь семейное гнездо. А русские женщины вьют, отважные русские жены северных шведов, одна из них — мой переводчик Анна. Для неё храм в лесной глуши — подарок. Пятьдесят километров от дома — пустяки, если есть автомобиль. Сюда едут даже из Финляндии. Например, русская певица Вера Родионова, уже много лет живущая в Финляндии. Она просто находка для Бенгта, ведь могла бы руководить церковным хором, регентовать.
— Могла бы, Вера?
— Мне очень у Бенгта понравилось. Дом у него сердечный, тёплый, русский по духу. Мы, русские, разобщены здесь, а где ещё нам, православным, собираться, как не под крышей Преображенского храма?
Я встречалась и разговаривала со многими русскими. Например, с Еленой Неудачной, молодой мамой, приехавшей сюда к мужу из Мурманска.
— У нас есть свой русский дом за Полярным кругом — Преображенский храм, так чего нам ещё искать? — сказала Елена.
Но всё дело в том, что Бенгт Похьянен ещё не священник. Он староста храма, а священника здесь нет. Иногда приезжает батюшка из Финляндии, ещё реже из Стокгольма, это очень далеко, больше тысячи километров. И это ещё одна серьёзная проблема, с которой столкнулся раб Божий Бенгт, в крещении Венедикт.
— Мы хотим присоединиться к российскому православию, в нашем приходе много русских, там их корни, их отечество. Самая ближайшая от Преображенского храма русская епархия — Карельская, город Петрозаводск. Может быть, можно присоединиться к этой епархии? Допускаю, есть другие пути, я плохо представляю себе их, может быть, что-то не так делаю?
Недавно прихожанка храма Анна Клиппмарк поехала «ходоком» в Петрозаводскую епархию с письмом от всех русских прихожан. В письме просьба: рукоположить Бенгта, дать ему возможность самому служить в храме, который он выстрадал, построил, благоустроил и подарил православным, заброшенным волею судеб в заполярную Швецию. Среди них не только русские, есть и шведы, финны, румыны, сербы, украинцы. За прошлый год храм посетило девять тысяч человек. Бенгт всех привечает, окормляет, утешает, поддерживает. Конечно, едут сюда и за экзотикой. Посмотреть на местное диво — деревянный шатровый храм в стиле русского северного зодчества. Но чаще помолиться. Бенгт и сейчас не теряет времени даром. Он учит русский, церковно-славянский и верит, свято верит, что опять, как когда-то, как не раз уже, помощь придёт из России. А откуда ещё ждать ему помощи, если в храме, построенном им, взирают со стен великие молитвенники земли русской: преподобный Сергий Радонежский, Серафим Саровский, Амвросий Оптинский, Тихон Задонский — надёжная «группа поддержки» из верных воинов Христовых и где при тихом свете лампад молится коленопреклоненно и просит помощи православный швед с грустными глазами и окладистой бородой. Его молитва тиха да упорна, и одна в ней «корысть» — любовь к Богу, к России, к русским.
И засобиралась девица замуж. Хорошенькая, живая, весёлая, любительница поплясать вволю, да попеть звонко. Складненькая, проворная, работящая, про таких говорят — всё при ней. А при ней всё и было, невеста хоть куда, одно любование. Засобиралась замуж, загорелись глазки огоньками нетерпения и счастья. Отец приметил: дочка влюбилась. Вечерами под гармошку поют, а до утра не расходятся. Только вычислить не мог отец, кто он, тот молодец, которого осчастливит его красавица Нюся. Недолго жил в неведении, вот он и начался осторожный разговор по душам:
— Я, пап, замуж хочу…
— Дело хорошее, жениха-то толкового приглядела?
— Толкового, нетолкового, а я его люблю и пойду за него замуж.
Вроде как загадками говорит, а уж так твёрдо, его порода — упрямая. Услышал отец весть, и застучало отцовское сердце так громко, что вот-вот выскочит из груди.
— За Сергея пойду, за Солопова.
— За слепого?!
— А я его, пап, люблю.
— Я тебе покажу — люблю! За слепого парня замуж надумала! Кнутом сейчас как перетяну пару раз, вся любовь-то и выскочит. Я тебе дам — люблю…
Правда, пошёл за кнутом. Только не выскочила из головы любовь, а засела в ней ещё прочнее и основательней. Многого не знал отец. Не знал, что никакая это не дочкина блажь, что уже давно говорят они о будущей семейной жизни с Сергеем, обсуждают, мечтают, планируют. Позади удивление и страх самой Нюси. Услышала признание в любви, ойкнула:
— Да ты же слепой! Ты меня не видишь, ты солнца не видишь, какой из тебя муж?
Он не возражал. Дождался, когда она выговорит ему всё, да и сказал тихонько и ласково:
— А я, Нюсь, работать буду.
Она скрыла от него главное. Скрыла, что когда ещё маленькой девочкой проходила мимо их дома на окраине Орска, видела дым, поднимающийся из трубы, вглядывалась в окна с простенькими занавесочками, у неё щемило сердце от жалости: в этом доме жил слепой мальчик. Она пару раз видела его издалека, видела, как неуверенно и осторожно ходит он по двору, как в сопровождении мамы идёт по улице. Слепой мальчик. Мальчик, не видевший солнца, а только чувствовавший его на своём лице, мальчик, не видевший Божиего мира, а живущий в вечной темноте и царстве звуков. Она не знала, что солнце он всё-таки видел. До трёх лет рос как все, шалил, познавал жизнь, всматривался в букашек, пробирающихся по своим делам в дремучих травинках, в ярких бабочек, в мамины добрые глаза. И вдруг — ослеп. Ел кашу, а ложку не доносил до рта, промахивался, сидел, измазанный кашей.
— Что с тобой, Серёженька?
Серёженька ослеп. Стали водить его по врачам, да только те врачи разводили беспомощно руками. Вырос мальчик. На гулянках молодёжных выделялся среди парней высоким ростом, статью и красотой. Гармошка — подружка его заветная! Как играл Сергей, как упивался звуками, как повелевал мелодиями, то укрощая их, то давая им вольную, выпускал в невидимый им мир. Он, слепой юноша, своими тонкими, чуткими руками подчинял себе сердца и ноги своих зрячих приятелей. Он хотел — они пускались в пляс, хотел — усмирялись в одночасье, хотел — они озорно обменивались частушками, хотел — грустили и смахивали слезу. А он ловил, ловил напряжённым слухом звонкий девичий смех. Он узнал бы его из тысячи. Нюра, Аня Кириллова, девушка, подарившая его сердцу царское чувство первой любви.
— Выходи за меня замуж.
— Да ты слепой, ты ведь солнца не видишь…
Вышла. Грозный отцовский кнут беспомощно повис на ржавом гвозде в захламлённом сарае.
Первенец их, Славик, прожил два с половиной годика. Всю жизнь Анна Ивановна вспоминала о нём. Вот сейчас бы в школу пошёл, вот сейчас бы школу закончил, женился бы.
— А сейчас у него бы уже не только дети, внуки были, а у меня правнуки, — мне сказала с лёгкой грустинкой.
Пожилая, 82-летняя женщина, прожившая с мужем долгую, непростую жизнь, верная жена слепого мужа, теперь уже несколько лет вдова. Господь благословил семью Солоповых после Славика ещё тремя детьми. Любовь, Татьяна, Леонид теперь уже зрелые, серьёзные люди, у всех свои семьи, но живут в Орске и мамину тихую, уютную квартирку без присмотра не оставляют. Денис уже правнук. Пришёл, когда мы сидели да чаёвничали, рассматривали семейный альбом.
— Ты прадеда помнишь?
— Нет, он умер, когда мне полгода было. Но бабушка Таня мне про него много рассказывала. Мама моя родилась, а он тихонько над кроваткой наклонился, осторожно провёл рукой по лицу: «Наша порода, — говорит, — солоповская…»
Удивительно, но Сергей Михайлович всё своё семейство «знал в лицо». А жену любимую описывал один к одному.
— Ты у меня небольшого росточка, глаза у тебя большие, серьёзные, лоб высокий.
А она ни одну обновку себе не справила без мужниного строгого совета. Приглядела драп на пальто, добротный, цвета подходящего. Идут вместе в магазин, Сергей руками придирчиво ощупывает ткань, недовольно сдвигает брови:
— Нюсь, давай другую поищем, что-то мне эта не внушает доверия.
Ищут другую. Покупают вместе, вместе придумывают фасон, вместе идут на примерку. И вместе радуются: к лицу пришлось пальто, да и сидит как влитое. Он и сам любил красиво одеваться, и что удивительно — во всё светлое. Это мне удивительно, а Анна Ивановна моему удивлению удивляется:
— Он всё чувствовал, про детей в подробностях знал, какие они. Я и забыла со временем, что слепой. Муж как муж, заботливый, за 38 лет, что вместе прожили, ни одного плохого слова не сказал. Детей воспитывал в строгости, следил, чтобы учились хорошо. У нас дома громкие читки всегда были. То Таня читает, то Люба, то Лёня, то я. Сидим, слушаем.
Да, потом, пожив и привыкнув, она не замечала, что муж — человек особый. А сначала… Один раз купила себе «втихаря» модные туфельки. Надела, ходит по дому, довольная.
— Нюсь, туфли-то не жмут? — хитренько спрашивает муж.
Растерялась.
— А ты откуда знаешь, я же тебе не говорила? Засмеялся:
— Топаешь, Нюсь, с таким удовольствием топаешь. Он сам клал плитку, ремонтировал утюги, делал
любую домашнюю работу. В их маленьком домике жить становилось тесновато, дети подрастали, и задумали Анна и Сергей справить себе небольшой домик. Справили. Правда, влезли в долги, но по этому поводу не горевали — отдадим. Анна Ивановна к этому времени окончила педучилище и преподавала в школе, Сергей Михайлович работал в обществе слепых. Переехали, а обосноваться да порадоваться новому жилью не успели. Небывалое наводнение смело их новое гнёздышко, одна печка осталась стоять. Стали строиться заново. Анна впряглась в мужскую работу, разве будешь считаться, если дети остались без угла? Была беременна уже третьим ребёнком, а тягала брёвна в три раза больше себя. Откуда только бралась сила? Тошнит, токсикоз разыгрался, а она катит очередное бревно. К зиме надо было заготавливать дрова. И опять учительница немецкого языка, маленькая, худенькая, изящная Анна Ивановна берётся за топор. Рубит дровишки и складывает в ровную поленницу. Сергей помогал, как мог, но основная тяжесть всё равно ложилась на неё. Так было всю жизнь. И, наверное, посещали минуты слабости: зачем взвалила на себя эту обузу?
— Да нет же, — Анна Ивановна смотрит на меня удивлённо, — какая обуза? Серёжа отец моих детей, я вышла за него по любви, уж расчёта точно никакого не было. Обуза… Не согласна я с этим словом.
А я и сама с ним не согласна, спросила ради порядка, ради того, пожалуй, чтобы и услышать вот это самое: «Я вышла замуж за него по любви».
Анна Ивановна тяжело заболела. Предстояла сложнейшая операция и верующая родственница уговаривала её надеть крест.
— Да как надену? Учительница! Сразу сообщат, без работы останусь, а на мне ещё трое детей, их растить надо.
Решили так. Крест она не наденет, а зажмёт его в кулаке, может, и не заметят.
Сергей сидел в коридоре, прижав к себе троих ребятишек, незрячие глаза его слезились. Там, за дверью операционной, его дорогая, его любимая Нюся. Скорее бы, скорее бы… Вышел врач. Устало снял с себя повязку, поднял вверх две руки. Дети не поняли этот жест, а Сергей его не увидел. Две поднятых руки врача — летальный исход, смерть. Доктор знал, что муж его пациентки слеп. И он сказал:
— Всё кончено. Она умерла.
Сергей зарыдал, перепуганные дети тоже. Потом, когда её вернут с того света, она почувствует сильную боль в ладони. Разожмёт её и увидит маленький крестик, острыми краями впившийся в кожу.
— Что со мной было? — спросит она врача.
— Я вам потом расскажу. То, что произошло с вами — чудо…
Но он так ничего и не рассказал, не успел. Спустя время Анна Ивановна увидела из окна дома похоронную процессию. Накинула платок, вышла на улицу:
— Кого хоронят?
— Врача, — и назвали фамилию человека, который её оперировал.
Они жили, как живут многие семьи. Занимали в долг деньги, отдавали к сроку, справляли обновки детям, бывало, и ссорились, всё бывало. Но и сейчас, вдовствуя, Анна Ивановна благодарит Господа за доставшуюся ей судьбу. Даже смерть пережила она, но слёзы слепого мужа, обнимавшего детей, но крестик, зажатый в руке, развернули ход событий. Господь вернул в земное бытие её, уже отходившую в нездешние чертоги, душу, дабы, благословленная крестом вдовства, смогла она поднять детей. Она осталась в этой жизни на правах сильной. Он сидел и мудрствовал над очередным поломанным утюгом.
Под ним сломался стул и он упал, ударившись головой о косяк двери.
— Отлежусь, — сказал, — всё пройдет.
Не прошло. Сильное сотрясение мозга, головные боли, слабость. Он умер, когда ему исполнился 71 год. И теперь уже она плакала над ним, а, отплакав, достойно впряглась в тяжёлую телегу вдовства и героически повезла эту телегу по ухабам жизни. Простая русская женщина, для которой её собственная жизнь — ничего особенного, как у всех. Очень смущалась она от моего журналистского к ней внимания, всё казалось, я что-то напутала и мне надо совсем в другой дом. А мне было очень хорошо в этом. С чистой скатерочкой на столе, со скромной мебелью, с простенькими иконочками в красном углу. Смиренное сердце пожилой женщины — главное сокровище, намытое непростой жизнью. Как все. Обуза не стала обузой, героизм не пророс в сердце ростками гордыни и исключительности. Как все…
Зять Анны Ивановны Василий Васин обожает свою тёщу. Она для него — образец порядочности, доброты и смирения. Наверное, потому, что она передала эти свои качества, как дорогое наследство, своей дочери Татьяне Сергеевне, его жене. Их жизнь тоже счастлива и надёжна. В ней есть основательность, заложенная на прочном фундаменте любви. Той самой любви, которая никогда не может быть обузой, а которая может быть только счастьем. Вот сидят рядком, большой, могучий Василий и маленькая, сухонькая, с детскими чистыми глазами Анна Ивановна.
— Я самая счастливая на свете тёща, — говорит она мне.
А он возражает, этот несговорчивый Василий:
— Нет, у неё самый счастливый на свете зять.
Анна Ивановна рассказала, что её слепой Сергей держал голубей. Когда в высоком поднебесье кружит голубь, любоваться на него одно удовольствие, зажмурив от солнца глаза, радостно всматриваться, как легко и изящно чиркает он по синему листу небесной акварели своей белой стремительной кисточкой, рисуя Божий узоры. Но слепой человек? Какая корысть ему от голубя в небе? Какое ему от него удовольствие?
— Да, он чувствовал голубей. И, когда налетавшись, птица садилась ему на руку, гладил её ладонью. Ладонь у слепого зрячая. И я гоняла голубей по крышам. Серёжа звал: «Мать, подсоби». Лезу. Я, педагог, учителка, несолидно по крыше, а не откажешь — муж просит.
Вот они на фотокарточке. Рослый Сергей с дочкой Любой и своей верной женой Нюсей. А вот её портрет перед замужеством. Строгий взгляд, зачёсанные волосы, высокий лоб. Именно такой Нюсей «любовался» незрячий муж. А это нынешняя Анна Ивановна. Рядом дочь Татьяна и правнук Денис. Когда-то прадед его нянчил Денискину маму и руками, «на ощупь» определил солоповскую породу. Окажись и ты, Денис, этой породы достойным.
Быть верующим человеком — значит трудиться постоянно. Согретые первой щедрой благодатью, вдыхающие радость общения с Господом полными лёгкими жадно и желанно, мы расслабляемся и теряем бдительность. Враг рода человеческого, отличный знаток наших белых пятен, быстренько подлавливает нас. И тонкой, ядовитой струёй начинает подливать в душу сомнение. Нам бы пресечь сии домогательства, одеться в броню молитвы, призвать на помощь святых угодников Божиих. Как вооружаемся мы против болезни? Пьём горькое лекарство, растираем ноги спиртом, ставим горчичники. А тут — подставляемся. Да ещё охотно, без внутреннего протеста, с интересом. Что нашепчет нам знаток наших, неокрепших в вере душ? А вот что. Как можно по молитве извести из земли источник? Существуют однозначные, физические законы жизни, они срабатывают чётко и одинаково от сотворения мира. И чтобы человеком (!) эти законы были попраны?! Полноте, не бывает такого.
А мы вспомним историю. Сначала древнюю. В VI веке приходит в Грузию святой Давид Гаренджийский и по его молитве из земли начинает бить источник с целебной водой. А ученик святого апостола Петра, первосвященник Рима святой Климент, дабы свидетельствовать о Христе, приходит в Крым и в каменоломнях
Херсонеса изводит источник. Но VI век — история такая далёкая для нас, почти нереальная. Но вот XV век. Преподобный Сергий Радонежский, игумен земли русской. Несколько слов из его святого жития: «Многие исцеления происходят от воды той для приходящих с верой, и различными недугами страдающие исцеление получают…» Опять далеко? Тогда давайте оглянемся совсем немного назад, почти во вчера, и удивимся чудесному Божиему посещению тихого места на берегу речки Ояти, притоке Свири. Здесь был древний монастырь с церковью во имя Введения во Храм Пресвятой Богородицы. Это святое место.
С этим местом связано имя удивительного святого, преподобного Александра Свирского, чьи полностью нетленные мощи вот уже пятьсот лет исцеляют страждущих и сомневающихся. Так вот, берег реки Оять — родина Преподобного. Именно здесь, родители его, вымолили долгожданного сына. Именно здесь, ещё будучи отроком, молился он Матери Божией, дабы преуспеть в грамоте, и чудесным образом эту способность обрёл. Именно здесь, когда сын ушёл в монахи, по обоюдному согласию родители его приняли монашеский постриг с именами Стефан и Васса. Они и похоронены здесь. На небольшом монастырском дворе, среди разнотравья и цветов, общий крест над их могилой. А ещё на этом месте, святом и благодатном, забил целебный родник. Но разорили обитель богоборцы, не обошла её бесовская злоба дорвавшихся до свободы комиссаров-неучей. Расстреляли монахов вместе с настоятелем архимандритом Николаем. А в храме заплясали и заулюлюкали комсомольцы, колокольню приспособили под водонапорную башню, источник завалили мусором. Вода ушла.
А десять лет назад обитель, как подсобное хозяйство, передали одному Санкт-Петербургскому храму. Несколько прихожанок приехали сюда, посадили картошку и уехали. Все, кроме одной. Одна не уехала и осталась жить в разорённой обители. Пожилая. Инвалид первой группы. Звали её Лидия Александровна Коняшова, в прошлом сварщица Балтийского завода. Она долго и тяжело болела, потом уверовала в Господа. Через год она получает благословение на устройство здесь Введено-Оятской женской обители и принимает монашеский постриг с именем Фёклы. Появились и первые насельницы. Думаете, позади остались трудности? Думаете, начался отсчёт доброго времени? Тяжело было, очень тяжело. Противников возрождения обители оказалось немало. Они-то и перекрыли однажды монастырю водопроводные трубы. Без воды жизни быть не может, а значит, дрогнут сестры Христовы, не выдержат, уйдут. А матушка Фёкла пошла не человеческим путём, а Божиим. Стала молиться о даровании обители источника.
Вот как вспоминала она об этом:
— Мы стали молиться, чтобы Матерь Божия нам воду дала. И действительно, свершилось чудо. Источник задышал, пошла вода.
Какие бесхитростные и будничные слова. Пошла вода… Было это весной 1992 года. И если святой Климент и Давид Гаренджийский за давностью лет нас не убеждают, то матушка-то Фёкла, наша современница, она-то, сварщица Балтийского завода, настолько своя, реальная, доступная нам во времени; да и святой тот родник не в древнем Херсонесе и не в предместьях Рима, а на берегу реки Оять, на севере, в Ленинградской области. Можно поехать, окунуться, можно убедиться воочию, что место это свято и благодатно. Конечно, врагу рода человеческого такой расклад по нутру не придётся и он постарается не отпускать нас даже в такой недалёкий путь. Придумает десятки заморочек, проблем, устрашающих обстоятельств, лишь бы не прорвалось наше сердце к спасительному свету Христовой истины. Но здесь ещё раз позвольте повториться: быть верующим — значит трудиться постоянно.
Мы по милости Божией прорвались. Моя командировка в Петербург началась не с Петербурга, а с тихой женской обители, в которой, несмотря на бедность, непочатый край работы, есть то, чем в первую очередь отличается святое место: благодать и желание покаянных слёз. Не хотелось уходить с матушкиной могилки. Простенькой, сельской, опять же такой похожей на могилки наших бабушек, незаметных тружениц на Христовой ниве. Пять лет была она здесь настоятельницей. Зимой 1997 года отошла ко Господу. Последними словами матушки Фёклы, обращенными к сестрам, были: «Не оставляйте место сие».
Как же теперь его оставишь? Духовная лечебница переполнена болящими. Обитель переживает настоящий наплыв паломников. Очень хочется услышать подробнее, как возрождалась обитель. Нынешняя настоятельница монастыря монахиня Михаила рассказывает:
— Это произошло в апреле 1992 года. Мы молились, каждый день читали акафист. И вот однажды источник забил из-под земли. Сперва вода шла слабо, мы вычерпывали её кружками. Но потихоньку расчищали завал, и вода пошла сильнее, сильнее, уже стали брать вёдрами. А потом появились два бизнесмена. Тогда, как раз мода пошла устраивать на целебных ключах разливочные, торговать водой. Матушка Фёкла говорила им, что этот источник Божия Матерь подарила, нельзя его отнимать, но они не послушались, добились аренды, стали налаживать своё хозяйство. Что мы могли сделать? Молились… Вдруг их директор попал в больницу и умер, предприятие развалилось. Если нам что-то даром дано, то его нужно даром и использовать. «Даром получили — даром давайте», — так Евангелие говорит.
Несколько шагов от обители и вот он — источник. Из железной трубы вырывается ровная серебрящаяся струйка, ударяется о землю, пробивая в ней небольшое русло, и течёт дальше весёлым ручьём. Делаю несколько глотков, и с удивлением ощущаю вкус хорошей минеральной воды. Она имеет небольшой привкус, но он совсем не портит воду, а наоборот, придаёт ей своеобразную пикантность. Минеральная вода. Оказывается, не просто минеральная, а настоящее чудо природы. По-научному — йодисто-радоновая. Гидрогеологи подтверждают, что для северных мест это большая редкость. Есть и ещё одна интересная особенность у этой воды. Как правило, святые родники, бьющие из-под земли, обжигающе холодные, плюс четыре градуса, не больше. Я уже приготовилась принять в ладони ледяную струю. А она оказалась тёплой. Конечно, не такой, как бывает черноморская вода в разгар курортного сезона, но всё-таки… Тёплый источник, бьющий из-под земли. Но всё, что мне удалось пока узнать, ещё не характеризует Оятский родник как святой. Есть у нас в России минеральные йодисто-радоновые ключи, есть горячие, есть тёплые. Ещё один? Нет, конечно. Чудесные свойства оятской святой воды многочисленны.
В источнике почти вся таблица Менделеева. Но он имеет и духовную силу. Бесы боятся этой воды, было несколько случаев исцеления от одержимости.
Рассказала матушка и о таком:
— Обитель посетил Тихвинский епископ. Позвал всех на источник. Один иподиакон очень сильно простудился и не хотел идти. Но владыка Симон его уговорил. Тот облился на морозе водой из источника и уехал совершенно здоровым. А два года назад приехала в монастырь молодая женщина Елена с пятилетней дочкой Дашенькой. У девочки было тяжелейшее заболевание органов дыхания с поражением стенки бронхов. Бронхиальная астма сопровождалась приступами удушья, хрипами, иммунная система была очень ослаблена, ножки не ходили, девочка всё время лежала. Мать на руках носила девочку на источник, ставила на снег, обливала водой из ведра. Она стала крепнуть на глазах, становилась живой и подвижной. Сейчас диагноз «астма» врачами уже не ставится, приступы удушья прекратились.
А рабу Божиему Николаю из Павловска предстояла операция на сердце. Знакомые посоветовали поехать на Оятский источник. Возвращался Николай с него абсолютно здоровым, необходимость в операции отпала. Вскоре вновь приехал в монастырь — благодарить. А одна девочка, подросток Наташа, очень страдала аллергией. Лицо и тело покрылось красной коркой, мучилась страшно. Пока не приехала на Оять. Получила полное исцеление после первого омовения в источнике.
Трудно писать о чудесах через запятую. Есть в этом непростительная дерзость: всуе говорить о значимом.
Поэтому — я ставлю точку. Пока. А дальше расскажу вам о собственном опыте исцеления. Подъезжая к Петербургу, я не могла ответить на приветствие проводницы: «Доброе утро». Пропал голос. Резко заболело горло. Думаю, что вагонные сквозняки прошлись по мне ночью с удовольствием. К вечеру я уже залегла в постель в полном недомогании. Питерские друзья грели молоко с содой, горстями скармливали мне гомеопатические горошины, даже убедили принять ударную норму аскорбинки — аж двадцать таблеток сразу. Не помогло. А утром нам ехать на Оять — уже договорились с машиной. Командировка оказалась под угрозой.
И я решила — будь что будет. Утром кисло улыбалась, подбадривала сама себя — ничего, как-нибудь. По монастырю ходила на ватных ногах.
Попила водички. По маленькому руслу ручейка вода из источника стекает в небольшой заросший пруд с ярко-жёлтым, весёлым песчаным берегом. Я подошла к пруду в нерешительности. Войти в него было страшно и моё маловерие набирало силу. Думала не о благодатном действии святой воды, а о возможном воспалении лёгких, несостоявшемся отпуске, больничной палате. Заставляю себя не думать о земном. Скорее, дабы не раздумать, плюхаюсь в пруд и три раза с крестным знамением окунаюсь. Надо сказать, что захолодало накануне так, что не попадал зуб на зуб. Моросил мелкий, противный дождик, ветер прогуливался как хотел по оятской обители. Дрожа, в ужасе от содеянного, выскочила из воды. Согрелась быстро. Выпила горячего чая из термоса. Поехали дальше. Через час дороги я уже чувствовала себя совершенно здоровой. Попутчики, смотревшие на меня с опаской, стали глядеть с удивлением. Но — молчали. Прошёл ещё час дороги. Здорова! Кашель исчез, горло не першит, насморка будто и не было, температура снизилась. Мне было очень стыдно за своё малодушие и неверие. Стыдно и сейчас, потому что знаю, что Оятский святой пруд дарует исцеления более серьёзные, почти невероятные. Ему по плечу даже онкология.
«Два года назад в монастырь приехала из Мурманска раба Божия Наталья. Диагноз — онкологическое заболевание позвоночника. Мучили очень сильные боли, выпали на голове все волосы. Ходила на источник, обливалась. Жила в обители год, несла послушание в трапезной. Уезжала полностью исцелённая. Мы ей, когда уезжала, косички заплетали», — вспоминали насельницы обители. Другая женщина, Анна, приехала сюда с медицинским свидетельством на руках, подтверждающим наличие раковой опухоли. Предстояла операция. Знакомые посоветовали съездить на Оять. Ходила на источник, трудилась, не жалея сил, в монастыре. Повторное обследование зафиксировало полное исчезновение опухоли.
А недалеко от Введено-Оятского монастыря, в Подпорожье, живёт учительница музыки, для которой святой оятский источник до сих пор — последняя надежда. У её четырнадцатилетней дочери Оленьки тяжёлое онкологическое заболевание. Клочками выпадали волосы, девочка облысела окончательно. Ездили в Евпаторию на целебные ключи — никакой пользы. Приехали сюда. За месяц волосы у девочки выросли. Но уехали домой — опять началось. Вот вернулись, живут здесь пока, девочка в местную школу ходит. Волосы опять отросли, парик уже не нужен. Пока придётся здесь жить.
А я добавлю — и молиться. Молиться о даровании дочке чуда полного исцеления. Эта мать — образчик смирения и веры, которых так не хватает нам, которых мы боимся и малодушествуем в этом страхе. А вот насельницы монастырские страха не ведают. Для них пруд со святой водой — лекарство от всех болезней. Идут сюда всяк со своей хворью. Настоятельница, как главврач, прописывает всем одно и то же: «Идите на источник». И паломников благословляет. Правда, оговаривается: «Если верующие — поправитесь, если неверующие — я вам помочь не могу».
Ежедневно в Введенско-Оятском монастыре совершаются вокруг обители крестные ходы. Ограждающие её от врагов, видимых и невидимых. Идут матушки в грязи по колено, по сугробам, по пыльной знойной тропе. Идут и просят в молитвах Матерь Божию покрыть Своим омофором место сие, где древние подвижники Александр Свирский, родители его, Стефан и Васса, передали эстафету молитвенного подвига из глубокой старины в наше время.
Мы очень ругаем его, наше время. Но разве мы к нему справедливы? По молитвам нашей современницы изводится святой источник. Его целебные свойства уникальны. Источник доступен, он не «за бугром», не в вожделенной для многих Америке, он наш, он родной, он даже не испытывает наше дозированное мужество ледяной водой, посылая нам в ладонь тёплую струю и одаривая чудесами. А вот самим бы нам себя поругать. И ругать нещадно, не стесняясь в выражениях и площадной брани. Потому что ищем виновных, а сами… Под лежачий камень вода не течёт. Уж не про святые ли это источники? Будешь пребывать в лености — не увидишь чуда, не испытаешь его силы, пугающей явной близостью благословляющего Господа. Трудиться. Только трудиться и уповать на чудодейственную силу. Именно об этом говорила незадолго до смерти матушка Фёкла.
— Наш источник чудесный. Воистину Божия Матерь нам его подарила. Кто с верой приходит, тот получает просимое. Но нужно и потрудиться. Нельзя говорить: «Дай, а с меня ничего не спрашивай». Уж если просишь, сам готов будь дать. Скажи так: «Господи, помоги мне в моей болезни, а я, что смогу, то ради Тебя сделаю».
Господи, пошли в Оять благодарных просителей.
Человек предполагает, а Бог располагает. В истинности этой народной мудрости я убедилась ещё раз совсем недавно, отправившись по редакционному заданию.
Астрахань Москву не принимала: туман. Но мне посидеть пару часов в Домодедове совсем необременительно: есть свежие журналы, есть весело попыхивающий на буфетной стойке самовар. И — ожидание праздника в душе. Потому что еду туда, где ждут, и где завтра престольный праздник — Казанская.
Астраханский Казанский собор красив, его недаром называют жемчужиной Поволжья. Я успела к всенощной и вошла под высокие своды красавца юбиляра (а ему нынче девяносто лет). Служба уже шла, была в ней неповторимая благодать храмового праздника, которая как золотая ниточка по простому холсту — насквозь. Пели удивительно. Казанская икона Божией Матери в центре храма на аналое утопает в белых розах и голубой парче. Цветов море. В больших и маленьких вазах, на полу, перед иконами, на амвоне — повсюду. Прихожане принаряженные, красивые. Мальчики из воскресной школы в белоснежных сорочках, девочки в нарядных косыночках. Красота. Праздник. Усталости от перелёта нет и в помине. Поднимаю глаза к огромному паникадилу, сверкающему светом заждавшихся праздника лампочек.
— Новое, — тихо говорит мне стоящая рядом прихожанка, — только перед службой повесили, ох и торопились…
А я думаю о том, что у меня ещё никогда не было такой радостной Казанской. Всё как-то суечусь, всё бегом-бегом, опомнюсь — вчера была Казанская, а я вчера как раз мимо храма… Но сегодняшняя всенощная компенсирует мои «бега». Сегодняшняя Казанская — особая. Уж очень благодатно, молитвенно, светло. Подхожу под благословение к настоятелю храма отцу Валерию (Павлову).
— Завтра непременно приходите. Гостей много ждём, служить будет епископ Иона.
На Казанскую небо просветлело. Все волновались — а ну как дождь! Крестным ходом идти и под дождём? Но Божия Матерь ради праздника Своего благословила Астрахань синевой чистого неба.
Задерживаюсь у стенда, сооружённого прихожанами к юбилею. Чёрно-белые снимки из архива. Мерзость запустения, кучи мусора, следы от кострищ, а в центре вместо аналоя — старенькая тумбочка, на ней Евангелие, икона. Так начинал отец Валерий. Так начинался приход. Внизу повеселее: цветные фотокарточки — день сегодняшний. Яркая зелень Троицы, светлые детские лица, обновлённые фрески на стенах, витраж при входе. Много успели за семь лет как храм открыли вновь. Много трудились. Много вынесли. Много молились. Но главное, не только стенам дали вторую жизнь — приход возродили. А ведь именно им, приходом, и определяется каждодневная жизнь любой церкви.
— Люди у нас замечательные. Для храма ничего не жалеют, во славу Божию трудятся. Если бы не они… — говорит отец Валерий, когда подошла к нему с поздравлениями.
Ликование. Праздник! Казанская! Божия Матерь с одной из самых почитаемых на Руси икон взирает на обновлённые стены Казанского собора. «Заступница усердная…» — поёт хор. Душа поёт, не словами только, а светлыми чувствами. Прекрасней есть ли что-нибудь ещё?
— Вас к телефону, Москва… — одна из прихожанок пробирается сквозь толпу молящихся, машет мне рукой.
Как скоры вы, скорбные вести! Именно на Казанскую рано утром умер мой отец.
— Я сейчас вылетаю, — кричу в трубку. — Я сейчас вылетаю…
«Заступница усердная…» — поёт хор. А я тихо плачу, присев на краешек кресла, среди стопок книг, церковной утвари, календарей. Входит батюшка. Взгляд сострадательный. В руках икона:
— На Казанскую умер, значит, утешение вам. Божия Матерь в такой праздник к себе забрала. Многие бы так хотели. Примите от меня Казанскую, пусть икона укрепит вас, поможет перенести скорбь.
Заступница усердная. Только десять минут назад она ликованием сердца делила со мной радость. И вот уже делит беду… Беру себя в руки, вытираю слёзы. Папа жил в Донецке, мне надо срочно лететь туда.
— Когда ближайший самолёт на Донецк?
— На Донецк из Астрахани — рейсов нет…
— Поезд на Донецк…
— Поезда на Донецк не ходят.
Решаю лететь в Москву, оттуда проще…
— Ближайший рейс на Москву завтра, но над Астраханью снова туман, рейс может задержаться.
Не успеваю. Надо взять себя в руки и успокоиться. Но я не успеваю…
Подходит коренастый мужчина в свитере, небольшая бородка, открытый взгляд. Батюшка знакомит меня с ним, говорит, что это один из самых активных прихожан.
— Что вы решили?
Рассказываю: самолёты не летают, поездом до Москвы двое суток, а там ещё сутки… Не успеваю. Не знаю, что делать.
— А я знаю. Повезу вас машиной.
Через двадцать минут прихожане уже собирали нам в дорогу сумку с продуктами. Праздничная трапеза по случаю Казанской благословила мне от своих щедрот паёк в скорбную дорогу. Подошла небольшого роста женщина, большие очки чуть затемнены. Я видела её в храме. Она что-то втолковывала перед службой девочкам из воскресной школы.
— Я с вами поеду. Батюшка благословил, дорога неблизкая, мало ли что. Мой муж вас повезёт, только заедем на десять минут домой переодеться.
Собирались они по-военному: быстро, чётко, без разговоров. Вера Фёдоровна и Василий Петрович -муж и жена. Вчера ещё чужие, а сегодня первыми пришедшие на помощь.
Мы ехали по вечернему притихшему городу. Астраханский красавец кремль на секунду предстал перед моими глазами и скрылся. Я покидала город, который не успела полюбить и не успела узнать, даже рассмотреть не успела. Сердце тревожно ныло — ведь впереди больше тысячи километров, а времени совсем в обрез.
Калмыцкие степи. Мокрый снег лепит не переставая. Мы останавливаемся, чтобы сбить наледь с подкрыльников. Ближе к ночи снег утих, но мороз усилился, едем по сплошному льду.
— Не волнуйтесь, успеем, дальше дорога будет лучше.
Справа вдали огни города. Элиста, столица Калмыкии. Опять степи. Часто фары выхватывают стремительную тень — лисы, перепуганные нечаянным «жигулёнком», прыгают в придорожную канаву. Одну, зазевавшуюся, мы чуть-чуть не придавили. Скрипнули тормоза — обошлось.
На пару часов сделали передышку. Я вышла в морозную ночь пропахшей травами калмыцкой степи. Ветер гулял по бескрайним просторам, прибивая к земле высокий сушняк. Звёзды. Они будто опрокидывались на наш автомобиль, будто хотели попугать своим нездешним, неземным присутствием. Опять подступили к горлу слёзы. Может быть, папина душа в этот ночной час напомнила о себе, просила молитв?
Я стала молиться, стоя на холодном степном ветру под звёздами, и, как всегда бывает после молитвы, отпустило, стало легче.
А ещё подумалось: как самонадеянны мы и как маловерны. Всё рассчитала: вернусь из командировки, отпишусь, поеду к отцу на традиционную встречу в конце ноября. Я всегда выбиралась к нему в конце ноября, перед Рождественским постом. Даже позвонила перед командировкой, сказала: «Жди!» А Господь по-другому рассудил. Господь в который раз вразумил: не надо надеяться на человеческие календари и мерки. Есть другие календари и другие мерки. И вот начало ноября, и до традиционной встречи ещё почти месяц, а вместо неё скоро другая, в которой я увижу отца, а он меня нет… Кто бы сказал мне, что будут в моей жизни эти звёзды, что буду стоять на ночном сквозняке и молиться, и плакать…
По Ставрополью ехали проворнее. Вера Фёдоровна заботливо подтыкала мне под бока плед, Василий Петрович изредка останавливался и вглядывался в дорожную карту. Утром мы остановились перекусить в маленьком кафе у дороги. Бойкий черноглазый паренёк ловко смёл снег с пластикового столика, принёс табуретки.
— Шашлык, хотите шашлык?
А мы достали собранный нам на приходе «тормозок». Попросили горячего чая. Паренёк, желая угодить, врубил музыку. Она гремела над безлюдным шоссе вызывающе, утверждая, несмотря ни на что, земную жизнь со всеми её достоинствами и недостатками. Здесь, в придорожном кафе без названия, с незнакомыми людьми, посланными мне Господом в помощь и утешение, мы помянули раба Божиего новопреставленного Евгения.
В Ростов въехали днём. Поплутали по его шумным улицам, выбрались на Таганрогское шоссе. Оставалось совсем немного…
Теперь, когда наше путешествие позади, понимаю, как деликатны и предупредительны были мои друзья. Они не терзали душу соболезнованиями, не пытались отвлечь меня разговорами от грустных мыслей. Мы иногда переговаривались о чём-то незначительном, но больше молчали. Каждый думал о своём. Немного говорили об отце Валерии, о том, что возрождение Казанского храма его большая заслуга. А мне всё думалось о прихожанах. Большая, дружная семья. Живут одними радостями, одними заботами. Создать такой приход ничуть не легче, чем возродить из руин храм. Настоящая христианская любовь к ближнему, не пример ли её — история со мной, человеком для прихода чужим, незнакомым, случайным? Ведь дела свои были, проблемы нерешённые. Всё оставили, отправились в опасный путь ради самой непонятной из всех существующих корысти — помочь человеку, попавшему в беду. Вера Фёдоровна сидела, закутавшись в плед, читала. Что? Оказывается, Псалтырь за моего отца.
Ровно через сутки мы подъехали к знакомому подъезду отцовского дома.
— Держитесь, — Василий Петрович крепко жмёт мне руку.
— Помоги вам, Господи, — обнимает Вера Фёдоровна.
А я… Даже поблагодарить не успела по-человечески. Боюсь, что и сейчас тоже не смогу найти подходящие к случаю слова. Привычные «спасибо, благодарю» говорить не хочется, потому что есть в этих словах некий налёт дежурной вежливости. А особые слова, где их найти? Только пусть знают: в душе моей есть отныне уголок, где живёт тёплое и удивительное чувство особого христианского родства. Оно есть, это родство, оно не в генах, не в метриках, не в схожести глаз и профилей. Оно в чём-то другом, что больше, прочнее и — основательней. Люди, которые своими поступками напоминают об этом родстве, уже угодили Богу.
Подарки отца всегда были для меня в радость. Уходя в другой мир, он остался верен себе и подарил мне знакомство с людьми, которых сам не знал, но которых, может быть, вымолил в первые часы своего предстояния — там. Чудны дела Твои, Господи! Прихожане Казанского храма, разделив со мной скорбь, тут же одарили радостью. Она в том, что мы не одиноки, что мы очень многое можем по законам нашего надёжного христианского родства. Помню, как владыка Иона говорил в праздничной речи на Казанскую:
— Спасибо тебе, отец Валерий, что есть у нас в Астрахани этот храм.
Спасибо, отец Валерий, что есть теперь и этот приход. Спасибо, что окормляете таких славных людей, способных даже беду повернуть к радости. Но вот ведь искушение: стала писать да и запнулась — фамилию-то Веры Фёдоровны и Василия Петровича я не знаю! Даже в голову не пришло узнать. А позвонить спросить — конфуз полный. Люди так помогли, а я даже фамилии не спросила. Узнала. Хитростью. Не скажу какой. Куприяновы их фамилия.
Моя командировка в Астрахань оказалась прерванной, как говорят, по семейным обстоятельствам. Но я оставила в этом городе много добрых людей, к которым очень хочется вернуться и рассказать о них нашим дорогим читателям. Свидимся ли? Бог знает. Усердная Заступница наша — Казанская Божия Матерь. Икона Её, благословлённая отцом Валерием, стоит передо мной и сейчас, когда пишу эти строки.
Не получается разговора, никак не получается. Знаю, почему. Расспрашиваю о том, о сём, а о главном не решаюсь. Она понимает, но не бросается на помощь, дисциплинированно отвечает, будто заполняет листок по учёту кадров:
— В Москве родилась. Училась в Московском университете, не закончила. Потом в Ростовском. Закончила. Замужем. Муж Андрей, дочка Светлана, внучка Наташка, тёзка моя. А теперь вот ещё и Ирочка…
Опять я не решаюсь. Хотя всё внутри кричит и требует: «Ну скажи, скажи, зачем тебе Ирочка, зачем надо было приводить её из больницы в дом, отвыкший от детей? Зачем надо было переиначивать отлаженную, благополучную жизнь и превращать её в сущую муку, ходить, доказывать, ссориться, бороться за права, справляться с бесконечными обязанностями, посыпавшимися как из рога изобилия на горемычную головушку?»
Почти как в сказке начало той истории. Жила-была девочка. Хорошенькая, умненькая, здоровенькая. Была она живой и разговорчивой и очень любила людей. И её любили люди. Все, кроме папы с мамой. А дальше не сказка, быль: оказалась девочка в детском доме, потянулись ручки к бесхозному уксусу. Несколько жадных глотков — пить хотелось, и — реанимация, ожог пищевода. Одна операция, вторая, третья… С пищеводом-то обошлось, да заразили врачи девочку СПИДом. Да. Ни больше, ни меньше. Не мелким почерком пишется Ирочкина жизнь, а размашистым, крупным. СПИД. В больницу её, в особое отделение, почти резервацию. Но и там жила не печалилась, мала была, что для неё эти четыре зловещие буквы — пустой звук. Впрочем, как и другие четыре буквы — мама. Вокруг врачи, медсестры, нянечки, все улыбаются, вкусненькое приносят. Мама… Много мам. Так, наверное, у всех, думала, и мам много, и про СПИД все вокруг говорят.
Жила девочка до пяти лет в больнице, другие девочки были рядом, инфицированные, говорили про них. Но вот кто-то выписался, кто-то умер. Только Ирочка жила себе среди пестроты «мам» и запаха хлорки, только Ирочка бежала навстречу каждому посетителю, улыбалась очаровательными ямочками и кокетливо поправляла байковое больничное платьице в тоскливый цветочек.
А потом — ну опять сказка. Приехала в больницу красивая тётя в белых брюках и яркой жёлто-зелёной футболке. С тётей — девушка очень красивая. Ира такую видела по телевизору. В руках у тёти была большая сумка с шуршащими, таинственными пакетами. А в пакетах, мама родная! И пастила, и мармелад, и разные там шоколадки, бутылочки с соками, груши с кулак, даже арбуз. Большой, полосатый, важный. Всё ей, Ирочке. Она, конечно, поделилась с Олегом, соседом по палате, но пакетов будто и не стало меньше, большие, маленькие, а ещё коробочки. Тётя смотрела, как Ирочка хлопотала над пакетами, спрашивала о том, о чём её всегда спрашивают: как она себя чувствует, ходит ли гулять, с кем дружит. Она и отвечала, как всегда: чувствует хорошо, гулять их Мария Ивановна выводит, а дружит она, конечно, с Олегом, с кем же ещё? Тётя спросила:
— Можно в следующее воскресенье я опять к тебе приду?
Ещё бы нельзя! Разные пакеты, большие, маленькие, коробочки…
— А что тебе принести?
Ирочка глянула на пакеты — всё у неё теперь есть. И сказала солидно, как говорят меж собой на посту медсестры, она много раз слышала:
— Сметанки бы мне на окрошку.
Все засмеялись. Засмеялась и Ирочка. Вот ведь как всех развеселила.
Ровно через неделю Ирочка ела окрошку со сметаной. Но не в отделении, а в светлой, пронизанной солнцем квартире в Солнцевском районе Москвы. Тётя её удочерила. Да, вот так сразу. Об Ирочке прочитала в журнале: живёт уже три года в больнице девочка с диагнозом СПИД. Никому не нужна, одна во всём свете. Подхватилась тётя и в больницу с сумками. А ещё с дочкой Светланой. Уже в больнице, как только девочка выбежала им навстречу, знала, возьмёт, заберёт домой, согреет, приголубит. А вечером мужу, без реверансов:
— Давай возьмём на лето девочку из больницы? Детдомовскую, никому не нужную.
И услышала в ответ то, что хотела и рассчитывала услышать:
— Почему же на лето? Уж если брать, то насовсем.
В это трудно поверить, но это так. Раздумий, прикидок не было. Наталья и Андрей единодушно пришли к общему знаменателю. Берут девочку.
Вот об этом-то я хочу спросить и не спрашивается. Зачем? Жили себе и жили. Потом-то я пойму, что не надо об этом спрашивать, но сейчас прямо разбирает — хочется.
— Да спрашивайте. Я же знаю, вы хотите спросить, зачем мы это сделали, так сказать, причины, побудившие… Так ведь? Спрашивайте. А я вам отвечу, как отвечаю всем, кого это очень интересует: не могла не взять, вот и взяла. Удовлетворила я ваше любопытство?
Она очень резкая, Наталья Николаевна Будина. Вот и по телефону минуту назад кого-то отбрила. Я, говорит, тебя урою, если ты… (дальше не для печати). И трубку на рычаг со всего маху. Точка. Окончен разговор. Иры дома нет. Ира поехала в «Детский мир» купить подарок ко дню рождения Натальиной внучки, годовалой Наташки. Как она одна в магазин? Ничего страшного. Ирочке теперь пятнадцать лет. Такие поездки ей уже по возрасту. Девять лет живёт Ирина в семье у Натальи и Андрея Будиных и, конечно, иначе, как мама и папа, их не называет.
Это хорошо, что Иры нет. Без неё говорится проще и мне, и Наталье. Может, была бы тут Ира, не стала бы Наталья вспоминать:
— Всё было, пока выросла, натерпелись. Так всегда, вырастить ребёнка разве просто? И слёзы льёшь, и бессонница прижимает, а бывает, ну отчаяние прямо. Росла, как все. Правда, в доме, как прознали, что девочка из больницы, ВИЧ-инфицированная, началось! Один раз приходит Ирка в слезах: «Тётка на меня возле дома налетела, кричит: не ходи возле нашего подъезда, ты заразная ». Я вышла…
— И сделала ей замечание?
— Нет, я её отлупила.
Потом она ей долго и упорно втолковывала, что Ира такой же ребёнок, как все, имеет полное право гулять во дворе, ходить мимо любых подъездов. А если кто этого с первого раза не поймёт, она будет объяснять. Как? Доступно.
Теперь эти проблемы позади. Иру во дворе любят, у неё куча подруг, в выходные телефон обрывают: «Ира выйдет?» Соседи давно успокоились. Поначалу был напряг, конечно… Соседей можно понять. Ситуация (рядом ВИЧ-инфицированный ребёнок) новая, непривычная. СПИД для нас, дилетантов, почти что холера. Подальше надо, подальше… Мы не привыкли. Мы не умеем. Но теперь это, к сожалению, одна из граней нашей жизни. Нам надо учиться жить рядом с теми, кто получил серьёзный приговор и несчастен. И помнить об одном: если инфицированный человек живёт рядом с нами, бояться нам нечего, бытовым путём СПИД не передастся. Врачи никогда не пойдут на такой риск, не дадут «вольную» тому, кто должен быть изолирован. Но учиться утомительно и не всегда хочется. Куда легче — гнать. Гнать человека только потому, что он более несчастен.
Они хорошо помнят: радость! Мы едем в пансионат. Сосны! Липы! Москва-река! Ира не избалована радостями. Детдом, больница, бесконечные процедуры, капельницы. А тут вдруг загорать, купаться, ягоды собирать, да не одна, да не строем, взявшись за ручки, а с папой, с мамой, как все дети. Они плескались в любви. Ира девочка общительная, Наталья с Андреем тоже. А потом… Худая молва — есть ли у кого более длинные ноги?
— Уезжайте. Чтобы завтра утром вас в пансионате не было. Иначе уедут другие люди, мы понесём убытки, — директор даже не зашёл в номер, вещал с порога, брезгливо посматривая на ребёнка. А через час целая делегация отдыхающих и даже жителей близлежащего посёлка. Не просят. Требуют: убирайтесь.
Наталья не стала спорить с ними. Она сказала им тихо: «Вы не люди». И они уехали, не успев искупаться и поесть земляники.
Назло всем брезгливым Ирочка росла. Хорошела. Началось мучительное познавание жизни, жадное хватание ярких фантиков. Кого миновала эта обязательная программа подростковой поры? Натальина первая дочка Светлана вышла замуж, они остались в маленькой однокомнатной квартирке втроём — мама, папа, Ира. А ещё две собаки, подобранные, когда им было «тяжело». Одна о-очень большая, другая о-очень маленькая. Время разбрасывать камни Ира встретила с нетерпением. Она жадно окунулась в жизнь, особенно после того, как умерла Виолетта.
Да, её закадычная подруга Виолетта, соседка по палате, угасла, так и не зацепившись за жизнь, не отвоевав у неё себе даже маленького послабления. Тоже без роду и племени, маленькая девочка с вычурным именем и простецкими больничными манерами. Пока Ира, закрывшись в кухне, рыдала, Наталья распоряжалась насчёт похорон. Она носилась по Москве на своём стареньком «жигулёнке», договаривалась насчёт отпевания, заказывала венки. Она справила последний (и первый!) роскошный наряд, в котором и отправили Виолетту в Царствие Небесное.
Сначала Ира ходила притихшая, плечи опущены, глаза проплаканы, но почти сразу после поминок на 40 дней пришла домой за полночь. Потом — снова. Наталья вразумляла, корила, гневалась. А однажды в очередную разборку услышала от Иры дерзкое:
— Своей дочери замечания делай, а меня оставь в покое.
Конечно, в семье бывает всякое… Редко кто вырастит ребёнка и не узнает, что такое жгучая обида, чёрная неблагодарность. Наталья не стерпела обиды, она встала перед хорошенькой, стройненькой девочкой, ещё так недавно никому не нужным гадким утёнком, и повторяла только одно:
— А я тебе кто? Я тебе кто, спрашиваю?
Конечно, она наподдала ей. А когда откричали, отупрекали, угомонились, посадила свою приёмную дочь напротив:
— Что с тобой происходит? Что мучает тебя? Скажи, я ведь твоя мать, попробую разобраться.
И разобралась. В том, что Ира считает жизнь бессмысленной, и ей осталось немного. А раз так, надо торопиться ловить удовольствия, ни в чём не отказывать себе, потому что скоро она отправится вслед за Виолеттой…
Тогда первый раз Наталья сказала Ирине слова, которые потом будет повторять очень часто, и не только ей — всем, кто засомневается:
— Я обещаю тебе — костьми лягу, но сделаю всё. Ты будешь жить долго, счастливо и — всегда.
Ира будет жить долго и счастливо. Она и мне говорит об этом, хотя я не давала ей никакого повода усомниться. Понимаю: слова те говорятся для самой Натальи. Ей нужно повторять их время от времени, когда совсем оставляют силы, это некий код, установка. От роли борца она устаёт, ей очень хочется иногда переложить эту роль на другие, недюжинные плечи. Но у мужа ответственная работа, он сочувствует ей, он любит Иру, а что ещё он может? А Наталья — на подхвате. Хлопотунья, сумасшедшая мать, как пантера, налетающая на каждого, кто только косо посмотрит на её ребёнка.
Рядом с Натальей Будиной понимаю особенно хорошо, как мал и несовершенен мой вклад в собственного, родного ребёнка. Как наспех, на бегу, экстерном осваивалась наука материнства, по верхам, необременительно. А она — жертвует. Жертвенная любовь -любовь истинная. У Натальи она именно такая. А потому вправе ли мы зацикливаться на её некой заполошности, на желании казаться «крутой», на её словечках, которые шокируют поначалу, на её брюках, кроссовках и курточках в заклёпках — извечном гардеробе этой зрелой, солидной женщины. На её готовности дать отпор обидчику, наподдать, поставить на место. Какие же это в сущности пустяки рядом с поступком, который перекрыл раз и навсегда вчерашние, сегодняшние и даже завтрашние проколы. Какие же это в сущности пустяки…
Она гнала машину по городу, увёртывалась, подсекала. Ей крутили вслед у виска, матерились, а она гнала, сжав зубы, так и забыв зажечь торчащую в зубах сигарету. Задержалась у знакомых, муж в командировке, Иришка оставалась дома одна. Позвонила -еду, мол. Длинные гудки. Где она, Иришка? Где?! Летела, фантазировала страшное. А дочка спокойно занималась постирушкой в ванной и не слышала звонка. Ворвалась в квартиру, глаза горят, сердце выскакивает из груди:
— Ирочка!
— Ты что, мам?
Перевела дух. Села в кресло. Откинула голову.
— Как же я люблю тебя, Ирочка…
Тот тяжёлый период они обе пережили достойно. Ира успокоилась, поняла, что так просто её из этой жизни не отпустят ни мама Наташа, ни папа Андрей. За неё будут сражаться, её выцарапают из самых цепких, самых хищных лап. А Наталья только и делает, что поддерживает в дочери этот огонёк. Начнёт затухать, она его и раздует, такой добросовестный, такой талантливый кочегар.
Заболела Ира. Её отвезли в больницу, и Наталья просиживала ночами у её постели. Ирочка угасала. Напичканную лекарствами, слабенькую, она привезла её домой. Девочка с трудом говорила, безучастно смотрела в потолок. Не плакала. Она будет жить долго и счастливо… Наталья едет на оптовый рынок, загружает багажник своего «жигуля» лимонами, бананами, всякой диковинной заморской снедью. Ира слабенько благодарит, откусывает кусочек яблочка. Наталья покупает ей шикарную дублёнку и заставляет встать, примерить, пройтись перед зеркалом. Ирочка тянется, чтобы чмокнуть маму в щёку, и опять затихает. Она уже не болеет, но чёрные мысли вновь берут верх, давят на психику. Она впадает в депрессию, из которой вывести её может только что-то сверхординарное. Вечером с Андреем они разрабатывают план. Утром она снимает с книжки лежащие «на всякий пожарный » деньги.
— Ира, послезавтра мы вылетаем.
— Куда?
— Как куда? Тебе скоро шестнадцать, а ты ещё ни разу не была в Арабских Эмиратах.
— Мама!
Улетели. Что это была за поездка! Они жили в роскошном отеле и каждый вечер сидели в маленьком кафе на берегу моря. Я листаю альбом с фотокарточками. Вот Ира хохочет, вот она церемонно раскланивается перед толстым, в национальном костюме арабом, вот примеряет шляпу с большими полями.
— Положительные эмоции. Это они выдернули Иришку из кризиса. Мы вернулись усталые, но довольные.
Ира, оттого что сменила обстановку, первый раз повидала «заграницу», Наталья оттого, что смогла, в очередной раз смогла. Жертвенная любовь — любовь истинная.
И опять, опять скорби. В жизни всё рядом — сегодня мы смеёмся, завтра плачем, сегодня негодуем, завтра благодарим. В их семье вечное балансирование по тоненькой жердочке, пунктиром, всё пунктиром: радость — беда, радость — беда…
Срочно понадобилось очень дорогое лекарство. Поскольку заразилась Ирочка по вине медиков, лекарству положено быть бесплатным. Но его нет никакого. Лекарство американское, Наталья поднимает на ноги всех своих крутых знакомых и — достаёт. Пять тысяч долларов один курс. Она напоминает медикам, что лекарство должно быть бесплатным, но ей отвечают, что не располагают такими средствами. Она меняет квартиру на другую с доплатой в пять тысяч долларов, и лекарство покупает. Но курс годовой, где взять деньги через год, ведь принимать лекарство надо постоянно. Медики опять разводят руками: лекарства нет. Тогда Наталья Будина идёт на телевидение и открыто — она всегда всё говорит в глаза — заявляет в программе «Сделай шаг», что есть закон, по которому лечение ВИЧ-инфицированных идёт за счёт средств федерального бюджета. Она смотрела прямо в объектив и говорила о том, что её так заботит и гневит в нашей нынешней неразберихе. Она не просила денег. Она требовала справедливости.
Вечером после эфира домой позвонили. Молодой человек. Владимир. Посмотрел передачу, хочет встретиться. Условились у метро. Андрей Наталью не пустил, поехал сам. Вернулся с конвертом, в котором лежала тысяча долларов. Незнакомый человек вручил конверт молча. На вопрос, кого благодарить, сказал -Владимира. Вот такие тоже бывают люди. Не только гонящие несчастного ребёнка — распни, распни его, брезгливо морщащие носы, но и такие. Наталья очень просила меня: «Будете писать, скажите спасибо, вдруг прочитает Владимир». Говорю. И низко кланяюсь в пояс.
Но лекарство необходимо Ирочке всю жизнь, пока не найдут, наконец, средство от СПИДа. Сегодня есть спонсоры, завтра их нет. Куда пойдёт Наталья потом, как будет добывать эту немалую сумму? Когда они с Андреем только взяли Ирочку в семью, Наталья пошла работать, чтобы были деньги, кормить ребёнка вкусно, одевать красиво, лечить правильно, учить индивидуально. Теперь денег катастрофически не хватает, потому что новое эффективное лекарство «Крексиван» категорически не рассчитано на наших малоимущих соотечественников. Но лекарство есть, его обязаны давать бесплатно. Это долг медиков. Это их шанс быть прощёнными за непростительную ошибку.
Наталья и верит… и не верит в то, что достучится. Как человек, привыкший рассчитывать только на себя, она и здесь не очень обольщается. Всё прикидывает, что бы ещё продать, где бы подзаработать.
А Ира растёт и хорошеет. Она прекрасно помнит больничную палату, где жила рядышком с такими же, как она, несчастными мальчиками и девочками. Теперь она осталась одна. Остальные погибли. Она знает, что живёт только благодаря родителям, их настоящему по нашей жизни подвигу. Но есть ещё в больнице мальчик, которому они с мамой потихонечку откладывают на чёрный день. Мальчик инфицирован недавно. Наталья пошла в Сбербанк и хотела оформить на ребёнка взнос. Но, оказалось, столько надо справок, объяснений, даже оправданий. А почему вы, если вы ему никто? А почему ему, а не другому? Наталья обозвала всех придурками и ушла. Договорилась с одной медсестрой, теперь у неё в сейфе для мальчика хранится энная сумма.
Когда она девять лет назад оформляла на Иру опекунство, Боже, сколько было подозрений и разборок.
— Вы хотите улучшить жилищные условия за счёт ребёнка, у вас же однокомнатная квартира, — сказала, зло сверкая очками, чиновница из департамента.
— Возьмите девочку вы, у вас трёхкомнатная. Дама утёрлась. Мы не любим не похожих на нас.
Мы подозреваем тех, кто ходит по другим тропинкам и читает другие книги, слушает другую музыку. Но больше нелюбви достаётся людям, совершающим поступки. Им обязательно напомнят насчёт крыши, которая поехала, снисходительно улыбнутся чудачеству. А ведь только у людей, совершающих поступки, нормальная, здоровая, естественная жизнь. Поступок-то — это нормально. Боль за другого — это здоровье. Жертвенная любовь — любовь истинная.
— Мне скоро шестнадцать. Знаете, что я сделаю, когда буду получать паспорт? — спросила меня Ира.
Не дожидаясь ответа, сказала:
— Я поменяю имя, фамилию, отчество.
Да, Ира, Ирина Михайловна Антонова, не знает родивших её папу с мамой. Говорят, они где-то обретаются. Бог им судья. Рядом другие. Наталья и Андрей. Их дом — её дом. Она под надёжным крылом, как цыплёнок под крылом наседки. Ну как назвать Наталью с Андреем приёмными родителями? Кто кого принял, кто кому приёмный, если в прожитой ими вместе жизни столько уже настрадались и нарадовались вместе. Ирочка была ещё маленькая, когда родители, уложив её спать, собирали посылку бастующим шахтёрам. Вдруг шлёпанье босых ног по полу, и Ирочка, сверкая хитрыми глазками, торжественно внесла в кухню припрятанные где-то до поры две банки сгущёнки, любимое её лакомство. И в сумку их, в сумку, бастующим шахтёрам тоже, наверное, хочется сладенького. А когда в дни путча «скандальная » женщина засобиралась на баррикады, Ира ходила рядом, плакала и повторяла:
— Ну возьми, возьми меня с собой. Я в больнице хорошо научилась перевязывать. — И шприц в карман Наталье, новенький, одноразовый шприц.
А теперь скажите, разве не похожа дочка на маму? Да вылитая! Потому и быть ей с шестнадцати лет Инной Андреевной Будиной. Понимаю, почему Будиной, понимаю, почему Андреевной, а вот Инной… Хотя, что же тут не понять? Жизнь с чистого листа. Чтобы ничего не напоминало о прошлом.
В юности Наталья писала стихи. Когда она читала их, я сидела притихшая, потому что была в них удивительная, неброская, некричащая правда. Стихи совсем не походили на автора, они будто вырвались от неё, чтобы скорее зажить своей, независимой от Натальи жизнью. Но так не бывает. Стихи — это сам человек, как бы он ни скрывался, за какую бы крутизну ни прятался. Стихи были о пластилиновых человечках, запуганных, тревожных, готовых в любой момент перевоплотиться хоть в барашка, хоть в примитивную, вытянутую колбаску. «Не будь пластилиновым…» А как трудно им не быть, как трудно держаться собственным хребтом, собственными силами и собственной волей. Им проще, пластилиновым человечкам. А как трудно непластилиновым. Наталья читала стихи, а я удивлялась своему верхоглядству. Порыв к поступку не есть грех. Грех есть боязнь поступка. Не будь пластилиновым… Нет-нет, она не расслабится, она не станет пластилиновым человечком теперь, если уж раньше им не стала. Скоро лето, опять идёт кругом голова, куда вывезти Иру, как организовать так, чтобы там, где они будут с ней летом, был под рукой холодильник с хорошей морозилкой, где она сможет хранить обязательные для Ирочки препараты. И, конечно, где взять денег. А если как-то выкрутится и добудет, как отщипнуть от них и для того мальчика, что в больнице.
Она везла меня к метро, лихачка Наталья, легко лавируя среди потока машин, дымя сигаретой и реагируя на такого же, как она, лихача самым нетерпимым образом и крепким словом. Но вдруг начала опять читать стихи про пластилиновых человечков, сникла, затихла, приготовилась грустить. В ней всё рядом. Всё открыто. Она не умеет лицемерить и приседать в реверансе, закрывать глаза, чтобы не видеть чужую боль. Как не умеет щадить себя и рассчитывать на жалость. Но она умеет писать хорошие стихи и любить своих детей. Верно. Глубоко. Жертвенно.
Труден этот разговор. Конечно, можно бы отговориться кругленькими (они всегда наготове) фразами, развести руками в сожалении, что нельзя, мол, объять необъятное. Но тогда зачем и огород городить. Лучше уж — без огорода… А труден разговор по единственной простой причине: хватит ли честности сказать о том, что болит давней болью под и без того изболевшимся сердцем, хватит ли честности и сил не переметнуться мыслью к чужим грехам. От своих собственных, на которые глаза бы мои не глядели.
Перед Великим постом есть замечательное воскресенье. Оно именуется православными людьми Прощёным, потому что в этот день мы просим прощения друг у друга, чтобы назавтра вступить в чистые воды Великого поста отмытыми собственным покаянием. В этот день особенно люблю бывать в храме. Люди преклоняют колена с кротким «прости». «Простите», — попросит и священник свою паству. «Простите», — говорим мы, даже незнакомым незнакомые. Именно в Прощёное воскресенье читаются в храме слова Спасителя: «Если вы не простите от сердца прегрешений друг другу, и Отец ваш Небесный не простит вам прегрешений ваших». С лёгким сердцем мы приходим в свои дома, готовые к подвигам начинающегося поста, к любым духовным испытаниям. А на кухне старенькая мама крутится у плиты, а в спальне под зелёным абажуром устроился в кресле муж, а следом влетает в квартиру разгорячённый уличными потехами сын. Близкие люди, за долгие годы совместной жизни услышавшие от нас много всякого и отлично знающие, как некрасиво наше лицо во гневе. Пришёл час сказать им: «Простите». Завтра пост. Сегодня — Прощёное воскресенье. Но только вот ноги упорно не идут к маме в кухню, не находятся слова для мужа, рука не протягивается, чтобы погладить по голове сына.
То, что было так легко и благостно с чужими, со своими превращается в муку мучительную. А почему, собственно? Потому что перед чужими какая уж такая наша вина? А перед своими мы виноваты. Мы очень виноваты перед теми, с кем делим крышу, трапезу, ложе. Именно потому (виноваты!) сердце горделивое противится и ищет лазейку. Помните, в школе? Набычившийся школяр стоит перед любопытствующим классом, а педагог с ножом к горлу:
— Ну попроси прощения, ну скажи: «Я больше не буду!»
Молчит школяр, упёртый мальчик, стойкий и молчаливый, как партизан. И — клич верного друга с задней парты:
— Да скажи. Саш, скажи — не буду, чего боишься-то? Оно бы лучше, конечно, сказать, да и отвязаться от настырной учительницы, а — трудно…
А нам-то как трудно. Взрослым людям, уж во всем, кажется, разобравшимся, знающим, что почём и что откуда. Маета наша от нашей собственной вины. В самой глубине души свернулась калачиком наша вечная «оппонентша» — совесть и толкается, толкается, и называет вещи своими именами. А в Девятой заповеди всё правильно и всё не про нас: «Не послушествуй на друга своего свидетельства ложна». Сразу видится комната с голыми стенами и столом. По одну сторону стола человек и по другую человек. Один говорит, другой записывает. Один фиксирует, другой предаёт. Послушествует свидетельства ложна… А нас в той комнате нет. А нас в той комнате никогда не было! Проскочим, значит, заповедь? Не зацепимся за край её своими расхристанными одеждами вечно спешащего человека?
Не проскочим. Потому что Господь, создавая человека, благословил его словом. А враг рода человеческого и здесь не отстал. Великое благо, отличающее нас от остальной созданной Творцом твари, обращает он на погибель человеку. Ложь, празднословие, клевета, навет, осуждение — это всё из дьявольского багажа. (Да и само слово «дьявол» означает «клеветник»). Но ведь празднословие, клевета, навет, осуждение — это ведь и из нашего багажа. У кого неподъёмный саквояж, у кого дипломат с секретным замком, у кого туго набитая авоська. Скверный язык наш грешит грехом не каждодневным, нет, ежеминутным. А ведь любим повторять Евангельское: «Не судите, да не судимы будете». А вот задуматься всерьёз боимся. Страшно увидеть в сердце своём чёрную бездну.
* * *
Он был красив, талантлив, богат и мог позволить себе выбирать женщин. Он и выбрал. Молоденькую практикантку после филфака, только год назад сыгравшую свадьбу с однокурсником. Девочка не устояла перед талантом, красотой и напором. Начался роман на глазах жаждущей зрелищ публики. Нас то есть. А летом они уехали на недельку в Гагры. Конечно, она сказала мужу, что у неё срочная командировка. Мы перемалывали косточки ей и посмеивались над её мужем. Мы обсуждали в подробностях их возвращение и обязательный цирк, который они будут непременно разыгрывать перед нами. Сначала придёт, как ни в чём не бывало, она. Потом он. Они поздороваются как чужие. Сколько воды пролилось на ту мельницу, пока, наконец, один из нашей конторы не встал и не произнёс негодующе: «Сколько можно болтать? Мы — пособники вранью, раз всё у нас шито-крыто».
Он встал, набрал номер телефона… её мужа. Они говорили недолго, что тут долго разговаривать. Потом положил трубку и сказал, почти извиняясь:
— Терпеть не могу вранья. Пусть суровая, но правда.
От этой правды всем стало не по себе. Сейчас, когда прошло много лет и след той девочки давно затерялся, не могу понять, почему не бросилась на телефонный аппарат, как на амбразуру, почему молчаливо согласилась на ту правду. Но ведь не против заповеди шёл тот правдолюбец. Не послушествовал на друга своего свидетельства ложна, наоборот, честно сказал, значит, выходит, не преступил заповеди, угодил Богу? Нет, не угодил.
Потому что во главу угла своей суровой правды поставил он осуждение. Ему бы в себя взор обратить, в своём бы грязном белье покопаться… Давний грех лежит за ту правду и на мне. Не звонила, не разоблачала, а толку-то? Сколько пустых разговоров поддержала, сколько грязных слов услышала и не содрогнулась. Правда была, праведности не было. Было осуждение ближнего, и совесть вот уже сколько годков не даёт покоя, не позволяет спрятаться за широкую спину того правдолюбца. Её, совесть, не обманешь, не оправдаешься, что не сидел за столом напротив следователя, не строчил доносов на ближнего. Буквальный смысл девятой заповеди — это тоже ведь наша хитрость проскочить «посуху» мимо Божьего гнева. Не лжесвидетельствовал? Лжесвидетельствовал. А если уж совсем по честному — предавал. Можно вспомнить, и вот они быстренько выстроились в затылочек собственные мои обиды. Когда меня осуждали, на меня лжесвидетельствовали, меня предавали. Если не остановлю этот бурный поток, всё остальное писанное будет о собственных моих обидах. Но я перешагну через этот спасительный водоём, в который можно погрузиться с головой и сладостно жалеть себя за перенесённое. Буду говорить о собственном нарушении девятой заповеди.
…Красивая, цветущая женщина, уверенная в себе, умеющая вершить дела и достойно нести по жизни свою гордую голову, Татьяна не была моей подругой. Но звонила, рассказывала о житье-бытье и обязательно жаловалась на здоровье. Меня раздражали её жалобы. «Кровь с молоком, а всё про свои болячки», позволяла я себе не раз, не два (множество!) в разговорах, пустых и глупых, со знакомыми. Опять звонила Татьяна, звала в гости, хлебосольно встречала, смеялась, рассказывала про поклонников, а у дверей: «Знаешь, так себя плохо чувствую, совсем слабею».
— Влюбилась, вот и слабеешь, — глупая моя шутка избавляла меня и на этот раз от равнодушного сочувствия.
Потом она опять звонила, и, если звонок оказывался не ко двору (стирка, готовка, гости), я морщилась в нетерпении и раздражалась. Опять про болячки, нашла себе исповедника… Ни разу я ей не посочувствовала, потому что не верила. Капризничает женщина, привыкла быть на виду, привыкла, чтобы с ней нянчились. Зачем потакать? А она через месяц умерла от рака.
— Мама умерла. В четверг похороны,- прогремел в трубке тихий голос Татьяниной дочери.
Какая мама? Какие похороны? Её отпевали в храме, и священник говорил проповедь про то, что все мы виноваты друг перед другом. Мне казалось, он смотрел на меня, и горел под ногами пол, пылали щёки краской жгучего стыда. Я не утешала её, а она так на это рассчитывала. Я даже не помолилась о ней ни разу как о болящей, не верила ей, осуждала. От моего многократного «прости» легче мне не становилось. Прожгла насквозь, кажется, строчка случайно открытой после похорон странички Достоевского: «Каждый перед всеми во всём виноват».
Эта печаль со мной. Конечно, она научила вглядываться в людей, стараться видеть в них то, что сокрыто за улыбкой, благополучием, шутливым тоном или косметикой. Но думаете, отучила осуждать и поддаваться соблазну вставить своё словечко в пустой разговор, вплести свою «неповторимую» нитку в гнусные пересуды? «Не осуждати брата моего…»
Проводила несколько раз эксперимент — засекала время, вот полчаса не буду никого осуждать. Пуск! Время пошло. Хватает (проверяла не единожды) от силы на семь минут. На восьмой, если уж не язык, так мысль сформулирует что-то такое непотребное, и бросаешь в ужасе никчёмное занятие, ужасаешься греховности своего изъеденного пороком сердца.
Слово всесильно. Чем выражаем мы добро, красоту, мудрость? Словом, конечно. Его созидательная сила известна исстари. Но им же, словом, то же добро, красота и мудрость разрушаются. Слово — это подозрение, злоба, ненависть, цинизм. Слово-благо. Слово-грех. Слово-лекарство и слово-яд. Слово-подвиг и слово-преступление. А потом уже заповедь — не осуди, не лжесвидетельствуй, не предавай.
Часто бываю в храмах. И часто в свете зажжённых на подсвечнике свечей перед прекрасным ликом Спасителя или Пречистой Матери Его вспоминаю удивительное место в Евангелии. Слепорождённый был исцелён Иисусом. Первое, что он увидел, когда прозрел — было прекрасное лицо Христа. Что сделал слепорождённый? Встал и пошёл за Учителем. Все мы слепорождённые. Потому что мало кому из нас с детства даровано было видеть Свет. И вот мы прозреваем, мы хотим пойти за Христом и идём туда, где всего вероятнее встреча с Ним. В храм. Но первое, что видим — искажённое лицо храмовой уборщицы, подтирающей пол. Ей наплевать, что вы прозреваете. Она только пол помыла, а вы опять ей — грязищу. И чуть ли не тряпкой в лицо:
— Намазалась, платок-то надвинь, завлекать в ресторане будешь, ишь, вырядилась!..
Или в бок во время службы:
— Как стоишь? Чего по сторонам-то пялишься?
И бегут «слепорождённые» из храма, вбирают голову в плечи от площадной брани и злых лиц. Прозрение откладывается на неопределённое время. Какая великая ответственность на православных людях, уже познавших Бога, прозревших, чтобы человек, пришедший в храм и увидевший вас первого, увидел ваше прекрасное лицо. Добрые глаза, мягкую улыбку, предупредительность и — любовь. Тогда человек встанет и пойдёт. Он поймёт, что мир, в который он вошёл осторожно и неуверенно — прекрасный мир. Мир, где его любят. А если нет? Если ваше лицо передёрнуто от гнева, а в руках мокрая половая тряпка?
Недавняя картинка. Присела женщина во время службы на раскладную скамеечку, которую принесла с собой. А другая, тоже далеко не молодая, ей:
— Расселась… Я восьмой десяток разменяла, а она…
— Не могу, не могу, матушка, вены у меня, только после операции.
— Да чтоб вообще ноги у тебя отсохли. Грех-то какой, в храме уселась…
Ни много, ни мало — наотмашь, походя. А потом со свечой к иконе, к Причастию, покорно скрестив руки на груди.
Вот ведь как. И на лавочке судачим, и клевещем походя, и в храме не лезем за словом в карман. Только удивляемся искренне — почему всё так плохо в нашей жизни, нет нам покоя, нет мира в душе. Читаем в духовных книгах — был мир в душах святых отцов, пустынников, затворников, а у нас нет. А ведь несладко живём, где же награда? Не ждать нам награды. Потому что, дыша смрадным воздухом грехов, висящим над нами густой, зловещей тучей, мы отравляем свою плоть и кровь и в первую очередь сеем разор в душе, а где разор, там ли искать мира…
Вот и я «сподобилась». Вместо того, чтобы стоять в храме и ничего не видеть вокруг себя — молиться и каяться в грехах, смотрю по сторонам на этих злых старух, возмущаюсь их ненавистью к ближним, забыв, что этим только усугубляю и без того многочисленные грехи осуждения. Тут засекай время, не засекай — всё без толку. Очень уж тороплюсь, боюсь, вдруг не успею, и придёт та старушка домой неосуждённая. Успела. И в другой раз успею. Если забуду слова Священного Писания: «От слов своих оправдаешься и от слов своих осудишься». Что ещё, казалось бы, надо? Коротко. Ясно. Доходчиво. А мы скорее высшую математику одолеем, чем арифметику с её вечным и бесхитростным дважды два.
«Золушка»! Сказка красивая, удивительная. Мода на неё не проходит и не пройдёт никогда, потому что от поколения наших прапрабабушек до поколения наших внуков ничего в сущности не изменилось в человеческой душе. Так же жаждет она любви, чудес, справедливости. Но я признаюсь вам в своём далёком детском грехе, когда, сидя в партере московского театра, страдала от жалости не к хрупкой, измазанной сажей девушке, а к её сестре, тщетно пытающейся натянуть на свою пухлую ногу хрустальную туфельку. Она на сцене с отчаянием: «Попробую ещё…» Я в зале, вдавившись в кресло, просила про себя: «Попробуй, потерпи, сначала больно будет, потом разносишь». Но чуда не произошло. Это уже потом, много позже усталым сердцем поняла я простую истину французской сказки: хрустальные туфельки не разнашиваются. И если твоего размера у принца нет, отступись, не терзай душу, не набивай себе мозоли.
Но одно дело понять, другое — жить с этим пониманием. И мы всю жизнь (не в коня корм, не на пользу наука) пытаемся напялить на себя и носить с достоинством то, что нам не принадлежит. Недавно один уважаемый человек попросил растолковать, как понимать написанное в Священном Писании: «Не пожелай жены искренняго твоего, не пожелай дома ближняго твоего, ни села его, ни раба его, ни рабыни его, ни вола его, ни осла его, ни всякого скота его, ни всего, елика суть ближняго твоего».
— О чём это? Не пожелай жены… это вроде о прелюбодействе, дальше — осла, вола, скота — вроде о том, что красть грех… А дальше?
— Дальше о зависти.
— О зависти? Если так, то все мы грешим, — обрадовался мой собеседник. — Ну скажи, ты знаешь такого, который другому бы не позавидовал?
Не знаю. И согласна полностью с тобой, человек уважаемый. Все мы грешим против десятой заповеди, впечатанной в скрижали. Грешим легко, походя, играючи, потому что даже грехом не считаем эту самую зависть. Все как один измазаны, а когда все как один, считай — никто. Вернее, не совсем так. Все как один грешим и все как один в этом не сознаёмся. В зависти сознаться конфузно как-то, мы даже придумали для себя спасительный термин «зависть белая». Я тебе белой завистью завидую — почти благородство. А по сути — лукавство. Зависть одноцветная. Цвет её одинаково не личит ни одной душе. Но лукавая душа, таясь и оправдываясь, бросается реабилитировать себя, вот и шьёт по чёрной зависти белыми нитками. Но кто не переживал спасительной сладости подушки, когда, натерпевшись, накривлявшись и тайно назавидовавшись днём, мы давали волю своему истинному чувству: честной зависти. И спрашивали себя — почему, зачем всё мимо меня, всё не для меня, всё не считаясь со мной. Десятки аргументов в нашу пользу подсказывала услужливая память, становилось всё горше и горше. А наутро, просохнув от слёз, мы опять выходили на сцену лицемерного спектакля, где изо всех сил играли роль никогда никому не завидовавшего человека. Если только белая зависть, если только белая…
Богатство, счастье, здоровье, красота, способности, успехи — как многолика жизнь, так и многолика зависть. Если дал нам Господь здоровье, но не дал красоты — завидуем красивым. Наградил способностями, но не дал богатства — завидуем имущим, а если у нас дом — полная чаша, отменное давление, если свежий цвет лица, дети наши устроены и мы на вершине успеха, всё равно мало. Хочется быть на виду, поучать, втолковывать неразумным разумное. Объять необъятное ещё никому не удавалось. Господи, как же всё просто! Потому и нельзя объять необъятное, что оно, это необъятное, необъятно. Так зачем и копья ломать? Живи достойно, сверяй поступки с совестью, корректируй их в сторону совести и объять старайся только объятное, только то, что тебе благословлено Создателем нашим объять. Правда, просто? Но глаза сами косят в сторону соседской калитки, за которой и помидоры на грядке крупнее, и земля чернозём, и гости покруче и пореспектабельнее.
Господи, прости нас! Во что превратили мы жизнь свою? Жизнь, дарованная Тобой как великая милость, для нас извечное казино. «Ваше благородие, госпожа Удача», не проходи мимо, как не прошла ты мимо моего ближнего. Я тоже человек и тоже жажду тебя… А если ты пройдёшь мимо, тогда уж пройди и мимо ближнего, иначе мне не понести эту вопиющую несправедливость.
Вспомнила притчу. На этот раз такую. У одного крестьянина было большое стадо гусей, штук двенадцать, жирных, упитанных. А у его соседа один, да и тот грязный, тощий. «Господи, — возроптал сосед, — где же справедливость, у меня один гусь, а у соседа двенадцать, что же Ты, Господи, допускаешь такое?» — «Хорошо, — сказал Господь, — отныне у тебя будет двенадцать гусей…» — «Нет, — взмолился человек, — сделай лучше, чтобы и у соседа был один».
Вот она, сущность нашей изъеденной грехом зависти души. Не порадоваться приобретённому, а отпраздновать праздник грустной удачи — не ты поднялся до ближнего, а ближний пал до тебя. Но как исхитриться пресечь в себе этот вечный, этот вещный зов? Как научиться не страдать от недоступности умопомрачительных витрин, а проходить мимо них с гордо поднятой головой, даже не скосив глаза в сторону ценника? Мы не знаем, знают святые отцы. Те самые, у которых и подрясника-то на смену не было, но которые имели что-то такое, что легко парит над нашими и соседскими натужно гудящими холодильниками, над нашими и соседскими утрамбованными шкафами.
Вспомним. Со всех краёв стекались благополучные, богатые, респектабельные, власть имущие люди, хозяева жизни, к бедному, неимущему, убогому, как он сам себя называл, Серафиму Саровскому. Не гнушались его истёртыми сандалиями, нечёсаной бородой, шли к нему с единственной просьбой: «Помоги, нет покоя в душе, всё есть, а покоя нет, бессонными ночами такое думается, плохо на сердце, плохо, суетно». Это они, те самые, коим завидуем мы, чьё неблагополучие — желанный свет в нашем окошке. А он им: «Радость моя…» Всех называл так, ко всем так обращался. «Радость моя, — говорил, — стяжи мирен дух, и возле тебя спасутся тысячи». И они, благополучные, важные, солидные, плакали как дети под его простенькой епитрахилью, когда молился над ними, возлагая на их грешные головы свои целительные руки.
Стяжи мирен дух — как просто, оказывается. А для этого уверуй, что для спасения твоего, стяжания духа мирного не надо тебе ровным счётом ничего из твоей казны житейской. Подними голову к небу от земли суетной и испроси у Господа сил.
Сейчас в монастырях наших российских много подвизается монахов, оставивших мир, в котором они, по нашим меркам, очень даже преуспели. Профессора, учёные, писатели, дети дипломатов, у которых было очень счастливое детство и безбедная юность. Но они ушли из мира и не пожелали ни своего, ни чужого осла, ни своего, ни чужого дома, ни своего, ни чужого благополучия. Да, конечно, можно скептически улыбаться, глядя, как идут они в тяжёлых сапогах, заметающей пыль рясе на монастырское послушание. Чего не хватало им, безумцам? Это если взять за основу свой убогий, кажущийся таким глубоким умишко. А можно всмотреться в них или даже остановить, спросить, но не выставив вперёд свой живот, а смиренно, извинившись. Они ответят. Они не пройдут мимо. И если о своей жизни не расскажут (у монахов это не принято), то обязательно поведают об образчиках высоких, богоугодных, чистых. Вы узнаете, как раздала всё своё богатое имущество Ксения Петербургская и взвалила на себя великий груз юродства, как ушёл в лес из боярской семьи Сергий Радонежский, как презрел земную роскошь Прокопий Праведный, как посвятила себя убогим и нищим Елизавета Фёдоровна, великая княгиня. Мы убедимся — есть другое мироощущение, отношение к жизни, к её богатству и её нищете, есть некая тайна для нас в этих прекрасных судьбах. Если мы что-то пока не в силах постичь в них, это не от того, что они чудаки и безумцы, а от того, что мы духовно немощны и духовно нечисты.
Каждый вечер перед сном православные люди читают обязательные вечерние молитвы. «Так уж и обязательные, — могут возразить мне. — А если наломаешься за день, без рук, без ног, то и тогда ползком к зажжённой лампаде? Не есть ли это фарисейство?» Не есть. Если, конечно, стоя перед иконой и бубня под нос слова молитвы, мы не будем мысленно подсчитывать, за сколько баксов справила очередную шубу тётя Соня из сорок второй квартиры. Вечерняя молитва необходима всем нам, и вот почему. Каждый день мы исповедуем перед Богом в этой молитве свои грехи. Господь ждёт нас к Себе раскаянными и готов по любви милосердной простить нам содеянное «делом, словом и помышлением». Никто не знает своего часа прощания с жизнью, именно так устроено мудростью Божией. И, каясь ежевечерне: «Господи, в покаянии приими мя», мы тем самым готовимся предстать перед судом Божиим не застигнутыми врасплох, а покаявшимися. А вдруг Господь призовёт нас ночью и сегодня вечером мы последний раз стоим на молитве? Неверно деликатно молчать об этом, неверно отмахиваться от разговоров о смерти. «Надо помнить час смертный», — говорят святые отцы. Многие подвижники даже спали в собственных гробах, дабы не забывать о смертном часе. А будешь помнить о нём, такой ерундой покажется количество гусей у соседа.
Так вот есть в вечернем исповедании грехов и такое: «Доброту чуждую видел и тою уязвлен был сердцем». Или: «Греху брата моего посмеялся». О чём это? О нарушении всё той же десятой заповеди «Не пожелай жены искренняго твоего». Отправляя нас в греховную земную жизнь, Господь знает, как нелегко будет доставаться нам чистота сердца. И он даёт нам поддержку, подпорку такую, костыль, который, если захотим, конечно, поможет нам устоять и не потерять равновесия. Вот и молитва — в поддержку. С молитвой мы привыкаем каяться, молитва открывает нам наши грехи и наше несовершенство. Не только самим грешить грешно, но и над грехом брата смеяться. Сердце своё уязвлять добротой другого. Чтобы заглянуть в своё сердце, необходимо мужество. Потому что столько там всего, ужаснёшься! Но и здесь Господь даёт нам подпорку. Есть в православной церкви великие наставники покаяния. Это святая Мария Египетская, святой Андрей, архиепископ Критский, преподобный Ефрем Сирин. Именно им молимся мы, чтобы дали силы покаяться всерьёз. Мария Египетская, ужаснувшись греховности своей жизни, ушла в Египетскую пустыню, и Господу было угодно возвести её за искреннее покаяние в лик великой подвижницы святой. Андрей Критский составил удивительный покаянный канон, который читается Великим постом, а Ефрем Сирин — автор известной всем великопостной молитвы. Помните, у Пушкина «Отцы-пустынники и жены непорочны»? Он говорит именно о ней, о молитве Ефрема Сирина: «…всех чаще мне она приходит на уста и падшего крепит неведомою силой».
Крепит падшего. Меня, тебя, его, их, нас всех, прилепившихся к земному бытию, как единственному и вечному, всех, стремящихся обскакать ближнего и порадоваться его нерадостям. Всех, желающих и жены искренняго своего, и вола, и осла, и дачу, и Канарские острова, и президентское кресло, и подобострастно согбенные спины, и клубнику зимой, и лыжи летом, и «жувачку» с вкладышем, много «жувачек» и много вкладышей, и хрустальную туфельку на отёкшую от долгого бега по жизни ногу. «Хотеть невредно!» -восклицаем мы. Вредно, да ещё как. Ведь вредим душе, той самой, которой предстоит то, что не предстоит ни желудку, ни печени, ни мозгам нашим изощрённым. Ей предстоит праведный суд, и пока мы прожигаем жизнь, несёмся в колеснице удовольствий, изводимся ночной завистью и дневным лицемерием, она, душа, вмещает и вмещает наши грехи.
Позволю себе напомнить Ветхозаветную историю. Первого сына Адама и Евы звали Каином, второго
Авелем. Что произошло с ними? Каин убил Авеля. Первое убийство, первое преступление заповеди «Не убий». Но прежде чем убивать брата, что совершил Каин? Он Авелю по-за-ви-до-вал. Господь принял жертву Авеля, а Каинову жертву — нет. Не делом, помыслом совершено великое земное зло. Сначала помысел — зависть, и только потом уже воплощение «в пароходы, строчки и другие важные дела ».
Вот почему так важно не допустить до дела, пресечь ещё в помысле великий грех. Вот почему не назовёшь безобидной зависть и не отмахнёшься от неё, как от незначительного в нашей жизни пустяка. Вот почему, стоя перед иконами, повторяем мы и повторяем с усердием великую просьбу к Господу нашему, потому что без Него не одолеть нам опасной заразы: «Сердце чисто созижди во мне, Боже, и дух прав утверди в утробе моей».
Сердце чисто… Какой великий дар, какое удивительное сокровище. Счастливы имеющие его. А мы, грешные, давайте не позавидуем им, а в смиренной молитве попросим того же.
Мы никак не могли встретиться, всё время что-то мешало. Честно говоря, я и не торопила встречу, побаивалась бередить старую материнскую рану. А она вот так сразу, без особых вступлений, начала непростой разговор:
— Меня убеждали — время лечит. Да вот что-то не получается. Всё помню, как вчера, в мельчайших подробностях. Моя беда как трофическая язва, всё так же разъедает душу, как и тогда. А ведь двенадцать лет прошло, целых двенадцать лет…
Ирина Александровна Харьковская — врач-логопед. Белый халат, зачёсанные назад волосы, большие, выразительные глаза. Красивая, немолодая женщина, пережившая страшную беду — потерю единственного сына. Но не буду пока про потерю. Буду про приобретение. У неё долго не было детей. Вдруг, когда уже не ждала, не гадала, затаился под сердцем маленький комочек, заявивший о себе восторженно и счастливо: я буду, я уже есть… Радость, ну какая же была радость! Врачи качали головами, говорили о риске, а она не хотела их слышать, знала — выносит.
Сделали кесарево. Родился у Ирины Александровны сын. Назвали Константином. Рождение ребёнка действует на женщин по-разному. Кто-то сокрушается, теперь уж какая учёба, кому-то приходится делить любовь между мужем и новорождённым, кто-то мучительно и долго привыкает к своим материнским обязанностям! Она же — ликовала! Свет в окошке — родившийся сын. Всё стало вокруг незначительным, неважным, померкли такие ещё недавно желанные прожекты, только он, больше никто. Долгожданный первенец рос и креп на радость родителям. Закончил школу, поступил в медицинский. Вот уже и диплом «обмыли». Пришёл слегка навеселе, усатый, взрослый, обнял её, подвёл к зеркалу:
— Ну, матушка, разве я у тебя не красавец?
А вместо радости сердце заныло. Вещее материнское сердце, сколько написано о нём, не обманешь его, чувствует. Она вдруг отчётливо ощутила, что всё в жизни сын уже сделал, уже ничего больше не будет, ничего… Мысль: он не будет жить — была такой ясной и сформулированной, что Ирина Александровна прикрыла рукой рот, боясь, что страшные слова произнесутся сами. Потом забыла и не вспоминала до самого отъезда сына на Волгу. Группа выпускников, дипломированные врачи, ехали под Астрахань позагорать, накупаться, порыбачить. Загрузили её автомобиль под завязку, палатки, спальные мешки, коробки с консервами, да ещё она целое ведро беляшей напекла им в дорогу. Вела машину уверенно, спокойно, а сердце ныло, не хотело расставания.
— Ну, матушка, не скучай, вернусь загорелый, здоровый и дово-о-о-льный.
— Костя, — сказала она тихо, — мне кажется, ты утонешь.
— Ну, матушка, ты даёшь, чтобы я, знатный пловец, ну, надумала…
Из сердца выплеснулись те слова, из вещего материнского сердца.
…Какой же русский не любит быстрой езды! Моторка мчалась по водной глади, летела как пушинка, едва касаясь воды. Красивый юноша с удовольствием подставлял загорелое лицо солнцу.
Вдруг на полном ходу выключился мотор, лодку качнуло, и Константин вылетел из неё. Он, правда, кричал, несколько раз крикнул. С берега бросился в воду его друг Андрей Решетников, уже без сознания вытащил его на берег. Встал на колени перед умирающим другом. Взмолился, неверующий, некрещёный, никогда в Боге не нуждавшийся:
— Спаси его, если Ты есть, спаси его! Константин умер.
В тот день, вернее, в ту минуту, когда это произошло, Ирина Александровна была на даче. Вдруг у неё подкосились ноги, стало пусто на сердце, такая немыслимая пустота… Села и не могла подняться. Напрасно звала её старенькая мама, просила включить телевизор.
Константин умер некрещёным. И мать бросилась в храм с бедой:
— Что делать, батюшка, сын у меня утонул.
— Крещённый?
— Нет.
— Что же вы хотите…
Холодный, безучастный голос. Она не видела его лица, видела только лаковые туфли. Сердце зашлось в непереносимой боли, она кричала криком, просила, требовала утешения.
Потом случилось непонятное. Она ехала по делам в своём автомобиле и вдруг в районе Сущевского вала, сама не понимая почему, резко развернула машину и поехала совсем в другую сторону. Зачем? Куда? Только возле Знаменского храма у метро «Рижская » перевела дух. Вот, оказывается куда, вот, оказывается, зачем. Вошла в тишину лампадных огоньков, увидела стоящего у амвона батюшку. Упала в ноги.
— Мне плохо. Помогите мне. У меня сын утонул. Опять те же вопросы:
— Крещённый?
— Нет.
— А вы сами?
— Нет тоже.
— Ничего, матушка, ничего. Будем молиться…
Он долго говорил с ней, он утешал её скорбь простыми словами, сострадая и плача вместе с ней. Звали священника отец Сергий Вишневский. Он и окрестил её вскоре. Стал ей духовным отцом. Теперь уже крещённая, Ирина Александровна стала молиться об утонувшем сыне. Она сама сложила молитву Божией Матери и каждый вечер плакала и молилась, молилась и плакала. Потом батюшку перевели в Ярославскую епархию, писала ему письма, он ей, когда приезжал в Москву, обязательно звонил, звонит и поныне. Ниточка молитвенной, духовной связи не прерывается. А в храм пришёл новый батюшка, отец Феодор. И он принял на себя боль несчастной матери. Он-то и сказал, что где-то, то ли в Троице-Сергиевой лавре, то ли в Духовной академии есть икона «Спасительница утопающих». Хорошо бы найти её, если получится. Ещё бы не получилось! Она седлает своего «коня» и гонит его в сторону Сергиева Посада. В растерянности ходит по монастырскому двору, спрашивает про икону, на неё смотрят с удивлением, разводя руками. Уехала ни с чем. Потом поехала опять, мысль об иконе не давала покоя. Пытается попасть в Духовную академию, может там знают, но через проходную пускают не всех. На третий раз она всё-таки попала. По длинному академическому коридору вошла в какой-то кабинет.
— Простите, я ищу икону «Спасительница утопающих».
Человек за столом недоуменно смотрел на неё.
— У меня сын утонул, я хочу приложиться к ней. Дверь была приоткрыта.
— Александр! — окликнул человек проходящего мимо семинариста, — Александр, нет ли у нас в музее иконы «Спасительница утопающих»?
— Есть, — ответил семинарист, — в четвёртом зале. И вот её уже ведут к иконе.
Небольшая. Лик Божией Матери скорбен и задумчив. Она прижимает к себе Богомладенца, а Он щёчкой прильнул к Матери, доверчиво и кротко. Вот она какая, «Спасительница утопающих». Ирина Александровна встала перед ней на колени и молилась, молилась. Потом достала из сумки листочек с молитвой, которую сама сложила, и положила этот листочек за икону.
— Матушка, — семинарист Александр стоял рядом. — Матушка, у вас беда какая-то?
— Сын утонул, в Волге…
— В Волге?! — вскрикнул Александр, — в Волге! Я же, матушка, сам в Волге тонул.
Рассказал. Чудесный летний день. На моторке поехали на прогулку. На середине реки решили бросить якорь, нога Александра запуталась в тяжёлых цепях и он улетел вместе с якорем в воду.
— Помню, как диск солнца такой яркий, пронизывающий воду, стал темнеть и удаляться. Я пошёл ко дну. Взмолился! А разве до того вспоминал о Боге? Жизнь прожигал, о будущем не думал. Взмолился: «Помоги, Господи, если спасёшь меня, всю оставшуюся жизнь Тебе служить буду». И боль страшная, кусок мяса на ноге вырвало якорем, я освободился от его пут. Кровь, боль страшная, но жив…
Он сдержал слово. Поступил в семинарию. Теперь вот закончил её и служит на приходе под Саратовом. Интересно: семинарист Александр шёл мимо раскрытой двери именно в ту минуту, не раньше, не позже. И он, именно он, переживший страх утопающего человека, подвёл Ирину Александровну к иконе. Для неё это было Божиим промыслом. А для него?
— Спасибо, вы ведь мне путь к иконе указали. Я и не вспоминал о ней. Теперь буду каждый день приходить сюда и прикладываться.
С тех пор она приезжает сюда постоянно. Её уже знают, разрешают приложиться к иконе. Один раз церковно-археологический кабинет оказался закрытым и одна из сотрудниц музея вынесла икону Ирине Александровне.
— Прикладывайтесь.
Здесь её принимают тепло, участливо, сострадая. Здесь, у иконы, она отогрела своё изболевшееся сердце, здесь первый раз примерила к себе мысль о том, что жизнь продолжается, она должна жить памятью сына, своей работой, своими непростыми земными проблемами. И здесь она вымолила себе сон.
Яркая зелень лугов, цветы, бирюзовое небо. Пиршество красок, от которых щурятся глаза и ликует сердце. Её сынок маленький, весёлый, непоседливый. Они бегают по прекрасному лугу, и так им сладко, так хорошо, так беззаботно. Проснулась с лёгким сердцем и с лёгким сердцем прожила день. Отсвет того красивого сна осветил истомившуюся душу. Ему хорошо там…
Вскоре к ней пришёл друг Константина, Игорь Заика.
— Я хочу окреститься, Ирина Александровна, будьте моей крёстной матерью.
Она согласилась. Потом пришёл Руслан Ершов с женой Ольгой с той же просьбой. Потом крестился Андрей Решетников, кричавший в тот страшный день: «Спаси его!» — и разуверившийся в Божией помощи. Видимо, пример матери погибшего друга, развернувшей однажды свой «Жигуль» в сторону храма, оказался единственно правильным в этой непростой, путаной жизни, где многое становится понятным только через страдания и чёрную беду. Она стала крёстной матерью и друзьям Константина — Виктору Скопинцеву, Сергею Шарапову, Ирине Матросовой.
Сейчас у неё пятнадцать крестников. Друзья Константина, их жёны, их дети, сотрудники Детского Центра восстановительного лечения № 7, где она работает, даже бывшие одноклассники.
— Может, нельзя так много? — спрашивает батюшку.
— Просят, соглашайся, — благословляет.
Всех их она приводит в Знаменский храм, теперь очень любимый ею. Мать некрещёного сына, вымаливающая у Господа и Пречистой Его Матери прощение за свою близорукость, она привела к крестильной купели его друзей. Материнский долг реализовала в своих крёстных детях. А икона «Спасительница утопающих» — по-прежнему её главная икона.
— Я чувствую её поддержку постоянно. Бывает, подкатят думы, боль в сердце, терзаю себя, представляю, как он тонул, вдруг как будто рука чья-то отодвигает от меня худые думы, и сердце затихает в надежде на великую Божию милость.
После рассказа Ирины Александровны я стала искать об иконе «Спасительница утопающих» хоть какие-нибудь сведения. Узнала, что недалеко от Новгород-Северска в Черниговской губернии на берегу реки Десны было село Леньково. И был на Десне весьма опасный водоворот. Даже опытные пловцы с большими затруднениями переплывали ту пучину. Случалось часто, что в этот водоворот попадали огромные, гружённые хлебом, баржи. Воронка засасывала их и они становились добычей бездны. Вот на этом-то опасном месте к берегу приплыла икона. Верующие люди сначала поставили икону на горе, напротив гибельного места. Потом построили храм. С тех пор все суда, шедшие по Десне, останавливались у села Ленькова, и люди шли в храм. После усердной молитвы, они бросали жребий перед чудотворным образом, кому оставаться на барже и плыть через опасный водоворот. Остальные же шли пешком по берегу и несчастья прекратились.
Вот и всё, пожалуй. А ещё говорят, что Волга в нижнем своём русле очень жестокая и непредсказуемая. Она забирает утонувшего с собой в страшную пучину и не возвращает страдающим родственникам. Кто знает, какую последнюю молитву возносил Константин Харьковский, борясь с пучиной, может просил он милости Божией Матери к своей любимой матушке. И Волга-река вернула тело сына, и на могилу к нему ходят все, кто любил его, кто любит и помнит.
Говорят, что материнская молитва со дна моря достаёт. А я бы сказала, что материнской молитвой можно отмолить невозможное. Константин погиб некрещёным. Мать принимает святое крещение и встаёт на молитвенный подвиг. Она молится за сына, за то, чтобы ей были дарованы силы жить. И вместо некрещёного Константина у неё появляются её крёстные дети, за которых она в ответе теперь перед Господом. Все её, теперь уже крещеные, дети молятся за некрещеного Константина, молятся друг за друга, и за свою замечательную крёстную мать. Она учит их любить Господа, жить по совести и не отчаиваться, никогда не отчаиваться. Потому что отчаянье — грех, отчаянье от неверия в Господа. А если с верой…
Недавно в иконной лавке Ирина Александровна купила маленькую иконочку «Спасительница утопающих». Обрадовалась несказанно. Теперь есть у неё дома свой образок, а тот другой, в Академическом музее продолжает навещать. Написанная её рукой молитва — маленький листочек — за иконой. Божия Матерь хранит этот листочек от чужих глаз, как хранит Она от отчаянья материнские сердца, всегда посылая им надежду.
Мы встретились на Рождественских Чтениях в конце января, ровно через год после последней встречи. Она и в прошлом году приезжала на Чтения и увезла домой три неподъёмных сумки с методичками, детскими журналами, книгами по педагогике, акафистами, иконками.
— Как повезёте? Тяжело… — посочувствовала я.
— Ничего, здесь знакомые посадят, а там муж встретит.
В этом году то же самое — тяжёлые сумки, кассеты с духовной музыкой и детскими сказками, книги, методички. Но добираться ей теперь одной. Чёрная метина ушедшего года — умер муж.
— Примите мои соболезнования… Глаза, полные слёз, виноватая улыбка:
— Учусь жить одна. Получается плохо…
Моя давняя читательница из Орска Оренбургской области Наталья Юрьевна Капалина. Всегда радуюсь, когда благословляет Господь встретиться с теми, для кого пишу. Вот и Наталья. Приехала в Москву, разыскала, познакомились, стали переписываться, а иногда и звонить друг другу. Я знала, что муж её, Виктор Михайлович, тяжело болен. Никогда она не жаловалась, скупо говорила о мужниной болезни, но зато уж о «Зёрнышке»…
— У нас в «Зёрнышке» прошёл чудесный праздник. Все мамочки и дети явились нарядные, дети так повзрослели, они уже знают наизусть многие молитвы, а в воскресенье я встречаюсь с ними в храме. Так трогательно: стоят чинно, не шалят, крестятся старательно.
«Зёрнышко» — детский центр православной культуры в Орске. Вот уже третий год он существует, и руководит им бессменно Наталья Капалина. Два раза в неделю подтягиваются сюда родители, крепко держащие за руку детей. Кто одного, кто двух, а кто и трёх. Занимаются вместе, и Наталья Юрьевна решает каждый раз практически неразрешимую задачу. Построить свои занятия так, чтобы детям было ну очень интересно и родителям не без пользы. Получается. Ещё бы не радоваться, когда такие далёкие от церкви родители, растерянно слушавшие Наталью Юрьевну на первом занятии, через месяц-два приходят в храм и стоят чинно рядышком со своими чадами.
Занятия в «Зёрнышке» бесплатные. Дети учатся рисовать, лепить, пересказывать прочитанное, они запоминают стихи и репетируют праздничные спектакли. Они знакомятся с житиями святых, с библейской историей, осваивают молитвенный труд, науку прощать и сострадать ближнему. Без всякого пафоса скажу: «Зёрнышко» — дело всей жизни Натальи Юрьевны Капалиной. Я ехала в командировку, а уже знала заочно половину детей из православного центра. Наталья писала мне о них, рассказывала при встречах. Я знала, что четырёхлетний Илюша знает наизусть все вечерние и утренние молитвы, шестилетняя Лиза очень хорошо поёт, Вова Азрапкин так любит «Зёрнышко», что, даже когда болеет, рвётся сюда и угрожает маме: «Не отведёшь в «Зёрнышко», сбегу». Знала я заочно и шестилетнюю Женечку, Ванечку, Толю.
И вот встречаюсь с ними, сижу на занятиях, слышу ласковый голос Натальи Юрьевны:
— Ну что, мои хорошие, начнём занятие, как всегда, с молитвы за наших благодетелей?
Благодетели — это те, кто питает почву, чтобы «Зёрнышко» росло да сил набиралось. Все они живут в Орске, но дети знают только их имена. Настоящему добру реклама чужда. Встают дети перед иконой Спасителя: «Спаси, Господи, и помилуй рабов Твоих Ирину, Ольгу, Людмилу…» Детский чистый голосок, детские чистые глаза, детские чистые сердца — кто ещё возблагодарит так искренно добрых благодетелей, чьими вкладами вот уже три года живёт Орский православный центр.
— Галину вроде забыли, — тихо подсказывает кто-то из детей.
Галина! Как же без Галины? И снова: «Спаси, Господи, и помилуй рабу Твою Галину…»
Поблагодарили. Теперь можно начать занятия. Разложили фломастеры, альбомы. Сегодня тема занятия — моя семья. Вечером Наталья Юрьевна покажет мне детские рисунки, и я в который раз удивлюсь способности детского сердца тонко чувствовать и переживать. На одном рисунке папа, мама и он, пятилетний автор. Держит за руку своих родителей, рот до ушей, доволен. Всем хорошо в этой семье, живут дружно, ребёнок любим. А вот мама держит за руку ребёнка, а сбоку вкривь-вкось, совсем в стороне — папа. Здесь нет желанной симфонии счастья и единомыслия, папа не главный в семье, а приходящий после работы поспать и посмотреть телевизор. Детское сердце ощутило это чётко, маленькая ручка, ещё такая неуверенная, изобразила, как могла. А здесь что такое? Две мамы. Одна с золотыми кудряшками, другая в больших очках. Кто это? Ребёнок ответил без запинки:
— Мама и Наталья Юрьевна.
— Но я же не живу в вашей семье…
Ребёнку непонятно, как же так? Наталья Юрьевна всегда с ними, играет, читает, поёт и рисует, рассказывает столько интересного. Они бегут к ней навстречу и утыкаются в её колени — счастливые, соскучившиеся. И вдруг — не живу в вашей семье… Не поймёшь этих взрослых, вечно они что-то путают. Это все рисунки радостные, но больше, к сожалению, других. На них одна мама. В «Зёрнышке» немало детей, которые растут без папы, есть многодетные семьи, где папа пьёт или отсутствует вообще. Детские рисунки, как обнажённый нерв, болит, беспокоит. Слава Богу — есть «Зёрнышко», куда даже самые неимущие мамы могут привести своих детей. Бесплатно. Их учат здесь жить с Богом в сердце, с любовью к ближнему, учат добрым чувствам и незлобию души.
— В наше «Зёрнышко» идут в основном те, кто не имеет возможности, а попросту денег, водить детей в дорогостоящие секции, престижные клубы. Да, слава Богу! Они приобретут здесь гораздо больше, они Господа обретут. Хотя иногда сердце разрывается, глядя, как моим дорогим мамочкам тяжело живётся.
Да и ей самой живётся несладко. Но она умудряется этого не замечать. Но зато какая радость, если кто-то из благодетелей (Ольга, Галина, Людмила, Ирина…) подбросит для «Зёрнышка» очередную лепту. При мне Центру пожертвовали тысячу рублей. Как поделить их, как с умом израсходовать? Она решает особо нуждающимся мамам просто подарить понемногу денег. Разложила их на маленькие кучки -Людмиле, Лене, Инге. Она знает, как тяжело мамам сводить концы с концами. Все они многодетные, без мужей. Конечно, это очень мало, но всё-таки. Шоколадка, мороженое, новые фломастеры — маленькие праздники для неизбалованных разносолами детей. А ещё она учит мамочек хитростям экономии.
— Я вам такой рецепт раздобыла, копейки! Икра из морской капусты. Пакетик сухой, в порошке, морской капусты заливаете кипячёной водой, чтобы набухла, добавляете специи…
Мамы быстро записывают. Они уже квасят капусту со свёклой по рецепту Натальи Юрьевны, тушат овощи, могут испечь простенький, но очень вкусный рулет.
«Зёрнышко». Тридцать мальчиков и девочек, тридцать мам с разными, но в то же время одинаковыми судьбами. Детский центр православной культуры стал любимым местом для них. Их здесь понимают, любят, учат жить. «Не учи меня жить», — говорим мы порой раздражённо. «Научи меня жить, научи не роптать, научи зрить Бога в сердце», — говорят те, кого привела дорога в «Зёрнышко». Именно за этим приходят сюда каждый понедельник и пятницу. Учиться жить.
Беседую с маленькой Маргаритой. Она взахлёб делится со мной радостью:
— Вчера я отмечала день рождения. Всех из «Зёрнышка» позвала: Настю, Лизу, Славика. Только Венечку одного не позвала, — она обиженно надувает губки.
— Чем же провинился Венечка? — спрашиваю и получаю ответ, исполненный достоинства:
— Венечка бьёт меня по попе, а это не по-христиански.
Бедный Венечка. Одно обнадёживает: сей жестокий урок будет ему во спасение.
Я говорила со многими мамами, и все они благодарят Наталью Юрьевну за её подвижнический труд.
— У нас теперь своя община. Мы не поодиночке, а вместе. Мы сдружились, и дети наши. Одеждой обмениваемся, обувкой, если надо, подменяем друг друга, сегодня одна сидит с детьми, завтра другая.
— Наталья Юрьевна удивительный человек. В ней чувство долга — превыше всего. Умер муж, а она на второй день после похорон пришла на занятия, не хотела, чтобы пропуск был.
— Какая радость нам! Придём на службу в храм, а там все свои. Дети встают в очередь к причастию, ручки на груди сложат, так трогательно. А у Натальи
Юрьевны лицо счастьем светится, послал нам Господь такого человека.
Я вспомнила, как перед Рождеством Наталья репетировала с детьми сказку про ёлочку, которая пришла к родившемуся Младенцу. Она звонила мне в Москву, взволнованная, очень нервничала — как оно всё будет. Дети слова забывают, роли путают. Теперь могу спросить, как прошёл праздник?
Вместо ответа мне показали видеофильм.
Ну и праздник! Поют громко, «ангелы» машут крыльями добросовестно, зайчики прыгают ловко, медведь кувыркается мастерски, ёлочка сверкает блёстками ослепительно, а главный режиссёр, постановщик, организатор, дирижёр Наталья Юрьевна всё волнуется, всё переживает. Особенно болела у неё душа за зайчиков. Никак не могла научить их громко радоваться встретившейся в лесу ёлочке.
— Здравствуйте, ёлочка, — тихо, чуть слышно, без всякого энтузиазма шептал первый зайчик.
— Илюша, я забыла тебе сказать — ты же главный зайчик, а главные зайцы говорят громко.
— Я главный заяц? — встрепенулся артист и обрадовано закричал:
— Здравствуй, ёлочка!!
— А я тогда какой? — обиженно спросил второй зайчик.
— И ты главный, — быстро сообразила режиссёр-постановщик, — и Ваня тоже. Вас три зайчика, и все вы пришли из своего леса, и каждый в своём лесу главный.
Главные зайцы запрыгали и заголосили как полагается…
Теперь впереди Пасха, а значит, надо всё начинать сначала — сценарий, репетиции, костюмы. В этом и преимущество работы с детьми, что всё повторяется, только не повторяются дети. Они растут, взрослеют, мудреют, на смену им приходят другие. Круговорот жизни, он совсем не утомителен, в нём Божия мудрость, к нему нельзя привыкнуть.
— Не привыкли ведь, Наталья Юрьевна?
— Уже, наверное, не привыкну. Была в Москве десять дней. Иду в «Зёрнышко», а у самой сердце стучит — соскучилась. Женечка бежит, в колени уткнулась. Илюша обрадовался, у Лизочки глазёнки загорелись. «Родные мои, как долго мы не виделись!» Сама слёзы глотаю, а дети смотрят на меня внимательно: «А у вас, Наталья Юрьевна, новая кофта, вам идёт…»
«Зёрнышко» в Орске любят и знают. Руководитель детского центра досуга и творчества молодежи «Искра» Валентина Ивановна Александрова считает Наталью Юрьевну одним из лучших педагогов. У неё есть на это все основания. Педагог, который не экономит на доброте, на чувствах, на собственном времени и здоровье, ценился во все времена. Занятия в православном центре охотно посещают и руководители народного образования Орска. Они единодушны, что дети в «Зёрнышке» живо мыслят, у них цепкая память, они не агрессивны, расположены к общению, не закомплексованы. Они хорошо усваивают уроки Закона
Божьего, всё это вместе взятое — добрая основа развивающейся души.
На этом бы и закончить мне, да не будет мой рассказ полным без одной удивительной истории. Наталья Юрьевна рассказывала детям, как крещён был Спаситель в водах Иордана, о том, что был Голос с неба и прилетел голубь…
— А теперь, мои хорошие, нарисуйте Иордан.
Дети зашелестели альбомами, зацарапали фломастерами. Она пошла по рядам, останавливаясь по очереди с каждым. Подошла к Славику. Он рисовал Иордан смелыми, сильными мазками, прямо море разливанное, а не река.
— Молодец, Славик, у тебя очень хороший рисунок. Как называется река?
— Иордан, — ответил мальчик и тут же, на глазах Натальи Юрьевны, красиво, почти каллиграфически, вывел слово «Иордан» под своим рисунком.
— Ты и буквы знаешь, какой же ты молодец! — похвалила ещё раз.
Мамы Славы на занятиях не было. Она пришла забирать его да и удивилась:
— Наталья Юрьевна, кто это ему так красиво написал?
— Сам.
— Да он ни одной буквы не знает, — изумилась мама.
— Как это не знает? На моих глазах писал, я рядом стояла.
Странно. На следующий день Наталья Юрьевна решила провести расследование.
— Славик, — спросила, — а про какую реку рассказывала я вам вчера?
— Иордан, — твёрдо ответил мальчик.
— А ну-ка напиши, как она называется…
— Я не умею.
— Но ты же в прошлый раз написал.
— Я не умею, я буквы не знаю.
Вот такая история. Добрые ангелы склоняются рядом с кудрявыми головками и водят неуверенными детскими пальчиками, дабы запечатлеть священные слова. Добрые ангелы берегут детские души и радуются свету из окон, за которыми детей учат любить Господа и постигать науку благочестия и веры. Сия наука сложна только для тех, кто сам, без помощников, впотьмах и спотыкаясь, идёт по ней. Она легка, радостна и благодатна для тех, у кого есть проводник. У детей из «Зёрнышка» проводник есть.
Среди прокалённых солнцем песков Иорданской пустыни какая может быть жизнь? Кто способен глотать горячий, обжигающий внутренности воздух, страдать от жажды, от знойного ветра, вбивающего в лёгкие, рот и глаза колючие песчинки, кто способен выдержать здесь хотя бы один световой день? Мало кто. Пустыня вообще не избалована любовью. Нрав её суровый, гневный, может быть, именно от того: нелюбимое дитя матушки природы. Вечная падчерица при любимых дочерях — раздольных полях, лесах, приморских роскошных рощах. Но находились, были во все времена и её избранники. Недалеко от Иерусалима (древние бы сказали — в 35 стадиях от него) в Иорданской пустыне поселился отшельник. Звали его Герасим, имя это с греческого переводится как «почтенный». Ушёл он в пустыню, взалкав подвигов духовных, стяжая духовную нищету. Время шло, а Герасим жил себе в знойной пустыне. Потянулись к нему такие же, как и он, подвижники. Обосновал Герасим монастырь, а ещё глубже в пустыне монашеские кельи. Это для тех, кто, пожив в монастыре, не бежал сломя голову от сурового нрава пустыни, кто принимал с должным смирением все выпадающие на него тяготы.
Строг был отшельнический устав. Пять дней полного молчания. Работа (в основном плетение корзин), молитва, опять работа, опять молитва. Еда: немного сухого хлеба, вода, коренья. Даже огонь в кельях не разрешалось разводить, дабы и мысли не было о варёной пище. В воскресенье все собирались в монастыре. Здесь уже преподобный Герасим благословлял инокам праздничную трапезу: варёную пищу и немного вина. Потом опять кельи, опять неделя молчания и неутомимого труда. Герасим ревностно следил, чтобы у иноков не появлялось никакого имущества. «По штату» положена им была ветхая одежда, рогожа для сна и небольшой сосуд с водой. Замков на кельях не полагалось, каждый мог войти в любое жилище и взять, что ему надобно. «Едино сердце и едина душа» — по этому апостольскому правилу и жили. Герасим сам был примером аскетической, богоугодной жизни. Он строго постился, весь Великий пост перед Пасхой не ел вообще, уходил для молитвы далеко в пустыню, разговоров попусту не вёл, много и усердно трудился.
Однажды, уйдя для молитвы в пустыню, он встретился со львом. Сначала испугался, конечно, но потом заметил, что лев смотрит на него как-то просяще. Он лежал, вытянув вперёд лапу, и тихонько стонал. Глянул Герасим на лапу. Лапа вздулась, опухла, гной переполнял рану, а в середине её торчал большой шип. Перекрестился Герасим, склонился надо львом, осторожно прикоснулся к ране. Лев молчал и смотрел на человека. Бережно, стараясь не причинить зверю лишних страданий, Герасим вытащил шип, очистил рану от гноя, перевязал лапу платком. И пошёл своей дорогой к монастырю. А возле монастыря будто шаги какие услышал сзади. Оглянулся. Осторожно ступая на больную лапу, за ним шёл исцелённый лев. Прихромал к монастырским воротам, покорно лёг. Герасим вынес ему хлеба, погладил по мягкой шерсти. Лев смотрел преданно, тёрся о старческую руку. Так и остался лев при монастыре.
Преподобный Герасим, дабы не ел лев хлеб свой напрасно, определил его «на послушание». Был в монастыре осёл, на нём возили иноки воду из Иордана. Вот и вменили в обязанность льву охранять осла, присматривать за ним, когда тот пасётся. Всё шло хорошо, все были донельзя довольны. И лев, и осёл, и братия, и сам преподобный Герасим. Но вот ведь незадача. Приходит однажды лев с пастбища один, без осла и смотрит виновато.
— Где осёл? — строго спросил Герасим. А лев только голову опустил.
— Съел ты осла, — догадался подвижник, — всё-таки взыграл в тебе твой хищный нрав. Ну что же, накажу я тебя. Нет у нас в обители другого осла, а работы, сам знаешь, сколько. Придётся тебе теперь за осла трудиться.
Навьючили на царя зверей тяжелющий бочонок, и поплёлся он, виновато опустив хвост, на далёкий берег Иордана за водой для братии. С тех пор и прозвали его «Иордан». Так и жили. Каждый со своим послушанием. Братия плела корзины, лев — «по снабжению», снабжал иорданской водой монастырь. Помилование пришло неожиданно. Забрёл в монастырь помолиться один богатый воин. А навстречу ему навьюченный лев.
— Отродясь не видал такого, — изумился воин, — чтобы дикий зверь да воду возил?! Объясни, старче, сию загадку.
— А загадки и нет никакой, — ответил Герасим. — Лев провинился, заел нашего осла-труженика. Теперь вместо него на послушании.
Долго изумлялся воин, а в конце концов пожалел царя зверей. За три золотые монеты купил инокам нового осла. Лев был амнистирован.
Он по-прежнему ходил по пятам за Герасимом. Если тот шёл в пустыню, он непременно брёл следом. Если Герасим скрывался в своей келье, лев послушно ложился у входа. Был он кроток, никого из иноков не обижал, никто никогда не слышал от него никакого рыка. А однажды рано утром, выйдя из своей кельи, Герасим увидел льва, стоящего в нетерпении перед дверью. На поводке у него был… осёл, а на поводке у осла… три верблюда. Да, да, это был тот самый осёл, которого когда-то сопровождал лев по воду. Не новый, купленный от щедрот воина за три золотых, а тот самый, братия узнала его сразу. Лев стоял и смотрел в глаза старца почти торжествующе.
— Откуда ты взял его? Где нашёл? Как привёл? — волновалась братия.
Но царь зверей, как ему и положено, молчал.
А дело-то, оказывается, было так. Когда Иордан пас осла, то ли зазевался, то ли заснул, а только проходил берегом реки один купец из Аравии. Смотрит, осёл один пасётся: почему бы не взять его себе в прибыль? Взял. Осёл долго служил ему. А спустя время купец отправился продавать пшеницу с караваном верблюдов той же дорогой. Осёл с ним, куда же без осла? И повстречался караван с Иорданом. Зарычал лев, бросился к ослу, схватил его за узду зубами, как делал раньше. А к ослу были привязаны ещё и три навьюченных пшеницей верблюда. Разбежались в ужасе люди, а Иордан быстренько к старцу — обрадовать, да и реабилитироваться перед ним: не ел он осла, чист как стёклышко. Вот так восторжествовала справедливость. Старец с улыбкой погладил льва по спине:
— Ну вот, видишь, а мы-то так плохо о тебе думали…
Но лев обиды не держал. Он по-прежнему жил при монастыре, охраняя братию, но особое расположение питал, конечно, к старцу Герасиму. Пять лет после этого жили душа в душу человек и царь зверей. Пять лет верой и правдой служил хищник обители. И ещё бы служил, если бы не призвал Господь Герасима…
Так случилось, что именно в то время, когда это произошло, льва в монастыре не было. Горько плакала братия о своём отце, духовнике, молитвеннике. Отпели его, как положено, погребли. Тут объявился Иордан. Пришёл к келье старца, послушно лёг у дверей.
— Нет нашего отца, осиротели мы, — плакали монахи.
Лев смотрел на них своими чистыми глазами и ничего не понимал. Потом заволновался, стал бегать по обители, скулить.
— Иордан, умер Герасим, нет его…
Иордан бегал, беспокоился, скулил. Принесли ему поесть. Даже не взглянул Иордан на пищу. Тогда инок Савватий решил отвести льва на могилу к Преподобному. Пришли к гробнице. Отец Савватий заплакал горько, кивнул головой:
— Вот здесь лежит отец наш, оставивший нас сиротами.
Заметался лев перед гробницей. Несколько раз стремительно обежал её, потом лёг рядом, потом зарычал так, как никогда не рычал при жизни старца. Рычал страшно. Стоя на коленях, отец Савватий обливался горькими слезами. А рядом скорбел страшный, хищный зверь, осознав, наверное, что никогда уже не увидеть ему добрых глаз Преподобного, не ощутить на своей спине его ласковой руки. К утру здесь же, на могиле, лев умер.
Вот такая печальная история. Она печальна тем, что рассказывает о страдании, о потере, но она, эта история, и светла. Пожалуй, более светла, чем печальна. Жизнь, в которой гармонично обитает всякая тварь — жизнь естественная, нормальная. Именно такой она и была задумана Создателем. Живым существам, будь то зверь, птица, человек, делить нечего. Каждый живёт своей жизнью, не злобясь, не мешая, не завидуя другому. Но после грехопадения сущность человеческая была извращена. Зверь перестал узнавать человека, так он стал далёк от задуманного Творцом образа. Зверь принял человека за чужое, какое-то неведомое создание, он «не учуял» уже в нём прежней тишины и гармонии. Зверь не принял такого человека. И стал агрессивен. Стал человеку угрожать.
Мне всегда было интересно, почему хищные звери никогда не трогали святых. Вспомним медведя, которого кормил с рук Сергий Радонежский, или Серафима Саровского, дружившего с лесными обитателями. Вспомним Василия Нового, брошенного на растерзание голодному льву — лев лёг покорно у его ног. Великомученицу Ирину, перед которой остановились несущие ей смерть кони. Много примеров. Так всё-таки, почему? Потому что своим подвижничеством, восхождением к духовным высотам святой человек приближает себя к тому, первоначальному образу. И зверь… узнаёт его. Принимает, как положено, кротко, с любовью, без агрессии. Вот ведь как всё просто. Герасим, живя в пустыне, тихо молясь, сокрытый от людей и от соблазнов мира, тоже стяжал Святой Дух, тоже обрёл первозданную чистоту души. И лев откликнулся. Лев доверчиво протянул ему гноящуюся лапу, доверчиво пошёл за человеком и доверчиво ему служил.
А недалеко от Иерусалима и по сей день существует монастырь, основанный преподобным Герасимом. Умер он в 475 году. Сколько воды утекло в Иордане, сколько горячих песчаных ветров продуло Иорданскую пустыню, а монастырь, основанный кротким человеком, живёт и здравствует. Кто знает, может быть, живут в нём и сейчас подвижники благочестия, с которыми и поныне происходят чудеса и невероятные истории. Может, придёт время, будут они записаны на скрижалях нашей истории. И потомки станут удивляться, читая их.
Лейла вышла на дорогу, поставила рядом оттянувшие руки сумки, прищурилась, вглядываясь, не идёт ли какая машина. Она знала, долго стоять и голосовать ей не придётся, её в селе все знают и первая же машина обязательно возле неё тормознёт. И правда: набравший было скорость тёмно-вишнёвый «Жигуль» вежливо зашуршал возле неё шинами.
— Лейла!? Садись, садись, сумки в багажник? С собой? Ну, с собой, так с собой, поехали. До самого переезда довезу.
Лейла быстренько села, хлопнула дверцей, вздохнула облегчено. До самого переезда — это большая удача. Ей останется только пройти пару километров до поселкового рынка, а там автобусом до места. Как хорошо, что встретила Шотика, агронома их цитрусового колхоза. Он человек молчаливый, с понятием, не будет докучать с расспросами — куда да зачем. Знает, •куда и зачем ездит она раз в месяц. К мужу. В тюрьму, на свидание. Многие знают, да спрашивают, громко сочувствуют. А Шотик молчит. Знает, ей лишний раз обсуждать эту тему больно. Приехали.
— Спасибо тебе, Шотик.
— Ну будь здорова, теперь доберёшься, здесь уже недалеко.
Удачный день. И Шотика встретила и мужа позвали быстро.
— Меня сегодня Шотик подвёз, он тебе поклон шлёт.
Лейла выкладывала из сумки пакеты, а сама торопилась поделиться новостями. Шотик поклон не передавал, но, конечно, хотел передать, какая разница мужу.
— У меня всё хорошо, кукуруза подрастает, скоро цапать надо. Кручусь, ничего, успеваю.
Муж молчал. Был он сегодня какой-то очень сосредоточенный. Осунувшееся лицо, глаза впали, поверх клетчатой выцветшей рубашки брезентовая роба, пыльные сапоги. Лейла почувствовала, что готова расплакаться от жалости к Аслану, вот и тараторит, вот и отвлекает сама себя:
— У соседей сын вернулся из армии, хлеб-соль делали. Я помогала. А бабушка у нашей учительницы совсем слабая, со дня на день ждём…
Муж молчит.
— Что с тобой, Аслан? Ты не в себе будто.
— Сядь. — Аслан до боли сжал её руку, она ойкнула, села.
— Я хочу тебе сказать, Лейла, очень важную вещь. Мне ещё долго мотать мой срок. 10 лет — это почти жизнь. А ты молода. Я решил… я решил, что тебе надо устраивать свою жизнь — выйти замуж. Да, да! — Аслан почти крикнул на неё, когда она отчаянно замотала головой.
— Тебе надо выйти замуж. Найди человека вдовца и будь ему женой. Перейди к нему в дом хозяйкой, а наш дом заколоти. Я буду спокоен, что ты не одна, не пропадёшь.
Лейла тихонько плакала. Худенькие плечи её вздрагивали, она вцепилась в Асланову руку. Совсем недавно отпраздновали они свадьбу. Старики ещё вспоминают, какое отличное вино подавали на ней. Лейла — сирота, у неё никого нет. А Аслан человек, несмотря на молодость, очень самостоятельный. Колхоз выделил молодым дом, корову купили, сад мандариновый, виноград, живите-радуйтесь. Да только не успели порадоваться. Аслан с другом возвращался с поминок, друг слегка ослаб от выпивки, Аслан решил его выручить, сел за руль. И — на полном ходу врезался во встречную «Волгу». Водитель «Волги» насмерть, женщина, сидящая сзади, с многочисленными переломами, еле спасли.
Слёзы молодой жены, суд, приговор. Сначала всё было как во сне, но теперь, когда позади полгода, понял Аслан почём тюремная баланда и что хлебать её ему очень и очень долго. А Лейла? Она совсем не приспособлена к жизни, она пропадёт одна. Аслан решил спасти Лейлу от одиночества. Знал, она не захочет слушать, но знал также, если он настоит, она не ослушается, не посмеет, абхазские обычаи этого не допускают. Долго не решался. Сегодня -сказал.
— И ещё — отныне не приезжай ко мне. Считай, что мужа по имени Аслан у тебя в твоей жизни не было. Если не послушаешь, зря время потеряешь, я к тебе не выйду.
Жестокий разговор. Аслан понимал, что рвёт по-живому, но знал также, что лучше сразу, отплачет, отскорбит, жизнь возьмёт своё, Лейла молодая, почти девочка, куда ей десять лет тянуть лямку вдовы. Нет, не допустит он этого.
Лейла не помнит, как доехала до дома. Ровно через месяц она, конечно же, опять подходила к тюремной проходной. Только напрасно ждала на солнцепёке, напрасно вглядывалась в небольшую щель в заборе. Аслан не вышел.
Как плакала она, обняв свою подругу Гунду. Рассказывала, перескакивала с одного на другое, Гунда успокаивала, а потом вдруг сказала:
— Я знаю такого человека. Он живёт недалеко отсюда, сразу за ущельем небольшое село. Год назад жену схоронил, детей у них нет. Его зовут Элизбар. Он сосед моего старшего брата, брат с ним поговорит.
— Гунда, я не хочу замуж! У меня есть муж, я люблю его.
Опять плакала, опять причитала. Да только — успокоилась.
Элизбар уверенной походкой вошёл в просторный двор. Сел под инжиром в холодке. Лейла вышла к нему с кувшином вина и стаканом. Он пил вино большими глотками. Сам большой, широкоплечий, основательный.
— Вот что, Лейла. Твой Аслан прав, негоже тебе, такой молоденькой, одной оставаться. Да и я вдовец, мне хозяйка нужна. Переходи ко мне. Только я сейчас крышу у амбара перекрываю, вот закончу и приду за тобой. А пока здесь помогу. Как, кукуруза-то уродилась?
Наутро он уже вовсю цапал кукурузу на Лейлиной делянке. Через день вычистил ей коровник, починил проводку. Он приходил утром, переодевался, шёл в огород, выгонял скотину — мало ли забот в деревенском доме, оставшемся без мужских рук.
Спустя время он опять завёл с Лейлой разговор о женитьбе:
— Дом у меня небольшой, с вашим не сравнить. Давай так — мне тут по нормальной цене доски предлагают, я сделаю пристройку к дому, тогда тебя к себе и заберу.
Затеял пристройку. Но Лейлу по-прежнему не забывал, приходил, помогал, брал на себя самую тяжёлую работу. Она успокоилась немного, даже стала без Элизбара скучать. Он собрал по осени её кукурузу, отвёз на мельницу, затащил тяжёлые мешки с мукой в подвал. Подошло время сбора винограда. Рано утром, обвешанный корзинами, он уже входил во двор к Лейле, подставлял лестницу, принимался срезать грозди. Пристройка продвигалась медленно, купленных досок не хватило, пришлось ещё подкупать. А время бежало, неумолимое, проворное время.
Кое-как, с горем пополам одолел пристройку. Но влез в большие долги. Надо отдавать.
— Вот отдам, тогда…
Долги отдавались медленно, время шло быстро. Потом случилась беда — умер двоюродный брат Элизбара, и он держал траур. Но по-прежнему был правой рукой Лейлы, брал на себя всю мужскую работу, вот уже в который раз собрал её кукурузу, виноград, намолол муки, сделал вино. Корова Лейлы разрешилась телёночком. Очень слабеньким. Элизбар выхаживал его как ребёнка. А Лейла, та настолько привыкла, что Элизбар рядом, что даже стала слегка ворчать на него, если что не так. Совсем, совсем по-семейному. Так и шло. А Элизбар, наработавшись в своём дворе, шёл к Лейле, косил, таскал воду из ручья, латал крышу… И всё сокрушался, что никак не может взять её хозяйкой в дом.
— Видишь, теперь траур… А это год, не меньше. И почему мне так не везёт, встретил хорошую женщину, намаялся один, мне бы хозяйку в дом, а опять откладывается. Сколько мы будем жить на два дома?
Лейла слушала его и удивлялась. Действительно, всё что-то мешало, всё не складывалось. И не поймёшь теперь, чья она жена, Аслан от неё отказался. Элизбар не берёт…
Она месила тесто для мамалыги и тихонечко пела. Песня была грустная, но не очень, хорошо ей пелось под взмахивание рук, хорошо дышалось утренней прохладой. Она уже многое успела. Вымести двор, покрыть новой клеёнкой стол под инжиром, достать из погреба кувшин с вином. Несколько розочек сорвала, поставила их в вазу, месит тесто и любуется — красиво. «Теперь вот ещё мамалыги наварю — и хоть гостей встречай, всё готово…»
— Принимай гостя.
В воротах стоял Аслан. Постаревший, ссутулившийся. Она хотела броситься к нему, даже несколько шагов сделала навстречу да остановилась, не зная, не понимая, что ей делать. Муж? Но ведь Аслан просил забыть, что он ей муж… Аслан смотрел на неё исподлобья:
— Почему ты здесь, Лейла, в моём доме? Разве ты не поняла, что я просил тебя выйти замуж и уйти в дом к мужу, а вы, значит, остались в моём…
— Нет, — Лейла заволновалась, стала поправлять косынку запачканными мамалыгой руками, — ты проходи, это твой дом.
— Мой дом? Тогда что ты делаешь в нём, чужая жена…
— Я не чужая жена, твоя. Элизбар, он, он дом строил, потом доски покупал…
Аслан вошёл во двор. Оглядел его, прибранный, ухоженный. Задержал взгляд на небольшом розовом кусте, усеянном алыми небольшими цветочками. Сел. Тяжело положил руки на новую клеёнку.
— Рассказывай, что-то я ничего не понимаю.
Она рассказала ему всё. Что не ослушалась, нашла человека, вдовца. Что он вроде как и взял её в жёны, да только все эти годы жили они врозь, каждый в своём доме… Элизбар приходил, помогал, но ночью уходил к себе. Долго сидели друг против друга Аслан и Лейла. Уже и вечер опустился в их двор, пришло время зажигать свет.
Через день они устроили хлеб-соль и созвали всех соседей, даже самых дальних, с того края деревни. Зарезали бычка, наварили мамалыги, достали большую бочку вина, сделанного Элизбаром в самый первый год. Аслан сам пошёл к Элизбару и пригласил его. Тот пришёл, сел с краешка стола. Аслан при всех подошёл к нему, крепко обнял. А потом громко объявил:
— Моя жена-сирота. У неё нет ни брата, ни сестры. Вернее, не было. Теперь у неё есть брат. Человек, который оказался очень мудрым и очень добрым. Беда моя подсказала мне отчаянную мысль, а ему она подсказала мысль добрую. Я знаю, почему у Элизбара не хватало времени ввести в дом жену, он берёг её для меня, он хитрил, он откладывал. Своим мужским сердцем он понял другое мужское сердце. Он был чужой мне человек, а теперь… теперь он брат моей жены.
Элизбар смущённо встал, опустил глаза. Вино искрилось в его стакане. То, которое он сделал сам специально для этой встречи.
…Мы сидим на весёлой полянке, под густым алычовым деревом в горном селе Абгархук. Два свежеспиленных кругляша нам за стулья. На одном сижу я, на другом — мой давний знакомый Алексей Акауба. Он высок, кареглаз, статен, хоть и немолод. Здесь, высоко в горах его дом, его семья. Весёлая, проворная жена его Аида накрывает на стол. Сейчас они одни, дети разъехались, дочка Гунда вышла замуж, сын Мазик сдаёт сессию, другой сын Мирон уехал погостить к родственникам. Я знаю эту семью уже года четыре. Всегда с радостью приезжаю к ним, если отдыхаю рядом, на море. Поговорить, подышать ни с чем не сравнимым горным воздухом.
— Вот видишь, какие бывают истории. Если бы где прочитал — не поверил, но это недалеко отсюда было, правда.
Это больше, чем правда. Старики говорят, что традиция братания давно пустила глубокие корни на абхазской земле. На свадьбе всегда назначают брата невесте. Как правило, это уважаемый, проверенный, близкий семье человек, на которого можно положиться. И если, не дай Бог, что-то случается в семье, именно названный брат жены приходит на помощь первым, берёт на себя мужские заботы. Бывает братание и другого порядка. Надо пресечь долгую вражду. Так было, когда враждовали между собой два парня из-за девушки, красавицы Фатьмы. Она не могла сделать выбор, а они уже за кинжалы хватались. Тогда собрались старики на сход. Решили: устроим джигитовку (конное соревнование) и кто победит на ней, тот и будет Фатьме мужем. Но дабы и в дальнейшем не враждовать, благословили старики: «Побратайтесь, не мужское это дело — затаиться во зле». С тех пор соперники — братья. Это было давно, но сейчас в деревне Лидзава под Пицундой живёт Аркадий Джакония, а в посёлке Рыбзавод Валерий Бения. Их деды как раз и соревновались в джигитовке за право жениться на красавице Фатьме. Один из них внук Фатьмы, другой сын брата её мужа. Сами они считаются родными и никто в их родстве ни разу не усомнился.
Слово, сказанное мужчиной, обещание, данное им — крепче и прочнее многих печатей в официальных метриках. Слово мужчины припечатывается навек. И нет такой силы, могущей стереть его из памяти. «Побрей мою бороду», — говорит один абхаз другому. Это значит — я хочу побрататься с тобой. Это как пароль. Почему именно эти слова произносятся? Наверное, брить бороду можно поручить только тому, кому ты очень доверяешь, или брату, что в сущности одно и то же. Этот обычай прочно прижился на абхазской земле. Здесь много братьев, чьё братство не по крови, а по мужскому долгу. Будь то брат, назначенный жене или брат, смиривший в себе гордыню и прервавший своим благородством злую и давнюю цепь вражды.
Не знаю, как вам, а мне очень по душе эта абхазская традиция. Братство — по сути естественное между людьми родство. Все мы братья и отец наш — Господь. Потому можем ли мы враждовать и сводить счёты? Абхазские старики своей властью, данной им прожитой жизнью, пресекают брань между врагами одним твёрдым словом: «Побратайтесь». И не ослушаешься уже и не поднимешь на пьедестал своё «я». «Подожди, — скажут старики, — поживи с наше…» Может быть, именно поэтому не видела я в Абхазии одиноких брошенных людей. Одинокие, конечно, есть, но не брошенные, не забытые. Рыбаки с удачным ловом откладывают часть рыбы в корзину и разносят её по домам, где некому сходить на рыбную ловлю. Брат жене, брат брату, брат бывшему врагу и завтрашнему другу. Нормальная жизнь, в которой мудрость на законном первом месте.
Эта история поучительна. Она подталкивает нас к нашим нереализованным возможностям. Благородный человек всегда образчик. Кто запретит и нам назвать недруга братом, а попавшему в беду человеку определить в братья себя? Жаль, но у нас в России такой традиции нет. Но у нас есть традиция прощать, выручать, забывать зло и говорить «прости » друг другу. Чем это не братание, чем это не образчик благородства, достойный всяческого подражания?
На двери в кухню — роскошная штора-макраме. Сложный, замысловатый рисунок, узелки один к одному, ровненькие, тугие. Чувствуется, плела штору сильная, уверенная рука, управляемая тонким вкусом и безупречным чувством красоты. Любуюсь шторой, трогаю тяжёлые, прохладные кисти.
— Нравится? Оксана плела.
Скрыть удивление не получается. Оксана?! Девочка, с трудом передвигающаяся по квартире, с резкими, нескоординированными движениями рук и тела, с беспокойной головой, удержать которую в покое даже на несколько минут проблематично. Мама привыкла к удивлению и даже чуть устала от него.
— Да, да, — говорит она, — Оксана… Одно время она очень увлекалась макраме, я килограммами покупала ей нитки, шпагат, знала ассортимент всех московских магазинов. В доме много её работ.
Действительно: сова взирает на меня пристально с одной стены, забавная собачонка с висячими ушами — с другой. В прихожей — рыбка, замысловатые цветы, роскошная ветка то ли сакуры, то ли вишнёвого цвета — всё не просто красиво, а очень профессионально.
— Неужели Оксана?
ДЦП — обычные буквы алфавита. Но если выстроились они именно в этой последовательности — беда.
Обычно родителям сообщают диагноз ребёнка -детский церебральный паралич — ещё в роддоме, врачи выявляют его сразу. С Оксаной же всё получилось иначе.
Первые роды Евгении Ревковой. «У вас девочка…» Какое счастье! Они с мужем хотели именно девочку, они назовут её Оксана. Но вот, уже пора бы девочке сидеть, а она не держится, падает. «Ничего, девочки садятся позже мальчиков», — успокаивали врачи. Но материнское сердце уловило беду — что-то здесь не так. Только в пять месяцев после долгого хождения по врачам был установлен страшный диагноз — ДЦП. Спасибо профессору Ксении Александровне Семёновой:
— Мамочка, запасайся терпением. На всю жизнь…
Правда, другие врачи вскоре предложили ей другой вариант, в котором терпение не предусматривалось:
— Ваше право. Откажитесь от ребёнка.
Не было бессонных ночей раздумий, даже секунды раздумий не было. Евгения и Геннадий Ревковы заступают на вечную вахту родительского подвига. Оксана обретает отчий дом.
Первое, что делает Евгения Федосовна: отказывается от коляски для дочки. Инвалидная коляска решила бы сразу много проблем: ребёнок привыкает к ней, осваивает передвижение по квартире, а потом и по улице. Это проще, но… Пусть девочка чувствует, насколько может, почву под ногами, пусть хоть слабо, хоть на секундочку, касается земли. Мама поднимает лежачего ребёнка и, держа под мышки, сама, согнувшись в три погибели, водит, вернее, носит её по квартире. Потом прогулки стали длиннее и даже — по улице. Спина разламывалась, гудела по ночам, нестерпимо болела, но Евгения отмахивалась от собственной боли, боль дочери покрывала её. Десять лет проносили Оксану на руках, но не дрогнули перед соблазнительными возможностями коляски.
— Евгения Федосовна, ведь Оксана практически не двигалась, она лежала на спине. С чего вы начали?
— С массажа. Массировала её руки и ноги, поднимала их, ведь девочка сама не могла. Да, необходим был хороший массажист, но где было взять на него денег? Ведь о работе с таким ребёнком пришлось забыть, жили на одну мужнину зарплату. И я стала массажистом. Десять лет несколько раз в день — массаж. Поднимаю Оксаночкины ноги и массирую, массирую.
— А ещё что?
— А ещё я десять лет тёрла ей яблоки. Девочка от яблок отказывалась, а тёртое я ей по ложечке скармливала. Руки в кровь стирала, но приучила Оксану к яблокам. Жаль, недооцениваем мы яблоки, а они чудеса творят. Вот и моя девочка стала энергичнее, веселее, румянец появился.
— Но не только ведь яблоки ела Оксаночка?
— Конечно, нет. Я считаю, для детей, больных ДЦП, самое главное — уход и питание. И — воздух. Мы гуляли с ней по нескольку раз на дню, всё на руках, без коляски, да ещё одеть-раздеть надо. Но зато она привыкла трудиться, хоть слабенько, хоть по чуть-чуть, но ножками перебирала. А это уже первая ласточка победы.
Уход и питание. Два кита, на которых долгие годы держалась материнская методика лечения. Евгения крутилась, как белка в колесе. Зажала себя в жесточайшие рамки времени, не могла не успевать — успевала. Кроме обязательных яблок, тёрла дочке свежую морковку, приучала к творогу со сметаной, сто граммов творога плюс сто граммов сметаны, перемешает получше и даёт с ложечки, пусть не за один раз, но за день скармливала. Гемоглобин не просто выправился от такого питания, он даже подскочил. Ну, очень хороший гемоглобин — удивлялись врачи и в недоумении разводили руками. А ещё мясо отварное. Она варила крепкие мясные бульоны, меленько крошила туда мясо, добавляла овощей, получались насыщенные мясные супы. Ни в коем случае не давала бульоны из бройлерных кур. Один врач, когда Оксаночка лежала в санатории, предупредил настрого: бройлерные куры для ребёнка очень вредны, они пагубно действуют на развитие мозга. Летом Геннадий Аверьянович отвозил их в деревню. Уж там Евгения Федосовна пичкала дочку земляничкой с куста, малиной, всяческой свежей ягодкой, на которые не скупится солнечное лето. А ещё… голубями. Да, да, вокруг было много голубей, и Оксана с удовольствием ела голубиный суп, очень питательный и полезный. Старушки местные, сердобольные, советовали поить девочку молозивом, первым после отёла коровы молоком. Попробовали и это. Папа сделал во дворе для Оксаночки специальные брусья и она уже могла понемногу стоять между ними.
Потихонечку девочка окрепла, передвигалась она всё ещё с помощью мамы, но ножки уже ощущали под собой почву и не боялись её, а руки, ещё непослушные, нервные, уже тянулись к яркой игрушке. Очень боялись родители задержки умственного развития ребёнка, нередкого при таком заболевании. Мама учила Оксану различать цвета, выговаривать первые слова. Непросто девочке далось первое слово «мама». Язык не слушался, двигался очень медленно, слова произносились невнятно. Но «мамочка, запасайся терпением. На всю жизнь». Видимо, сознавая, что оно, терпение, необходимо в больших, космических размерах, Евгения Ревкова сразу делает приличный его запас. Все удивлялись ей, жалели её, а она недоумевала, даже роптала:
— Не надо меня жалеть. Моя дочь — и всё, что я делаю, мой перед ней долг, неужели можно иначе?
Можно иначе. Евгения Федосовна отлично знала это. Нередко в порыве жалости ей советовали подумать о себе и отправить девочку в интернат. Да и сама она, повозив Оксану по санаториям, насмотрелась на отказных деток. Думать о себе, конечно же, надо, но при условии, если больше не о ком думать. Ей было о ком. Дочка подрастала, уже надо было определяться со школой.
— Стали ходить по врачебным кабинетам, везде врачи говорят о задержке психического развития и об определении во вспомогательный (для умственно отсталых детей) класс. Даже не обследовав её, уповая только на диагноз. Говорю: «Да вы с ней побеседуйте». Пришли как-то к врачу, а врач картинки семилетней Оксане показывает: «Скажи, девочка, где здесь собачка, а где кошечка». Я не выдержала: «Доктор, -говорю, — она у нас с пяти лет читает, рисует хорошо, с ней поговорить обо всём можно, а вы с кошечками, это уже в два года ребёнку по силам». Нехорошо, наверное, сорвалась, но что было, то было.
Восьмилетнюю школу-интернат Оксана Ревкова оканчивает с отличием. Мама, если бы не мама… Восемь лет подряд, рано утром они выходили из дома и медленно, на неустойчивых ногах, поддерживаемая мамой, шла Оксана Ревкова грызть гранит науки. А давка, какая была давка по утрам! Исхитрились так: впереди в толчее метро шёл папа — торил путь, а за ним вплотную Оксана с мамой. Штурмом брали метро, потом автобус, потом троллейбус. Измотанные, взлохмаченные, приезжали в школу. Папа отправлялся на службу, Оксана — на занятия, а мама оставалась ждать, смысла возвращаться домой не было. Обратный путь проделывали без папы. На переменах мама помогала дочери переходить из класса в класс, а пока шли уроки, бегала по магазинам за продуктами. И обратно домой — троллейбус, метро, автобус. Восемь лет, изо дня в день.
Оксана Ревкова оканчивает школу с отличием. Но этого образования было недостаточно. Сообразительной, способной девочке родители решают дать среднее образование. Обучают Оксаночку на дому учителя из обычной, ближайшей к их дому, школы. Сострадание, жалость, какие там знания! Но мама всё ставит на свои места:
— Оксане нужны не пятёрки, а знания, прошу вас об этом помнить. И — никакой жалости, ни Оксана, ни я этого не любим.
Учителя не знали тогда, с кем имеют дело. А имели они дело с отличницей, самостоятельно выучившей английский плюс к положенному немецкому, прекрасно рисующей, умеющей вязать и плести макраме, любящей и понимающей музыку.
— И пишущей стихи, — добавляла мама. — Стихи теперь у нас самое главное.
Да, стихи в жизни Оксаны Ревковой не случайная страница, не временное, как макраме, увлечение. Стихи — её жизнь. Её дети.
— Когда Оксана написала первое стихотворение и показала его мне, я растерялась, сама-то я не шибко понимаю в поэзии. «Мама, как?» — «Да вроде складно». Но ведь ей нужно советоваться со мной, обсуждать темы, мнением «да вроде складно» не обойдёшься. И занялась я самообразованием, много перечитала стихов, критической литературы, сравнивала, окунулась в мир поэзии по уши.
Теперь мама у Оксаны первый советчик и судья. Вот они, сборники стихов на книжной полке, их четыре. «Исповедь моей души», «Три свечи», «Письма в никуда» и «Осень». На подходе пятый. С ним проблемы чисто материальные: для издания нужны деньги, а денег в их семье всегда было в обрез, только на жизнь и хватало.
Мы говорим с Оксаной о её стихах. Она медленно выговаривает слова, и я ловлю себя на мысли, что о серьезных вещах и надо говорить именно так, взвешивая, обдумывая фразы, не поспешая суетно и не перебивая.
— Помню своё первое стихотворение. Ехали с мамой к врачу в автобусе, а за окном серебрился снег. Это… было так прекрасно.
Писать Оксане трудно, непослушные руки выводят каракули. Мама купила ей машинку, удобную, дорогую, нажимать на клавиши легче. Оксана печатает свои стихи сама.
На её стихи уже пишут песни, проходят вечера её творчества, на которые собираются друзья и люди, не знакомые с ней, а знакомые только с её стихами. Они удивляются, увидев хрупкую девушку, с трудом передвигающуюся. Оксана Ревкова, вот она какая, оказывается.
— Один раз по телевизору была передача об Оксане. Всё вроде хорошо, а в конце дали почему-то бегущей строкой фразу «Оксана ищет друзей». И — обвал звонков! Сумасшедшие, сектанты бросились решать Оксанины проблемы одиночества. Да никакого одиночества нет! Не ищет она друзей, их у неё много. Надёжные, проверенные, верные.
— Но, наверное, самый проверенный и верный из них — мама?
— Да, конечно, мама. Моя дорогая, моя самая лучшая на свете мама.
Оксане Ревковой сейчас двадцать семь. Маме — пятьдесят два. Двадцать семь лет из них она живёт по принципу «надо». Слово «хочу» исчезло из её лексикона сразу же, как только поставлен был дочке диагноз — ДЦП. Мама стала для Оксаны врачом, массажистом, медсестрой, сиделкой, снабженцем, курьером, поваром, литконсультантом, душеприказчиком, да мало ли ещё кем. Она прожила и живёт не одну жизнь, а две. Одну — свою, другую — дочери. Обе жизни сложны, обе — достойны. Оксана считает себя счастливым человеком. У неё есть дом, где её любят и понимают, у неё есть талант и признание его. Её жизнь состоялась. Но состоялась не сама по себе, а каторжным трудом родного ей человека. Евгения Ревкова забыла себя, забыла свои немощи, запретила себе быть слабой.
Как мало, как непростительно мало говорим мы о матерях-подвижницах, взваливающих на себя тяжёлую ношу детской беды. А эта женщина несёт ношу двадцать семь лет, да ещё умудрилась каким-то одной ей веданным способом обратить тяжесть ноши в радость. Ведь дочь, её единственная дочь состоялась! Всякий ли родитель, имеющий здоровых детей, может сказать эту фразу?
Они много путешествуют. Мама, поддерживая дочь, помогает ей ступать по земле. Уже знакомы им днепровские просторы, черноморский Кавказ, берег турецкий, музеи Петербурга, святые родники и православные храмы России. Вот они, в альбоме хранящиеся фотокарточки, где лягушка-путешественница Оксана только успевает менять наряды: топик и шорты на элегантную бархатную блузку и — наоборот.
Две жизни. Это ведь тоже дано не каждому. Бывает, мы и от одной устаём и тянем лямку земного бытия безрадостно и по привычке, А две жизни? Кто знает, может, это и не крест вовсе, а награда Создателя, как тут разобраться?
Мы сидим с Оксаной в её комнате, и нам хорошо говорится за жизнь. Вслушиваюсь в её медленную речь и привыкаю к ней, всё понятно. Хочу спросить её об очень личном, но всё не решаюсь — кому понравится, когда лезут в душу?
— Вы хотите о чём-то спросить? — чуткая девушка смотрит на меня серьёзно.
— Да, да, вот скажи мне, пожалуйста, когда, в каком возрасте ты почувствовала, что ты не такая, как все?
— А я и сейчас этого не чувствую, — засмеялась Оксана.
Евгения Федосовна хлопочет на кухне насчёт чая.
Я опаздывала на поезд и привычно корила себя за несобранность. Скорее, скорее… В вагон влетела запыхавшись и облегчённо оглядела купе: с кем суждено мне коротать неблизкую дорогу к Северному Уралу. И увидела женщину в обтягивающих бёдра лосинах и много-много коробок, баулов, безразмерных клетчатых сумок, которыми пестрит наша матушка-столица, принимая и провожая бедолаг-коробейников. Вещи лежали и под столом, и в ногах у моей попутчицы, и даже на двух верхних полках.
— А если придут пассажиры, тогда как? — удивлённо спросила я.
— Не придут. Я оплатила три места, — голос у попутчицы был резковатый, с хрипотцой, — так что радуйтесь, у нас купе на двоих.
Радоваться почему-то не хотелось.
Было в женщине что-то вызывающее, неделикатное. Даже лосины, заправленные в чёрные высокие сапоги, даже яркая, просторная, почти до колен футболка с двумя уродливыми мышками на животе. Крашеные волосы уже пробивались честной сединой, небрежно подведённые глаза смотрели колюче. Но — всё, хватит. Мы не выбираем попутчиков.
— Хотите кофе? — делаю попытку «подружиться» с женщиной: ехать долго, и колючий взгляд мне совсем без надобности.
— Можно…
Мы пьём растворимый, из пакетиков, кофе и уже знаем друг про друга, что одна едет в командировку, а другая — домой. Отоваривалась в Лужниках, успела обернуться за один световой день. Поезд пришёл в Москву утром, только метро открылось — она уже «на Луже», сапог женских двадцать пар взяла, перчаток мужских — тридцать, домашние тапочки, свитера, два мужских костюма, джинсовые сарафаны. Обернулась, и на поезд обратно, домой, в Ханты-Мансийск.
— Теперь надолго хватит… — успокаиваю.
— Что вы, какой там надолго! Сейчас хорошо берут, к зиме всем надо. Я каждые пять дней в Москву езжу.
— Каждые пять дней с такими баулами?!
— Хочешь жить, умей вертеться…
Жалко мою попутчицу. Тягать по метро тяжёлые тюки, жить на колёсах, не поесть толком, не помыться, не поспать. Нелегко зарабатывают люди свой хлеб насущный. Чувство вины в душе, сострадание к сидящей напротив женщине. Мыши на животе хохочут, заливаются, а измученное лицо серо и невыразительно.
Она ушла покурить. Вернулась нескоро.
— Сейчас с мужиками в тамбуре разговорилась. Из Белоруссии. Едут на Север деньги зарабатывать, коттедж какому-то крутому строить. Говорят, большие деньги обещал. Спрашиваю, это какие же большие? Полторы тысячи баксов за три месяца. Ну, мужики, ну измельчали.
— Неплохие деньги, — говорю, — для семьи существенная поддержка.
— Неплохие?! Да я, бывает, за день столько имею.
Вот и разберись, жалко ли мне её теперь. Чтобы зарабатывать так много, можно и баулы «с Лужи» потаскать, и не поспать, и не помыться. Попутчица видит, что произвела должное впечатление. Она достала губную помаду и без зеркала, по памяти, ловко ею мазанула. Закинула ногу на ногу, посмотрела насмешливо:
— А вы сколько зарабатываете?
— По-разному, — смутилась я, — по-разному.
— Деньги человека к жизни возвращают, — принялась философствовать женщина. — Мне говорят, ты, Валентина, крутиться умеешь. Да, умею. У меня цель есть, вот и кручусь.
И она без вступлений стала мне рассказывать про цель. Стучали колёса, горячий кофе согрел и развеселил, спешить было некуда. Окончила торговый институт в Челябинске, пошла в промторговую организацию, но очень скоро поняла, что протирать на этой работе юбки — себе дороже. Знакомствами кой-какими обросла, стала доставать дефицит, конечно, за переплату. Быстро окрепла материально. Вышла замуж. Муж тоже попался «не из инженеров», раскрутились, купили машину, построили дачу, обставили с иголочки квартиру. Родилась дочь. И ей ни в чём не отказывали, жили в достатке. Достаток стал привычным, естественным. А как же по-другому? Поехали своей машиной в Крым. Она хорошо помнит. Ободзинский. «Эти глаза напротив…»
— Сделай погромче, — попросила мужа.
«Эти глаза напротив чайного цвета…» Откинулась на сиденье, прищурила в блаженстве глаза. Только вдруг полоснула по ним жаркая молния, и тепло, противное, липкое, поползло по щекам. На полной скорости врезались в идущий навстречу «Жигуль».
Врач зашивал на её лице швы и матерился. Первое её осознание случившегося: матерные слова и боль.
— Молчи, сдохнуть могла, радуйся. Правда, красавицей уже никогда не будешь, — врач негодовал, дежурство уже заканчивалось, «скорую» встретил у подъезда.
Удивительно, муж отделался сотрясением мозга и лёгким переломом ребра. А она полгода пролежала в корсете в больнице, потом на реабилитации в загородной клинике, потом дома. Стремительно, под уклон, под горочку, посыпались с вершин её благополучия, нажитые умением крутиться «пятаки». Сбережения на книжке «сожрала» больница, врачи беспомощно разводили руками: «С радостью бы, но лекарство очень дорогое». Уж она-то знала расшифровку этих слов. «Нужны деньги? Скажите сколько. Я готова на всё». Сильнейшее потрясение: впервые с палочкой самостоятельно дошла до туалета и увидела в зеркале безобразное лицо с красными шрамами, изуродованной губой. Закричала, забилась в истерике.
— За любые деньги, сделайте что-нибудь!
Продали дачу. Деньги нужны были не только на пластическую операцию, но и на откуп от тюрьмы. Мужу грозил приличный срок, вина его в аварии была установлена, а пострадавший «Жигуль» оказался не промах. Назвал такую сумму…
— Всё, что угодно, только не тюрьма! — она плакала на плече у мужа, а он опускал глаза.
Она уже не раз ловила на себе брезгливый взгляд. Шрамы, они заживали очень медленно… Операция надежд не оправдала. Предательские ниточки, метины страшной беды, прочертили на лице Валентины геометрический незамысловатовый узор. Еле заметный…
— Видите, как меня изуродовало? Но ничего, мы ещё поборемся.
Пришла беда — отворяй ворота. Деньги таяли как снег, и в конце концов истаяли окончательно. Даже мебель кой-какую продали, добрались до шубы, украшений. Отбиться от суда удалось. И когда они с мужем праздновали победу, он вдруг сообщил, что уходит.
— Куда?
— Туда, где меня любят и где я испытал настоящее чувство.
Опухла от слёз. Плакала и удивлялась, когда же, наконец, они выльются все, и она сможет сухим взглядом всматриваться в реалии жизни. А всматриваться было надо. Безденежье настолько зажало её, что она выла по ночам от страха наступающего дня. И — запила. И — загуляла. Случайные поклонники успокаивали её, боль отходила. Она ещё молода, она ещё сможет устроить свою жизнь.
— Надоело вам меня слушать?
— Нет-нет, продолжайте.
Пила долго. И когда уже совсем озверела от угарного похмелья, вдруг трезвым взглядом всмотрелась всё в то же, честное зеркало. Увидела старуху. Жалкую, опухшую. Испугалась.
— Я сильная женщина. Я смогла бросить пить раз и навсегда. Трудно было, обросла собутыльниками. Но послала их всех однажды подальше, и вот уже пять лет ни капли спиртного. Бывает, даже сижу за столом, рядом пьют, а мне хоть бы что. Я сильная…
Правда, она уехала из Челябинска, чтобы начать жизнь с чистого листа. Ей сказали, что в Ханты-Мансийске хорошо идёт торговля. Уехала, оставив квартиру взрослой дочери. Раскрутилась. Начала с малого: шнурков, резинок для волос, ободков, батареек. Дело пошло. На рынке, где она появилась новенькой, сначала насторожились, когда отказывалась посидеть после удачной торговли. Но она стояла насмерть. И — стоит. Теперь не зовут, не приглашают.
— Я сильная, у меня есть цель…
Опять ушла курить. Я смотрела в окно и думала о превратностях судьбы, о том, что человек каждый своим путём идёт к цели. У каждого она своя. Поезд тормознул и, впустив новых пассажиров, раскрасневшихся, с морозца, пошёл дальше. К нам, конечно же, никто не подсел. Купе на двоих. Клетчатые пузатые баулы, по-хозяйски взгромоздившись на верхних полках, отдыхали от московской сутолоки.
— Киров, Вятка по-новому, — весело объявила Валентина. В руках она держала два мороженых. — Угощайтесь. Выскочила, воздухом подышала, — и, лизнув пару раз эскимо, посмотрела на меня уже не колюче и настороженно, а доверчиво, почти по-дружески. — На чём я остановилась?
— На том, что цель достигнута, больше не пьёте.
— Цель не достигнута. Моя цель другая. Я должна, понимаете, должна вернуться опять к тому уровню, на котором была. Перед поездом вещи в камеру хранения сдала, а сама зашла в магазин. Вижу — сервиз. Роскошный, почти пятьсот баксов. А у меня точно такой был, понимаете? Подарить пришлось, когда от суда отмазывались. Ничего, Валентина, сказала я себе, будет у тебя ещё такой сервиз, всё у тебя будет, ещё не вечер…
— А дочь? Она-то как живёт?
— Дочь моя… Ну ладно, всё рассказывать, так всё. Дочь в тюрьме сидит.
У дочери красивое имя Христина. Поступила в институт, но учиться не захотела, пошла работать в бар официанткой. Деньги не ахти какие, но хватало на самое необходимое.
Мать присылала из Ханты-Мансийска «вспоможение», на первых порах невеликое. В прошлом году на Новый год приехала, а у Христины новая шуба, роскошная, из голубой норки.
— Говорю: «Откуда?» Молчит. Вижу колечко на руке с непростым камушком. «Откуда?» Опять молчит.
Потом призналась: стала продавать наркотики. «Мам, я только пару раз, деньги нужны, одеться хочется, я больше не буду». Сказала я ей тогда: «С огнём шутишь, твой бизнес на беде людской замешан, опомнись». Обещала. Уехала в Ханты-Мансийск, а через месяц телеграмма: «Срочно приезжай». Посадили Христину, пять лет дали.
Рука невольно поднялась, чтобы перекреститься.
— Беда, беда, Валентина, помоги вам Господи!
Настороженный взгляд.
— Вы в Бога верите?
Вздыхаю:
— А разве можно в Него не верить?
— Тогда скажите, почему в моей жизни всё так не заладилось? Я ведь работала, не воровала, всё в семью, а муж от меня к другой ушёл, оставил одну с ребёнком. Да и авария эта… Ведь после неё всё вверх дном перевернулось. А Христина? Я же ничего для неё не жалела, игрушки импортные, куртка не куртка, всё с иголочки. Хотела коттедж купить, забрать её к себе, а теперь с передачами раз в месяц в тюрьму наезжаю. В тюрьме она у меня лучше всех одета. Надсмотрщица говорит: «У вас Христина как кукла по зоне ходит». А я отвечаю, что не хочу её терять, что люблю её, она у меня единственная.
— Жаль, что нет у вас ещё ребёнка.
— Был. Ещё до Христины. Но в роддоме на пятый день умер. Подруга посоветовала: «Ты его оставь в роддоме, без тебя похоронят, тогда и забудешь быстро».
— Господи, как же живёте вы с такой бедой?!
Эти слова вырвались из меня, и я испугалась. А Валентина заплакала. Она плакала устало, обречённо, размазывая по лицу краску. Сильная женщина с измученным саднящим сердцем. Вдруг она стала говорить, поспешно глотая слёзы:
— Скажите, что мне делать, скажите! Я ничего не понимаю, почему всё так? Я хочу нормальной жизни, такой, как раньше, я рвусь, уже коттедж присмотрела, а душа не на месте, Христина в тюрьме. За что мне это? Ведь я никогда ничего чужого…
— Вам на исповедь надо срочно. Душа покаяния требует.
— А как это, исповедь?
Рассказываю. Советую не тянуть, пойти сразу же. И всё поведать. Про Христину, про аварию, про коттедж, про клетчатые баулы.
— Не смогу. Я в церковь боюсь заходить, меня оттуда какая-то сила гонит. Хотя очень хочется, если честно. Если бы с кем-нибудь…
— Вы бываете в Москве, давайте пойдём вместе.
— Спасибо. Можно я позвоню вам?
Она нервно ищет на столе зажигалку и уходит курить. А я опять смотрю в окно и вижу вдалеке, на небольшом взгорочке красавицу церковь. Купола синие, кресты золотые. Крещусь и успеваю попросить перед мелькнувшим Божьим храмом вразумления заблудшей и несчастной душе. Саднит она, ноет нестерпимо, и никакие дорогостоящие пластические операции не исцелят эту боль и не зарубцуют эти раны. Никакая манящая цель не отвлечёт израненное сердце. Не обрадуется и не возликует оно, ликование ведомо только покаявшемуся сердцу.
Столько лет жить без покаяния! Как больно и как тяжело. А может быть, та авария на полном ходу благополучия и довольства была единственной остановкой в пути и Господь управил ради спасения души потерпеть боль физическую? А душа-то не вразумилась, душа помчалась дальше догонять ускользающие горизонты, преследовать желанную цель — вернуться в былое. Да разве можно вернуться во вчера? Духовный закон был дерзко нарушен, и как результат — серьёзный сбой в налаженном пути. Уход мужа, беда с Христиной, запои и поиски сиюминутных радостей. Баулы… Ими забиты полки, они и здесь, в купе, занимают не принадлежащие им места, места людей на верхних полках. Смотрю на них и чувствую, как враждебны они, будто чуют, что о них идёт речь. Маленькое тельце, оставленное в больнице ради собственной пощады- так легче забыть. Забыла? Нет, помнит, иначе не плакала бы так горько и так устало. Ведь детская ангельская душа, возлетев в обители неба, плакала и плачет о материнской неизбывной боли. Пощади, Господи, эта боль непереносима. «За что мне это?» — кричит вопрос. И ответ кричит, да только надо захотеть его услышать. И содрогнуться, и припасть к милосердным коленям и вымаливать себе пощаду. Как всё страшно, как всё непросто и как всё промыслительно.
— Не бросайте меня…
Валентина принесла в купе сигаретный дух на крашеных волосах и развесёлой футболке.
— Не бросайте меня…
— Не брошу, — обещаю.
А что ещё я могу сказать своей случайной, неслучайной, попутчице? Рассказываю ей о Троице-Сергиевой Лавре, мы договариваемся, что она оставит на вокзале свои баулы, мы поедем к преподобному Сергию исцелять душу и укреплять дух. Пойдёт на исповедь.
— Страшно…
— Страшно. Но другого пути нет.
Дарю Валентине свой маленький дорожный молитвослов. Со стихами на последней странице. Я писала их гелевой ручкой, убористо, чтобы поместились. Пушкин. «Дар напрасный, дар случайный, жизнь, зачем ты мне дана…» Унылое сердце не видит выхода, не видит смысла, не видит спасения. Но мудрый современник Пушкина митрополит Филарет спорит с ним: «Не напрасно, не случайно жизнь от Бога нам дана…» Два стихотворения. Уныние и вера. Тоска и надежда. Погибель и спасение.
Мне скоро выходить. Через час Верхотурье.
— Не бросайте меня…
И вдруг я понимаю, что через пять дней буду опять ехать в этом поезде, даже в этом вагоне, вот обратный билет, вагон третий, место семнадцатое.
— И я через пять дней обратно в Москву. Этим же поездом. Билета нет, но я найду вас.
Радуемся скорой встрече.
— Я еду в монастырь. Напишите мне имена ваших близких, помолюсь.
Она торопливо ищет листочек, не находит, и на товарном чеке «сапоги женские» пишет имена о здравии. Валентина, Христина… О упокоении…
Боюсь спросить, но всё же спрашиваю:
— А тот маленький, в роддоме, у него было имя?
— Владик, — шепчет она, глотая слёзы и пишет: Владислав.
— Раб Божий, — подсказываю я, — раб Божий…
Выхожу в стылую ночь Верхотурья. Игумен Филипп подхватил мои сумки, повёл к машине. Успеваю оглянуться и вижу сквозь вагонное стекло яркую футболку. Валентина машет рукой. Через пять дней мы увидимся…
Её не оказалось в обратном поезде. Передумала, приболела, изменились планы? Не знаю. «Не бросайте меня…» Ничего не знаю о ней, кроме того, что знаю очень много. У меня не осталось ни телефона, ни адреса, а только маленький клочок бумаги, товарный чек с именами близких ей людей. Я не теряю надежды, я жду. Благослови, Господи, дождаться.
Как всё-таки удивительно соединяет Господь человеческие судьбы. Что мы знаем об Иоанне Богослове? Прежде всего то, что был он любимым учеником Христа, апостолом, автором четвёртого Евангелия и книги Откровения. На рубеже первого и второго веков почил сном праведника в городе Эфесе в Малой Азии. А спустя несколько веков, на рязанской земле основывают монастырь во имя святого Иоанна Богослова. Кем устроен, какими были его первые насельники — остаётся неизвестным. Но известно другое: святой апостол Иоанн давно и верно покровительствует этой обители. Есть предание, по которому особое расположение любимого Христова ученика объясняется древнейшим событием, происшедшим в Византии. Один мальчик очень хотел овладеть искусством иконописи. Но ему приходилось пасти гусей и единственное, что он мог себе позволить, это подолгу смотреть на чудный образ святого Иоанна над городскими вратами. Мальчик молился и просил Господа о даровании ему художественных способностей. Чистая детская молитва была услышана. Сам Иоанн Богослов явился мальчику-гусарю и водил его рукой, когда писался образ. Прошло немало времени, икона попадает в Иерусалим, и уже оттуда Иерусалимский Патриарх посылает её в дар рязанскому князю. Он-то и основывает Иоанно-Богословский монастырь, а насельники его истово молятся своему небесному покровителю. Он слышит их молитвы. Зимой 1237 года по Рязанщине прошли полчища Батыя, испепеляя на своём пути всё. «Токмо дым, и земля, и пепел» оставался после них. Но чудесным образом обитель уцелела. Монашеская братия в сердечном благодарении отслужила своему заступнику молебен. Дальнейшая история Иоанно-Богословской обители только подтверждала покровительство Христова апостола Иоанна. По его молитвам в окрестных сёлах была прекращена холера, да не один раз, а два. Первый — в 1848 году, второй через четыре года. В селе Пощупово, что рядом с монастырём, был остановлен пожар. А в селе Окаемово — напасть зелёного червя на огороды. Всё сжирал червь, ничем не брезговал — капусту, огурцы, репу. Пришли крестьяне в монастырь, упали в ноги к настоятелю: «Помоги, святой отец». Вынесли чудотворный образ, отслужили молебен. Прямо на глазах произошло чудо: зелёные черви превращались в бабочек и тучами улетали в сторону реки, где и погибали.
Всё это обязательно рассказывают в монастыре приезжающим сюда паломникам. А мне рассказывали уже паломники и советовали: «Поезжай, не пожалеешь». Но всё как-то не складывалась дорога в сторону Рязанского края. Да вот и сложилась.
В небольшом овраге, под горочкой, совсем рядом с обителью, чистым серебром звенит святой ручей. Пока ходила я по монастырскому двору, заметила десятилетнего паломника с пятилитровой, пока пустой, бутылью в руках.
— Ты на источник? — спрашиваю.
— Да, мои родители уже там, а я иконку покупал.
— Проводишь? Я тоже на источник.
Имя паломнику Владик. Он закружил челноком по монастырскому двору. Я за ним. Нырнул в какой-то едва заметный лаз, я за ним. И побежал, только пятки засверкали, под крутую горочку. Уж куда мне за ним… А он, взметнувшись по тропинке вверх, уже машет мне пустой бутылью:
— Догоняйте!
Нет, Владик, нет. Я тихонечко. Я не спеша. И не только потому, что скакание по горам будням моим уже не угрожает, но ещё и потому, что красота места сего заставляет остановиться и низко поклониться Создателю. Изумрудный ковёр из разнотравья у моих ног. Из мелких, некичливых цветочков, весёлых, упругих листиков соткан его узор. Хочется вглядеться в каждую травинку, насладиться радостной гармонией Господнего лета и отпустить истомившуюся душу на весёлый пир весёлого бытия. Как мало в моей жизни таких минут, когда радость — в радость. Всё больше наспех, всё больше вприглядку с повинным за суету сердцем, с опущенной долу головой. А тут небо хлещет синим водопадом в глаза, зажмуриваюсь, а оно не даёт спуску, хлещет… А тут птицы славословят Божий мир, громко, совсем не винясь перед чьей-то дрёмой. А тут — золотая ниточка тропинки в зелени пышного ковра. Можно долго любоваться ею, а можно и поспешить.
— Владик, я к тебе!
Вот уже идём и беседуем неторопливо. Владик рассказал, что перешёл в пятый класс, живёт в Рязани, папа у него офицер, мама — учительница. На источник их уже один раз привозили классом, но купаться не разрешили, только ноги помочить. Но уж сегодня он обязательно нырнёт, уж сегодня…
Я молчу. Говорят, что холоднее источника, чем в Пощупово, в России нет. Не просто холодная вода, а ледяная, дыхание перехватывает. Но зачем раньше времени сообщать об этом юному паломнику? Нас то и дело обгоняют. Все с пустыми бутылками, канистрами. Все какие-то торжественные, радостные, светлые. Всегда вижу такие лица на источниках и по дороге к ним. Праздник духовного торжества. Вот говорят, что глаза — зеркало души. В глазах свет — значит с душой всё в порядке.
В маленьком овраге у святого колодца многолюдно. Умываются, набирают воду домой. Бутылки рядком выстроились на траве, в прозрачной воде отражается солнце. Рядом другая очередь. Из паломников. К святой купели Пощуповского родника. Баня — назвал её мой провожатый.
— Вон там баня…
Правда, похоже. Маленький деревянный домик с низким потолком и тесным крылечком. Стоим в ожидании очереди. Впереди меня две молодые женщины. По милому рязанскому говорку — местные:
— Из Рязани мы. Вот выбрались. Все твердят — Пощупово, Пощупово, такой источник, от ста недугов лечит, а мы не были ни разу. Правда, говорят, вода холодная, не заболеть бы…
— А вы с молитвой, — инструктирует кто-то сзади. -С молитвой не заболеете. А ещё надо было благословение взять.
У меня с благословением всё в порядке. По дороге в Пощупово заехала в Рязанский кремль, в духовное училище. Проректор училища иерей Сергий Трубин рассказал об истории Рязани, мы помолились у мощей святого Василия Рязанского, походили по кремлю. И…
— Благословите, батюшка, в святой источник окунуться.
— Господь благословит.
Потихонечку продвигается очередь. Сзади громким шёпотом наставляет своего благоверного женщина:
— Ты в воду-то не лезь сразу. Помолись святому Иоанну Богослову. Перекрестись, а потом уже в источник. И с головой. Три раза по три.
— Да это целое дело, я лучше совсем не полезу…
— Я те не полезу! А пить кто бросить обещал? Ты зачем сюда приехал, комаров кормить или молиться? За бензин заплатили, отгул взяли, а он — не полезу…
Затихает благоверный. Велика Россия, а отступать некуда.
Да, мне тоже рассказывали, что одна женщина привезла сюда много лет назад пьющего мужа. Жили они в деревне Пощупово целую неделю. И каждый день -служба в храме, акафист Иоанну Богослову, купание в роднике. Потрудились вдвоём на славу и дал Господь силы по молитвам Иоанна Богослова на трезвую жизнь. Много всего чудесного слышала я накануне поездки в Пощупово. Перед операцией на сердце приехал сюда ещё нестарый человек, мне даже имя его назвали — Андрей Платонович. Тоже не наспех, а пожил недельку. Каждый день на родник. Вернулся домой, а врачи руками разводят, говорят, повременим с операцией. Временят уже шестой год. Может, кого-то эти истории удивят. А верующие удивятся удивлению: «А как же иначе?» Ведь по молитвам даётся нам и утешение, и вразумление, мирность души и телесное здравие. А пощуповский родник давно прошёл испытание временем. История его чудес пишется уже не первый век, а докторам со стажем и опытом всегда доверия больше.
Заходим партиями. Партия мужчин. Их очередь. Вошли не спеша, без суеты, без гомона. Как-то подозрительно тихо за тяжёлыми деревянными дверями. Спокойный всплеск воды, второй, третий… Без визга и ойканья, одно слово — мужчины. А вот и первый герой показался. Красный, улыбающийся, бодрый.
— Мой! — восклицает женщина в очереди. — Мой-то самый шустрый, так и знала…
Все смеются, шустрый конфузится:
— Ну заладила…
Один за другим выходят из купальни мужчины. А вот и Владик. Мокрый, взъерошенный, волосы торчком, глаза горят, возбуждён:
— Я три раза по три, с молитвой. Я больше всех окунулся.
— Вода холодная?
— Норм-м-мальная, — ответил уклончиво дрожащими губами.
Господи, благослови! Вхожу и я в деревянную купальню, в полумрак из солнечного света, в прохладу из тёплого летнего дня.
Нас много. Но мы не суетимся у святого источника, всем нам кажется это неуместным и даже дерзким. По одному входим в воду. Первое чувство -огонь. Вода обжигает и пугает. Как в неё? Но сзади стоят и ждут другие. Пересиливаю страх, с крестным знамением опускаюсь в воду. С головой. Три раза. «Святой Иоанн Богослов, моли Бога о нас, грешных!» — шепчу холодными губами. Мгновенно что-то происходит внутри. Проясняется разум, кажется, вижу мир чётче, чем раньше. Вместе с неожиданным теплом, разливающимся по телу, чувствую, что разливается по душе любовь. Силюсь вспомнить какую-нибудь обиду — не могу. Отыскать «за пазухой» какой-нибудь завалящийся камушек — не могу. Новенькой, счастливой и всепрощающей выхожу из ледяной пощуповской купели. Как хочется подольше сохранить в себе этот мир и эту любовь! Вспоминаю, что именно его, Иоанна Богослова, звали апостолом любви. Он учил любви не проповедью, а своим примером. Маленькая частичка любви через века — в моё сердце. Знаю, ненадолго. Удержать это благословенное чувство можно только великим трудом, а немощное моё сердце труда боится. Но даже эта минута, коротенькая, как соловьиная трель, дарованная святым родником — радость. Это мой опыт. А убеждает только он, свой опыт, я знаю, что это в моей жизни — было.
Рядом, прижав к себе букетик васильков, плачет девочка. Её тихонько успокаивает мама:
— Не бойся, Катюша, смотри, все выходят и улыбаются, всем хорошо.
— У тебя сердце больное, а вода холодная, не ходи…
Оказывается, не о себе плачет, за маму волнуется. Вот и ещё один, едва заметный след любви. Молитва апостола, современника Христова и друга, здесь, в глубоком овраге близ рязанского села. Чудны дела Твои, Господи! Не плачь, Катюша, сюда едут за исцелением от недугов, святая пощуповская водичка укрепит мамино больное сердце и твоё сердце укрепит — верой, красотой и радостью. Плачет девочка, а я ничего не говорю ей, потому что разговор её с мамой сокровенный. Он не для посторонних.
Долго сижу на деревянной скамейке у колодца. Не хочется уходить. А люди идут и идут. Сюда — налегке, обратно — гружёные бутылками с водой и раскрасневшиеся от купания. Золотая ниточка тропинки в бирюзовом ковре из разнотравья. Её протоптали ноги тех, кто верит в Божье чудо, в молитву, благословение и любовь. И даже те, кто не верит, находят здесь радость для своего беспокойного сердца. Эта радость -красота Божьего мира, красота русской природы, соки которой способны врачевать, укреплять и успокаивать.
Уже на монастырском дворе вижу знакомый букетик васильков в руках знакомой девочки Катюши. Мокрая косичка, весёлый взгляд.
— Искупалась?
— Совсем не страшно. И мама тоже. Она сказала, что у неё теперь силы прибавилось, она без отпуска работать может.
Маленький крестик на простом шнурке.
— Папа купил. Вон там, в лавке. Вам нравится?
Мне очень нравится. Мне вообще нравятся дети с крестиками на простом шнурке. А если в руках у них ещё васильки и они не боятся холодной воды в святых родниках, это самые лучшие на свете дети.
Он бросился к моим ногам. Мела позёмка, стелилась к самым ступням, и мальчик откуда-то снизу, от позёмки, жалобно протянул озябшую ручонку:
— Подайте, Христа ради, на хлебушек…
У меня было с собой большое румяное яблоко.
— Возьми.
— Лучше деньги, — тоненько протянул мальчик, — лучше деньги, мамка хлеба купит.
Побирушка. Профессиональный побирушка. У ворот Троице-Сергиевой Лавры их много. Сидят каждый на своём месте — спившиеся, непривыкшие работать женщины с опухшими почерневшими лицами, нечёсаные мужики с похмелья, инвалиды, жестоко выставляющие напоказ культю или изъеденную язвами голень. Многих я уже знала в лицо, но мальчика видела впервые. Невостребованное яблоко отправилось в сумку, я была уязвлена таким невниманием к моему гостинцу.
— Денег у меня нет, — сказала мальчику твёрдым голосом, — а мамке передай, пусть работает.
— Она не может, болеет, у неё по-женски… — как-то отчаянно выкрикнул мальчик и добавил, зло сощурив чёрные глазёнки:
— Ты жадная, тебе копейку жалко…
Больше я этого «скандалиста» не видела. А недели через две один лаврский монах обратился ко мне с необычной просьбой:
— К нам вчера ночью мальчик прибежал, замёрз, плачет, говорит, дома какие-то дядьки пьют с его мамкой, а его — избили. Он через два балкона спустился — и к нам в монастырь. Барабанил в ворота, всех переполошил. Пока живёт в гостинице. Но надо бы сходить к нему домой, он покажет. Не говорите, что вы из монастыря, придумайте что-нибудь, может, квартиру хотите снять. Нам надо всё выяснить, решить, что с ним дальше делать. Хороший такой паренёк.
Уже вечерело, когда мы вышли с ним из лаврских ворот. Это был тот самый нечестивец, я сразу узнала его. А он меня нет, мало ли прохожих мелькает за день перед его глазами.
— Веди, Сусанин!
Он и повёл. Но повёл как-то странно, петляя по посадским дворам, как маленький хитрый лисёнок, заметая следы и скрываясь от преследователей-охотников.
— Скоро?
— Скоро. Вон за тем домом.
Я хотела взять его за руку, но он решительно её отдёрнул. Пришли. Мальчик остался на улице, я позвонила. Ещё раз, ещё. Никто не открыл. Обратилась к соседям.
— Да здесь не живёт никто. Хозяин умер, а у сына в Москве квартира.
Что-то намудрил мой Сусанин.
— Ну что, поговорили? Мамку мою видели? — мальчик хитренько смотрел на меня, даже, мне показалось, весело.
Поняла, надо клин-клином:
— Видела. Она сказала, что завтра заберёт тебя из Лавры. Хорошая у тебя мамка, красивая…
Лицо мальчика вытянулось от изумления. Он смотрел на меня широко открытыми глазами. Потом, видимо, понял, что я всё придумала, шёл молча, изредка с любопытством на меня поглядывая. Он явно что-то скрывал, но что? Тут я вовремя вспомнила, что путь к сердцу мужчины лежит через его желудок. Мы остановились у киоска со всякой всячиной.
— Можешь выбирать, что тебе хочется. Я угощаю.
Посмотрел с недоверием, насупившись. Потом произнёс как можно равнодушнее:
— Вон ту шоколадку можно?..
— Ещё!
— Жвачку вон ту кругленькую?
— Ещё!
— Орешки, леденец на палочке, нет, два леденца…
Дело пошло веселее. Он понял, что его не обманывают и с интересом изучал приглянувшийся ассортимент. Отправились дальше. Мальчик сам вложил в мою руку свою маленькую ладошку. То-то же… Но — молчал. Как ни выпытывала я у него про мамку, где найти её, где их дом — молчал, обсасывая основательно и неторопливо большой розовый леденец на палке. Правда, на один вопрос всё-таки ответил:
— Зовут-то тебя как?
— Рустик. Когда меня крестили, мамка рассказывала, я попа два раза за бороду дёрнул. Ему больно, он ругается, а я смеюсь. — Рустик залился весёлым смехом, наверное, как тогда, у купели.
— Фантазёр ты. Рустик — имя не православное, не могли тебя крестить. Почему, скажи на милость, ты так любишь придумывать?
Рустик опять зло сощурил глаза. Сейчас как скажет…
— Ну, давай поговорим по душам. Ты ведь меня в другой дом привёл, да? Мамка твоя здесь не живёт, ты всё сочинил. А зря, ведь монахи в Лавре тебе хотят помочь. Ты же придумываешь всякую ерунду.
Рустик в долгу не остался:
— Я знаю, вы из милиции. Вас специально ко мне приставили. Думаете, я ничего не понял? Хотите меня от мамки в детский дом? Не выйдет. Мамка у меня больная, а я — её кормилец…
Потихоньку прояснилось. Рустик привёл меня в чужую квартиру, наверное, недалеко от своей, так как знал, что в этой квартире не откроют. Но почему тогда он убежал ночью от пьяной мамки и её гостей, почему барабанил в ворота, плакал…
— Вы точно не из милиции?
— А ты точно Рустик?
Мальчик засмеялся.
— Вы не из милиции. Те, кто из милиции, шоколадки не покупают. Я мамку свою люблю, она болеет, а когда выпьет, ей легче. Мамка у меня была артисткой, пела. Она и сейчас поёт, когда выпьет. У нас денег нет. Она и сказала, беги в Лавру, скажи, что тебя бьют дома, они приютят, а через две недели я тебя заберу. Две недели поживёшь тут, кормить будут, спать есть где.
Осторожно, боясь навредить Рустику, объяснила ситуацию пославшему меня «на дело» монаху. Приехала через неделю, и, Боже праведный, навстречу мне с большой плетёной корзиной, наполненной румяными булками, шёл маленький послушник, путающийся в длинном, не по росту, подряснике. Рустик!
Узнал. А уж когда вытащила из сумки шоколадку и два банана, разулыбался до ушей. Его определили на кухню. Там и сыт будет, и поможет по силам: столы протрёт мокрой тряпкой, хлеб в хлебницах расставит. Рустик оказался проворным, сообразительным. Только через три дня украл банку шпрот. Спрятал под подрясником. А банка и выкатилась прямо под ноги трапезарю, всё тайное стало явным.
— Иди на исповедь, кайся, — благословил трапезарь.
Рустик заплакал, опять стал рассказывать про больную мамку, ей надо питаться хорошо, шпроты для неё нёс.
Кто она, эта таинственная Рустикова мамка? Опять меня просят в Лавре, поищите её, пусть придёт, надо с ней поговорить, мальчику десять лет, а он нигде не учится, слабенький. Долго ходила я среди нищих, всё искала мамку. Да разве найдёшь? Спросишь — сразу насторожатся. А молча как вычислишь? Подошла к одной молодой, с заплывшими от спиртного глазками, нищей. Стала расспрашивать о сыне.
— В интернате мой Коля, в интернате. Я вот денег тут соберу и поеду к нему, уже написала: «Сынок, жди, скоро буду…», — женщина тараторила, а сама не спускала глаз с моей сумки, ждала.
Ничего не узнала. Но зато вечером мы с Рустиком долго сидели на скамейке у Успенского собора. Он, мне показалось, стал доверчивее:
— Я прошлым летом машины мыл. Купил нам с мамкой три килограмма риса, гречкой запасся на зиму. Но меня прогнали, там своих много. Мамка, правда, гречку продала, водки купила. Она больная, она не хочет пить, а пьёт, есть такая болезнь. Я ей говорю, давай отвезу тебя в больницу, а сам устроюсь туда санитаром, буду полы мыть в палате. Не хочет…
Рустик долго рассказывал мне о своей горемычной жизни. Было в том рассказе что-то особенное, он ни разу свою мамку не попрекнул. Он очень любил её, он бросался ей на помощь, ограждал от бранных слов, готов был ради неё на всё и со вздохом, с печалью сокрушался: «Вот только она не хочет».
Как в его маленькое сердце вмещалась такая большая любовь? Что же это за женщина такая, которая в запоях, гулянках, непотребстве была способна сохранить в ребёнке чистые и глубокие чувства к себе?
Рустика полюбили в Лавре. Его приучали к утренним и вечерним молитвам, читали ему «Детскую библию», один батюшка подарил ему большую коробку конфет, которую Рустик мгновенно спрятал под подрясник — мамке, болеет…
Но вот две недели пролетели. «Командировка» мальчика подошла к концу. Ему предложили остаться в Лавре, пожить, но он по-взрослому развёл руками:
— Домой надо. Загостился.
И опять бросается мне под ноги маленький вихрастый комочек:
— Подайте, Христа ради, на хлебушек.
— Здравствуй, Рустик! Как твоя мама?
Мальчик прячет глаза, приглаживает вихры:
— Болеет…
Потом он прижмётся ко мне и будет плакать навзрыд и горевать по поводу пропитых мамой новеньких кроссовок. Его приодели в Лавре из гуманитарки, а кроссовки приглянулись так, да ещё и впору пришлись, что он пустился в пляс прямо перед Смоленской церковью.
— Рустик, ты в монастыре!
— Господи, прости, — перекрестился Рустик.
Нет кроссовок. Всего два раза и надел. Горько плачет мальчик, а я глажу его по голове и говорю дежурные слова:
— Не расстраивайся, вырастешь, заработаешь себе на кроссовки.
— Да, заработаешь, — всхлипывает Рустик. — А она пропьёт. — И тут же, спохватившись, что позволил себе что-то непозволительное по отношению к маме, добавил:
— Болеет. Такая тяжёлая у неё болезнь.
Мы не то что подружились, мы узнавали друг друга и немножко друг другу доверяли. Он по-прежнему побирался, выпрашивая «денежку на хлеб», профессионально-жалостливо протягивая к прохожим руку. Теперь он брал у меня и яблоко, и шоколадку, а вот других благодетелей ориентировал исключительно на наличные. Больная мамка обходилась ему всё дороже и дороже.
Было воскресенье. Народу на Красногорской площади перед Лаврой пруд пруди. Иностранцам люба пестрота посадского рынка с матрёшками, расписными яйцами, кружевами, деревянными игрушками. Они топчутся между рядов, прицениваются, фотографируются, радуются, как дети, экзотическим для них покупкам. Я шла через торговую площадь по своим делам и вдруг услышала крик и матерщину. Большой бородатый продавец матрёшек мощной своей лапищей хлестал по щекам худенького мальчика. Мальчик закрыл лицо руками, потом покачнулся и упал. Бородач несколько раз пнул мальчика ногой, выругался смачно и с удовольствием занял привычное место среди жизнерадостных глуповатых матрёшек. Рустик! Я бросилась к мальчику.
— Ваш? — грозно спросил матрёшечник. — Стащить хотел товар, хитростью взял — «Дяденька, покажи», — а сам незаметно с прилавка. — И ещё раз грозно спросил:
-Ваш?
— Какая разница? — огрызнулась я. — Вот только кто позволил вам распускать руки?
Мы быстро ушли с торговой площади. Под одинокой берёзой у голубиной кормушки перевели дух. Рустик смотрел на меня весело, его чёрные живые глазёнки озорно посверкивали.
— Ну, дал он мне… А мне его матрёшки без надобности. У меня вот… — он раскрыл ладонь. На ней лежала небольшая изящная брошка. На чёрном фоне белый профиль мадонны в лёгком, будто кружевном обрамлении.
— Мамке взял. У неё день рождения, а к матрёшкам я нарочно подошёл, отвлёк того, с брошками…
Что я могла сказать ему? Что воровать грех и что чужое берут только совсем опустившиеся люди? Он всё знает лучше меня. Конечно, попытку сделала:
— Давай отдадим. Хочешь, я сама отнесу?
— А мамка без брошки? У неё день рождения! Нет, — Рустик мотнул вихрастой головой так твёрдо, что я отступилась.
А через три дня, говорят, он опять барабанил ночью в монастырские ворота. Плакал, просился пожить. Его, конечно, пустили. Опять обрядили в длинный подрясник, и он стал вытирать клеёнку на столах в рабочей столовой. А брошка? Не пошла впрок ворованная бижутерия. Брошку с мадонной хотела мамка продать, а её никто не покупал, и мамка, не протрезвевшая после вчерашнего, растоптала её в злобе своими тяжёлыми ботинками. Рустик бросился спасать брошку, но мамка отдавила ему ногой палец.
— Видите, опух? Больно…
И опять никакой обиды. И опять я смотрела на маленького несчастного человечка с удивлением. Я завидовала его беззлобному сердцу, его такой жертвенной, такой редкой любви.
А потом мамку лишили родительских прав, и, по договорённости с городскими властями, Лавра решила отправить мальчика-побирушку в вологодское село, где создана православная община и где живут такие же, как Рустик, неприкаянные дети. Там их учат считать и молиться, писать и катать свечи, читать и не держать на людей зла. Многому научат там Рустика, а не держать зла он и так умеет.
Он долго не соглашался ехать, всё горевал о болящей мамке, которая без него пропадёт. Опытный батюшка потихонечку подготовил Рустика к отъезду:
— Ты должен помогать маме не копейками на водку, а молитвой. Вот выучишься, может, Бог даст, семинарию закончишь, возьмёшь её к себе, а пока ей лечиться надо. Сам говоришь, болеет…
Уехал Рустик. А мамка ищет его теперь повсюду, потому что совсем стало невмоготу без сыновних «гонораров». Говорят, приходила в Лавру скандалить. Говорят, очень страшная, почти чёрная, с ногами в болячках, пропахшая мочой, в рваных калошах на босу ногу. Хорошо, я не встретилась с ней. Не смогла бы, наверное, пройти мимо и не бросить ей в лицо резкую и обидную правду. Рустик мог. Он мог любить её, добывать пропитание, промышлять ей среди торговых рядов брошку с мадонной ко дню рождения, мог одаривать её любовью, сочувствием и — жалостью. Рустик, любящий свою мамку. Маленький побирушка с чутким сердцем преданного сына.
Разглядит ли она когда-нибудь, хоть с похмелья, какой великой любовью одарил её Господь? Ужаснётся ли её сердце в страшном прозрении? Никто не знает этого. И никто не знает, где Рустик. Батюшка благословил молчать, чтобы не узнала мать, не поехала, не стала умолять сына вернуться. Он не выдержит, он бросится ей на помощь, опять станет мыть машины за гречку и просить денежку на материнский пропой.
Фантазёр Рустик. Слишком сера и неприглядна была его жизнь, вот и разрисовал её красками поярче. Мамка артистка, поёт, самого его окрестила, а он хулиганил, батюшку обижал. Если бы окрестили, не назвали бы Рустиком.
Но вот недавно я нашла в православных святцах имя — Рустик. Оказывается, есть и переводится с латинского — «деревенский». Значит, не соврал, значит, крещён. Деревенский Рустик, живущий в православной общине в вологодском селе. Хочется верить, что он сумеет полюбить неспешную сельскую жизнь, ведь у него чуткое и настрадавшееся сердце. Сердцем своим чистым он вымолит исцеление своей любимой мамке, и несравним будет тот подарок ей ни с какими даже самыми дорогими брошками.
В натопленной горнице в два окошка с белыми крахмальными занавесками, с маленьким столом под чистенькой клеёнкой, с пёстрыми половиками от порога к кровати, спит девочка. Вернее, даже уже не спит, а хитро хмурится, лишь только заслышит бабушкины шаги.
Два раза хитрость удавалась. Бабушка подходила, глядела на спящую внучку.
Жалко будить — уходила. А в третий раз…
— Вставай, Катюша, вставай, моя хорошая. В школу-то пойдёшь сегодня, или, зайдёт Павлик, сказать пусть без тебя идёт?
Катюша жмурится, но уже одним глазом. Ей очень надо посмотреть, как улыбается бабушка. Вставать не хочется, под тёплым одеялом куда как хорошо. Ещё минуточку… А бабушка подходит к окошку, поднимает край занавески и ахает:
— Снегири! Снегири прилетели! Да какие важные сидят, да какие солидные, вот ведь красота, и создал Бог красоту такую…
Катя стремительно соскакивает с кровати. Шлёп-шлёп босыми ногами к окошку. Снегири! Нет снегирей.
— Ну, бабушка, опять ты пошутила… — обиженно надула губы Катюша.
— А как тебя ещё поднять? — смеётся бабушка. — Да прилетят твои снегири, прилетят, никуда не денутся.
Катя собирается в школу. Она уже совсем не хочет спать, весело снует по горнице и на бабушку не сердится. Это она всегда так — чтобы Катя встала. Но очень часто снегири действительно сидят на яблоневой ветке перед окном. Тогда Катя прижимается носом к стеклу и шепчет тихонько: «Бабушка, их пять, нет, шесть… Бабушка, красота-то какая».
Сегодня они появились аккурат к Катиному чаю. Бабушка налила ей в большую кружку чаю с молоком, отрезала большой кусок пирога. И вот они — снегири. Уселись на голых ветках, горят фонариками.
— Сказала же, никуда не денутся, — бабушка сама любуется снегирями.
Но хлопает дверь, сосед Павлик в нахлобученной на глаза шапке вваливается в дом, краснощёкий от утреннего морозца.
— Почто не одетая? Ждать не буду. Смеётся Катя:
— Пошто! Кто так говорит — пошто! А ещё четверка по русскому. Надо говорить — почему. А сначала поздороваться: здравствуйте, Варвара Семёновна, здравствуй, внучка её Катя!
Павлик молчит. Он всегда так — с Катей не спорит, но и не обращает внимания на её вечные придирки. Павлик деревенский, он родился здесь, в Матрёнино, и никуда отсюда не уезжал. А Катя городская, она с родителями живёт в Москве, но родителей на четыре года послали в командировку на Кипр. Катю привезли к бабушке, в Вологодскую область. Кате здесь нравится, с бабушкой они ладят, в школе проблем особых нет, живут себе и живут, родители деньги присылают, посылки. Бабушка немного на родителей ворчит: зачем девочке столько одежды, свитер не свитер, куртка не куртка, нехорошо перед другими-то выставляться, другие ведь не могут. Права бабушка, Катя сколько раз уже ловила на себе завистливые взгляды подружек. Но очень уж хочется надеть обновку.
— Бабушка, вырасту же, мала будет!
Бабушка вздыхает. Пожалуй, это единственный конфликт с внучкой. А в остальном, не разлей вода. И посмеются, и погорюют, и посекретничают. А время, оно летит быстрее, чем хотелось бы. Вот уже Кате шестнадцать лет.
— Вставай, внучка, снегири-то сидят на ветке, ждут, хотят тебя с днём рождения поздравить.
Катя опрометью бросается к окну. Загадала: если правда — снегири, получит она сегодня поздравление, которого очень ждёт. Не от родителей, они уже поздравили Катю. Особое поздравление ждёт от Миши Марьина, студента института культуры. Летом он приезжал к родственникам в соседнее село Агапово, они познакомились на дискотеке. Миша высокий и черноглазый, не то что Павлик, белобрысый и с веснушками. И говорит грамотно. Но главное совсем не это. Главное, Миша — гитарист. Он сам сочиняет песни и поёт, голос у него — заслушаешься. Миша сразу выделил Катю из деревенских девочек, и когда девчонки уговаривали его спеть, он пел и смотрел на Катю.
Катя светилась. Миша не скрывал своего к ней расположения. Пришло Катино счастливое время. Она перетряхивала свои «кипрские» наряды, то распускала волосы, то собирала их в замысловатый пучок и -очень поздно приходила. Конечно, пошли разборки с бабушкой. Та по-прежнему подсаживалась к ней перед сном на кровать:
— Катюша, милая, покажи мне своего ухажёра. Пригласи его к нам, что ты его прячешь?
— Что на него смотреть, — отмахивалась Катя, — человек как человек, образованный, воспитанный, с Пашкой не сравнить. И вообще я спать хочу.
Бабушка обижалась. А сегодня — снегири! День рождения! Катя загадала… Собрались девчонки из класса, Павлик пришёл, ещё два паренька. Сложились и подарили Кате хрустальную вазу. Посидели, попрыгали под магнитофон, объелись бабушкиными пирогами. А Катя всё прислушивалась к шагам, не почтальон ли, не с телеграммой от Миши? Вечер уже… Шаги. Катя смотрит на дверь. Вот на ступеньках терраски отряхивают снег, вот стучат, вот входят. Миша?! Воротник куртки запорошен снегом, в кожаном потёртом чехле гитара, смеющиеся глаза, розы. Он укутал их в несколько слоев газет, а когда достал и протянул Кате… Роскошные, бледно-розовые, они совсем не помёрзли, они мгновенно впитали в себя деревенское тепло, изысканные бутоны расслабились, горница расцвела от них райским садом. А как расцвела Катя! Она стояла с розами в руках, тоненькая, в короткой пышной юбочке, с волосами, струящимися по плечам, с глазами, из которых выплёскивалось счастье.
— Здесь живёт самая красивая девочка на свете? Я принёс ей цветы, новую песню и своё сердце…
Гости после Мишиных слов поникли. Его изысканность, эти розы, такие нелепые в простеньком доме с домоткаными половиками по полу и клетчатой, затёртой до белесых пятен клеёнкой на столе, эти слова, будто не вольные из сердца, а из какого-то средневекового романа, всё это сконфузило гостей и они стали собираться.
— Нет! — Катя метнулась к гостям. — Не уходите, прошу вас, мы сейчас будем петь под гитару. Да, Миша, ты сыграешь нам?
Она поставила цветы в вазу, подаренную одноклассниками. Принялась смущённо убирать со стола грязные тарелки, куски пирога, метнулась к полке с чистой посудой, потом умоляющим взглядом посмотрела на бабушку: выручай…
— Никуда никто не пойдёт. Надо гостя накормить сначала, гость с дороги. Вот холодец, вот пирожки, салатик. А песни потом будете петь, успеете.
Поели. Миша стал настраивать гитару, запел, без стеснения устремив взор на Катю. Она смущённо опустила глаза, гости тоже. Решили погулять. Ушли, а бабушка, собирая посуду, всё пыталась понять, почему так неспокойно у неё на душе. Миша не то что не понравился ей, он был каким-то чужим, почти инопланетянином, залетевшим в их прихваченное морозцем Матрёнино по случаю, по ошибке. В нём была какая-то натянутая деликатность, что-то ненастоящее, придуманное. Это так заметно, но Катя! Миша для неё свет в окошке, особенно теперь, когда он ради неё приехал в такую даль, да ещё эти розы, да ещё эти песни. Неспокойно на душе у Варвары Семёновны. Холодец наварила. Его особенно и не ели, раскис в глубокой тарелке. Одна розочка-то Мишина прямо в холодец склонилась, видать, прибило её морозом. Неспокойно на сердце. А как сказать? Разве послушает… Кто из них сейчас слушает, сами грамотные, сами всё знают. Родители далеко, им и забот мало, а она-то рядом. Не дай Бог, беда, как оправдается, как будет им в глаза смотреть.
Катя пришла под утро. Тихонько юркнула под одеяло, спала долго, до полудня. А встала, была весела, возбуждённо рассказывала:
— Мы, бабушка, до утра гуляли. Сначала пошли в Агапово, Миша сказал своим, что приехал, а то ведь он сразу ко мне, не предупредил, из Агапова опять к нам, так всю ночь и ходили.
— А ребята?
— А ребята домой ушли, замёрзли… — Катя отвела глаза.
Она бесцельно бродила по дому. Поменяла воду в розах, долго смотрела в окошко.
— Бабушка, а снегири утром прилетали?
— Прилетали…
Она скучала. Миша приезжал всего на один день, поздравить Катю. Потянулись такие обычные, такие долгие зимние будни. Катя ждала писем, нервничала, срывалась на бабушку. Писем не было, несколько раз она ходила звонить на почту, но скорее всего не дозвонилась. Она сторонилась Варвары Семёновны, совсем не разговаривала с ней, злилась. Бабушка и не заводила разговор о Мише, как Божий день было ясно — Катя не хочет этого разговора.
И вот первая весточка злой, надвигающейся беды. Катю затошнило. Сначала она в недоумении рассуждала вслух, чем это она могла отравиться. Потом вдруг притихла, испуганно затаилась, стала плакать по ночам. И бабушка стала плакать. Тоже втихомолку. Но плачь, не плачь, а разве уйдёшь от разговора?
— Катя, деточка моя, не терзай себя. Раз уж случилось это, ничего не поправишь. Напиши письмо Мише, сообщи ему, вас распишут, когда такое бывает — расписывают.
— Бабушка, — Катя подняла на неё заплаканные глаза, — бабушка, я ему звонила два раза, а писем написала, знаешь сколько… Он не хочет разговаривать, он меня… разлюбил. Говорит, ему творчеством надо заниматься, а тут я со своими проблемами.
— Я ему покажу творчество! Соблазнил девочку, душу чистую, доверчивую, а теперь творчество. Вот поеду в институт к нему, расскажу про его творчество!
— Только попробуй, — Катя смотрела на бабушку жёстким взглядом. — Только попробуй, пожалеешь…
Варвара Семёновна испугалась. Что надумала Катя? Ой, беда, а родители далеко. Но бабушка, желая, видимо, облегчить свою душу, написала письмо мне в редакцию. Большое, подробное, обстоятельное. Она просила совета, спрашивала, может быть, не надо сообщать родителям, а может быть, наоборот, сообщить им сразу всё. Но Катя не разрешает, а как она, бабушка, пойдёт против неё, тем более сейчас, когда девочке и так несладко.
Долго я на письмо не отвечала, потому что разве имею право советовать? Чужая жизнь, чужая душа, которая, как известно, потёмки. А потом собралась всё-таки, купила красивую открыточку, написала, что желаю бабушке и внучке мира сердечного, без которого нам в нашей жизни никак не обойтись. Уже когда отправляла, заметила, что на выбранной мною открытке с деревенским зимним пейзажем — снегири. Вот ведь кстати! Я написала, что Катя, имея такую бабушку, одолеет все жизненные коллизии, и пожелала ей счастливого материнства. А вскоре получила от бабушки второе письмо… Вновь они оказались рядышком. Катя тянулась к бабушке, хранящей их тайну, бабушка всячески поддерживала внучку, попавшую в такую нежданную беду. Потихонечку она внушила Кате, что женщины рожали и раньше шестнадцати и надо обязательно ребёнка оставить. Ей, Кате, конечно, ещё учиться, но бабушка пока на ногах, вынянчит, родители материально помогут, Катя родит здесь, потом уедет в Москву, никто ничего не узнает. Катя заметно успокоилась. Они даже стали заводить разговор об имени. Если мальчик — Дениска, если девочка — Настенька.
Решили, что надо съездить на консультацию в город. Там хорошие врачи. Посмотрят Катю, подскажут, что и как.
Полдень. Варвара Семёновна сидит у раскрасневшейся печки и вяжет крошечные носочки Катиному первенцу. Уже отболело. Уже начался отсчёт новой жизни, в которой Катя не маленькая девочка, а будущая мама. А она, Варвара Семёновна, аж прабабушка. Ну и ничего, ну и вырастим…
Полдень. Катя сидит в очереди к врачу. Её подташнивает, но она уже немного приспособилась к своему положению и быстренько разворачивает карамельку. Конечно, сейчас врач обязательно спросит про отца ребёнка. Катя заготовила ответ: он в армии, вернётся, распишемся. Они с бабушкой всё хорошо решили: Катя родит, а как малыш подрастёт немного, уедет в Москву доучиваться, а малыш побудет в Матрёнино. Чем плохо? Свежий воздух, бабушкины заботливые руки.
— Фамилия?
— Анисимова Катя… Ой, Екатерина Леонидовна.
— Ну что, Екатерина Леонидовна, любишь кататься, люби и саночки возить.
— Мой муж в армии, вернётся, распишемся.
Женщина в белом крахмальном колпачке, кокетливо прихваченном блестящей заколкой, мила и обаятельна. У неё чёрные глаза, нос с лёгкой горбинкой, мягкий, даже вкрадчивый голос:
— Деточка, на какое число тебе писать направление?
— Какое направление? — Ещё столько времени впереди. Она ещё не знает число…
— На аборт, конечно.
— Нет! — Катя испугалась этого слова как нецензурного. — Мы с бабушкой решили…
— Деточка, успокойся. Хочешь, расскажу, чем кончатся ваши с бабушкой фантазии? Ты ещё не закончила школу, тебе надо доучиться, вряд ли это получится, если ты родишь. Это, во-первых. Во-вторых, мать-одиночка это как штамп в паспорте, на всю жизнь, вряд ли есть надежда, что ты с ребёнком устроишь свою жизнь, сейчас и без детей мыкаются. В-третьих…
Катя с ужасом слушала врача. И чем больше она говорила, тем больше понимала Катя, что она, врач, права. И что они с бабушкой большие фантазёры. Всё так хорошо придумали, напланировали. Да, да, сколько ей предстоит разных унижений, как она, например, с коляской выйдет первый раз на улицу… Все знали про их роман с Мишей, узнают и другое — Миша бросил её, она стала ему неинтересна. А мама, а отец? Ведь они ещё ничего не знают, они с бабушкой только собирались написать им письмо. Не знают. И — не узнают.
— Да, да, — тихо сказала Катя, — вы, наверное, правы…
— Вот и чудненько, вот и хорошо. Тебе, деточка, и откладывать не надо. У тебя есть деньги?
Деньги у Кати были. По дороге она заехала в соседнее село, где была почта, получила приличный перевод от родителей.
— Вот и чудненько…
Врач повела Катю узким коридором. Туда. Передала её маленькому злому мужчине, он прикрикнул на Катю, когда она заплакала от испуга. Он, наверное, торопился, то и дело поглядывал на часы. Кате сделали укол. Она видела какой-то страшный сон. На неё надвигались вытянутые фигуры без глаз, они шли на неё, как солдаты, строем, она уворачивалась от них, потом побежала. Только ноги будто приросли. Она не могла. Кричала…
— Не кричи, всё уже… Полежи полчаса. Небось не кричала, когда с парнем забавлялась, а теперь чего орёшь?
Катя увидела толстое одутловатое лицо пожилой женщины. Санитарка. С Катей началась истерика. Она рыдала, царапала ногтями простыню, задыхалась. Толстая санитарка накапала ей чего-то приторного. Катя затихла. Потом спала. Потом осторожно встала. К вечеру её уже отпустили домой, подбодрив, что всё прошло без осложнений. Она зашла в больничный туалет и посмотрела на себя в зеркало. Измученное, худенькое личико, бледное, с припухшими от слёз глазами. «Это я, — сказала Катя самой себе, — это я уже одна…» Какая-то доселе неведомая пустота ощущалась ею так явно, что она испугалась этого чувства. Она была одна. Без него, без того маленького комочка, которому не суждено было стать Дениской или Настенькой. Она ощущала его присутствие каким-то особым чутьём, он был, он диктовал ей свои условия, он подавал ей сигналы. Её и тошнило потому, что этого хотелось ему. Не тошнит. И аппетит теперь есть. На вокзале, у пригородных касс она купила себе гамбургер, запила холодным апельсиновым соком, опять вспомнила врача с вкрадчивым голосом, неряшливую, толстую санитарку. И — бабушку. Что она скажет ей, как всё объяснит? Решила: буду молчать. А потом что-нибудь придумаю.
…Катя обмела на крылечке снег с обуви. Вошла. Бабушка бросилась ей навстречу, захлопотала, засуетилась:
— Поешь, ведь целый день не евши, я уже все глаза проглядела. Почему поздно так, Катюша? Попала к врачу? Рассказывай.
Катя смотрела на бабушку и молчала.
— Что с тобой, Катенька? Уж не беда ли…
Она всё поняла, её мудрая, её самая лучшая на свете бабушка. Беда. Да ещё какая. Катя до этой самой минуты не понимала до конца свою беду. Но когда бабушка заголосила громко, запричитала: «Не уберегла, не уберегла девочку…» Кате стало страшно. Она кинулась к бабушке и стала уговаривать её словами той элегантной врачихи в белоснежном колпачке. Ей учиться надо, ей надо жизнь устраивать.
— Кто тебе сказал это? Кто?
— Врач. В больнице. Ей, бабушка, виднее. У неё таких, как я, знаешь сколько.
— Будь она проклята, — бабушка сказала это очень тихо и сама испугалась сказанного, перекрестилась, испуганно оглянулась на образа.
А потом Катя болела. Она не ходила в школу две недели, стресс дал о себе знать пониженной температурой и сильной слабостью. Бабушка заваривала ей шиповник, носила с другого конца деревни парное молоко. Они решили не писать родителям, зачем расстраивать их, всё равно уже ничего не изменишь.
И вообще они договорились не вспоминать о пережитом. Но всё-таки вспомнили два раза. Первый раз, когда Катя случайно нашла два крошечных носочка, один готовый, другой недовязанный. Они обнялись с бабушкой, опять поплакали. И опять повторяла бабушка: «Не уберегла…» А второй раз, когда Катя, проснувшись утром, долго смотрела в окно и спросила:
— Куда пропали снегири, бабушка? Давно уже нет, а раньше каждое утро прилетали.
Накрахмаленная занавеска, яблоневая ветка, голая и унылая на унылом ветру. Взрослая девочка ждёт ответа.
Смогли бы вы целый день от утренней зорьки до густых сумерек промолчать, будто воды в рот набрали? И не просто отсиживаясь в укромном местечке, а находясь «на юру», среди говорливого донельзя окружения, которое так и норовит развязать твой язык? «Обед скоро?» — спрашивают. «Ты пойдёшь в футбол играть?» — допытываются. А смогли бы вы целый день, от утренней зорьки до густых сумерек, маковой росинки в рот не брать, презреть завтрак, обед, ужин, довольствоваться только ключевой водицей, которая растекается по вашему изголодавшемуся животу, возмущённо урчит и беспокоится? А друзья при этом аппетитно хрустят ре-дисочкой, наворачивают по две порции ухи и предлагают тебе издевательски-великодушно: «Съешь полтарелочки! Ну и аромат, удалась ушица как никогда…» А смогли бы вы покинуть обжитую лагерную стоянку и удалиться на сутки в непролазные дебри да и просидеть там ночь у костра, стуча зубами от страха и холода?
«Непростое» испытание — скажете вы и хорошо подумаете, стоит ли соглашаться на такие экзамены. Православные следопыты из Краснодара тоже хорошо подумали. И — согласились. Теперь-то умилительно вспоминать, весело…
— Самое трудное — молчать. Я чуть-чуть не сорвался. Меня спрашивают, куда отец Евгений пошёл. Я уже и рот раскрыл… Спохватился, — у Антона Сапунова на рукаве синей форменной куртки рядом с эмблемой православного братства юных следопытов маленькая яркая нашивка: три изящных лёгких перышка. Молчальник, постник, отшельник.
Но теперь экзамены позади, молчать юным следопытам уже без надобности. Наоборот, надо как можно больше рассказать приезжему человеку, то есть мне, о следопытском житье-бытье. Рассказывают:
— Один раз на лагерной стоянке на нас смерч пошёл. Чёрные тучи, ветер гнёт деревья, а мы все — к иконе Матери Божьей бросились. Утих смерч, слава Богу, — вспоминает семиклассник Илья Курдюков.
— А помните, как мы панихиду на братской могиле в посёлке Кура-Цэце служили? Ночь, а мы все со свечами в руках, местные жители плакали, — это Катя Голивец.
— Почему, Катя, ты пришла в братство следопытов, у тебя была какая-то особая цель?
Девочка серьёзно смотрит на меня.
— Цель у нас у всех, наверное, одна — быть православными.
Да, ради этой цели пришли в братство православных следопытов и Антон Ушаков, Иван Дульнев, Надя и Илья Ященко. Ради этой цели собрал их всех под своим крылом иерей Евгений Иванов. Можно сразу поспешно возразить: не лучше ли приобщать детей к церкви напрямую, ходить на воскресные службы, поститься, изучать Закон Божий? Не окольным ли путём идут к православию юные следопыты, и вообще, допустима ли игра в православие, нет ли здесь подмены серьёзных понятий облегчённым вариантом забавы ради? Возражу сразу. Православные следопыты посещают храм Божий, выстаивают долгие службы, причащаются, соблюдают посты. Никаких послаблений для них нет. Раз уж назвался православным… Но всё дело в том, что воцерковлённые дети разобщены, а они живут в мире, где разобщённым легко пропасть. В классе, на улице, даже порой в собственном доме они одиноки, непоняты, благодатные начатки веры, бывает, чахнут под натиском злого и жестокого мира. Боксёры знают, что на ринг надо выходить после серьёзной тренировки. И чем сильнее противник, тем прочнее должна быть сталь налитых мышц. Следопытские лагеря в Краснодарской епархии — как раз тот самый ринг, где православные дети учатся смотреть в глаза миру без робости, учатся оставаться самими собой, бороться с искушениями, укрепляться в православной вере. Это ни в коем случае не игра в православие, а элементы игры используются здесь исключительно для воспитания необходимых жизненных качеств — честности, трудолюбия, скромности, умения встречать жизненные катаклизмы без паники и уныния, а с верой, молитвой, упованием на помощь Божию, готовностью понести любые невзгоды. Кто скажет, что это лишний багаж для наших инфантильных, расслабленных детей?
Я любовалась юными следопытами. Крепенькие, бодрые, шустрые, сообразительные. Никакого занудства, никакого противопоставления себя другим, невоцерковлённым детям. В них чувствовался особый вкус к нормальной, здоровой жизни, брезгливость к греху, умение постоять за себя и за православную веру.
Я всё никак не могла взять в толк, как мне называть детскую следопытскую организацию — клуб, общество, комитет, как ещё?
— Братство, — подсказали сами ребята. — Братство православных следопытов.
Храм «Всех Скорбящих Радосте». Праздничная воскресная служба. Настоятель храма отец Алексий Касатиков знакомит меня с молодым священником отцом Евгением Ивановым. Именно он руководит братством православных следопытов. «Отец Евгений — человек удивительный, — говорит настоятель. — Каждую свободную от службы минуту проводит с детьми. Сейчас лето, самое время следопытских лагерей. Он расскажет».
Вот мы уже третий час сидим с отцом Евгением на скамеечке возле храма, в тени огромной акации, и я не перестаю удивляться мудрому Божиему промыслу, руководящему нашими дорогами-путями. Кто мог разглядеть в студенте географического факультета Жене Иванове будущего священника? Никто. Да и он сам, романтик, любитель туристских походов, песен у костра, не помышлял о пастырском служении. Жил взахлёб, жадно встречал рассветы, с нетерпением провожал закаты, скорее, скорее к новому дню… Землетрясение в Армении встретил как собственную беду. Бросился в постигшее армян горе как в горящий дом, не раздумывая, каково самому придётся. Разгребал завалы, помогал хоронить погибших, ставил палаточные лагеря для живых, утешал плачущих. Мимолётная встреча на стонущей от беды армянской земле. Молоденький семинаристик, откуда, как зовут, теперь и не вспомнить, подарил тоненькую книжечку — молитвослов. Жизнелюб Женя Иванов полистал её, да и отложил. До срока. Опять походы. Альпинистские восхождения, встречи на дорогах. Встреча. Скалолазка моя… Высокая стройная девушка с живыми глазами, студентка отделения графики его же университета. Свадьба! Какая же весёлая, необычная свадьба «пела и плясала» под синим небом, на «паркете» высокогорного скалодрома. Спортивный свитер вместо свадебного фрака, стоптанные кеды вместо лаковых мокасин. Невеста Ольга в клетчатой ковбойке, тренировочном костюме была самой прекрасной из всех встреченных до сей поры девушек. Да, фаты не было, но разве густой и мягкий горный туман не лёг на её свадебную причёску лёгким прикосновением, разве в её глазах не увидел счастливый жених синеву горных ручьёв и трепет крыла промчавшейся над «свадебным столом» птицы?
…Альпинистская жизнь захватила тогда полностью. Уже замаячила самая желанная для всех альпинистов экспедиция — на Гималаи. Начались учебные восхождения. Однажды, когда он уже почти коснулся стопой желанной вершины, нога подвернулась, и Евгений Иванов сорвался вниз. Долго он не приходил в себя, потом сознание вернулось к нему ненадолго. Опять отключился. Акья — называются носилки для альпинистов. Они похожи на лодку, и он, упакованный в спальник, начинает долгое и мучительное плаванье в этой лодке в сторону земли, к причалу, к больничной койке. Спасатель спускал его осторожно, медленно, от страшной головной боли Евгений терял сознание. Сделали остановку на ночь. Маленькая площадка между двух почти вертикальных скал. Место как раз на двоих. Измученный спасатель сразу же заснул, а Евгений смотрел в звёздное небо, лежа в акье, спелёнутый, как ребёнок. Вдруг он услышал шум. Своеобразный нарастающий гул — альпинисты ни с чем не могут его перепутать. Так падают камни. Камнепад прямо над ними, над их крошечным лагерем, над его акьей. Переломанная рука не двигается. Евгений слабо, обессиленно толкает спутника ногой. Несколько секунд и -они вдавливаются в скалу, в её острые выступы.
— Самосвал камней! Они летели в миллиметре от нас, едва не задевая. Мы спаслись чудом… Так бывает. С переломанными костями, с ушибом головного мозга я был доставлен в больницу. Лежал пластом, не мог глотать, двигаться, от боли заходилось сердце. И вот вспомнил. Пришёл срок. «Отче наш, иже еси на небесех… Да святится имя Твое…»
Первая молитва, первое воздыхание к Господу, первое упование на Его милость и любовь. Полтора месяца на больничной койке, возвращение к жизни. Надо было кормить семью. Определился в монтажники, стал колесить по России в поисках заработков. Сейчас шутит: «Любил город за то, что из него можно было уезжать».
Сын подрастал, надо было оседать дома, в Краснодаре. Пошёл по храмам — знал строительное дело, монтаж, столярку, электричество. В церкви Рождества Христова пригодился. Работалось в радость, хоть и за копейки. Стал ходить на богослужения, причащаться, в семье налаживался иной, православный уклад. Вскоре отец Александр Игнатов, настоятель храма, спросил: «А как ты, Евгений, насчёт того, чтобы диаконом стать? »
Растерялся. Не думал никогда. Но мысль осела в сердце, и Господь ради подкрепления её стал посылать встречи. Поехал в Москву, в храм Николы в Кузнецах, где начал воцерковляться. Отец Владимир Воробьёв благословил рукополагаться в диаконы, очень поддержал отец Виктор Подгорный из Георгиевского храма уже в Краснодаре, наставлял, подсказывал, ходатайствовал перед владыкой. В день памяти святого праведного Иоанна Кронштадтского Евгения Иванова рукоположили в диаконы. Потом — в священники. Начался отсчёт нового времени, времени, за которое Господь спросит особо…
Практически сразу с пастырской службой занялся отец Евгений детьми. Он видел прихожанок, воспитывающих детей без отцов, видел рафинированных, абсолютно не подготовленных к жизни чад из среды интеллигентов, знал, как труден и опасен переходный возраст вообще и чувствовал, что он должен, обязан внести свою посильную лепту в это дело. Во-первых, по образованию он учитель, во-вторых, альпинист, тёртый калач, знающий, что почём в серьёзной мужской жизни. И над всем этим главная его должность на земле — православный священник, ведущий свою паству к спасению. Вот так и появилось в Краснодаре братство православных следопытов, возглавляемое иереем Евгением Ивановым.
Приехала в Краснодар в пору открытия летнего лагеря. Проблемы наваливались на батюшку одна за другой, но он, как и полагается бывшему альпинисту, встречал их мужественно. Площадку под лагерь осваивать надо? Надо. Место выбрали, но смонтировать палатки, оборудовать туалеты, душ надо? Надо. Провести электричество, запастись продуктами…
С миру по нитке. Много добрых дел делалось на Руси по этому проверенному жизнью «принципу». Конечно, одному батюшке, будь он хоть четырежды альпинист, трижды следопыт, не одолеть этого дела. Но есть, есть, слава Богу, добрые помощники. Например, Павел Геннадьевич Кузьмин и Маргарита Ивановна Соболева, руководители фирмы «Екатеринодарбизнес». В прошлом году, если бы не их поддержка, батюшке пришлось бы ох как нелегко. Но -помогли.
Да, целые семьи в Краснодаре считают дело православного воспитания очень важным, им не надо доказывать, что их дети должны вырасти здоровыми не только телесно, но и духовно. Потому и отец Евгений — человек в городе известный. Куда бы мы с ним ни заходили, везде встречали его радушно, уважительно. Вице-президент Кубанского союза молодежи Михаил Алексеевич Джурило тепло вспоминал о панихиде на братских могилах моряков и солдат-пехотинцев в станице, где проходила линия обороны. Служил панихиду отец Евгений вместе со своими следопытами. А председатель краевого комитета по делам молодежи Андрей Владимирович Фонарёв назвал отца Евгения человеком уникальным:
— Любовь к делу, любовь к детям и любовь к Богу — вот что отличает его.
И сообщил радостную для отца Евгения новость. Комитет выделил для православных следопытов семьдесят путёвок в лагерь в красивейшее в Краснодарском крае место — долину Очарования. Разумная политика, когда объединяются усилия светского руководства с руководством церковным, обязательно даст добрые результаты. В Краснодаре это хорошо понимают. Об этом говорили мы и с митрополитом Екатеринодарским и Кубанским Исидором. Владыка много доброго сказал об отце Евгении Иванове и его детище — братстве православных следопытов. Но, думается, именно поддержка владыки, его помощь, его молитвенное окормление серьёзного дела воспитания краснодарских ребятишек сыграло здесь не последнюю роль. Владыка Исидор знает следопытов по имени, в лицо, он всегда интересуется их учёбой, их дальнейшими планами.
Доброе дело прижилось на богохранимой земле Краснодарской. Дети Кубани привыкают с малых лет жить с Богом в сердце, переживать за будущее России, вникать в её прошлое, стремятся стать в достойные ряды её граждан. Ох, как много следует для этого трудиться! Но — «трудись и молись» — благословляют нас святые отцы. Два самых важных, самых перспективных дела. Труд сформирует характер, молитвенное воздыхание вознаградится ни с чем не сравнимой духовной радостью. Они трудятся. Они молятся. Каждое утро звучит в тишине лагерной стоянки следопытская молитва: «Боже, дай, чтобы мы сегодня были лучше, чем вчера. Аминь». А вечером, прежде чем уплывет закатное солнышко за острый выступ серебристой скалы, встанут дети рядышком, по-братски прижавшись плечом друг к другу, и попросят: «Боже, дай, чтобы мы завтра были лучше, чем сегодня».
Крепок сон людей, ничего не задолжавших прожитому дню. Да ещё на свежем воздухе, да ещё после работы во славу Божию, от которой побаливает спина, да ещё под иконой Пресвятой Богородицы, распростёршей над детскими головами Свой спасительный, Свой надёжный покров.
Помню, одно время пошла мода на трезвые застолья. Стали пропагандировать свадьбы с томатным соком, юбилеи с минералкой. Замельтешили в телевизоре безалкогольные праздники, на которых изо всех сил старались быть весёлыми, плясать, петь и улыбаться виновники торжества. Я получила редакционное задание: посетить безалкогольную свадьбу, сделать репортаж. Поехала в какой-то окраинный дом культуры. Действительно: свадьба. Действительно: на столах соки, компоты, лимонад.
— Приживается новая традиция? — спрашиваю молодых.
— Приживается. Водка и вино — не главное. Душа бы пела, а она и без водки поёт…
Началось веселье. Я с блокнотом, группа телевизионщиков с тяжелющей камерой, двое с диктофонами из редакции радио. Всё как надо: слова, тосты, крики «горько!», танцы. Блокнот исписан, пора и честь знать. Подошла проститься, а отец жениха таинственно так мне шепнул: «Подождите…» Жду. Разошлись гости, остались самые близкие. Отец жениха приглашает всех за стол:
— А теперь давайте по-нашему, — и поставил на стол бутылку хорошего армянского коньяка.
— Выпейте, — обратилась ко мне мама невесты, — ведь вы сегодня так много работали.
Выпила. И… уже не вправе была писать этот репортаж. Адрес дали по ошибке — отговорилась тогда в редакции, свадьба была в духе старых традиций — алкогольная. Фарисейство — печальное знамение недавнего времени. Нас упорно приучали якобы верить в светлое будущее, негодовать на инакомыслие, якобы скорбеть и якобы веселиться. Мы приспособились к содружеству двух правд, одной для служебного, другой для частного пользования. Сейчас другое. Сейчас нам уже нет никакой нужды притворяться. Мы обнажаем свои пороки наспех, совсем не конфузясь по поводу их количества и непотребства. Зачем казаться лучше, чем мы есть, зачем фарисействовать? Время бежит так неумолимо, и надо успеть. Успеть насытиться. На Руси говорили: «Сытый голодного не разумеет». Потому что у сытого идеалы свои, у голодного свои. Ничего не изменилось и в наши дни. Те же голодные тянут руки в метро, собирают по вокзалам бутылки, те же сытые торопятся по многочисленным своим делам, обеспечивающим им ещё большую сытость. Сейчас для чревоугодника соблазн великий. Ломятся полки от заморских разносолов: коробочки, баночки, пакетики, бутылочки — вашему столу от нашего стола… И то хочется, и это, и это, и то. Но зачем называть грехом безобидный, разнообразящий бытие каприз? Ведь как пел поэт: «… хоть поутру, да на свои». Но давайте вспомним, как выглядит человек, поднимающий денно и нощно стопудовые гири. У него крутые бицепсы, почти уродливые, огромные руки. А у человека, обречённого лежать, совсем атрофированные, неразвитые ноги. То есть, развивая одно и совсем не развивая другое, не достичь физического совершенства. А ведь желудок — это ещё в человеке не всё. У него ещё есть сердце, способное или не способное сострадать и радоваться. У него есть душа — тонкий инструмент, по струнам которого бережно и осторожно водит рукой Создатель. Мелодия души, чистота её зависит от настройки. А кто настроит душу, кто натренирует её, если все силы отданы желудку?
На Руси испокон веков постились. Четыре поста — Рождественский, Успенский, Петровский и Великий утверждены в помощь и спасение христианину. Это как остановка, некий передых в жизненном пути. Остановись, одумайся, оглянись назад, отдохни от скоромной жизни. Пост называют подпоркой, костылём в духовной жизни. Так-то трудновато, а если поддержат, ничего, как-нибудь выдюжим. И если впал в грех чревоугодия, если позволил себе слабинку возлюбить желудок паче всего остального, покайся и вступи в пост. Конечно, постящийся обуздывает не только желудок, он обуздывает свой язык, не позволяя сквернословить и осуждать. Он обуздывает свою гордыню, прощая близким их промахи и ошибки, обуздывает свою душу, чётко оправляя её в рамки дозволенного постом бытия. Вот и получается, что пост — великое для нас благо, а мы с такой неохотой не только приступаем к нему, но и слушаем о пользе его нехотя, а то и с раздражением. Это неуёмный желудок диктует нам свои права: ты болеешь, тебе надо усиленное питание, куда тебе поститься. У тебя в самый разгар поста день рождения, гости придут, а ты им морковку тёртую. Ну уж нет… Да какая разница — пощусь я или нет, лишь бы зла не делать. Эти доводы у нас наготове. Мы убеждаем себя сами в их убедительности, хотя на каждый из них есть доводы другие. Нет такой болезни, которую лечат переполненным желудком. Наоборот, во многих методиках лечения заложено именно голодание. И если вместо жирного бульона вы выпьете стакан свежего яблочного сока, польза будет куда более ощутимой. Часто приходят к священнику за советом:
— У меня день рождения, юбилей. Хотел гостей позвать, но пост.
Батюшка обычно советует: «Перенесите застолье. Всё будет так же: и речи, и тосты, и подарки. Но не будет греха. Есть ли разница гостям вашим, какого числа их пригласят? »
А насчёт добрых дел взамен поста… Грубая пословица, да справедливая: «Сытое брюхо к молитве глухо». Чревоугодие, если не накинуть на него вовремя узду, может обернуться страстью. А всякая страсть подчиняет себе разум и сердце. Она будет хозяйничать, диктовать свою волю и требовать, требовать. Добрая мысль — предтеча доброго дела. Не будет мыслей, страсть позанимает все вакантные места, а значит, и дел не будет. Страсть своего рода болезнь, и болезнь опасная. Это как наркотик, привычка к нему пагубна. Подвижники благочестия понимали это хорошо. Они-то знали, как пагубен смертный грех чревоугодия. И отвечали на него воздержанием, подвигом усиленного, иногда протяжённостью в жизнь, поста. Воздержание открывало путь к глубокой, покаянной молитве. А вот они — мы:
— Решила поста придерживаться. День ничего, а на другой прямо тянет к холодильнику. Покрутилась, покрутилась, да и съела бутерброд с колбаской…
Или вот они, тоже — мы: ,
— Я поститься буду, твёрдо решила. Только прошу, благословите, батюшка, салаты не с подсолнечным маслом, а с майонезом, я очень майонез люблю…
Вот такие мы постники. А по сути чревоугодники, не имеющие сил отказаться от лакомого кусочка, в ужас приходящие от собственного «подвига»: два дня без любимого сервелата. Безобидный каприз? Нет, активное потакание чревоугоднической страсти, которую святые отцы давно и прочно определили как смертный грех. Пухлые истории болезней в поликлиниках и больницах вопиют к обузданию этого греха. Гастриты, язвы большие и маленькие, завороты кишок и прочие немощи многие объясняют как раз невоздержанием, перееданием, едой без разбора всего подряд и побольше. Болезни укорачивают нашу жизнь, ведут к смерти, вот тебе и смертный грех…
Мы совершенно не владеем культурой трапезы, не знаем её традиции. Нет-нет, мы умеем пользоваться ножом и вилкой, мы знаем, что к шампанскому хороши ананасы, а под холодную водочку отлично идут грибы. Но мы не знаем, что сплошь и рядом грешим тайноядением, например. Не удивляйтесь, не спешите оговориться: «Кроме меня». Грех тайноядения вовсе не вкушение конфет, оглядываясь, или хрумканье яблоком под подушкой. Тайноядение — еда без молитвы, тайно от Бога, без благословения. Только благословлённая Богом трапеза приносит нам пользу. Молитва «Отче наш» — коротенькая. «Хлеб наш насущный даждь нам днесь»… Полминуты. Находим мы эти полминуты, прежде чем сесть за стол с дымящейся картошкой? Нет. Нам так некогда, скорее бы заглотить, и по делам, а чаще к телевизору или к телефону. И едим неблагословлённую, а значит, неполезную пищу. Себе во вред, себе в осуждение. Паломники, приезжающие в Троице-Сергиеву Лавру, удивляются, до чего вкусна монастырская еда. Казалось бы, каша на воде, суп без мяса, а вкусно!
— С молитвой готовим, — объясняют монахи, — с молитвой оно и вкусно.
Да, с молитвой. На святой водичке из святого источника. А огонь в плите зажигают из лампады над ракой преподобного Сергия. Рано утром послушник с фонариком идёт к раке, зажигает фонарик, несёт на кухню. А меня всегда удивляют монастырские просфоры. Даже ещё не освящённые, только из духовки, они удивительно вкусны, красивы, ровненькие, подрумяненные… В чём секрет? Всё в том же. С молитвой месят тесто послушники, с молитвой выкладывают его на листы. А теперь припомните искорёженный, горбатый нарезной батон белого с ближайшего хлебозавода. С какими словами замешивают его хлебомесы, хмурые, заспанные, озлобленные мужики? А если уж кто под руку попадётся… Да, в том-то и дело.
А коли кто не верит ни во что, так пусть поверит в очевидное: добрые слова добрым делам всегда сопутствуют. С худым же словом или с усталым молчанием и дело хуже спорится.
Наша низкая культура трапезы и в непочитании среды и пятницы, двух постных дней в неделю, если нет большого поста. В скорбные дни никто не ублажает себя разносолами и весельем. А среда и пятница дни скорбные. В среду Господь был предан Иудой Искариотским за тридцать сребреников, в пятницу Спаситель был распят. Великой ценой заплачено за наше спасение. А мы даже такой малостью отплатить не можем: отложить до завтра кусок пирога или ножку копчёной курицы. Наверное, ещё и этим страшен грех чревоугодия. Он как бы не принимается всерьёз, почитается за пустяковый. А между тем, только постом и молитвой, по словам самого Спасителя, изгоняется от нас чёрная сатанинская сила. Постом и молитвой…
Постящийся человек защищен от этой силы, а непостящийся подставляется по собственному желанию. Хотя и здесь — культура. У меня знакомый — известный постник. Известный всем. Потому что как только придёт в гости, пристально вглядывается в стоящие на столе тарелки. Значит, так: «Это я не буду, это мне, пожалуйста, без сметаны. Салат с чем? С мясом? Ну вы даёте, сегодня же среда…» Вокруг него бегают и суетятся, а он, как король на именинах. Пост — подвиг тайный. Как негоже кичиться своими добродетелями, так негоже кичиться тем, что не подвержен греху чревоугодия. Лучше промолчать и даже съесть скоромный кусочек, если тебе его с любовью поднесут. А ещё лучше — сидеть в пост дома, подальше от чужих скоромных кастрюль, подальше от греха…
Есть у поста и ещё одно несомненное достоинство, не духовного происхождения, а так сказать, функционального, касающегося, прежде всего, нашей плоти. Воздержание в еде всегда, испокон веков, было просто-напросто полезно. Пост не надуман, он логичен для нас, он позволяет организму очиститься, сбросить лишние «накопления», передохнуть. Многие подтвердят на собственном опыте — от постной пищи больше пользы. Наверное, не вчера сделано это открытие, а, пожалуй, ещё до Рождества Христова. Опыт предков авторитетен. Конечно, воздержание от скоромной пищи ещё не пост, но невоздержание уже грех.
Обжор на Руси никогда не любили. Смеялись над ними, в частушках «славили». Помню, давно прочитала такую притчу. Один крестьянин очень захотел есть, купил калач и съел. Но всё ещё хотел есть. Тогда он купил другой калач и съел. Но всё ещё хотел есть. Тогда он купил третий калач и съел. Но всё ещё хотел есть. Тогда он купил себе баранку, съел и сразу стал сыт. «Экой я дурак, — подумал крестьянин. — И зачем только я напрасно съел столько калачей, надо мне было сразу съесть баранку». Конечно, эта притча скорее о крестьянской скупости, чем о чревоугодий. Но не уподобляемся ли мы порой этому крестьянину, переводя зазря дорогие да пышные калачи, потребляя их наспех, без молитвы, без удовольствия? Может быть, маленькая баранка, съеденная на благословлённой трапезе, окажется более полезной и для желудка, и для души? Страсть разболтанна и неуправляема. Она знает ходы, как одолеть человека в рекордно короткие сроки. А человек, знает ли он ходы, как одолеть страсть? Если страсть к винопитию, что само по себе тоже чревоугодие, заметна скорее, она видна, она беспокоит, требует принятия мер, то страсть объедения, страсть гурманства более хитра. Она скрывается до срока, пока не объявит человеку: «Ты мой, я тебя обуяла». Человек, жалко признавший своё поражение, станет рабом этой страсти. Что может быть хуже и унизительней, чем быть в рабах у собственного желудка? Много есть способов не допускать до смертного греха. Вовремя опомниться, вовремя обезвредить свою душу. Овладеть той самой древней культурой трапезы, которой в совершенстве владели наши предки. «Пост с молитвой сердце отогреет», — поётся в одной песне. Хорошей песне. Её написал монах, отец Роман. Написал не с чужих слов, а из собственного опыта воздержания. Прислушаемся к тем, кто учит не по книгам, а по своей жизни. И ещё одним праздником изукрасим нашу небогатую на праздники жизнь. Пройдя пост с достоинством и всей строгостью, сядем за праздничный стол, на котором такие желанные и такие давно не вкушаемые яства, и отведаем их с великой пользой для себя и с благодарностью тем, кто их приготовил. И, конечно, с молитвой к Тому, Кто её благословил. Увидите, почувствуете — это будет особая трапеза, не сравнимая с каждодневной. Трапеза, на которой самая маленькая бараночка будет кстати и вовсе не проиграет рядом с пышнотелыми калачами, кои всегда пекли на Руси к большим праздникам.
Так бывает — вы, я думаю, подтвердите. Какая-то случайная строка зацепится за взлохмаченную память и никуда не деться от навязчивой мысли: где слышал, откуда знаю? Будешь мучиться, пока не озарит ум яркий лучик спасительного — вспомнил! «Чем глубже скорбь…» Что это, незаконченная строка стихов или часть пословицы, основной смысл которой в той, завершающей половине? Не могу вспомнить, мучаюсь, но не могу…
Мне сказали про них: подруги. Две молодые женщины — Елена Романовна Бутова и Людмила Владимировна Куканова. Обе — мамы очаровательных детей. У Елены два мальчика и девочка, у Людмилы три мальчика. Ничего удивительного, дружат, потому что много общих забот, общих радостей и общих разговоров. Сытый голодного не разумеет так, как не разумеет нерожавшая женщина ту, которая дала жизнь ребёнку. Лена высокая, стройная, кроткая улыбка, стрижка, в которой угадываются природные, непослушные кудри, спокойный взгляд. У Людмилы широко распахнутые глаза, высокий лоб, смоляные волосы, вся она — порыв и стремительность. Лена же — сдержанность и тишина.
Людмила пришла выручать подругу. Леночка одна воспитывает троих деток, практически без всякой поддержки, моральной и материальной, бьётся как рыба об лёд, о хлебе насущном печётся ежечасно. А никакого ропота на жизнь, напротив — благодарность за самую малость. Как умудряется? Решили встретиться и поговорить. Да услышала о нашем разговоре Людмила:
— Можно, и я приду? Лена будет смущаться, многого может не рассказать. А я дополнять стану. Её жизнь удивительная…
Помощница пришлась кстати. Вряд ли рассказала бы про себя Лена, что была она благополучной красавицей, известной ткачихой, активисткой комсомольской. Жизнь — пёстрым рушником под ноги — иди, дерзай, твори. Да замуж вышла. Для кого эта фраза -начало счастливой жизни, для кого — её конец. Брак оказался неудачным. Муж с первых дней её от себя оттолкнул, а она плакала, хотелось внимания и любви. Кому не хочется?
— Думала, ребёнок растопит его сердце. Но родила одного — умер. Другого — умер. Родился Женя…
Она узнала, доброжелатели оповестили: муж имеет судимость, серьёзную, страшную. Поплакала, да и запретила себе плакать: муж он ей, а значит, будет она с ним жить, сколько суждено. Но суждено было мало. Большими глотками, взахлёб испила она горькую чашу нелюбимой жены. Некоторым по маленькому глоточку на всю жизнь хватает.
Какой страшной была та ночь! Лена берётся рассказывать, но голос её дрожит, и Люда бросается на выручку:
— За одну ночь её муж совершил пять убийств. Пришли его забирать, а она поверить не могла, что всё это правда.
Ведь даже читать про такое страшно, а когда твой собственный муж…
Увезли. Орск небольшой город, жуткая весть разнеслась быстро. В камере предварительного заключения запоры надёжные, они укрыли убийцу от людского гнева. А Лену?!
— Она не могла выйти на улицу, её проклинали, плевали ей в лицо, чёрными пожеланиями награждали её маленького Женю.
— Господи, прости им! — вдруг перебивает подругу Лена.
Затравленная людской злобой, она впервые входит в храм и покупает шёлковый поясок «Живый в помощи». Первый опыт молитвы, первые спасительные слёзы перед иконой. Она заснула глубоко за полночь, только проснулась вдруг оттого, что кто-то склонился над её кроватью. Муж!
— Не бойся, я женщин не убиваю. Завтра суд, меня увезут, мы никогда уже не увидимся.
Он сбежал, чтобы попрощаться с ней, попросить прощения. Утром его забрали. Высшая мера. Спустя время она получила серый конверт, весь утыканный штампами: «Приговор приведён в исполнение». Капризная птица семейного счастья не выбрала её. Елена Бутова примеривает платье вдовства. Оно пришлось ей впору, старомодного фасона, тусклой расцветки. Её не спросили, нравится ли оно ей. Надела и стала жить. Женечка рос, её дорогой, уже успевший настрадаться Женечка. Теперь она всё чаще ходила в церковь и водила за ручку сына. А ночами её мучили кошмары, ей снились убитые мужем люди, особенно один. С ним было связано так много.
Лена не сполна вкусила материнскую любовь. Мама жила своей жизнью, воспитывала Лену бабушка, которую она до сих пор мамой и зовёт. Одно время мама сошлась с человеком, у которого был маленький сын. Лена — с детства в няньках.
Нянчила младшего брата, возила его в ясли, сама — Дюймовочка, впрягалась в санки. Школу пропускала, когда братик болел, выхаживала. И вот появился ещё один «братик». Маленький мальчик сожителя её мамы. Она бросилась и этого мальчика обстирывать, кормить, водить гулять и читать ему книжки. Мальчик вырос. Ему исполнилось четырнадцать лет, когда рука озверевшего убийцы замахнулась на него топором. Он не смог увернуться от удара… Ленин муж убил её «братика». В каком детективном сериале посмеют так безжалостно закрутить сюжет? Она не смогла даже пойти на похороны: злобная толпа её бы растерзала.
Прошло время, вновь очень захотелось семейного счастья. Нерастраченная женская нежность, громадьё планов — теперь-то всё уже будет хорошо… Она выходит замуж по любви, и переполненное высокими чувствами сердце сладко ноет от предстоящего материнства. Муж не хотел ребёнка. Понемногу вставали на ноги: «Давай подождём, надо то купить, надо другое».
Убивать ребёнка, чтобы жить лучше?!
Лена не могла понять, принять эту логику. Убивать ребёнка… Злодей, бывший муж, убил «братика» топором, зверски. А она? Она убьёт братика Жениного? Чем лучше его она, чем хуже её он? Павлик пробивался к Божьему свету упорно. Сквозь нелюбовь отца и страшный токсикоз мамы. Пробился. Сейчас ему девять.
А муж стал отлучаться из дома, привозить какие-то вещи, потом вещи исчезали, потом вдруг появлялись страшно большие деньги. Откуда? Зачем? Без ответа оставались вопросы. Потом деньги исчезали, и муж отбирал у неё последнее. Страшная жизнь, замешанная на криминале. Срывался на детей. Один раз выпрашивал у неё последнюю десятку. Она стыдила его, а он вдруг нашёл верный ход добычи дармовых денег:
— Если не дашь, скажу Жене, что я ему не отец.
— Только не это! Только не это…
Мучительной жизнью обернулось её новое замужество. Птица счастья и на этот раз не выбрала её. Даже рождение Лизоньки, долгожданной девочки, не принесло покоя в их совместную жизнь. Побои, оскорбления. Только бы детей не трогал… На суде он плакал, разводиться не хотел. Боялся, что совсем пропадёт один? Жалел детей? Оценил вдруг Лену? Раскаялся? Но их развели и он вскоре исчез из её жизни, «не обременял вниманием» детей. Где он теперь, она не знает. Вернее, все эти годы не знала, а теперь знает, чувствует…
— Его нет в живых. Я не могу молиться о нём, как о живом. Что-то мешает.
Нищета, безденежье. Она вкусила этих благ с лихвой, одна, с тремя маленькими детьми. Рано утром, когда дети ещё спят, она идёт к заводской проходной… продавать семечки. Спешащие на смену рабочие не отказывают себе в грошовом удовольствии купить один-два стаканчика. А ей — привар.
— Неужели можно заработать на продаже семечек? — спрашиваю у Лены.
Она опускает глаза, Людмила, как всегда, её выручает:
— На батон хлеба заработать можно.
А ещё Лена сшивает кусочки меха, одна шкурка -три рубля. Женя и Павлик ей уже помощники, а Лиза ещё нет, маленькая.
«Чем глубже скорбь…» Опять вспомнила я, и опять свербит мысль: а дальше как, как дальше? Вечером, когда смена заканчивается, Лена опять бежит с семечками к проходной. Вот и ещё одна буханка хлеба. Надо ли говорить, что жить так — мука. Буханка к буханке складывая свой капитал, можно разве что насушить мешок сухарей, да и то вряд ли. Сгрызутся эти сухарики в один присест молодыми зубками Жени, Павлика и Лизы. Но Лена не согласна со мной. Лена говорит:
— Нам много не надо… Люда вторит ей:
— Нам много не надо.
А что знаю я про Люду? Кроме того, что верная подруга, готовая вместо Лены рассказывать про её страшную жизнь, дабы лишний раз не травмировать её сердце.
— Люда, прошу, расскажите и про себя немного. У вас тоже трое детей. Я видела самого младшего, Славика.
— Вам понравился мой Славик?
— Очень. Красивый мальчик.
Люда смотрит на меня благодарно. И вдруг! Вдруг в тишине вечернего покоя слышу:
— Знаете, как родился Славик? Меня, меня… изнасиловали.
Теперь уже Лена бросается в омут спасать подругу:
— Говорят, что таких детей не любят, от них хотят избавиться. А Люда, она оставила ребёнка. Родные ругали её, проклинали, а она… сильная.
Сильная Люда незаметно смахнула слезу. Но слезу нельзя смахнуть незаметно. Алёша, Андрей, Славик. Её богатство, её капитал, сколоченный в боях за материнское счастье. Три сына.
— А девочку хотелось?
— Были и девочки…
Её муж вернулся с афганской войны. Рядом с ней он оттаял, а потом замкнулся, стал подозрительным, жестоким. Иногда говорил:
— Хочу крови, хочу бить, бить, убивать!
Она боялась его и — жалела его. А он, он жалости не ведал. Ей сказали: «Ждите двойню». Он не пустил её в больницу, родила дома. Двух махоньких, недоношенных девочек. Положила рядышком, отлежавшись, пошла в больницу.
— Он сжёг девочек в печке…
Эти слова произнесла Лена. Я помню, как зашлось у меня от боли сердце и рука судорожно стала искать в сумке валидол. А ещё помню, как сама Люда посмотрела на меня виновато и с жалостью:
— Простите. Вам так тяжело об этом слушать.
Тяжело слушать! А пережить это?! Какими такими неведомыми заслонами можно было оградить со всех сторон сердце, чтобы оно не разорвалось на кусочки от кошмара содеянного? У неё уже было к тому времени два сына — Алёша и Андрей. Она делает свой выбор. Выбирает детей, одиночество и нищету.
— Тоже продаёте семечки?
— Нет, — улыбается она. — Семечки — бизнес Лены, мой — стиральные порошки.
Они и познакомились на рынке. Две многодетные мамы, в одиночку поднимающие своих детей. Пока в одиночку, до знакомства. Людины дети, бывало, теряли сознание от голода. Утром, просыпаясь, она больше всего боялась войти на кухню. Там было пусто. А ночью, отвернувшись к стене, она молила Бога, чтобы помог ей накормить трёх маленьких мужичков с хорошим аппетитом. Бывало, кто-то из знакомых приносил сумку картошки, банку квашеной капусты. Славик уже ходил в православный центр, и мне рассказала учительница из центра:
— Я решила посвятить урок сиротам. У наших-то у всех мамы. Скажите мне, говорю, кто из вас когда-нибудь ел манную кашу на воде и без сахара? Думаю, сейчас они скажут — никто, головами замотают, а я им и начну: «А вот сироты…» Вдруг поднимает руку Славик: «Я ел. Невкусно…»
Невкусная каша всё равно пошла на пользу. Славик растёт здоровым и сообразительным. Сейчас весна, и он с радостью ждёт, радуется, что теперь у всех будет много денег.
— Почему? — удивилась мама.
— А потому, — объясняет он непонятливой маме, — что зарплату-то заморозили, а весной снег растает и она разморозится.
Все ждут весну. Ленины дети, Людмилины. А сами они ждут, не дождутся деньков погожих. Сад. Мы говорим о саде.
— Я и не мечтала о саде. Был небольшой участочек, шесть соток, — рассказала Лена. — Вышла по весне копать — страшно. Но глаза боятся, а руки делают. Только шепчу: «Помоги, Господи». Всё вскопала. Идёт соседка. «Не знаешь, — спрашивает, — где насчёт плуга можно догориться?» — «Зачем вам? У вас же два взрослых сына». — «Да тяжело им…»
Вскоре Лене предлагают купить участок побольше, рядом. Где взять денег? Всё устраивается чудесным образом. Уезжает знакомая в Германию, оставляет мебель: «Вещи продавай, отдашь когда-нибудь». Продала и купила участок побольше. А тот, кому достался тот? Да, конечно же, Людмиле. И тоже чудом. Людмила числилась на предприятии, где полгода не платили зарплату. Она решает взять расчёт. Её рассчитывают и выплачивают ей сумму стоимости как раз садового участка.
— У нас теперь нет времени никого осуждать. Разговоры только о рассаде, семенах, ящичках. А ещё — о детях…
Дети — их главное сокровище. Да, они растут трудно, голодно, но зато радуются малому, зато не эгоисты, зато знают цену копейке, зато приучены к труду, зато живут с Господом в сердце и имеют навык к молитве. Жизнь ради детей. Именно ради детей терпят нужду, голод, ходят в поношенных линялых свитерочках, приказывают себе ничего не хотеть, ни на что не заглядываться.
— Нам много не надо…
Ради детей вытерпели насмешки и проклятия, но совестью не поступились. Ради детей пашут на своих «наделах», радуются несказанно каждой ягодке, каждой закрытой впрок баночке. Жертвенная материнская любовь — талант. Я встретила сразу двух талантливых мам. Сидят и светятся счастьем:
— По мешку муки купили. Теперь продержимся. Людмилиному Алёше 14 лет. Он в семье за старшего, и Ленину семью вниманием не оставляет.
— Ты скажи тёте Лене, — просит маму, — мы ей в этом году огород вскопаем. Ты скажи.
Они вместе носят воду на поливку, собирают жука с картошки, жгут сушняк. Их дружба замешена не на общих посиделках и пустых разговорах, а на общей заботе. Я намеренно не говорю — на общей беде. Потому что иметь троих детей для матери не беда, женщины эти красивы именно особым светом материнской состоятельности, который к лицу каждой из нас, да только не каждая из нас торопилась к такому свету. Были дела поважнее, да посолиднее, чем рожать детей и воспитывать их по-христиански. Главный смысл жизни был подменён на второстепенный, пустячный, придуманный.
Смотрю на Елену и Людмилу и любуюсь ими. Мудрые, красивые, стойкие. Когда я слышу фразу о том, что Руси нашей пора подниматься с колен, всегда хочу спросить: «А кто её на них поставил?» Она сильна такими вот Людмилами и Еленами, которые, преклонив смиренно колени перед Господом, не преклонили их перед жизненными испытаниями. Загадка русского характера: закалённое бедой сердце не черствеет, а утончается, не грубеет, не ожесточается, а полнится любовью. «Чем глубже скорбь…» Тем ближе Бог! Мучившая меня недосказанная фраза досказалась вдруг и освободила наконец меня от изнурительной работы мысли. «Чем глубже скорбь, тем ближе Бог». Именно скорбями пришли мои героини к апогею материнской любви, именно скорбями постигли любовь Божию.
Всю ночь Женя простоял в храме на праздничной службе.
— Мам, можно я сяду?
— Можно.
— А как лучше — стоять или сидеть?
— Лучше не садиться. И он стоял.
Людмилин Андрей пришёл домой расстроенный:
— Сегодня один мальчик в школе спросил меня: «Твоя мама добрая?» — «Добрая». А он взял и вытер об мою чистую рубашку масляные от пирожков руки.
— Прости ему, — сказала Людмила, — прости, а рубашку я отстираю.
В несытых домах моих героинь радостно и светло. Без телевизоров, без видиков, без компьютеров и прочих других обязательных «прибамбасов», живут люди так, как во все времена почиталось великим благом. Материнская любовь покроет с лихвой любые бытовые изъяны. Потому что насколько материнская любовь земна, настолько она и небесна. Сочетание двух этих ипостасей делает её несокрушимой.
Теперь в каждодневных молитвах я поминаю Людмилу и Елену со чадами и прошу у Господа милостей для них. И ещё прошу я у Господа: когда вырастут их дети и пойдут каждый своей дорогой, пусть никогда не ожесточатся их сердца и материнский подвиг не измельчает и не поблекнет в их сознании. Избранники ведь не только те, кто состоялся в этой жизни, но ещё и те, кого очень любила мать.
Вот уже второй час сижу я у горящего камина, совсем близко к огню, потому что намёрзлась. Ушла далеко, к ущелью, дабы насладиться последний раз морем и одиночеством. Чёрная туча подобралась незаметно. Промокнув до нитки, я медленно побрела, увязая в сыром песке пляжа, под крышу дома, где вот уже почти месяц жила и откуда завтра уеду.
Долго не могла согреться. Уже совсем решила, что заболею, вернусь в Москву с джентльменским набором простудных симптомов — кашель, насморк, больное горло. Но старый Ашот засуетился, заскрипел дверями такого же старого дома, зашаркал тяжёлыми ногами по ступенькам. А спустя время осторожно постучал в мою комнату:
— Я затопил камин. Спускайся, тебе надо прогреться, слушай…
Кресло-качалка почти впритык к топке. Ашот очень переживает, усаживает, укрывает потёртым клетчатым пледом. Его подслеповатые глаза в очках. Очки с одной дужкой то и дело сваливаются. Он привычно ловит их на лету, опять возвращает на крупный, коричневый от загара нос. Вот уже скоро десять лет, как живёт старик Ашот один в большом, необихоженном доме в ущелье между двумя невысокими горами, на берегу моря. Жена его умерла от сердечного приступа, прихватившего её, когда уехала погостить к сыну в Сочи.
— Даже не попрощались. Она уехала, меня дома не было, ходил перепёлок стрелять. Не обнялись перед смертью, прощения друг у друга не попросили.
Ашот часто вспоминает о ней, часто повторяется, рассказывает одно и то же. Со стариками такое бывает. Слушаю по нескольку раз, не перебиваю, с кем ему ещё поговорить, когда уеду.
Раньше на Пицунде от отдыхающих не было отбоя. Просились даже во двор с палаткой — только пустите. А после недавней войны никто не едет сюда, граница закрыта, земля слухами полнится, да и мода сейчас пошла на турецкие берега. Вот и коротает свои дни старый Ашот в большом пустом доме. Несколько лет назад, отдыхая неподалёку в пансионате, мы с приятелями забрели в ущелье любопытства и прогулки ради. Ашот предложил купить у него вина. Купили. А он ещё и по стакану «за так» налил. Вино было удивительное, терпкое, холодное, из подвала. Он тогда пригласил: «Приезжайте, места много, море рядом, вина в подвале вдоволь, фрукты тоже не покупать…» И вот уже второй год я сбегаю от московской суеты в старый дом старого Ашота. Моя скромная лепта за жильё — подспорье ему зимой дотянуть до лета. Много ли надо старику? Сахар, кукурузная мука для мамалыги, спички… В этот раз как-то особенно бросилось в глаза: ослаб Ашот. Совсем пригнула его к земле жизнь, подслеповатые глаза слезятся, ноги ослабли, но он двигается. Целый день топчется по двору и по дому. Всё в его дворе и доме по-старому. Вот только камин…
— Камин перед твоим приездом сложил. Замерзать стал зимой. Старость. А попробуй, найди сейчас печника. Был один, уехал в Краснодар к сыну, там, говорят, отбоя нет от заказчиков. Печка-то в каждом доме нужна. Раньше я без печки жил, у нас зимы тёплые, да старость…
Ашот пристроился рядом с моим креслом на маленькой скамеечке. В руках у него кочерга, время от времени он стучит кочергой по разгоревшимся поленьям.
— Сколько исходил, слушай… Никто не берётся камин сложить. Был бы молодой, выучился класть печки, хорошее дело, для людей нужное и выгодное. А тут сосед к родственнику на похороны поехал, это за ущельем, далеко, там старая дорога, ещё мой дед по ней ездил. Там село в горах, маленькое такое село. Приезжает — и ко мне:
— Нашёл я тебе, Ашот, печника. Живёт в селе, в горах, только старый, как ты. Говорит: «Приеду, сложу камин, если только Ашот торопить не будет. Потихоньку сложу». Обрадовался я, слушай, зачем торопить человека, говорю. Мне куда спешить? К зиме камин нужен.
И вот однажды въехала во двор Ашота бричка. Вышел из неё справный старик, высокий, худой, с аккуратно подстриженными усами, в тёмно-зелёных галифе, заправленных в начищенные узкие сапоги. Печник Заур. Неразговорчивый, строгий, важный. Долго ходил кругами вокруг заготовленного Ашотом кирпича. Приглядывался, курил трубку. Потом долго обстукивал углы в комнате, всё прикидывал, что и как. Ашот не вмешивался, не торопил. А у самого сердце замерло. Что, если попросит печник заплатить ему деньгами? Какие деньги у Ашота? Никаких денег. Мукой кукурузной может расплатиться, а ещё вином, чёрным вином из его знаменитой на всё ущелье «Изабеллы».
Неделю живёт Заур в доме. Не торопит его Ашот. Не напрягается печник, кладёт неспешно по кирпичику, попыхивает своей трубкой. Оказывается, тоже вдовец. Но жена его болела долго, всю её, бедную, скрутило, кукурузу ломала и повалилась в челу между рядов. Отмучилась. А он всю жизнь в горах. Родился там, женился, там и помирать будет.
— Ты ещё крепкий, — подбадривает его Ашот. — Это я трухлявый пень, а ты крепкий…
— Какой там крепкий, — машет рукой Заур, — это я на вид, а внутри такая же труха…
Разговаривают. В основном вечерами, когда Заур, наломавшись с кирпичом, лежит, попыхивая трубкой, на Ашотовом продырявленном диване. Ашот рядом за столом режет острым ножом табак. Сам он не курит, режет для Заура. На столе большой глиняный кувшин. С вином.
— У тебя знаменитое вино. Ты, видно, сахара в него не добавляешь. Когда сахар, привкус есть. А это солнцем пахнет.
Закончил печник работу. Два раза спускался в погреб Ашот, два раза наполнял кувшин своим знаменитым, пахнущим солнцем вином. Пили неспешно, подолгу говорили тосты — за детей, что разлетелись по свету, за родительскую память, за то, чтобы мир был, чтобы кукуруза на полях родилась, чтобы солнцем наливался в садах виноград.
— Знаешь что, Ашот, ты мне как брат теперь, и я тебе, как брату, забор подновлю. Видел я за домом: забор совсем упал. Тебе одному не справиться, а мне пока даёт Бог силы.
— Заур, да я тебе за это… Мне без забора никак нельзя, куры соседские замучили, козы лезут. Я тебе за это целую бочку вина дам. Целую бочку. За камин хотел полбочки, а за камин с забором целую. Сам на бричку погружу, увезёшь.
— Вино у тебя, конечно, знаменитое. Но целую бочку… Сам-то с чем останешься?
— А у меня ещё одна бочка есть. Тоже пятидесятилитровая. Две у меня, одна к одной, сам выберешь.
Но вот уже и забор поставил Заур. Уже и дорожку к летней кухне выложил оставшимся от камина кирпичом — зачем Ашоту месить осенью грязь? Уже за последним ужином сидят два старых вдовца. На столе знакомый кувшин, сыр сулугуни, тарелка с дымящейся мамалыгой. Завтра с утра пораньше, до жары, Заур на бричке отправится по горной дороге к себе в село. Хозяин не обидел гостя. Сам выкатил из подвала бочонок с крепко вбитой деревянной пробкой, сам погрузил его на бричку:
— С Богом, Заур. Пойдём, провожу тебя до края деревни.
Пошли. Лошадь понуро потащилась в гору. Одолев подъём, пошла веселее, старики прибавили шаг.
— Домой торопится, чувствует, что к дому. Нагостилась, — грустно сказал Заур.
— Вон до того эвкалипта провожу, там наша деревня кончается, дальше езжай один… — также грустно произнёс Ашот.
И тут случилась на дороге глубокая ложбинка. Колесо брички нырнуло в неё, как-то беспомощно пискнуло и — соскочило. Бричка завалилась набок, сполз набок и бочонок, а испуганная лошадь стала озираться назад, вертя головой и заметно нервничая. Бросились к колесу, заохали. Заур стал обзывать лошадь, а той и самой не в радость дорожное приключение, домой шла, да вот остановилась. Решили, чтобы легче было надеть колесо, снять с брички тяжёлый бочонок с вином. И только тут и увидели. И — обомлели…
От удара пробка из бочонка вылетела, и под бричкой щедро разлилась большой красной лужей знаменитая Ашотова «Изабелла»! Кинулись к бочонку — пустой лежит, неинтересный.
— Давай, брат, колесо исправлять, мне ведь домой надо… — первым нарушил молчание Заур.
— Знаешь что, ты пока тут посиди, а я домой сбегаю за лопатой, да и молоток нужен, как без молотка колесо насадишь? Я пойду, я быстро. — Ашот медленно поднялся и зашаркал на старческих ногах по горной дороге вниз.
Долго его не было. Когда Заур увидел Ашота, тот шёл как-то странно, будто кланялся, то и дело выпрямлялся, потом опять кланялся. Заур вглядывался в далёкую пока ещё фигуру друга и ничего не понимал. А когда понял… А когда понял, ощутил в горле мгновенно подкативший ком. Ашот катил бочку!
Заур поспешил навстречу. Ашот разогнул затёкшую спину, выпрямился:
— Вот, бери. Она точно такая же, как и эта, и вино в ней такое же…
— Что ты, брат, что ты! Зачем мне твоя бочка с вином. Мы ведь так не договаривались. Она твоя. А моя… Кто же виноват, что всё так получилось.
Ашот сел на траву, потное лицо его было измучено, глаза слезились:
— Ты забыл, что ли, брат, наши законы? — спросил он строгим голосом. — Ведь ты ещё у меня в гостях. Там за эвкалиптом только кончается наша деревня. Значит, ты ещё мой гость. Как могу я отправить гостя домой без обещанного? Бери. Твоя это бочка, по праву твоя.
Заур молчал. Он не забыл законы. Он знал, что бесполезно сейчас спорить с Ашотом, как бесполезно было бы спорить с ним, если бы оказался он на Ашотовом месте. Они немного покряхтели и надели на ось соскочившее колесо. Заур сам подкатил бочку к бричке, сам осторожно поставил её на место прежней.
— Иди, Ашот, намучился ты со мной.
— Нет уж, — Ашот грустно улыбнулся, — я тебя до эвкалипта провожу, до края нашей деревни. Пока ты мой гость, я за тебя отвечаю, и за бричку твою, и за лошадь, и за вино…
Они побрели в сторону эвкалипта. Идти было совсем недалеко, метров триста, не больше.
…Дрова в камине трещат. Большой глиняный кувшин стоит на камине, грациозно выгнув гладкую, блестящую ручку. Смотрю на него под впечатлением только услышанного рассказа. Ашот перехватывает взгляд и понимает его по-своему:
— Вот видишь, не могу тебя теперь вином угостить. Нет вина, пустой кувшин. Но ничего, даст Бог виноград на следующий год, будет вино. Ты приезжай, ты обязательно приезжай.
Как он там теперь, мой старый хозяин Ашот? Наверное, в эту новогоднюю ночь сидит он возле натопленного камина один, в кресле-качалке, укутавшись пледом, стучит кочергой по раскрасневшимся поленьям. Наверное, он посматривает на часы, боясь пропустить ответственный момент соединения двух стрелок в одну, а рядом на камине стоит красивый кувшин. Пустой. Потому что законы гостеприимства во сто раз важнее праздничных тостов.
А я знаю, что сделаю. Я куплю для встречи Нового года не традиционное шампанское, а бутылку тёмнокрасной «Изабеллы». Спрячу её до срока в холодильник, а когда соберутся гости, достану её, ледяную, запотевшую, перелью вино в хрустальный графин и поставлю, торжественно поставлю на новогодний стол.
— Да, — скажу, — мы не будем стрелять в потолок шампанским. Мы осторожно нальём в бокалы терпкое рубиновое вино и будем пить его маленькими неспешными глотками.
От мерцающих на столе свечей вино заискрится, впустит в себя счастливую кутерьму счастливой праздничной ночи.
— Откуда такое чудо? — спросят гости.
— Мне подарил это вино один старый человек. Он вырастил виноград удивительного сорта, чтобы радовать тех, кого любит. Правда, у этого вина особый, изысканный букет? Оно пахнет солнцем, горами, морем.
— Да уж не сравнить с покупным, — согласятся гости. А мне станет весело.
Обвенчаться? Хорошо бы… Я сошью себе роскошное платье к этому дню. Сама смоделирую, сама раскрою, сама отделаю с иголочки.
— И будешь ловить восхищённые взгляды и светиться счастьем…
— И буду ловить восхищённые взгляды и светиться счастьем…
Она любила помечтать о венчании, а значит, о платье. Праздники очень украшают нашу жизнь. Так хочется праздников! Когда расписывались с мужем, такой моды не было — венчаться. И он некрещёным жил, да и она не знала, в какую сторону открывается дверь в церкви. А когда всё-таки муж окрестился, к венчанию относились они, как к диковинке, без которой всё-таки можно обойтись, двоих детей нажили, куда теперь под венец? Но человек предполагает, а Бог располагает. Пришло время — встали под венец Дмитрий и Светлана Рогулины, художник-модельер и наладчик швейного оборудования.
— А платье-то, платье?
— Пришлось надеть самое простенькое, розовое, в мелкий цветочек, да и это у соседки одолжила. Обвенчались мы, вышли в садик, купили себе эскимо, едим и молчим. Вот такой получился праздник. Всё не как думалось, а на душе тишина и покой. Благодать.
Я слушаю матушку Фотинию и думаю в который раз о неисповедимых тропинках Божьих, которые стелятся под наши ноги промыслительно, милостиво и мудро. Вот у Рогулиных тоже…
Заболела младшая дочка Анюта. Закрылись у девочки глазки, да так, что даже реснички спрятались под загноившимися веками. Забегали по врачам, бросились к дорогим препаратам — всё без пользы. Девочке становилось хуже, врачи опасались самого страшного -слепоты. Маму с дочкой госпитализировали, девочке сделали надрезы, но загноение только усиливалось. Горькие материнские слёзы в тишине больничной палаты. Это тогда они были горькими, а теперь определён им другой термин — промыслительные. Этими горькими тогда слезами призвал Господь к себе дрогнувшее в беде материнское сердце. Только скорби пробуждают нас от духовной спячки. Она стала молиться, просить Господа. Кто-то подсказал — надо бы причастить девочку. Бросилась в Казанский храм к отцу Валерию Павлову. Батюшка пришёл сразу же. Покропил святой водичкой палату, помолился, причастил Анюту. Всю ночь пролежала Светлана на пружинной больничной койке, боясь пошевелиться и разбудить впервые спокойно уснувшую дочку. А лишь солнце в окошко глянуло, на цыпочках подошла к детской кроватке. И -дрогнуло от радости сердце: один глазик слегка приоткрылся, светлые реснички высвободились из-под тяжести опухоли. Солнце ещё не добралось до зенита — открылся второй глазик! Анюта весело поглядывала на маму. Слава Тебе, Господи!
Явное чудо способно изменить жизнь. Так и случилось в семье Рогулиных. После выздоровления дочки папа принимает решение служить в церкви. Написать «принимает решение» — дело двух секунд. Но нет ничего более ответственного и важного, чем претворить эту двухсекундную фразу в жизнь. Дмитрий Рогулин работал наладчиком импортного швейного оборудования, надо ли говорить, что работа денежная, спрос на хороших наладчиков всегда велик. Но в церкви швейных машин нет, а значит…
— Плотничать умеете?
— Нет.
— Штукатурить?
— Нет.
— Тогда только сторожем, но сами знаете — копейки.
Дмитрий соглашается. Но смирение — самая «высокооплачиваемая» добродетель. Церковный сторож Дмитрий Рогулин много читает, беседует со священниками, разбирается в насущных вопросах, делает потрясающие открытия в духовной жизни, ужасается собственной слепоте прожитых лет. Вот и опять повторюсь, как же всё промыслительно: вместе с открывшимися глазками Анюты открылись глаза и её родителей. Скорбь в радость? Так получается. Вскоре он становится алтарником. А через полгода говорит жене самые важные слова:
— Буду священником…
А она радовалась, она ликовала! И муж, церковный сторож и алтарник, многое помог в жизни переосмыслить. Сидят в скверике и лижут эскимо молодые мужчина и женщина. Молчат. Прохожий скользнёт по ним взглядом — ничего особенного. А они молчат о великом. О том, что сегодня венцы церковные навеки соединили их жизнь в одну, и эта их одна общая жизнь отныне посвящена Господу.
Благодарное сердце Светланы трепетало. Она хотела сделать что-то хорошее, что-то такое «приличное» подарить в храм в знак благодарности за милости щедрые. Но — простая мебель, обычная посуда, никаких драгоценностей-бриллиантов. Взгляд падает на ковёр… Светлана решительно скручивает его и несёт в Покровский собор.
— Почему, зачем, для чего?
— От чистого сердца, примите…
Число астраханских священников вскоре увеличилось на одного — отца Димитрия Рогулина. Сразу же стало больше и на одну матушку — Фотинию. Обычно матушки помогают своим мужьям пением на клиросе, регентством. Встала на клирос и Фотиния, но певицы из неё не получилось. Душа просила особого служения, в котором раскрылись бы дарованные Богом таланты, нашли применения жаждущие творчества руки. Вскоре они едут на приход в область, небольшой городок Харабали.
— Нас встретили, как родных. На новом месте устроиться всегда непросто. А тут как узнали, что приехал священник с семьёй, и понесли! Кто таз, кто скатёрку, кто вилки с ложками, кто чайник. Только приму с благодарностью очередной гостинец, на пороге новый благодетель. Не выдержала я, встала на колени перед очередной бабушкой и заплакала.
Налаживалась приходская жизнь. В храм потянулись верующие, матушка взялась вести воскресную школу для местных деток. Конечно, дом на ней, хозяйство, дети. Без работы не сидела. Городская, худенькая «модельерша» делала открытие за открытием. Теперь-то она знает, что уголь бывает трёх видов: орешек, звёздочка и зерно. Орешек лучше, он крупнее, если дрова вместе с орешком — горение ровное и тепло быстрое. Надо только исхитриться вовремя, пока не прогорели дрова, подбросить в печку уголь.
Вот ведь как: освоила хитрости деревенской жизни, а пришлось ей уехать из Харабали. Вернее, не совсем уехать, а делить себя между Астраханью и приходом мужа. Бог располагает… Пришло Анечке время идти в школу. После перенесённой тяжёлой болезни глазки её ослабли, врачи настоятельно требовали, чтобы она училась в школе для слабовидящих детей. Такая школа только одна в области — в Астрахани. Когда Фотиния пыталась объяснить врачам, что она жена священника и её место рядом с ним на приходе, они не очень вникали в её проблемы, а пригрозили, что если она отдаст своего больного ребёнка в обычную школу в Харабали, они подадут на неё в суд. Долго думали-гадали, как поступить. И отец Димитрий благословляет свою матушку пока пожить в Астрахани, чтобы дочка могла учиться в спецшколе.
— Все выходные, праздники мы на приходе. А уж будни у нас астраханские. Конечно, дети скучают без отца, но я говорю старшей дочке Оле, что ради Анюты надо потерпеть, смириться.
Семья крепнет общим делом, общими заботами, общей любовью. Уметь жертвовать ради любви искусство вечное, редчайшее, ценнейшее.
Хорошо, что Рагулины учат этому своих детей.
Пришло время сказать об иконе. Несколько лет я не была в Астрахани, в дорогом мне Казанском храме, где знаю многих прихожан. Но вот привёл Господь. Ступила под высокие храмовые своды и — обмерла. От увиденного чуда. Казанская икона огромных размеров слева от алтаря. Божия Матерь с кротко опущенными глазами, благословляющая десница и взыскующий взгляд Спасителя. Чем ближе подходила к иконе, тем светлее и радостнее становилось на душе. Было чувство, что икона живая. Ещё минута — и Господь шевельнёт указующим перстом, ещё минута — и колыхнётся тёмно-вишнёвая риза Матери Божией. Уже и складки вижу на рукаве Спасителя, уже и звёздочка на хитоне Пречистой Девы засветилась реальным, неписаным серебром.
— Да она живая…
— Живая, — подтвердил отец Валерий, настоятель Казанского храма. — Потому что соткана из живой материнской молитвы. Говорят, молитва матери творит чудеса, вот и это чудо сотворено материнским подвигом.
— Кто она, эта удивительная мать?
— Матушка Фотиния Рогулина. Дочка у неё была спасена от слепоты по молитвам к Матери Божьей.
Пришла ко мне: «Батюшка, хочу икону бисером вышить для вашего храма. Благословите». Можно ли Божье дело не благословить?
Втайне вышивалась икона. Но прежде чем решиться на такую огромную, два метра на метр восемьдесят, трудоёмкую работу, нужны смелость, решительность, и, конечно, упование на помощь Божью. Но было ещё огромное желание послужить Царице Небесной за исцеление дочки, и именно это желание породило смелость и решительность. Казанские иконы на Руси, любимы и почитаемы. Именно перед ними молятся об исцелении больных глаз. Матушке Фотинии не забыть, как прибежал отец Валерий в больницу к Анечке, как кропил святой водичкой ослабленную болезнью девочку, как читал акафист Казанской иконе, как сама она взмолилась не привыкшим ещё к молитвенным воздыханиям сердцем, прося милости у Заступницы усердной.
Теперь-то можно сказать, дело прошлое. Матушка Фотиния никогда в жизни бисерных икон не вышивала, техникой бисероплетения не владела. Всё постигала через собственные, не через чужие ошибки. Сначала думала, чтобы бисер не скользил, надо нашивать его на ткань плотную, негладкую. Выбрала ситец. Получилось плохо, тускло, невыразительно. Теперь-то она знает, что лучше шёлка или парчи ничего не придумаешь. Небольшая астраханская квартира Рогулиных превратилась в мастерскую. Огромные пяльцы в два с половиной метра заняли всё место. Негде было пройти, негде было присесть. Повсюду коробочки, коробочки, коробочки. С бисером, стеклярусом, камушками, нитками. Не месяц, не два — девять месяцев. Проткнув иголку, надо было обойти вокруг огромных пялец и вытянуть её с обратной стороны. Сотни километров исхожено за девять месяцев. Мне интересно, удивительно и до сих пор непонятно, как можно отважиться на такой труд одной хрупкой женщине. И я пристаю и пристаю, требуя подробностей:
— Наверное, трудно было совмещать домашние дела и вышивание?
— Совмещать? — матушка Фотиния смотрит на меня с удивлением. — Нельзя совмещать такую работу ни с какой другой. Можно оскорбить Божью Матерь суетностью, пустословием, мелочностью. Я совмещала вышивку только с молитвой. А потому работала по ночам.
— Девять месяцев? — ахнула я.
А Фотиния вроде как винится, разводит руками, смущённо улыбается:
— Так уж получилось…
Девять месяцев изо дня в день, вернее, из ночи в ночь, рождалась чудная Казанская икона. Именно столько зреет в материнском лоне человеческая жизнь. Матушка Фотиния выстрадала своё «чадо», перетерпела все ошибки и огорчения, возблагодарила за здоровье, а ещё за дарованные силы молиться каждый день, каждый час, каждую минуту.
— Я, знаете, как приспособилась? Нанизываю четыре бисеринки на иголку и молюсь: «Пресвятая Богородица, спаси нас!» Как раз четыре слова. И считать не надо, так всю ночь с молитвой и работаю.
С одиннадцати вечера до пяти утра её рабочий день вышивальщицы. Потом немного вздремнёт, начинает рабочий день хозяйки — стирка, уборка, готовка. Потом дети приходят из школы, разговоры, новости, проверка уроков, подготовка к школе.
Когда я второй раз подошла к иконе в Казанском храме, я уже знала, что только на нимбе Богородицы более тысячи бисерных лепестков и что использована здесь изобретённая самой матушкой техника — двойной бисерный слой. Именно объёмное бисерное шитьё и создаёт удивительное впечатление, что икона живая. А ещё знала я уже, что в иконе использованы не нитки, а леска.
— Почему леска?
— А чтобы на века! Говорят же святые отцы, что времена грядут непростые. Кто знает, может быть, опять будут гонения на православие. Вдруг придётся икону прятать, вдруг где-то закопать случится. Нитки сгниют, а леска нет.
Умеет она удивлять, матушка Фотиния. Вот и этот ответ меня очень удивил и озадачил, а ещё заставил задуматься, поразмыслить. Любую работу надо делать на века. И дерево сажать, и дом строить, и икону, конечно, вышивать. И молиться, само собой, не о сиюминутном, преходящем, временном, а о том, что измеряется Божией любовью и благословением. Это и значит — на века.
Лик Божией Матери и Спасителя писан Виктором Павловым. Об этом тоже хочется сказать особо. Матушка Фотиния и Виктор приступили каждый к своему делу и ни разу (!) не видели работы друг друга. Но бисерная риза идеально легла на икону, будто кто-то долго и тщательно подгонял одно к другому. Виктор Павлов рассказал мне, что для него работа над Казанской иконой тоже была великой радостью. Он хорошо представлял себе, что подобной иконы нет не только в Астрахани, но и вообще в русской православной церкви.
Приближался престольный праздник храма — Казанская. Последние бисеринки крепила к ризе Божией Матери матушка Фотиния, последним взыскательным взглядом иконописца Виктор Павлов всматривался в своё произведение. Никто из прихожан даже не мыслил себе, какой подарок ждёт их на престольный праздник. Целый месяц накладывалась риза на икону.
— Приехали на «Волге» и увезли мою работу. В квартире стало непривычно просторно и пусто. Только бисеринки отдельные по дому рассыпаны. Грустно чуть-чуть, но ведь уже завтра Казанскую увидят астраханцы.
А они увидели и ахнули! Вставали на колени перед светлым чудотворным ликом, зажигали свечи, просили, плакали, благодарили. Много православных собрала Матерь Божия в Казанском храме на Казанскую. А в толпе смахивала слезинки худенькая блондинка в белой нарядной блузке и лёгкой косынке. Рядом с ней стояла нарядная Дюймовочка в бархатном платье с изысканным жабо, с красиво струящимися по плечам волосами. В очках. Анечка Рогулина. Девочка, окрепшая материнской молитвой, материнским подвигом и материнской верой.
Отец Валерий рассказал мне, что Казанская бисерная икона привлекла в храм много новых прихожан. Кто-то заглянул любопытства ради, прослышав о диве, да и остался, кто-то, узнав о материнской молитве, устыдился, что оставил своих детей без Богородичного заступничества и поспешил покаяться, кто-то с верой и терпением заступил перед Казанской на трудную вахту молитвенного труда.
А сама матушка? А матушку стали одолевать просьбами научить бисероплетению, бисероткачеству, бисеровышиванию. Она создала свою мастерскую, где учит тому, чем овладела сама. Мастерская создавалась чудесным образом. Не было помещения. Вдруг сосед Рогулиных отдаёт под мастерскую свою старую квартиру. Не было оборудования. Отец Димитрий продаёт старенькую машину и на вырученные деньги приобретается самое необходимое. Желающих учиться оказалось много, но кропотливый труд, конечно же, не для всех. Сложился костяк из прихожан Казанского храма, а духовником мастерской стал отец Валерий.
— Надо нам было зарегистрировать свою мастерскую в городской регистрационной палате. А мне хотелось, чтобы это произошло не в обычный день, а на Богородичный праздник. Приближалось Благовещение. Оно выпало на субботу, день нерабочий. Решила я позвонить и попросить начальника регистрационной палаты Александра Германовича Новикова, чтобы кто-нибудь вышел в этот день на работу и нас зарегистрировал. Звоню, объясняю и слышу: «Ради такого святого дня я сам вас зарегистрирую». Спасибо ему, наши мастерицы в полном составе за него теперь постоянно молятся.
«За уникальность и высокохудожественное мастерство», — написано в одном из многих теперь уже дипломов, которых удостоилась матушка Фотиния Рогулина за свои чудные бисерные работы. За веру и жертвенную любовь дипломы не выдаются. Награду за эти добродетели человек получает другой бесценной «купюрой» Божией милости. Милость эта особенно щедра к тем, кто не копит себе сокровищ на земле, не экономит на любви и добрых делах во славу Божию. Матушка Фотиния не копит, не экономит и не имеет в сердце потаённых загашников. Оно открыто, её сердце, прежде всего для молитвы открыто. А ещё для труда, от которого всем радостно и всем светло.
Как-то, в очередной раз приехав в Москву закупать бисер, Фотиния сдавала переполненные товаром сумки в камеру хранения на Павелецком вокзале. Крепкий мускулистый хлопец в окошке поднял туго перевязанные тесьмой коробки да и ойкнул:
— Что там у вас, булыжники, что ли?
— Бисер, самый обыкновенный бисер…
— Да ладно, — отмахнулся хлопец, — бисер — он лёгкий, он не весит ничего, а тут прямо булыжники.
А она, сдав свои коробки в камеру хранения, отправилась за очередной партией бисера на Арбат, где самый большой в Москве выбор. Привезти ведь надо побольше, работы впереди непочатый край.
Теперь, кажется, всё. Нет, ещё салфетки. На каждую тарелочку сложить веером, очень красиво. Значит, так: бутылка коньяку по центру, бутерброды с красной икрой, ветчина, лимон тоненькими кружочками.
— Входи!
Вошёл. Развёл руками, обнял, чмокнул в щёку:
— Ну, ты даёшь! Такой пир закатила. Теперь я понимаю, почему не давала мне нести сумки, сама, сама… Боялась, что разносолы твои увижу, сюрприза не получится. Получился сюрприз. Ну что, начнём чревоугодничать?
Поезд покачивался, хрустальные рюмки (она и рюмки прихватила из дома) легонько позванивали. За занавеской мельтешил совсем не интересный им мир — платформы, перелески, привокзальные «бистро», маковки высвеченных настоявшимся вечерним солнцем церквей.
— Неужели вырвались… — Ирина откинула назад голову, прислонилась к мягкой спинке. Коньяк расслабил её, ей было хорошо и спокойно. Вдруг она встрепенулась:
— Фотоаппарат! Олег, ты не забыл фотоаппарат?
Муж кивнул на спортивную сумку под столом: «Там, там, не волнуйся». Он молчал и смотрел в окно: мельтешит там, мельтешит чужая жизнь.
Вырвались… Ирину переполняли чувства, она уже не могла и не хотела справляться с ними.
— Думал ли ты, — начала она свои философские рассуждения, — думал ли ты, когда женился на мне, что пройдёт двадцать пять лет, и мы будем отмечать с тобой нашу серебряную свадьбу вот так — в двухместном купе по дороге в Сочи. Пить коньяк, говорить друг другу нежные слова, и никто нам не будет нужен?
— Это какие такие нежные слова? — Олег смотрел на неё с лёгкой иронией, — что-то я не слышал сегодня от тебя нежных слов.
— Я тебя очень люблю, Олег, — Ирина провела рукой по его слегка седеющим волосам, — я благодарю Бога, что встретила тебя, родила тебе сына, прожила с тобой целых двадцать пять лет.
— Я тоже тебя люблю и тоже счастлив…
А потом она пошла мыть яблоки и несла их, вымытые, в пакете, пакет разорвался, и яблоки посыпались к ногам смотревшей в окно женщины. Женщина бросилась поднимать их и складывать обратно в пакет. А они — опять из пакета: рваный ведь. Обе хохотали. Как хорошо жить, как хорошо, когда тебя любят.
— Зайдите к нам на минуточку, — Ирине хотелось, чтобы кто-то видел, как они с Олегом счастливы. — У нас событие, серебряная свадьба, вот вырвались в Сочи, взяли десять дней в счёт отпуска, решили позволить себе.
— Нет, нет, что вы, неудобно, — женщина смущённо замахала руками.
— Глупости! Мы попутчики, нам ещё ехать и ехать. Пора познакомиться. Я Ира, мужа Олегом зовут. А вас?
— Я Таня… Татьяна Николаевна, нет, просто Таня, -женщина была очень смущена. Ирина слегка подтолкнула Таню к купе:
— Олег, принимай гостью на нашей серебряной свадьбе! Прошу полную рюмку и — тост. Таня, пожелайте нам счастья.
— Я желаю вам счастья, — Татьяна сделала маленький глоток, смущённо протянула руку к лимончику. Она была напряжена, робела.
Ирине приятна была даже робость попутчицы. Рядом с ней она чувствовала себя этакой раскрепощённой, почти светской львицей, благополучной, обожаемой мужем, красивой. Она сделала перед поездкой стрижку, подкрасила волосы, на ней были светлые брюки и яркая жёлтая футболка. Жаль, что Татьяна не увидит её в вечернем платье, которое она, взяв деньги в долг, купила на Кузнецком мосту втайне от мужа. Чёрное, на узеньких бретельках, облегающее. Сверху она набросит воздушную, почти кисейную шаль… Это ещё один сюрприз Олегу. Когда они пойдут в ресторан официально отмечать свой юбилей, она его и наденет. Олег вежливо подливал Татьяне коньяк:
— Вы совсем не пьёте…
— Да я вообще не любительница.
Говорили о пустяках, смеялись. Потом выяснилось, что и Таня едет в их пансионат. Дали путёвку на работе, бесплатную, грех отказываться. Где работает? Бухгалтер в одной из торговых фирм. Попутчики. До места вместе.
Пока беседуют они тихонечко и потягивают коньяк, я расскажу вам, откуда знаю Ирину и её мужа Олега. В редакцию позвонила женщина и, путаясь, перескакивая с одного на другое, рыдая в трубку, чего-то требовала от меня, говорила о мести, о том, что просит написать обо всём, что с ней произошло. Она опозорит его на весь белый свет, она ему не простит… Кому? За что? И вообще, при чём здесь я?
Потихоньку прояснилось. Я поняла, что меня просят, нет, не просят, требуют поучаствовать в семейной разборке. Отказываюсь.
Женщина говорит резкие слова в мой адрес, в адрес вообще всех журналистов, от которых нет никакого толку. Короткие гудки вместо вежливого «до свидания». Почему-то я запомнила её голос. Нервный, то высокий, то сходящий почти до хрипоты. Пронизанный злобой, некрасивый голос. Она говорила быстро, глотая слова, будто захлебываясь: «Опозорю, я его на весь свет опозорю…» Видимо, действительно хотелось — на весь свет, если даже в редакцию позвонила. Все несчастливые семьи несчастливы по-своему -пришло на ум расхожее и привычное.
…Первый день Олег и Ирина, как дети, бегали по пансионату, осваивая всё новые и новые уголки. Посидели на веранде под густым плющом, попили кофе. Потом выбрали в саду одинокую лавочку, над которой плыл дурманящий запах магнолий, и Ирине показалось, что она от счастья растворяется в этом аромате. Потом пошли на пляж, она брызгалась водой, а он сердился и грозил пальцем. Ирина без конца переодевалась. То наденет длинную пляжную юбку на пуговицах, то яркий летний костюм, то вдруг ей безумно захочется элегантности, и она явится перед Олегом в строгой белой блузке и чёрной юбке с глубоким разрезом. А тот «козырь на бретельках» берегла. Ещё не было случая. Пару раз на тенистых аллейках они встречались с Татьяной. Та прохаживалась с пожилой женщиной, видимо, соседкой по номеру.
— Давай пригласим к нам вечером Татьяну. Ей скучно, она одна. Да и вообще, мне кажется, она одинока. Пусть погреется у нашего огня, жалко, что ли…
— А мне кажется, нам лучше побыть вдвоём. Ещё два дня, и всё, кончится наша с тобой сказка. Опять будни, как не хочется обратно в Москву…
— Как два дня? Всего два дня? Олег, как быстро кончается всё хорошее.
— Да, быстро. И моя Иришка опять начнёт пилить меня за позднее возвращение домой, за то, что курю в постели, за то, что совсем не помогаю по хозяйству.
Нет-нет, она ничего такого не помнит. Подумаешь, какие-то мелкие семейные неудовольствия. Теперь всё будет по-другому. Роскошные десять дней в Сочи вернули Ирину в молодость, когда она была беззаботной, лёгкой и не придавала значения таким пустякам, как немытые тарелки. Как много зависит от женщины. Вот захотела и — Олег опять у её ног, не сводит с неё влюблённых глаз, предупредителен, заботлив. Эти десять дней тоже не прошли для него бесследно. Он помолодел. Даже походка стала упругой, лёгкой, а глаза… Давно она не помнит таких его глаз — лучистых, нетерпеливых, озорных.
— Сегодня вечером идём в ресторан! — объявила Ирина. «Вот сегодня-то я его удивлю…» — Иди, погуляй пока, зайдёшь за мной через час.
Она встала под холодную струю душа. Очень холодная, но что делать — придётся потерпеть. Холодная вода — её спасение. Она, как хлыстом, стегала себя струёй душа по ногам, животу, бёдрам. Потом направила струю на лицо, и сердце зашлось — так холодно. Теперь растереться, сделать маску, полежать минут десять, совершенно расслабившись. Как хорошо, как отрадно предаваться этим милым женским заботам, дома нет времени, дома живёшь по непонятно кем написанному сценарию, думала, сын вырастет, легче будет, куда там: маленькие детки — маленькие бедки. Теперь вот сын в институте, и она там преподаёт. Учиться не хочет, ленится, контроль и контроль нужен, а она устала. Да и у Олега свой характер, не любит, когда она опекает сына, вырос, сам себе хозяин. А уж какой там хозяин — одно название. Она наносила на лицо тональный крем и молодела с каждой минутой. Пела. Тихонько, умиротворённо, как поёт только счастливая женщина.
Вошёл Олег. Она увидела его в зеркале. С достоинством повернулась, грациозно подняла голову, протянула руку для поцелуя. Он коснулся губами запястья, потом отошёл на два шага, присвистнул:
— Ну, мать, ты даёшь! И как тебе удаётся не стареть рядом с таким обормотом, как я? А платье! Новое? В долг залезла? Накажу…
Их столик стоял у самого окна. Штора колыхалась от лёгкого ветра и время от времени открывала синеву морского лёгкого прибоя, шумевшего совсем рядом. Долго выбирали вино. Остановились на лёгком итальянском, как раз для вечера вдвоём, некрепкое, с тонким букетом. Пусть не кончается этот вечер, пусть радуется женщина своему выстраданному счастью. Жизнь научила её ценить неповторимость минут. Сначала, когда Олег предложил ей поехать в Сочи, взять десять дней в счёт отпуска, она с листочком бумаги принялась подсчитывать убытки. А Олег раскрутился как никогда. Если ехать, то в «СВ», если брать номер в пансионате, то люкс, да ещё гардероб обновить -кругленькая сумма. Сомневалась, отговаривала мужа, а он ей: «Глупая, один раз живём, надо устраивать себе праздники, надо уметь воспарить над бытом». Олег умница. Лучшего подарка к серебряной свадьбе нельзя было и придумать. Конечно, придётся потом слегка ужаться… Нет, нет, не думать о неприятном!
— Вина! Я ещё хочу вина!
Танцевали.
— Вина, я ещё хочу вина!
Уже совсем в темноте они вышли из ресторана. Стройная женщина в чёрном, элегантном платье на узких бретельках, рядом с ней предупредительный мужчина, чуть седоватый, высокий. Красивая пара, сказал бы про них всякий встречный. Красивая пара.
Двадцать пять лет, прожитых вместе, не удалили их друг от друга, а научили друг друга ценить. Возраст не юношеская бижутерия. Возраст драгоценный камень, который при умелой огранке способен засверкать светом сдержанным и достойным. Ирина валилась с ног от усталости, от выпитого вина, от чувств, переполнявших душу.
— Ты спи, — сказал ей Олег, когда они вернулись в номер, — а я пойду покурю на улице.
Она заснула. А среди ночи вдруг проснулась от какого-то тревожного толчка. Так бывает: вроде ничего не беспокоит, но сердце опытный вещун, у него свои глаголы. Где Олег? Встала. Набросила халатик, вышла в чёрную духоту южной смоляной ночи. Совсем недалеко увидела одинокий огонёк от сигареты. Олег! Сейчас подкрадусь и зацелую, единственного, неповторимого, любимого… Сняла босоножки, на цыпочках обошла скамейку справа и встала под кустом магнолии, затаившись и улыбаясь. И тут поняла, что ошиблась. На лавочке сидели двое, мужчина и женщина. Мужчина курил, а женщина всхлипывала и говорила:
— Я не могу больше, это пытка, понимаешь… Зачем ты затеял всё это, сколько ещё ты будешь притворяться и морочить ей голову? Пора что-то решать.
«У каждого своё», — подумала Ирина и хотела было незаметно уйти.
— Ты потерпи, потерпи, солнышко моё ненаглядное. Ты же знаешь, как я люблю тебя, мы будем вместе, вот увидишь. Но не сейчас. У нас юбилей, серебряная свадьба, не могу же я сказать ей об этом сейчас. Это жестоко, Таня, согласись, это жестоко.
Это был голос Олега. Первые несколько секунд Ирина почувствовала, что у неё поплыла под ногами земля. Но потом она впилась глазами в черноту, обратилась в слух, боясь упустить хотя бы слово:
— Жестоко? А не жестоко покупать мне билет в соседнее купе, привозить меня сюда, чтобы я каждый день видела твою сияющую счастьем жену, не жестоко дарить мне короткие поспешные встречи, ночью, на сыром песке, пока она спит в люксе.
— Потерпи. Это последняя её радость. Вернёмся, я ей всё скажу. Я сам измучился. Ты же умница, Танечка, потерпи.
— Я люблю тебя, Олег. И готова терпеть, сколько скажешь.
— Вот и хорошо, я тоже тебя люблю. Совсем скоро мы будем вместе, и никто нас никогда не разлучит. Я пойду, я уже и так задержался…
Она опередила его. Она успела. Легла, отвернувшись к стене, затаилась. Он долго плескался в ванной, потом тихонечко, боясь разбудить её, лёг рядом. И мгновенно заснул.
Утром Ирина знала, что сделает. Ночь хоть и короткая, потому что летняя, а идёт в ней, видимо, час за два, если успела Ирина несколько раз проиграть пластинку их неповторимого свадебного путешествия. И вот ведь удивительно: у неё не было слёз. Сухими, воспалёнными глазами смотрела она в чёрный потолок, пока смутно не прорисовалось в нём едва заметное пятно абажура. Потом пятно стало рельефным, потом во всей своей красе предстал красавец — абажур их роскошного семейного люкса, зелёный, бархатистый, не утомляющий взора.
Ирина встала, боясь, что Олег проснётся раньше, и она не выдержит. Ушла на море, но и тут сжималось от страха сердце: вдруг встретит Татьяну. Обошлось. Олег стоял на балконе и беспокойно всматривался в садовую аллею.
— Куда ты пропала? К завтраку опоздаем!
— Иди, я догоню тебя! — хотела сказать весело, а получилось вызывающе громко, почти визгливо.
Да, она знала, что сделает. Она наденет своё вечернее платье. Плевать, что утро, что она будет выглядеть в нём нелепо. Нелепее, чем выглядела она рядом с мужем, который в соседнем купе разместил свою любовницу, ей уже не выглядеть. Она уйдёт красиво и избавит его от ожидания подходящего момента. Со своей серебряной свадьбы она проводит его к свадьбе новой, жизнь раскручивается стремительно: «Олег, лови момент!» Она ненавидела его, она хотела его растоптать, разметать по клочкам, но она знала, что сделает.
Завтрак был в разгаре, когда Ирина вошла в ресторан в своём чёрном, на бретельках, платье. Глянула в попавшееся на пути зеркало. Маска. Маска вместо лица. Некрасивая, неживая. «Старая, какая я старая…» Она сама испугалась себя. Села. Олег напрягся, увидев её в «козырном» наряде:
— Ты что, обалдела?
— Гулять так гулять. Закажи мне коньяк. Если можно, такой, какой мы пили в поезде, помнишь?
Официант принёс коньяк. Она налила себе в большой бокал для сока, пригубила.
— Я хочу сказать тост.
Олег почувствовал недоброе:
— Прекрати истерику.
Она встала и через весь зал, с бокалом, направилась к столику Тани. Та сидела спиной к ней, намазывала масло на кусок хлеба, мирно беседуя с соседкой.
— Ты пила коньяк за наше семейное счастье, — громко сказала Ирина. Таня вздрогнула, повернула к ней бледное лицо. — Теперь я хочу выпить за твоё счастье, — она хотела продолжить заготовленную ночью фразу, красивую, витиеватую, но комок ненависти перекрыл гортань, она зашипела, она испугалась своего голоса:
— Подавись, — и выплеснула коньяк в лицо сопернице.
Что было потом — не знает. Убежала, с трудом удерживаясь на высоких каблуках. Побросала вещи в чемодан, выбежала на улицу. Только в самолёте пришла в себя, выпила предложенный стюардессой кофе.
Вскоре после этого и позвонила:
— Я опозорю его на весь белый свет…
Жажда мести давала силы. Она взяла на себя организацию развода, она позвонила шефу Олега и открыла ему глаза на «положительного» подчиненного. Она выложила сыну в подробностях всю историю их короткого отпуска и заявила: «У тебя больше нет отца, он умер и для тебя, и для меня». Сын обнял её, а она всё никак не могла заплакать. Прошло месяца два, Ирина устала от мести, ей захотелось сочувствия, и она стала искать его среди близких. Да разве нашла? Судить-то мы мастера. «Эх, не надо было тебе ломать дров, ушла бы потихонечку». «Эх, не надо тебе было посвящать в ваши дела сына». Эх и эх, сколько всяких «эх» на её измотанную, сломавшуюся в ненависти душу. Однажды ей очень захотелось позвонить Олегу и попросить его о встрече. Нет-нет, она ни на что не претендовала, но пусть он расскажет ей, как он умудрился поселить в своём сердце двух женщин, как смог так искусно скрывать от неё свои чувства к Тане. Ведь она ни разу не почувствовала тревоги. Только тогда, когда проснулась среди ночи и пошла искать его. Не позвонила. Да и знала: никогда не позвонит. А ещё ей было… стыдно вспоминать тот свой «маскарад» в ресторане, она пряталась от воспоминаний, но они настигали её и мучили. Тогда-то она позвонила мне второй раз и попросила о встрече. Я вспомнила её нервный, взвинченный голос, упрёки.
— Приходите.
Мы просидели с ней два часа на кожаном диване в коридоре. Она говорила сначала торопливо, но потом успокоилась. Я слушала и удивлялась тому, что давно заметила. Нам легче говорить с чужими. Чужие не знают нас хорошо, нам можно причёсывать свои поступки, оправдывать себя. Вот и Ирина. Она прожила с Олегом много лет, а не разобралась. Да, говорила она, он оказался скрытным, хитрым. Какая подлость… Но она сильная, она перенесёт. И вдруг вздохнула, посмотрела на меня печальными искренними глазами:
— Может, мне в церковь сходить? Говорят, помогает…
А через три дня опять позвонила:
— Ходила. С батюшкой говорила. А он мне: «Прости его!» Я должна простить Олега, как вам это нравится! Он предал меня, он всадил мне нож в самое сердце, и я же должна его простить! Ничего не понимаю… Разве можно простить измену?
— Простить можно всё. Только вот не все это могут…
Она не звонила очень долго. А я вспоминала её часто, жалела, что не взяла номер телефона, и как же обрадовалась, когда услышала:
— Это Ирина. Помните, та самая, история с отпуском в Сочи? Можно приду? Потерпите меня ещё немного…
Опять мы сидим на редакционном кожаном диване и опять никуда не спешим. Разве можно спешить, если сидящий перед тобой человек говорит очень важные выстраданные слова:
— Я опять пришла к батюшке за утешением. А он своё, утешать не буду, а вот настроить душу на прощение помогу. А я опять ему: «Не прощу, не смогу простить». А он своё: «Трудись — и сможешь, а без труда разве можно добиться в жизни чего-нибудь путного?» Как на работу ходила в храм. Сын заволновался: «Мать, как бы тебе не перемолиться». А потом вдруг говорит: «Смотрю на тебя и не узнаю, ты или не ты. Какая-то светлая, ты, мать, стала». А я сама чувствую, внутри посветлело. Икона есть — «Утоли моя печали». Я перед ней встану, молиться не умею, так стою. А оно — отпускает… А ещё «Умягчение злых сердец» купила, небольшую, на картонке, какая разница. Прошу умягчить моё сердце, уж очень ожесточилось оно после той истории. А потом как завеса открылась: столько увидела в своей душе, Олегу со мной не сахар жилось, не от хорошей жизни на молодую засмотрелся. Я решила, будь что будет. Позвонила. Таня взяла трубку. Я говорю, это Ирина, ты меня прости за всё. И Олегу передай, что прошу у него прощения. Так легко стало! Какое это удивительное чувство — чистая совесть. Нам бы эти праздники каждый день праздновать, а мы из них событие делаем. Вроде как подвиг — человека простить. А это наша обязанность перед Богом.
Я много думала об этой чужой мне семье. Говорят, от добра добра не ищут. Только, случается, опровергает жизнь народную мудрость. Бывает, как раз от добра-то и уходят. К недобру. К неустроенности. К чему-то новенькому, от привычного и надоевшего. Только и новенькое приедается быстро и тоже становится привычным. И тогда уже, случается часто, опять возвращаются к добру. Побитые, устыжённые, вкусившие радостей сладкого чужого пирога, который всегда поперву слаще, чем собственный. Как оно повернётся у Ирины и Олега? Не сбросить со счетов прожитых вместе лет, может, одумается, может быть, закрыв от стыда лицо, придёт к ней однажды и скажет: «Прости». А может, именно судьбу свою нашёл на старости лет, и такое бывает, и такое случается. Очень хотелось хеппи-энда и очень хотелось утешения для Ирины, награды за её желание простить, за её усилия переступить через собственную гордыню. А она недавно взяла и пришла. С букетиком ландышей:
— Это не от старушки у метро, а с дачи. Ландышей этим летом… Сын закончил институт и подумывает жениться. Девочка хорошая, скромная, чего ещё ему искать.
В отпуск она хочет съездить на Валаам, там, говорят, очень благодатно.
Об Олеге ни слова. Пришлось спросить.
— И не знаю, что сказать. Вот уже второй месяц живёт у нас на даче. Картошку посадил, клумбу сделал. Видимо, не сложилось у него с Татьяной, а может, поссорились, отсиживается. Я приезжаю, он в лес уходит или в комнате закрывается. Неловко ему со мной встречаться. Захочет поговорить, я с радостью, а сама неволить не буду.
Сейчас, пожалуй самый примерный отличник задумается — Вифиния, Вифиния, знакомое что-то, а вот где это, где? Не припомнить отличнику. Потому что раскрашенные его уверенной рукой контурные карты «не заострили должного внимания» на небольшом кусочке земного шара. И учебник географии, читаный-перечитанный и назубок отличником усвоенный, тоже как-то о Вифинии умолчал. Там не было всемирных катаклизмов, не было событий, потрясших историю и запёчатлённых на её скрижалях. Но там жили люди. Во все века от сотворения мира. И судьбы тех людей были порой удивительны…
Теперь это Турция. Турки завоевали Вифинию в четырнадцатом веке, а тогда, в четвёртом, когда происходили события, о которых я хочу рассказать, Вифиния была провинцией на северо-западе Малой Азии. Простые, с сердцами благочестивыми и открытыми, люди трудились на виноградниках, выращивали хлеб, молились и детей своих воспитывали такими же — любящими труд и почитающими молитву. Вот и человек по имени Евгений. Хотя и богатым был, владел имением и землёй, а дочь Марию воспитал в кротости. Одного жаждал несказанно: подрастёт дочь, станет хозяйкой имения, отец передаст ей всё нажитое, а сам уйдёт спасать душу в ближайший монастырь. Но человек предполагает, а Бог располагает. Выросла Мария и очень внимательно вслушалась в слова отца:
— Ты уже взрослая. Если с умом поведёшь хозяйство, в бедности не пребудешь. Как жить, знаешь — честно, с милосердием к бедным, в труде, не в праздности. А свои года хотел бы я закончить в образе иноческом. Знаешь, дочка, давно я этого хотел.
Мария, опустив голову, стояла перед отцом. Она изо всех сил прятала слёзы, а они текли и текли по её щекам. Ей было страшно жить одной в большом доме. Но как ослушаться отца? В те далёкие времена строгие правила не оставляли детям такой возможности. Всю ночь проплакала Мария. Да и отец на другой половине дома не загасил до утра огня. А утром он услышал слова, повергшие его душу в смятение и восторг одновременно:
— Я пойду с тобой в монастырь, отец. Да, знаю, монастырь мужской. Да, знаю, девице нельзя переступать его порога. Но ведь если остричь волосы и надеть мужское платье…
Смятение… Это невозможно — жить девушке в мужском монастыре, каждую минуту скрываясь и боясь разоблачения. А если это возможно, а если это вдруг возможно? Если разлука с дочерью не обязательна?!
— Я никогда не слышал ничего похожего, — сказал отец.
— А может, и после меня никто ничего похожего не услышит. Мы будем жить вместе, отец, будем вместе спасать наши души, и тайну нашу никто никогда не разгадает.
Не загасил отец огня и на следующую ночь. А утром, обняв и перекрестив дочь, сказал:
— Собирайся!
Они раздали нищим всё, что имели. Делали это без сожаления, от расспросов уклонялись. Потихонечку людская молва отступилась от них. Последнее, что сделал отец перед дорогой — остриг дочери её прекрасные волосы.
Глубокой ночью они вышли за городские ворота. Пожилой, рослый мужчина и худенькая, стройная девушка, нет, худенький, стройный юноша в ладно сидящем на нём костюме. Они отправились в путь, и только Господь знал, какой тот путь долгий, как щедро вымощен он печалями и скорбями.
Монастырская братия распахнула им свои ворота. Любовь к Богу во все времена соединялась с любовью к людям.
— Я раб Божий Евгений. А это сын мой по имени Марин. Мы ушли из мира, примите нас.
Монахи приняли. Оглядели мальчонку: ни усов, ни бороды, вырастут, какие его годы.
Но вот уже три года прошло, а усов нет как нет. «Не растут», — разводил руками Марин и виновато улыбался. Да и голосок у него тоненький, совсем не мужской. Евнух — решила братия. Евнух и есть.
А евнух очень быстро освоил монастырский устав. Жил смиренно, был в полном послушании у игумена обители. Вызывался на самые трудные работы, проводил долгие часы в молитве. И очень радовал отца своего, Евгения.
Но вот умер Евгений. Жизнь отсчитала положенные ему дни, и он, как хотел, принял смерть в иноческом чине. Марин очень скорбел об отце. А схоронив его, принял на себя ещё более трудные подвиги. Постился строго: ел через день, да и то понемногу, лишь для поддержания сил. Спал по три-четыре часа в сутки, остальное время посвящал молитве. И ещё одну добродетель, очень редкую, заметили монахи в своём брате. Он мог изгонять из человека нечистых духов, лечил бесноватых. К нему потянулись люди отовсюду. Беснование — тяжёлая болезнь, страшная беда, глубокая скорбь. Только за особые подвиги наделяется человек способностями изгонять бесов. Сила страшная, изворотливая, лукавая. Не оставила она Марина без своего «внимания», нашла лазейку…
За несколько километров от обители были монастырские огороды. По очереди, по несколько человек, монахи ходили туда трудиться. Сеять, пахать, полоть, поливать. Дорога на огороды была неблизкой, монахи, отправляясь с рассветом, к вечеру добирались до гостиницы, чтобы переночевать там, а утром снова в путь.
— Пойдёшь и ты, Марин, — сказал игумен. — Твоя очередь полоть огороды. С утра и выходи.
Пошёл Марин. По традиции остановился в гостинице. Гостиничный — человек сердечный. Привык к своим постояльцам-монахам, ему нравилось их благочестие, их немногословность, чёткость в расчётах. Встретил он и Марина, как всегда, радушно. И вот ведь банальная раскрутка сюжета. Была у гостиничного дочь… Дочь и дочь, какая корысть от неё Марину, который сам недавно был любимой дочерью, а теперь вот осиротел. Но своим путём шёл мимо гостиницы воин. Красавец, с налитыми мускулами, серыми глазами и смоляными кудрями. А ещё с речами, слаще которых дочь гостиничного никогда ничего не слышала. И вот, как водится в банальных историях, закружилась от речей голова простодушной девушки и по уговору не накинула она на ночь крючок на дверь своей спальни… Встал Марин с рассветом и по прохладе двинулся на огороды. А когда на обратном пути зашёл в гостиницу, гостиничный, как лютый зверь, вцепился Марину в платье:
— Ты обесчестил мою дочь, — кричал он диким голосом, — ты соблазнил её, мерзавец! Я-то считал, что монахи добропорядочны, ничего не жалел для вас, а вы, а вы… — он задыхался от гнева.
Потом метнулся в верхнюю комнату, притащил оттуда дочь, зарёванную, со спутанными волосами.
— Кто соблазнил тебя, скажи, кто?
— Он, — спокойно сказала девушка и посмотрела на Марина насмешливыми глазами.
Что он мог сказать ей? Что мог сказать, стоя перед опозоренным отцом и обесчещенной девушкой? Раскрыть свою тайну, которую никто никогда не должен узнать? Он знал, что для монаха превыше всех добродетелей смирение. Он смирился.
— Прости, отец, меня, грешного, — пал на колени перед старым гостиничным Марин.
— Простить? — старик сжал кулаки и глаза его налились гневом. — Никогда! Моя единственная дочь! Негодяй! Для вас, монахов, навсегда закрыты двери моей гостиницы. Пошёл вон!
Марин вышел в безлюдную ночь. Он шёл по залитой лунным светом дороге к своей обители и горько плакал. Он знал — никто сейчас не увидит его слёз, а у ворот обители они просохнут. А ещё он знал — ему посылается великое испытание, и надо оказаться его достойным.
Да, история эта только начиналась. Утром гостиничный кричал, стучал кулаками уже в обители. Он рассказал о «негодяе и развратнике» Марине, братия крестилась и качала головами. К вечеру разгневанный игумен выгнал Марина из монастыря. Тот вышел. Постоял за воротами, прошёл несколько метров и сел на придорожном камне под монастырскими стенами. Отныне камень этот станет его жильём надолго. Под дождём, под палящим солнцем сидел он у ворот обители.
— Что ты сидишь здесь? — спрашивал его тот или иной паломник.
— Я согрешил и наказан, — смиренно отвечал Марин. Одежда его почти истлела, он стал грязен и худ. Как и следовало ожидать, дочь гостиничного зачала ребёнка.
Когда малыш родился, не умягчилось сердце несчастного деда. Схватил он младенца и побежал к воротам обители. Бросил его перед Марином.
— Забери себе! — крикнул злобно.
Марин забрал. У пастухов, пасших неподалёку стадо, он выпросил молока и кормил им мальчика. Ему приносили старую одежду, и он укрывал ею ребёнка. Братья просили игумена о прощении Марина, но слишком уязвлен был игумен, не мог простить позора, павшего на его примерную обитель. Однажды, когда разразился особенно сильный ливень и Марин, обхватив руками мальчика, прятал его от дождя, братья пошли к игумену с ультиматумом:
— Если ты не простишь Марина и не вернёшь его в монастырь, мы все уйдём отсюда. Ты учишь нас прощать согрешения друг другу, а сам вот уже три года не можешь простить согрешившего и покаявшегося инока.
Игумен внял голосу разума. Марин вновь вошёл в ворота обители. Но не один. Он держал за руку мальчика, который смотрел на него преданными глазами и звал «папа». За самую тяжёлую работу взялся Марин. Таскал воду, скоблил полы и по-прежнему много и усердно молился. А рядом с ним хвостиком ходил мальчик. Марин и его научил молиться, терпеть скорби, работать не покладая рук. Братья всей душой полюбили его…
Дни тянулись за днями, пока не пришёл и этот — последний в жизни Марина. Он умер тихо у себя в келье, братия только через три дня заметила, что нет его в церкви и на послушании. Пошли в келью. Марин лежал бездыханный, а рядом тихо плакал ребёнок. Начали готовить тело к погребению. Стали обмывать и — ужаснулись. Перед ними лежала женщина…
Побежали к игумену:
— Умер брат наш Марин.
— Царствие ему Небесное, — перекрестился игумен.
— Дело такое, отче, — замялись монахи. — Марин-то наш не Марин, а … женщина.
Долго не мог игумен вымолвить слово. А потом пал на колени, прося у Господа прощения за великое оскорбление человека. Прибежал и гостиничный. Стал рвать на себе одежду, плакать и каяться. На другой день привёл дочь. А дочь его уже несколько лет бесновалась. Не прошла для неё даром клевета на честного человека. Грех изуродовал её красоту, грех превратил её в жалкую немощную старуху. А когда подошла она к телу почившей, слёзы покаяния вырвались из её больной, настрадавшейся души. Рассказала она всё, что было. Узнали правду монахи, игумен и старый гостиничный. А маленький мальчик смотрел на всех своими чистыми глазами и ничего не понимал. Но когда мать хотела забрать его, он отдёрнул руку. С тех пор он остался в обители, вырос, принял постриг и ещё долго жил среди братии, удивляя её своим благочестием и смирением.
Вот такая, почти невероятная история. В ней каждое слово — правда, хотя нам, живущим в сем лукавом и лицемерном веке, трудно поверить в рассказанное. Уж больно всё просто, банально, а вместе с тем загадочно и удивительно. Но за свои подвиги преподобная Мария, звавшаяся при жизни Марином, была причислена к лику святых. Жития святых, составленные Димитрием Ростовским, содержат описание её жизни с детства до блаженной кончины.
IV век сокрыт от нас плотным слоем событий, имён, знамений, войн, интриг веков последующих. Жизнь преподобной Марии лишь маленькая весточка, прорвавшаяся оттуда, из «прекрасного далека» в нашу бурлящую страстями жизнь. Она напомнила нам, что люди, жившие так давно до нас, были по сути дела такими же, как мы. Они и клеветали, и гневались, были жестокосердны и распутны. Но они были и чисты, и жертвенны, и смиренны. Они были прекрасны. Свидетельства тому их поступки, сделавшие их святыми. А святость, она не знает границ ни времени, ни пространства. Она — удел избранных. В церковном календаре есть дни памяти преподобной Марии, «подвизавшейся в мужеском образе под именем Марина, и отца ея преподобного Евгения». Есть и молитвы этим угодникам Божьим. А если так, то стоит ли скорбеть из-за того, что даже самый примерный отличник не скажет, где она, эта маленькая провинция Вифиния, давшая миру маленькую, но прекрасную жизнь, эхо от которой разнеслось на долгие и томительные века?
В далёком селе Утёвка Самарской губернии жил в конце прошлого века удивительный подвижник Григорий Журавлёв, уродец, родившийся без рук, без ног и зубами писавший чудные иконы. Я рассказывала вам о его таланте и силе духа в одном из материалов. Как хотелось побыстрее увидеть его иконы в Утёвском храме, но храм был закрыт. Мне показали дом батюшки, отца Анатолия, пошла к нему за ключами. Но батюшки дома не оказалось.
— Придёт скоро, подождите, отпевать уехал в соседнюю деревню, — объяснила матушка.
Стоит на крылечке и объясняет. Вдруг кто-то невежливо отодвинул меня плечом и перед матушкой выросла мужская фигура.
— Привёз вам, матушка, маслице от святого Симеона Верхотурского, вот иконочка, к мощам приложенная, а вот несколько картошин с той святой уральской земли. Посадите, будет вам картошечка от самого праведного Симеона.
Услышав слово «Верхотурье», я обрадовалась. Несколько месяцев назад иеромонах Филипп из Троице-Сергиевой Лавры по благословению Святейшего Патриарха был направлен туда наместником Свято-Николаевского монастыря, где покоятся мощи праведного Симеона Верхотурского.
— Вы из Верхотурья? — спросила мужчину.
— Нет, я здесь живу, в Утёвке, при храме, а туда ездил помолиться.
— А отца Филиппа видеть не пришлось?
— Как же, как же, видел, даже исповедовался у него. Вот она мне, нечаянная радость. Расспрашивала я
об отце Филиппе уже в небольшой, тёплой сторожке. Мой новый знакомый, раб Божий Владимир, заварил горячего чайку, вот и беседуем не торопясь.
— Я ведь в Верхотурье давно собирался. Там раньше колония была для несовершеннолетних. Сидел я в ней, срок отбывал. А к Господу пришёл, душа не на месте, узнал, что там монастырь возродился. Просит душа поехать туда, и там, именно там покаяться в многогрешии своём. Вот и выбрался. Остаться хотел при монастыре, но отец Филипп пока не благословил, не время, рано.
Приехал батюшка. Открыл храм. Стал показывать иконы, фрески, писанные Григорием Журавлёвым зубами. Вот справа едва заметный, почти стёртый временем лик. Святой…
— Симеон Верхотурский, — объясняет батюшка. — Великий угодник Божий, на Урале подвизался.
Всматриваюсь в едва заметные контуры, делаю поклон. Благослови, праведный угодник, приехать в намоленные тобой края. Вот так и получилось, что Самарская земля помогла узнать о святом далёкого Урала. Чудны дела Твои, Господи!
…Хроника далёких богоборческих лет. Бодрым шагом, чётким строем идут колонисты по территории бывшего монастыря. Улыбаются. Видно, дано было им строгое указание — улыбаться. Кино всё-таки, история. Всматриваюсь в лица, вдруг увижу того самого Владимира из Утёвки, да разве узнаешь, столько лет прошло. За колонистами обшарпанные высокие своды, вывеска «Здание аварийное, опасно». Это Крестовоздвиженский собор. Я смотрю хронику в маленькой келье, благословлённой наместником монастыря игуменом Филиппом мне под временное жильё. А в окно, чуть только штору отодвинуть — собор! Тот самый, Крестовоздвиженский, огромный, третий по величине в России. «Здание аварийное». Вчера заходила в него, гулкая тишина, запах свежей краски. Недавно посетил обитель Святейший Патриарх. Патриаршая служба проходила именно здесь. Вот она, история. Кем пишется она? Кем вершится? Мощи праведного Симеона Верхотурского в другом, Преображенском храме, справа от царских врат. Три невысоких ступеньки к скромной раке. Делаю три земных поклона и припадаю к мощам, испрашивая благословения у святого Симеона на завтрашнее путешествие к местам его молитвенных подвигов. Благочинный монастыря иеромонах Митрофан сказал:
— Завтра утром отправимся…
Село Меркушино. Нам надо туда. Пятьдесят с лишним километров от Верхотурья.
Мало что известно нам о родине Симеона, о его родителях и откуда пришёл он в эти северные земли. Говорят, принадлежали его родители к почётному сословию дворян, были благочестивы, усердны в воспитании сына. Неизвестен даже год рождения святого, взята дата приблизительная — около 1607 года. Но богатство, звания, почести — это ли достоинства для богобоязненного сердца? Уходит Симеон подальше от мирских треволнений, подальше, подальше, в Сибирскую страну, сплошь заселённую полудикими инородцами, к холмам, покрытым вечнозелёным кедром, скалистым горам и холодным рекам. В селе Меркушино был храм святого архистратига Михаила, здесь-то и стал подвизаться праведный Симеон в посте и молитве. Но жилья своего у него не было, ходил из дома в дом, не иждивенцем, нет — портняжничал. Высокороден был, а не брезговал крестьянскими хатами и простым портновским ремеслом. «Шубы с нашивками» — его основной «ассортимент». Кров и простая пища — плата. А если уж кто «зело» довольный ладно скроенной шубейкой хотел отблагодарить святого сверх меры, праведный сие не позволял: уходил потихоньку из дома и селился в новом месте. А ещё ловил рыбу. Верстах в десяти от Меркушино, подальше от людских глаз, под развесистой елью удил рыбку святой Симеон, но не богатого улова себе вымаливал, а ровно столько, сколько хватит пропитаться.
Крест на холодном ветру. Берег Туры, безлюдный, неприветный.
— Выходим.
Отец Митрофан ведёт меня почти к самой воде. Большой камень, гладкий от колючих ветров, виден издалека. Встаём на него, смотрим на серебряный речной глянец.
— Вот здесь, с этого самого камня, праведный Симеон ловил рыбу… С этого самого камня…
До Меркушино уже недалеко. Мы-то едем, а праведный Симеон ходил по этой земле пешком. Проповедовал слово Божие. Тихо, просто, задушевно. Язычники местные слушали его с вниманием, вразумлялись, тянулись к истине Христовой. Но небольшими годами отмечена была жизнь праведника. Скончался Симеон около тридцати пяти лет от роду. Похоронили его меркушинцы у церкви.
Выходим…
Новенькая церковь. Подворье Ново-Тихвинского женского монастыря. В храме безлюдно, служба уже закончилась. Теперь, так уж определено Божиим промыслом, могила праведного Симеона в самом храме, под иконостасом, почти под алтарём. Как случилось так? Прошло пятьдесят лет, как почил меркушинский праведник. Память о нём начала изглаживаться. И вот происходит великое, неслыханное доселе чудо. Гроб со святым Симеоном стал… выходить из земли, подниматься, вот уже и показался он поверх могилы. Сквозь щели гробовой крышки увидели местные жители нетленные останки святого. Кто он? Как имя праведника, никто не знал. Но исцелений было так много, что никто не сомневался в святости обретённых мощей. Но чьи же всё-таки это мощи? В 1695 году отправился в Верхотурье Тобольский митрополит Игнатий. Путь его лежал через Меркушино. Рассказали митрополиту о чудных исцелениях от нетленных мощей неизвестного праведника. Митрополит благословил разыскать старого жителя села. Привели согбенного старца.
— Родом святой из российского отечества, породы дворянской, странствовал в Верхотурском уезде. А вот имени его не упомню…
Собрал митрополит Игнатий на молитву православный люд. Давайте усердно молить Господа, дабы открыл имя новоявленного праведника. А по дороге в Верхотурье, отъехав семь вёрст от Меркушино, услышал явный голос:
— Симеоном зовут его! Симеоном зови его!
Вскоре митрополит получил радостное известие от меркушинского священника Иоанна. Тот увидел сон, в котором он стоял в церкви над гробом и недоумевал, как поминать праведника. И услышал голос: «Поминайте его Симеоном!» Так, чудным образом, было открыто имя святого. Мощи освидетельствовали, а чудеса и исцеления продолжались.
Три ступеньки вниз, под иконостас. Стоим у могилы праведного Симеона. Монахиня подворья сдвигает тяжёлую крышку, заглядываю в глубину могильной темноты. Зеркальная, застывшая гладь. Что это?
— Вода. Вот уже несколько веков из могилы Симеона Верхотурского сочится вода. Иногда её больше, иногда меньше. Сейчас совсем немного, видите? Водичка святая, целебная, несколько лет находясь в сосуде, она не подвергается порче. Много страждущих сюда приезжают, молятся, и даётся им по вере.
В сентябре 1704 года святые мощи праведного Симеона прибыли в Верхотурье, в Николаевский мужской монастырь. Со всех краёв Урала, Сибири потянулись к ним страждущие. Мне удалось поговорить с одной старой жительницей Верхотурья, дом её родителей стоял на столбовой дороге. Девочкой была, а помнит, как шли в сторону монастыря больные — хромые, слепые, убогие. Дорога скорби, печали, горьких слёз. А обратно? А обратно шли исцелённые! Славили Господа, Его угодника Симеона, громко пели, охотно рассказывали о дарованных им чудесах. Только пришло время, опустела дорога, поросла быльём, а мощи святого праведника отправились в горькое скитание по взбудораженной России.
Вечером, вернувшись из Меркушино, я вновь зашла в Преображенский храм. К мощам. После нашей поездки по местам его жития и духовных подвигов он стал мне ближе и роднее. Водичка святая с его могилки припасена, тропарь ему почти наизусть выучен: «Мирского мятежа бегая, все желание обратил еси к Богу…» Теперь с особым упованием на силу его молитвы припадаю к святой раке.
У раки инок Далмат.
— Батюшка, когда же наконец? И он говорит мне:
— Сегодня.
Это мы — о встрече. С утра до вечера отец Далмат на ногах. А поговорить так необходимо.
— Вы уж обязательно побеседуйте с отцом Далматом, — благословил наместник. — Он у нас на особом послушании у праведного Симеона.
Долгожданная беседа. Мерцают огоньки свечей, кротким вздохом вторят им лампадки. Совсем рядом, только руку протяни — рака с мощами. Никого в храме, закончилась служба, завершился день.
— Святые мощи в Нижний Тагил увезли. Подальше с глаз, в музей, в запасники. Мне тогда лет семь было. Ремонт в музее затеяли, мощи вынесли под лестницу да и забыли, видно. А праведный Симеон стал многим в Тагиле являться, звать к себе. Молва-то быстро разнеслась. Пошли верующие в музей. Билет купят и прямиком к праведному Симеону. Стоят, молятся про себя, а момент выберут и приложатся. И мы с матерью пошли. Я с детства о монастыре думал, но скрывал от всех, насмешек боялся. А мать к мощам подвела и шепчет: «Проси, чего хочешь». Я и взмолился: «Праведный Симеоне, помоги мне монахом стать». Мать спрашивает: «Попросил? » Да разве скажу, это была наша с Симеоном Верхотурским тайна. Мать тогда решила попросить смотрительницу, чтоб мощи открыла. За три рубля. Открой, говорит, что тебе стоит, заплачу, не бесплатно. А смотрительница атеистка ярая, какие ещё мощи, что за мощи, шумит, волнуется, мать и сама не рада. Убежали мы. На другой день отправились на разведку, а гардеробщица нам шепнула: «Нет мощей, увезли их в Свердловск». Вот ведь как быстро «под арест» взяли Симеона праведного.
Но мысль о монастыре не покидала мальчика Васю. Едва подрос, повезла его мать в Свердловск, хотела определить где-нибудь при храме, тяжело ей было одной с двумя детьми. Определила. И именно при том храме, сама того не ведая, где хранились мощи праведного Симеона. Опять стал молиться Василий: «Помоги мне, святой угодник, попасть в монастырь». Четыре года жил при мощах, при храме. Бывало, придёт ночью в храм, встанет на колени перед ракой и молится… Восемь лет назад мощи праведного Симеона отправляются к месту своей первой «прописки» — в Свято-Николаевский монастырь. Василий провожает их со слезами. Ему предлагают ехать следом за мощами, но он остаётся в Свердловске рядом с тяжело больной матерью. До срока. До особого Божьего промысла.
— Тяжело было, наверное, провожать праведного Симеона?
— Да, нелегко. Но ведь чудо случилось, когда раку с мощами выносил. Рака-то встала и минут пять стояла в воздухе. Ни с места. Прощался Симеон праведный с храмом.
— Как вы почувствовали это?
— А как не почувствовать? Поднимаем их, а они ни с места. Я уже и с силой дёргаю, никак. Один священник понял, что произошло. «Что, Василий, — спрашивает, — встали мощи?» А у меня ком в горле. Стали читать акафист, и только после этого мощи «пошли ».
Через 63 года после изъятия они вновь возвратились в Верхотурье. Но не было рядом с ними верного послушника Василия, пока не было. Пути Господни водили его в Дивеево, в Москву, наконец, приехал он помолиться в Верхотурье. И остался. Здесь, у раки, принял постриг с именем Далмат.
Уже пятый год инок Далмат стоит у раки. Тысячи людей проходят перед ним, и он, как никто другой, видит силу молитв перед мощами и чудеса исцелений. Сам он был исцелён праведным Симеоном дважды. Заметили, что особенно помогает праведный больным глазами, а ещё при немощи рук и ног.
Святого Симеона Верхотурского хорошо знают на Урале и в Сибири. Едут в Свято-Николаевский монастырь паломники из Челябинской области, из Екатеринбурга, Нижнего Тагила, Тобольска. Но Россия большая, а святыня эта не только уральская, а общероссийская. В монастыре готовы встретить паломников из самых разных уголков, дать кров, пищу, встретить у мощей Симеона Верхотурского с братским расположением и христианской любовью. После того, как монастырь посетил Патриарх, количество паломников резко увеличилось, о Верхотурье узнало много православных.
Запомните, Симеон имя ему, Симеоном его зовите…
Давно уже, года три назад, не меньше, я увидела эту женщину впервые, выхватила взглядом из группы прихожан ближайшего к моему дому храма. Она выделялась среди них: высокая, с прямой спиной, в строгом чёрном платье. Напоминала то ли дрессировщицу, то ли оперную певицу. Женщина стояла, как натянутая струна, устремив взор к алтарю. Старушки поблизости тоже стали на неё посматривать.
Я не сразу заметила в руках у женщины большой пластиковый пакет в чёрно-золотую полоску. Пакет был, видимо, тяжёлый, и женщина поставила его у ног.
К концу службы она стала тихонько, стараясь не шуршать бумагой, вытаскивать из пакета какой-то предмет. Заметив мой взгляд, попросила:
— Помогите, пожалуйста. Никак не справлюсь.
Она сказала это, будто извиняясь, сердечно, просто. Мы стали вместе разворачивать бумагу. В ней оказалась ваза. Да, да, большая, тонкого хрусталя ваза, вся какая-то воздушная, искрящаяся.
— Я хочу подарить её храму, — шепнула она. — Но не официально, а незаметно. Посоветуйте, как…
— Поставьте, и всё, куда вам хочется. Кому какое дело.
— Я тогда к этой иконе поставлю, «Споручница грешных». Я её давно искала, мне подсказали, что есть она в этом храме.
— Жаль, цветов нет, — вздохнула я, — без цветов у иконы…
— Я принесу, я куплю. Хотела сразу, да тяжёлая сумка, неудобно. А вы, может, пока водички нальёте?
Конечно, я сходила за водой. Налила в вазу два больших ковшика. А тут и она вернулась с тремя прекрасными розами на высоких крепких ножках. Розы были красные. Женщина бережно поставила их в воду, чуть-чуть отступила, посмотрела, будто оценивая работу, и только потом подняла глаза к иконе, перекрестилась.
— Вот так, хорошо, — сказала тихо. Вышли из храма вместе.
— Вам в какую сторону? — спросила она.
— Недалеко, за рощу.
— Жаль, мне в другую.
— Я могу проводить вас. Как раз сегодня никуда не спешу.
— Проводите. И, правда, грех домой торопиться, такой чудесный, такой несуетный вечер.
Несуетный вечер. Мне очень понравились её слова. Их мало, несуетных вечеров, в нашей жизни. Как правило, вечера оказываются без вины виноватыми в наших абы как прожитых днях. Мы накапливаем к вечеру безалаберность своих и чужих поступков, огрехи дня, усталость, раздражительность, неоплаченные ближними счета и превращаем вечера в судорожное латание дыр, в торопливую подготовку к марафону дня грядущего. Но бывают, бывают особые вечера. Они запоминаются, потому что их немного. Они как особой раскраски камушки в ожерелье. Куда-то уходит многозаботливость, остро обнажается смысл нашей маленькой жизни, которую мы живём взахлёб, торопим и подгоняем. Время величественно опускается над нами и дарит нам великодушно мудрость. Ненадолго, всего-то на один вечер, но как он хорош именно этим!
Тот вечер таким и был. Я не спешила, душа мгновенно настроилась на редкую, высокую ноту, на мелодию чужой жизни. Обычно так: до себя бы. Сегодня: как интересны, как удивительны люди. Мне показалось, что и женщина переживала нечто подобное. Не торопилась и пила по глотку эту неспешность, радовалась каждому медленному шагу по притихшей к вечеру небольшой роще у старой церкви.
— Меня зовут Анфиса. Бабушка настояла, чтобы родители назвали меня именно так в память о её сестре, уехавшей из России в Аргентину. Всю жизнь рвалась обратно — не пускали, так и умерла на чужбине.
— Анфиса — это ведь с греческого «цветущая». Бабушка будто знала, что Господь наградит вас красотой.
Анфиса улыбнулась. Так улыбаются люди, привыкшие слышать в свой адрес похвалу. Жизнь её мужа, наверное, спокойной не назовёшь. Я сказала ей об этом, она вскинула на меня свои печальные глаза:
— Я живу одна и никогда не была замужем…
Удивительно. Она не производила впечатления одинокой женщины. Таинственной — да, но только не одинокой. Видимо, моё удивление не осталось незамеченным. Анфиса, она и отчество назвала — Сергеевна, ещё раз грустно улыбнулась:
— Сегодня у меня особый день. Единственный раз в году, когда я позволяю себе говорить о человеке, которого люблю. Вернее, думать о нём с утра до вечера: говорить-то особенно не с кем. А сегодня… Можно я вам про него расскажу?
— Расскажите. Я буду слушать и попробую понять.
Анфиса Сергеевна долго молчала. Мы медленно брели по роще, думая о своём.
— Когда я была молодая, то переживала, что у меня нет детей. Теперь вот смотрю на современных мам и не перестаю ими восхищаться — сколько терпения, сил, здоровья надо, чтобы вырастить ребёнка. А ведь у многих не по одному. Как непросто, — Анфиса вздохнула. Она будто раздумывала, не решалась начать разговор о главном. И вдруг сказала тихо, почти буднично:
— А у меня тоже есть ребёнок. Его зовут Георг, он латыш, но говорит по-русски свободно. — И заторопилась, — он очень славный, глаза голубые, весёлый и очень умненький. Уже в пятом классе.
Она стала говорить быстро, будто села на любимого конька. Впрочем, каждая мать всегда с удовольствием рассказывает о своём ребёнке. Вот и Анфиса, наверное, родила поздно, да ещё без мужа, ведь сказала же, что замужем не была.
— Он не мой. Это сын человека, которого я люблю.
Теперь уже мы заговорили о главном.
Как-то раз — ей было тогда восемнадцать лет — родители, оба врачи, пригласили на семейное торжество коллег. Среди них был молодой хирург, только после института. Он увидел Анфису и уже через неделю просил её руки. Родители были не против, но сказали, что решать она должна сама, не маленькая. Анфисе Олег нравился: умён, начитан, хорошо воспитан и старше её на десять лет. Анфису закружила первая любовь. Но скоро Олег уехал на год в загранкомандировку — заработать денег для будущей семейной жизни, а Анфиса через неделю уже успокоилась. «Я не люблю его, я, оказывается, его не люблю…» Да, она ждала любви необыкновенной, знала, бывает так: без любимого человека задыхаются, жизнь скучна, если его нет рядом, а она — она ходила в бассейн, ездила на пикники с приятелями, а ещё сидела за учебниками, готовилась поступать в иняз.
Экзамены в институт Анфиса сдала блестяще. А когда Олег позвонил, поздравил, назвал «моя умница», сказал, что скучает, она решила: пора ему узнать правду:
— Я не буду твоей женой. Я не люблю тебя, Олег.
Кто не ждёт любви в юности? И она ждала. Ждала и прекрасно понимала, что не останется одна, много ещё «Олегов» предложат ей руку и сердце, и она выберет своего, единственного… На курсе Анфиса считалась самой красивой девушкой. Её расположения добивались многие, она ещё со школы привыкла ловить восторженные взгляды молодых людей.
Со временем, пережив период свадеб своих подруг, она вступила в пору их разводов, так и не создав собственной семьи. Особенно горевали родители: их единственная дочь, красавица, умница и — одна. А нескладные, невзрачные и недалёкие её подруги -все при мужьях, катают коляски в скверах. Анфиса не страдала, понимала, что проблемы, как таковой, не существует, стоит ей только захотеть… Но вот — не хотела. Вернее, хотела. Любви. Той самой, необыкновенной, о которой мечтала девочкой в старших классах.
А годы, они бегут себе под горочку и бегут. И Анфисины бежали. Сначала умер отец, так и не дождавшись внуков, потом угасла не перенесшая утраты мама. Одиночество навалилось сразу. И тогда Анфиса решилась. Она уже работала в большом проектном институте переводчицей французского, много ездила. «У вас прекрасные внешние данные…» — любил повторять ей начальник и охотно отправлял в самые ответственные поездки. Она сопровождала иностранные делегации, переводила на деловых встречах, шеф несколько раз брал её с собой во Францию, но ни разу, надо отдать ему должное, не претендовал на близость — был стар и мудр, понимал, что роль карманной переводчицы не для Анфисы. Но зато остальные… Она хорошо изучила сценарий каждой своей командировки. Когда она переводила, то невольно наталкивалась на особый, «специфический», мужской взгляд. Было в нём откровенное рассматривание красивой женщины, приценивание к ней. Потом, как водится, незатейливый комплимент. Звонок в номер. Сейчас он пригласит её в театр, потом в ресторан поужинать.
— Не сочтите за дерзость, но сегодня премьера, мне оставили два билета.
— Простите, мой вечер занят…
— Но мог бы я надеяться…
Набор дежурных фраз. Анфисе было скучно слушать их, она научилась вежливо отказывать. А тут не отказала. Человек этот уже несколько раз приезжал к ним в институт из Парижа. Был он русский, эмигрант в третьем поколении, предприимчив, богат. Он тоже начал с того, что пригласил её поужинать. Она надела своё чёрное бархатное платье, ниточку жемчуга. Подошла к зеркалу, на неё смотрело красивое лицо решившейся на всё женщины. Он довезёт меня до дома. Я приглашу его на чашечку кофе… Нет, не пригласишь. В глазах женщины, в которые она пытливо всматривалась, не читалось волнения. Приглашу!
Он вошёл в квартиру и уже в прихожей, помогая ей снять плащ, задержал руку на её плече. Она не отстранилась…
Утром она проводила его до двери, подставила щёку для поцелуя. Помахала с балкона… Всё. Больше он сюда не приходил. Она научилась ограждать себя от поклонников, оградила и на этот раз. Наверное, тот респектабельный мужчина был женат, она и не претендовала на него, просто хотела проверить себя, понять, смогла бы она отступиться от мечты о большом, настоящем чувстве. Оказалось — нет. А раз так, зачем стремиться к тому, к чему нет желания? Должна ли она кому-нибудь, спросит с неё кто-нибудь за то, что не захотела размениваться?
Мы бродили по одной и той же тропинке. Доходили до крайней берёзки и, не сговариваясь, поворачивали обратно. На другом её конце был небольшой прудик, за которым рвалась к небу маленькая церковная колокольня. Получалось — церковь была то впереди нас, то оставалась за спиной, так и ходили.
Она поехала отдыхать на Рижское взморье, знакомые дали адрес в Юрмале: можно поселиться недорого. Жила, наслаждалась покоем, дышала особенным балтийским воздухом, пила кофе в маленьком ресторанчике на берегу.
Он сел за столик напротив, седой человек с утомлённым бледным лицом в спортивном тёмно-синем костюме, белых кроссовках. Она вдруг почувствовала к нему жалость. Он жадно выпил стакан минеральной воды, откинулся на спинку стула, тяжело вздохнул.
— Вам плохо? — она участливо поднялась навстречу.
— Сердце прихватило, — сказал он глухим голосом.
— Я сейчас, у меня с собой валидол, — Анфиса открыла сумочку, щёлкнула замком косметички.
Мужчина послушно взял из её рук таблетку. Она вернулась за свой столик, а он сидел, отвернувшись к морю, молчал. Потом подошёл к стойке, купил коробку конфет:
— Это вам за моё спасение. Очень вам благодарен, отпустило. Можно мне присесть с вами?
Они стали говорить о капризной погоде, о том, что отдыхающих здесь стало совсем мало. Оказалось, Петер художник, всю жизнь прожил в Юрмале, у них с женой маленький сын, Георг. Поздний ребёнок — детей долго не было.
— У меня замечательная жена, она работает в библиотеке. Георга обожает, да и как его можно не обожать, — он полез в карман, открыл бумажник. — Посмотрите, это наше солнышко, — с маленькой фотокарточки смотрел озорной мальчик с пухлыми губами, очень похожий на отца.
— Папин сын.
— Правда? Вы в самом деле считаете, что он похож на меня? — Петер обрадовался, благодарно посмотрел на Анфису.
— А у меня нет детей, — вздохнула она.
— Не теряйте надежду, у жены тоже долго не было. Я её столько по врачам возил, помогло. В Москве есть профессор, хотите, дадим адрес, может, вам с мужем повезёт.
— У меня и мужа никакого нет…
Петер недоверчиво посмотрел на Анфису:
— Такая красивая и одна. Непорядок это…
Анфиса засмеялась:
— Была красивая, а теперь женщина пожилого возраста, детей заводить уже поздно.
— Никогда не поздно, — Петер строго на неё посмотрел. — Знаете что, я вас со своей женой познакомлю. Она вам понравится, будете вместе на море ходить. А то, что вы одна…
Анфиса легко согласилась. Этот человек удивительно располагал к себе. Он совсем не претендовал на флирт с ней, был прост и искренен.
Они ещё посидели, выпили по чашечке кофе. А наутро прибежал Георг и сказал, что тётю Анфису родители вечером приглашают в гости. Это был чудный вечер. Анна, жена Петера, оказалась полненькой, весёлой хохотушкой. Приняла Анфису как родную. Подкладывала лакомые кусочки, меняла тарелки, тут же показывала альбом с фотокарточками, просила Георга спеть, а мужа поиграть на гитаре. В этой весёлой суматохе чувствовалось, что люди живут счастливо и очень бережно друг к другу относятся. Всё было обыкновенно и славно в этом новом для Анфисы семействе. Она совсем не смущалась, была весела, разговорчива, оставила свой московский телефон, адрес:
— Милости прошу, буду очень рада.
Совсем стемнело, когда Петер пошёл её провожать. Луна поднялась высоко над морем, лёгкий ветерок шелестел листьями деревьев, было прохладно. Они уже отошли недалеко, их догнала Анна:
— Анфиса, возьмите мой плащ. Берите, берите, а то ещё простудитесь. Петер потом заберёт.
Новая дружба крепла день ото дня. Теперь уже Анфиса пригласила их к себе в маленькую мансарду на втором этаже. Хозяева уехали к детям в Ригу, и Анфиса командовала «парадом»: накрывала на стол, пекла блинчики.
Анфисе очень нравилась Анна — своей открытостью, простотой. Немолодая уже женщина, а как девочка чистая, доверчиво смотрящая в завтрашний день. И, конечно, нравился Петер. Выглядел он человеком надёжным. Анфиса была уверена, что Анне с ним очень спокойно. Каменная стена, за которой не надо мельтешить и о чём-то волноваться. А ещё подумала: «Вот такого бы мужа она не оттолкнула, с таким бы жила счастливо». Мысль эта была лёгкой, необременительной. Сначала… Потом ей понравилось об этом думать и представлять Петера в роли мужа. Вскоре поняла: влюбилась. А чуть позже почувствовала другое: Петер тоже неравнодушен к ней. Она приняла это как должное, но тут и испугалась, и обрадовалась.
Что было потом? Что всегда бывает. Ловили взгляд друг друга незаметно от вечно щебетавшей Анны, ждали с нетерпением той самой радостной минуточки, когда Петер отправится провожать Анфису. Шли рядом, как по минному полю. Казалось, чуть оступятся, и будет взрыв. Он сметёт всё вокруг, он закружит их в своём вихре, и они полетят, пропадут под тяжёлыми обломками. Прощались наспех.
…Она вошла в прохладную морскую волну, позволила ей накрыть себя. Плыла медленно навстречу восходящему бледному солнечному диску. Был ранний час, пустынный пляж затих в утренней дрёме. Заплыла далеко, а когда повернула, увидела на пляже одиноко стоящую фигуру. Петер. Высокий, в спортивном костюме. Стоял, глядя в море, ждал её. Анфиса поняла, что силы покидают её. Вышла на берег на слабеющих ногах, попыталась удивлённо улыбнуться:
— Доброе утро! Что-нибудь случилось? Почему ты здесь в такую рань?
Он молчал и, не отрываясь, смотрел на неё.
— Петер, что-нибудь случилось? Подошла, набросила халат на мокрое тело.
— Петер…
И — бросилась к нему в объятия. Она не могла, не хотела больше откладывать счастливую минуту… Он целовал её мокрые волосы и шептал прекрасные слова.
Они вернулись с пляжа, когда Анфисины хозяева ещё спали. Не смотря друг другу в глаза, остановились у калитки.
— Я на рынок. Анна просила купить овощей и сыр.
Она забралась под одеяло, её бил озноб. Вместе с тем сердце радостно, мучительно и радостно, стучало в груди. Она любит этого самого лучшего на свете человека. Она готова с ним на всё. Она ещё успела бы нарожать ему детей, она была бы кроткой, ласковой, она одарила бы его такой немыслимой, такой великой любовью, о существовании которой он даже не подозревает.
Вечером прибежал Георг.
— Мама с папой зовут ужинать. Рыбаки принесли свежей рыбы. Мама просила передать так: «Одна нога здесь, другая там».
Как она переступит порог их дома? Как сделает вид, что ничего не произошло? Переступила порог. И поздоровалась. И в глаза Анне посмотрела. А Анна воскликнула:
— Анфиса, ты бледная сегодня какая-то. Нездоровится? — и тут же громко, — Петер! Принеси-ка градусник, кажется мне, наша Анфиса перекупалась.
Петер вышел на веранду, протянул Анфисе градусник. Ток пробежал от её руки к его, или от его к её, где уж было разобраться. Но нашла в себе силы, отшутилась:
— Я здорова, Анна, не придумывай, не забивай Петеру голову пустяками.
Вечером он довел её до калитки, шепнул:
— Я приду к тебе, когда все заснут. Я тихо, хозяева не услышат, а Анне скажу, что пойду спать в сад.
Она промолчала, только едва заметно кивнула. У неё было часа три до встречи. Раскрыла окно, впустила в комнату дивный аромат ночных фиалок. Села, поджав ноги на кушетку, и… заплакала. Плакала долго, потоки слёз текли по щекам. Она не вытирала их, сидела, устремив взгляд в окно, к темнеющей в саду яблоневой ветке.
Сквозь сердечную сумятицу, трепет, страх, счастье, муку пробралась к сознанию жестокая в своей реальности мысль: сегодня она с ним… попрощается. Таких вечеров, каких могло быть много, не будет, будет только один, вернее, одна сегодняшняя ночь. От неё невозможно отказаться, но она единственная, последняя. Потому что иначе всё тайное скоро станет явным, нельзя укрыться от чужих глаз, от Анниных. И тогда всё — она никогда не сможет приехать сюда, видеть его, а значит, жить. А если он приедет к тебе в Москву? Там так легко, так хорошо можно затеряться. Лукавая мысль быстренько пришла на помощь — не торопись, не рви. Тебе же хорошо с ним, разве не заслужила ты за свою жизнь хоть кусочек счастья? Нет, сказала она себе, увести его от жены она не сможет. Анна любит его, Георг их счастье. Как посмеет она разрушить семью? Не посмеет. Ей никогда не простится это, она не обретёт счастья на обломках чужого счастья. Петер просто увлёкся ею. Она красивая, она, как вирус в здоровом организме, отболит, отлихорадит. А потом Петер ужаснётся: зачем сделал несчастными дорогих ему людей? А встречаться тайком — эту муку не выдержит она. Сгорит от боли и унижения, не вынесет постыдную ношу. Она скажет ему сегодня обо всём.
Петер вошёл так бесшумно, что она вздрогнула. Он обнял её, почувствовал слёзы на щеках, стал утешать. Она расплакалась ещё горше, а он тихонько гладил её плечи, молчал. Вдруг слёзы враз просохли:
— Петер, уходи. Уходи к жене и никогда, слышишь, никогда не оставляй её даже ради самой красивой на свете женщины. Будь самым лучшим в мире мужем и самым лучшим в мире отцом, а я, я буду любить тебя именно за это. Я хотела бы быть рядом всегда, я ждала тебя всю жизнь, но дождалась поздно. Ничего нельзя изменить. Сохранить тебя я могу только так: глубоко в сердце спрятать все мысли о тебе, запретить вспоминать самое светлое в моей жизни утро на морском берегу. Прости, я не буду твоей любовницей, я разрушу себя этим. И знай ещё: я люблю тебя, твоего сына, твою жену, потому что они твоя родня, твоя плоть и кровь, твоё продолжение и твоя сущность, их не отделить от тебя. Давай спасаться от обрушившейся на нас страсти самым верным способом: отсечём себя друг от друга. И таким образом друг для друга сохранимся. Я буду приезжать, мы будем видеться, пить чай на веранде, радоваться, что растёт ваш сын, что Анна здорова и весела. Я смогу сделать так, этого мне будет довольно.
Он не перебивал её. Смотрел в ночной сад.
— Я люблю тебя, — выдохнула Анфиса. — Я хотела бы быть матерью твоим сыновьям…
Он обнял её очень сильно, до боли. Ничего не сказал. Ушёл. Она слышала, как хрустнула задетая им в саду ветка, и шаги слышала. Шаги уходящего от неё любимого человека.
…Мы стояли лицом к церкви. Анфиса Сергеевна, всё время торопливо говорившая, замолчала.
— И всё? — спросила я. — На этом всё закончилось?
— С этого всё началось, — улыбнулась она. — Наверное, я изобрела какую-то новую форму любви. Разве можно всё время думать о запретном плоде? Я сделала его… незапретным. Я бываю в Юрмале каждый год, и лучших друзей, чем Анна с Петером, у меня нет. С Георгом — так просто распрекрасные отношения. Его даже отпускали в прошлом году ко мне на каникулы. Мы уж тут с ним зря времени не теряли. А Петер… Петер успокоился. Он любит Анну, я всегда это знала. Его тогда просто слегка «зашкалило». Если бы мы не остановились, быть беде…
Красивая женщина смотрела на меня и смущенно улыбалась. Женщина, которая могла только бровью повести и завоевать любого мужчину. А она всю жизнь ждала настоящего. Но, дождавшись, отсекла от себя ради того, чтобы это настоящее сохранить.
— Да, теперь я знаю, что есть любовь. Она пришла ко мне, она опалила мне сердце. Я пережила то, что многим неведомо, они не подозревают, что такое есть.
Любовь даётся как талант. Иногда как крест. Ей далась, как испытание, она выдержала его, не разменяла, не разменялась. Не каждая женщина способна на такой шаг. Она и любимого человека сберегла от постыдного размена. Сберегла жену его от боли, сына от унижения. Какая умница.
— Когда я вернулась в Москву, воспоминание о той единственной встрече на пляже жгло стыдом. Никто ничего не узнал, но совесть-то, от неё не утаишь. Вот и стала ходить в церковь, молиться перед «Споручницей грешных». В вашем храме такая чудная икона, захотелось в день рождения Петера сделать подарок — вазу. Вот и цветы поставила. Раз в году я могу себе позволить думать о нём, сколько хочу, а сегодня вот ещё и поговорить. Утомила вас, простите.
Она не утомила меня. Она преподала мне урок, открыв в бездонной человеческой душе новые удивительные грани. Разные есть любовные истории. А эту и любовной-то не назовёшь. В ней грех и чистота, восторг и раскаяние. В ней прекрасная жизнь, не измельчившаяся от угрызений совести. В ней мудрость. В заполошности жизненных коллизий так часто нам не хватает именно её. Взять — это наше право. Отдать — обязанность. Анфиса Сергеевна сделала обязанность правом, а право обязанностью. Она приняла любовь, как дар, и бережно понесла её по жизни, боясь потерять. Красивая женщина, она стала ещё красивее. И здесь, стоя перед потемневшей уже в сумерках церковью в белом кружевном шарфике, с печальными глазами и смущённой улыбкой, она утверждала собой ту редкую красоту, которая высвечивается из самой душевной сути.
Мы расстались, а когда встретились вновь, я почувствовала некую настороженность. Так бывает, когда человек вдруг приоткроет по настроению своё сердце, а потом пожалеет об этом: не надо было, что это я разговорился…. Не стала досаждать. Мы по-прежнему встречаемся глазами и улыбаемся как старые знакомые, но идём после службы в разные стороны. Мне через рощу, ей в сторону пруда. Но в ту ночь я долго не могла уснуть, всё думала о великой и непостижимой силе, которая зовётся любовью, о глубоком смысле этого слова, который открывается немногим.
Наутро пошла в храм. Хотелось поменять воду в вазе. Большая, тонкого хрусталя, она стояла перед иконой «Споручница грешных». В ней три алых розы на высоких ножках. Розы уже слегка подвяли и чуть опустили головки. Они были трогательными, будто три любящих человека, склонившихся друг к другу. Где-то там, далеко, на Рижском взморье, живут три человека и не знают, как сильно любит их удивительная женщина Анфиса.
Я подлила в вазу водички. Может, розы ещё немного постоят.
Я уже собралась уходить.
— Подождите, — она встала, подошла к стоящему на подоконнике магнитофону. — Послушайте, это обо мне… — она нажала на клавишу.
Песнопения иеромонаха Романа я слушаю много и часто. В моём доме его кассеты стопочкой на видном месте под рукой. Но почему я раньше не слышала этого? А может быть, и слышала, да не зацепило… «Ах Титошенька, ах Титошенька, белый свет без тебя не мил, я осталась одна-одинёшенька посреди крестов и могил…» Тихий голос отца Романа болью отдавался в сердце. Я присела на краешек стула в пальто, хотя уже совсем собралась уходить.
Только вчера я впервые увидела эту женщину в Казанском храме. Она стояла справа у массивной колонны под небольшой иконой Косинской Божией Матери. Высокая, статная, красивая. Стояла как-то особенно прямо, будто скомандовала себе — не сгибаться, нельзя, не положено. Она не смотрела по сторонам, не поправляла косынку, не переминалась с ноги на ногу. Стояла свечечкой. И тихо плакала, устремив взор к алтарю.
О чём плачем мы пред очами Божиими? Каждый о своём. Иногда о пустячном, но по близорукости душевной и скороспелой жалости к самим себе — глобальном, иногда о несбыточном, в несбыточность которого верить не хотим, иногда о дальнем, отболевшем, но вдруг нахлынувшем. А она всё об одном. О сыне. Единственном. Оставившем её наедине с неизбывной скорбью материнской, с болью, которую не лечит даже самый мудрый лекарь — время. Только слёзы нет-нет да и смоют с души «культурный слой» однообразных будней, и она, омывшись, очистившись, просветлев, впустит в себя материнский плач и дарует себе пусть недолгое, но облегчение.
…Когда Татьяна Ивановна Куан шла по городу, то, конечно, ловила на себе чужие взгляды. Её узнавали, потому что часто видели по телевизору. На Грозненском телевидении она была и режиссером, и ведущей. Как-то сложилось, что начала интересоваться проблемой детской преступности, передачи стали тематическими. А она, найдя в этом смысл жизни, ушла в милицию, в детскую комнату. Но с телевидением не порвала, вела передачи о детях-бродяжках, о сиротах, о несовершеннолетних преступниках. Это была её жизнь. Непростая, суетная, но чувствовала она себя в ней как рыба в воде.
А ещё радостью высвечивался каждый день: рос не по дням, а по часам её сын, Игорешка. Рос себе, взрослел, ума набирался. Одна растила его. Но была предприимчива, энергична, молода — справлялась. Сын ни в чём не нуждался, квартира в центре города, работа любимая. Чего ещё желать? Но над Грозным собирались тучи, обволакивали небосклон. Не зря говорят: ломать — не строить. То, что возводилось годами, терпением и молитвой, в одночасье может быть порушено. Вот и Татьяна Ивановна вспоминает и удивляется:
— Мы жили рядом друг с другом, и никому даже в голову не приходило счёты сводить. Игорь мой, тот с детского сада с чеченцами-мальчишками. Водой не разольёшь. Да я вам фотокарточки покажу, альбомы-то я сохранила, слава Богу…
Сидят за столом, уставленным бутылками с лимонадом. Смеются Татьянины глаза — Игорь именинник, гости — «сослуживцы» из детского сада. Весело, ах как им весело! Они потом и в школе учились вместе. А один, тот, что шутливо подставил рожки Игорю, помогал искать его, когда всё случилось.
Всё чаще и чаще город вздрагивал от стрельбы. Это уже позже он привык, а поначалу вздрагивал как молоденький новобранец, будто глаза зажмуривал — страшно. Татьяна Ивановна вступила в полосу проводов. Знаете, как бывает — полосами. Сначала свадьбы. Женятся друзья, весёлая круговерть — подарки, тосты, цветы. Потом наступает другая — рождение детей. Радость визитов. На папу похож… вылитая мама… так хотели мальчика… двойня, представляете, всех удивили. И разводы, они тоже полосой, не по одному. Полюбил другую, ушёл, бросил, оставил, сама виновата, жить негде, сломались на «бытовухе».
А эта полоса нежданная-негаданная. Полоса проводов. Стали из Грозного уезжать. Уехали те, с кем работала на телевидении, уехали, с кем прогуливалась с коляской по тенистым грозненским паркам, с кем жила бок о бок, делила беды и радости. Им было куда. У одного родители под Калугой, у другого — сестра в Питере, у третьего — дед с бабкой в большом деревенском доме. А ей было некуда. Сын вырос, приглядел невесту. Вскоре справили свадьбу, молодые деликатничать не стали, быстренько возвели Татьяну Ивановну в ранг бабушки. Закрутилась хлопотная жизнь. А тучи над Грозным становились всё чернее, ничего хорошего не обещающие тучи… Магазины опустели, как-то в одночасье осталась Татьяна Ивановна без работы. Запасов себе не нажила, закрома не наполнила и очень скоро поняла, что значит жить впроголодь. Пошла продавать семечки на рынок.
— Как же мне было тяжело переступить через себя. Я майор милиции, известный в городе человек. И — семечки. Но что делать? Какой-то навар был. Куплю сырых, пожарю, продаю подороже. Сначала стою и отворачиваюсь, будто случайно рядом оказалась. А какая это торговля? Пришлось придушить в себе гордыню, научиться смотреть в глаза покупателям. Нелегко далось.
Да, нелегко. Но уготовано ей было другое испытание, рядом с которым продажа семечек — семечки. Она до конца дней своих готова была продавать всё, что угодно, только бы сын был жив. Её единственный, её ненаглядный Игорешка.
Где она впервые услышала про Астрахань? Сейчас не вспомнить. Название ни о чём не говорило, никто никогда в Астрахани у неё не жил. Пустой звук, но как-то зацепилось. Город на Волге, дельта реки, кремль. Тогда уже у всех на устах звучало слово «война». Надо было уезжать. И она уехала. На разведку. В чужой город. В никуда. Зачем? Для чего? Сразу с вокзала пошла в милицию, сказала, что готова на любую работу. Видимо, надо было послать измученной душе утешение. В астраханской милиции ей предложили должность в ОВИРе, дали комнату в общежитии. Вскоре сюда же перевезла Игоря с семьёй. Стол, простая кровать, половичок от двери к окну. Маленький приёмник. По нему она и слушала тяжёлые вести из её родного Грозного. Всё осталось там: обставленная красивой мебелью квартира, вещи, к которым привыкла, соседи роднее родных.
Ей не хватало её любимого города. Она тосковала, вспоминала ту светлую, беззаботную, отлаженную жизнь. Беженка… Про неё ли это? Про неё. По вечерам в общежитии студенты пели, их тусовки были шумны и веселы, а она в обнимку с приёмником сидела на колченогом казённом стуле, вслушивалась…
Игорь решил ехать в Грозный. Надо было привезти хоть какие-то вещи, ведь не сразу же наживёшь в Астрахани самое необходимое. Хотел быстро — туда и обратно. Получилось — только туда. Его не было неделю, две… В конце третьей недели она поехала его искать. Было ли предчувствие беды? Пожалуй, нет. Пока не вошла во двор их дома. Вошла и — остановилась. Из дома стали выходить одна за другой женщины-чеченки. Выходили и останавливались, скорбно глядя на Татьяну. Она стояла в кольце черноглазых чеченок — высокая, статная русская красавица, и ей предстояло услышать самое страшное. Женщины сказали ей правду. Они же и утешили.
Они же и обогрели, приютили. Его убили снайперы. Сказали, что русские. Ошиблись? Посчитали за чеченца? Не похож Игорь на чеченца, да и безоружный был, за вещами приехал. Теперь разве узнаешь правду? Такая неразбериха, одни одно говорят, другие — другое.
Соседки-чеченки спрятали труп Игоря в сарае. Там он пролежал тридцать дней, потом его увезли якобы хоронить. Но куда — никто не знает. Татьяна Ивановна бросилась искать, но никто ничего толком ей сказать не мог. Потом кто-то вроде слышал, как кто-то кому-то сказал, что Игоря похоронили в братской могиле на окраинном кладбище. Она поехала туда.
На кладбище вовсю шла работа. Врачи доставали из могил трупы, по приметам составляли списки убитых. Она рассказала, зачем приехала.
— Ищите, — кивнули врачи на только что вскрытую очередную могилу.
И она принялась искать. Она переворачивала трупы, вглядывалась в почерневшие лица, она не чувствовала усталости. А страшно, было ли ей страшно?
— Нет, страха не было. Было желание найти сына, похоронить по-человечески.
Несколько дней с утра до вечера пересматривала трупы. Шла домой, ноги подкашивались от усталости. Одежда насквозь пропиталась трупным запахом. Придёт, вздремнёт пару часиков — и опять на кладбище.
Эта «ударная» её вахта результатов не дала. Игоря среди убитых не отыскала. «Может, жив?» — билась упорной жилкой затаившаяся мысль. Но соседки сокрушённо разводили руками:
— Нет, Таня, нет, в сарае лежал, долго лежал…
В Астрахань она вернулась почерневшая от горя. Привезла фотокарточки, альбом с ними лежит сейчас на моих коленях. А иеромонах Роман тихонечко поёт: «Я брожу одна-одинешенька посреди крестов и могил». И ещё поёт: «Горе-горькое повстречалося, руки сложены на груди, я давно туда собиралася, что же ты меня опередил? » Про неё. И не про неё. Потому что не сложила ему рук, не погребла по-православному, потому что только материнским горьким плачем и может благословить его в дальний путь к неземному бытию.
А самой жить-то надо. И она старательно причёсывается, надевает элегантную блузку и идёт по чужим астраханским улицам на работу. Беженка. Потерявшая всё. Но, наверное, не всё, потому что хватило сил настроить своё сердце на непосильный, казалось, труд, помнить о сыне не только плачем, но и молитвой ограждать его душу, приходить на помощь ей, как приходила на помощь маленькому Игорешке, поддерживала его в первых неуверенных шагах или прижимала к себе, когда болел.
Татьяна Ивановна нашла в себе силы поддержать сноху. Взяла на себя заботу о внуках, помогла Галине устроиться на работу, получить жильё. А она по-прежнему в общежитии института. По воскресеньям водит внуков в церковь, причащает их, читает им духовные книги. Она делает это не ради моды, а осознанно, понимая свой долг бабушки перед оставшимися без отца детьми. Она стала им опорой и поддержкой, мальчику и девочке, так похожих на её Игоря.
Хочется много сделать для них, потому надо торопиться. А Грозный она вспоминает очень часто, тот, довоенный, пропахший цветами и примолкший под яркими звёздами. Она была счастлива в нём, и она в нём же пережила самую чёрную, непоправимую беду. Её город. А Астрахань?
— К Астрахани тоже понемногу привыкаю. Народ здесь сердечный. Да где он несердечный, народ-то? Нам бы жить да жить, только разве позволят? Смута, она не людьми сеется, она нынче политикой зовётся.
Один мальчик выстрелил в другого мальчика. Один ничего не задолжал другому, другой ничем не обидел первого. Но один, зорким оком выискав мишень, спустил курок и не промазал. А второй, подкошенный, упал посреди родного двора и его оттащили в сарай, дабы не поклевали птицы. Что это? Сюжет закрученного в чьих-то извращённых мозгах сценария? Детектив? Страшная сказка? Нет, наша действительность. Нам не разобраться в ней, нам никогда не распутать её хитроумных нитей. Мы даже устали возмущаться и удивляться. А задумываться над этим, значит заранее обрекать себя на бессмысленный гнев.
Но вот она, Татьяна Ивановна, собственным сердцем познавшая этот закрученный сюжет и своими собственными слезами омывшая его взаправдашнюю драматургию. В титрах в этой трагедии её имя стоит одним из первых, рядом с именем сыночка, о котором ей теперь плакать и плакать.
А я никак не могу избавиться от дальнейшей раскрутки этого дикого сюжета. А вдруг отслужил и в Астрахань вернулся, если он был русским, тот самый мальчик, снайпер, выхвативший зорким оком высокую фигуру в спортивной куртке и кроссовках. Вдруг он каждое утро бодрой походкой проходит мимо спешащей на работу Татьяны Ивановны, и, может, она ловит его взгляд: как похож на Игорешку. А может, напротив, ей неприятен его взгляд и она съёживается, опускает глаза… Всё может быть. Может быть даже то, до чего нам и не додуматься.
Материнский плач, истошный, рвущийся из груди, Татьяна Ивановна научилась сдерживать в себе и только клокотание его внутри вот уже который раз отдаётся нестерпимой болью в сердце. «Эта песня про меня… Этот «Плач» мой…»
А мой плач об этом плаче, потому что знаю, как сильна материнская любовь. Этот ужас, помноженный на сотни, на тысячи плачей. Их закапывали в братские могилы гуртом, всех вместе, плохих и хороших, послушных и не очень сыновей. Она так хотела бы принести цветочек и положить в изголовье своего навеки угомонившегося сыночка. Но могилы нет. Да и детский садик, школа, магазин, куда бегал за мороженым — всё ушло, в ту жизнь уже не вернуться. Одно и осталось — плач. Да ещё вот это тихое стояние в храме свечечкой. И — молитва.
— Не знаю, как бы я без храма… Не выдержала бы, сломалась.
Не сломалась. Ей нельзя — у неё внуки. А у внуков будущее. Плача по сыну, она вымаливает для них жизнь без плача, без замешанных на кошмаре сюжетов, без нелепостей, без вранья. «Я осталась одна-одинешенька посреди крестов и могил».
— Про меня, про меня песня…
Она выключает магнитофон. Всё. «Плач» отзвучал. По коридору разнеслось весёлое, звонкое:
— Пирожки, пирожки с мясом, свеженькие, горячие…
Стали хлопать дверями оголодавшие студенты. Пирожки разошлись быстро, у молодых хороший аппетит.
— Нет, — говорю я, — не про вас песня. Разве вы одна? У вас внуки.
— Конечно, конечно, — грустно улыбается она, — это я так…
Вот что сказал мне один монах, бывший в миру врачом-психиатром:
— Принимая больных, я всегда обращал внимание на их день рождения. За несколько лет практики провёл маленькое исследование. Что получилось? Очень многие умалишённые были зачаты Великим постом, представляете? Вот вам и связь между родителями и детьми, вот вам и ответственность одних перед другими.
Да, нам много говорят об ответственности. Да и сами мы своим детям не устаём повторять прописные истины: человек сам должен отвечать за свои поступки, человек должен думать не только о себе. Все эти истины одного, так сказать, земного уровня. Есть в них упругость теннисного мячика, так же, как мячик, они отскакивают от того, кому посылаются. Да и те, кто посылает, делают это порой без особых усилий, по привычке. Результат? Ты свою жизнь прожил, и я свою проживу, у тебя свой ум, у меня свой, ты за себя отвечай, а я как-нибудь за себя отвечу… Словоблудие льётся потоком, посрамляя всю несостоятельность земных истин. Потому, что само слово «истина» во множественном числе абсурдно. У меня своя истина, у тебя своя, у тебя свои законы, у меня свои, у меня свой Бог, у тебя свой. Узнаёте мудрствование знающих себе цену? Узнаёте мудрствование прячущихся от того, от чего не спрятаться вовек никому? Одна истина. Один Бог. Одни у Бога законы. «Посрамление» их не напоминает ли нам всем жалкую в своей многозначительности Моську, важно тявкающую на Слона?
Попрание непреложных законов земного бытия эхом прокатилось в день сегодняшний. Огромное число психических больных, ставших или уже родившихся идиотами, привычные случаи сожительства родителей с детьми, братьев с сестрами, гомосексуализм на уровне дебильной философии, половые извращения, изобретательные до ужаса, аборты, как семечки, самоубийства, ранняя импотенция, дома терпимости как апофеоз демократии, «престижность проституции», супружеская неверность как символ здоровой семьи. Надо ли продолжать? Не надо. Потому что это наш сегодняшний день. За что нам это? За то, что честно живём, горбатимся на производстве в будни, а в выходные на своих беспросветных шести сотках, за то, что, не жалея сил, лелеем своих детей, вкладываем в них, как в «надёжную недвижимость» свои средства, получая взамен жалкую девальвированную худосочную денежку? За что нам это, за что?..
Среди отличий верующего человека от неверующего есть и это. Верующий никогда не спросит: «За что?» Он знает за что. Знает и удивляется: как ещё при чёрном смраде покрывшего землю греха людского каждое утро встаёт на горизонте солнце? Он удивляется милости Божией и благодарит, и смиренно принимает посылаемые ему скорби. Слава Богу за всё… Слава Богу, что напоминает нам скорбями нашими о быстротечности земной жизни, зовёт одуматься, оглядеться — приготовиться. Ведь все мы вспоминаем Господа в скорбях. В радостях до Него разве? Но вот нависла над нашим безоблачным бытием чёрная туча: «Господи, отведи беду, Господи, помилуй!» А выпросив себе послабление, опять в упряжку и по кругу… Опять в грех, который копится, соединяется с грехом ближнего, соседа, иногороднего и разъедает земную плоть. Плоть гноится, смердит, источает зловоние, и в этой изуродованной нашим грехом атмосфере мы задыхаемся, болеем, страдаем и пропадаем в конце концов. Наступает предел.
Такой предел наступил несколько тысячелетий назад, когда Господь послал на землю Всемирный потоп во истребление рода человеческого. «Увидел Господь, что велико развращение человеков на земле…» Шанс одуматься, очиститься, прозреть Он дал спасшимся в Ноевом ковчеге. «Всякой твари по паре».
Жить бы да жить после этого, радоваться бытию земному, да разве без греха жизнь? И Хам, один из сыновей Ноя, осмеивает своего отца. Тоненькая ниточка Хамова греха кладёт основание пышного греховного узора грядущим поколениям. Чистоты не загаженного ещё грехом неба коснулся поднявшийся с земли смог. Дальше — больше. Вот опять — предел долготерпению Божиему. Два богатейших города Содом и Гоморра погрязли в грехе сладострастия. Помните, как умолял Авраам Господа помиловать эти города ради живущих в нём праведников? «Не истреблю и ради десяти», — сказал Господь. Но не нашлось и десяти праведников. Истребил Господь опасную заразу. Сейчас на месте этих городов Мёртвое море. В нём ничего живого нет. Ни рыб, ни водорослей, ни моллюска. В нём купаются забавы ради. Вода так солона, что держит на поверхности человека, он может, лёжа на спине, читать газету, загорать, дремать. Любопытно… Два года назад я была там. Ходила по берегу, но искупаться не решилась. Как-то боязно входить в воды, ставшие причиной Божиего гнева. Как говорится, от греха подальше…
Не идут уроки впрок. Не поймём никак, что не на гнев Божий роптать, а удивляться долготерпению Создателя надлежит нам, заблудшим. Сейчас все бросились венчаться. Мода не мода, а если и мода, пусть хотя бы так пока. Венчаются новобрачные, венчаются зрелые супруги, венчаются бабушки и дедушки в обрамлении внучат с букетами. Пожили невенчанными, теперь прозрели, лучше поздно, чем никогда.
Венчанные супруги — под Божиим заступлением. Под благословением Его, а значит, защитой. И когда у венчанных супругов рождается чадо, оно, чадо, благословлённое. Ещё и имени нет, а благословение прийти в эту жизнь есть. Его пригласили на этот пир, он на этом пире желанный.
Венчанные супруги знают: есть строгие дни воздержания от супружеской близости — Великий пост, кануны среды и пятницы, другие посты. Венчанные супруги знают: зачать ребёнка постом — значит сразу же возложить на него тяжкое бремя греха. Он потянет этот родительский грех по жизни, как бурлак по Волге, он впряжётся в него и в кровь иссадит о него свою неприкаянную душу.
Один мой давний знакомый потянулся было к вере, окрестился, стал читать труды святых отцов, ходить в храм, причащаться. А потом вдруг махнул рукой и вернулся на круги своя.
— Почему, Саша, почему?
— Знаешь, то нельзя, это нельзя. Ведь разве грех любить женщину, для чего-то её Господь создал. А тут даже лёгкий флирт — уже исповедуйся, кайся. Ну, скажи, какой тут грех, если я свою жену люблю, забочусь о ней, деньги приношу, помогаю. Но мы привыкли друг к Другу, нам хочется разнообразия. Я встречаюсь с другой женщиной, она одинокая, ей со мной хорошо. Я ей тоже полезен. Никому от наших встреч не плохо. Всем хорошо. Так в чём же каяться?
Говорю:
— Сходи к священнику, он растолкует.
Машет головой:
— Нет. Я знаю, он скажет — блуд, прелюбодеяние, грех, ответ держать…
Видно, вера в Бога не для каждого. Здоровым, сильным, жизнелюбивым она не подходит.
Часто бываю в Троице-Сергиевой Лавре. Знаю её насельников, монахов. Здоровые, сильные, жизнелюбивые, красивые, умные, образованные. Наверное, потому, что сильные, и смогли они уйти из мира, чтобы в молитвах своих плакать и печалиться о нас, немощных, как за соломинку хватающихся за возможность греха. Действительно, кому плохо, если женщина, истосковавшаяся по мужской ласке, встретится с мужчиной, притомившимся от однообразия супружеских юбилеев. Кому навредят они, отпраздновав тайно, без чужих глаз, свой маленький праздник?
«Блаженни чистые сердцем, яко ти Бога узрят», — читаем мы в заповедях Блаженства. Чистота сердца возможна только в соседстве с правдой. Там где правда, блуд не живёт. И наоборот, где есть блуд — нет правды. Это только нам кажется, что вокруг блудят все, а я нет, я просто встречаюсь с женщиной, с которой мне хорошо, и что к блуду это не имеет никакого отношения. Блуд многолик и изворотлив, а ещё очень горазд услужить: успокоить совесть, убаюкать. Грех, висящий над человеком не одно тысячелетие, поднаторел в аксакальских афоризмах типа «не ты первый, не ты последний», «жизнь коротка, лови её удовольствия», «будешь старым, будешь праведным». Нет, проблудив всю жизнь, к старости праведным не будешь. Будешь жалкий, будешь несчастный, будешь истрёпанный грехом и — некрасивый. Взгляните на лица седобородых старцев в монастыре. Они красивы, их глаза светятся любовью, и не скажет ничего, а согреет. А взгляните на промотавших жизнь стариков. Суетны, убоги, неврастеничны.
Седьмая заповедь «не прелюбы сотвори» — одна из самых трудновыполнимых. Говорят святые отцы, что каждый нарушал её в своей жизни. Если не буквально, то хотя бы в помыслах. Наверное, поэтому, проходя мытарства, душа наша после смерти чаще всего спотыкается именно на этой заповеди. Живуч грех прелюбодейства, если две великие катастрофы (Всемирный потоп, а также Содом и Гоморра) не истребили его из людских сердец. Ждём третью? Шагает по земле семимильными шагами СПИД. Не в наказание ли нам эта напасть за грех прелюбодейства? Больницы переполнены раковыми больными, среди которых женщины с раком матки, молочной железы. Не злое ли это эхо от «безобидных» пятиминутных абортов, коим несть числа в биографии почти каждой женщины? «Слушай земля: вот Я приведу на народ твой пагубу, плод помыслов их, ибо они слов Моих не слушали и закон Мой отвергли», — читаем у пророка Иеремии. Остановимся, прочитав. Плод помыслов их… Вот оно, зло, вернувшееся к нам бумерангом из беспечной молодости, из биографии родителей, из загульных, опаляющих всё живое далёких и недалёких дней.
Девочка-отличница мечтает стать проституткой. Может, она и не станет ею, а будет портнихой, буфетчицей, бухгалтером, машинисткой. Но помысел уже улетел в атмосферу и застрял там среди других подобных помыслов. Наша вина в её помысле. Мы привили ей интерес к распутству дешёвыми фильмами, «где это красиво», мы с четырёх лет обрядили её в безобразные лосины, мы подарили ей в двенадцать лет палитру косметики, мы сами купили и прикнопили в прихожей неприличный календарь…
Не кричи, мать, на свою дочь: «Потаскуха!» Не бей по щекам, подслушав телефонный разговор. Пойди в церковь и покайся перед Господом, что не смогла уберечь дочь от блуда, что подтолкнула к нему своей нерадивостью, слепотой, беспечностью. Блуд страшен тем, что очень соблазнителен. Мой знакомый Саша не в силах был отказаться от него, боясь однообразия постной жизни, от которой мухи дохнут. Но ведь строительство дома тоже занятие не из весёлых. Кирпич к кирпичу, кирпич к кирпичу, но зато как славно потом в тепле, чистоте, у камина… А барак дощатый или ещё того лучше, палатка на скорую руку — эка невидаль. Легко, играючи и — на гульбище, водить хороводы. А после-то хороводов опять в барак. А в нём сквозняки, пыль, тараканы.
Притчу одну вспомнила. Богатая барыня жила в своё удовольствие. Гуляла, шила наряды, блудила. А слуга, смиренный, то ковёр чистит, то обед готовит, то сидит в каморке, читает. Умирает барыня и видит богатый дом с широкой лестницей, верандой, сад великолепный вокруг.
— Это мне? — спрашивает барыня.
— Нет, — отвечают, — это слуге твоему, Антипе.
— Ну, если Антипе такой, то мне-то уж дворец больше этого!
А ей указали на дырявый шалаш в крапивных зарослях.
— Почему?! — захлебнулась от возмущения барыня. — Мне, барыне, шалаш, а Антипе, слуге моему, такие хоромы!
— Понимаете, — сказали барыне, — Антипа всю жизнь пересылал сюда много строительного материала. Вот и скопилось на хоромы. А вы… Сами видите.
От рождения до старости по кирпичику строим мы свои хоромы, в которых уготовано Господом жить в вечной жизни. Простая эта истина теряется в дебрях жизни, и, кажется, кому-то, не нам, отвечать за свои поступки, кому-то, не нам, предстоять на праведном суде. Но ведь и жители Содома и Гоморры думали, что кого-то, а не их, ждёт погибель от серного дождя. Но пришёл час… И наш придёт обязательно. Пока не пришёл он, но при дверях уже, ужаснёмся греховной своей жизни и побежим от неё, как убежал из Содома и Гоморры праведный Лот со своим семейством.
С покаянием нельзя опоздать, оно всегда вовремя, можно только опоздать с жизнью. И не знаем мы, есть ли у нас впереди 47 лет покаяния, как у Марии Египетской, погрязшей в блуде и однажды содрогнувшейся и ушедшей в пустыню. А может, у нас и месяца-то нет, может, и недели для нас много?
Ничего не знаем. Только одно. Надо каяться в нарушении седьмой заповеди Божией, как и в нарушении всех других, оставленных нам Господом в наше же спасение. И — не жалеть о грехе, как пожалела жена праведного Лота, обернувшаяся и посмотревшая с сожалением на горящий город. Мгновенно превратилась она в соляной столп. Идти, освободившись от греха. И — не оглядываться. Не оглядываться. Иначе — беда…
— Пообещай, что ни о чём не будешь меня спрашивать, пообещай, что выполнишь мою просьбу.
— Говори, если смогу…
— Сможешь, тебе это ничего не стоит. Только, пожалуйста, никаких расспросов.
В конце концов меня это начинало раздражать. Ворвалась в мою жизнь, назначила встречу у метро «Тургеневская», опоздала, я прождала двадцать минут, и вместо элементарного чувства вины — напор, и ничего, кроме напора. Говорит со мной начальственным тоном с какой-то установкой на мою от неё зависимость. По какому праву? Ну и что, что бывшие соседи? Она давно переехала с мужем в новый район, общение перешло на уровень вежливости: поздравить с Новым годом, позвонить и узнать, все ли здоровы, иногда под настроение поговорить «за жизнь». Так нет, позвонила чуть свет: «Жду тебя у «Тургеневской» — неотложное дело».
— Я слушаю тебя, Ира, только, пожалуйста, объясни всё толком.
— Если толком, то надо рассказывать долго и в подробностях. А у меня на это времени нет.
— Ну хорошо, что ты от меня хочешь?
— Я хочу, чтобы мы с тобой в эту субботу поехали на дачу к одной общей знакомой. Дача далеко, а потому с ночёвкой. Уедем в пятницу вечером, переночуем, а в субботу вечером домой. Знакомую зовут Лена. Помнишь, как-то была у нас в гостях — высокая, полная, Леной зовут, парикмахерша из салона?
— Помню Лену. Только у неё дачи нет, она вообще с мужем в Америку укатила уже два года назад.
— Ну и ладно, кто это знает? Мы едем к Лене на дачу. С ночёвкой.
Потихоньку начинаю прозревать. Мы не едем на дачу, а вроде как едем. Меня берут в сообщники. Со мной хотят договориться.
— Костя? Я ему должна позвонить и всё сказать?
— Да не надо звонить. Вот именно — не звони. А то мы на даче, а ты звонишь: «Костя, позови Иру…» Получится накладка.
Теперь мне уже всё понятно. Ира закрутила какой-то роман, она хочет вырваться на свободу из-под мужниной опеки. А я должна затаиться, не звонить, не напортить. Она, Ира, со мной на даче.
Ничего мне это не стоило. Ира смотрела на меня твёрдым немигающим взглядом. Она будто не об одолжении просила, а приказывала, требовала. И я для самой себя неожиданно сказала:
— Нет. Не могу. Обойдись, пожалуйста, без меня. Врать не буду.
Вот на это она не рассчитывала. Да и я, честно сказать, тоже. Упрямство моё было скорее всего от её напора. Вот если бы попросила, поуговаривала…
— Не можешь? Врать не хочешь? Конечно, враньё дело низкое, только такие, как я, могут врать. Прости, что побеспокоила. До свиданья.
Пошла, не оглядываясь. Как я жалела потом о своей «принципиальности». Хотела позвонить, повиниться, но теперь уже и боялась напортить. А вдруг мы всё-таки на даче у Лены? Вдруг Ира поторопилась и сказала Косте о нашем отъезде до моего согласия?
Прошло время. Много времени. Мы разошлись, мы теперь уже не звонили друг другу. Женские пустяковые конфликты имеют склонность к долголетию. И вдруг — звонок:
— Это я, Ира. У меня юбилей, приглашаю. Костя тоже будет рад.
Ира встретила сердечно, сделала вид, что забыла ту злополучную встречу у «Тургеневской». Я подыграла ей, что теперь вспоминать? Столько лет прошло, лет семь, не меньше. Семь лет — это целая жизнь.
Костя был человеком мягким, спокойным, большим трудягой. Окончил иняз, специализировался на технических текстах, переводил учебники. Ира всегда немного им понукала. Но он сносил это безболезненно, иногда даже потехи ради подставлялся. Говорили о том, о сём, как всегда в застолье, бестолково и одновременно. Ира наготовила всякого, стол ломился от разносолов, но была она несколько потухшей, без её обычной взвинченной весёлости, такая уставшая от жизни, томная дама…
А на кухне, когда оказались на минуточку наедине, она вдруг сжала мне до боли руку и выдохнула:
— Плохо мне…
— Приезжай, — сказала я. — Приезжай завтра, нам надо поговорить.
И вот говорим. Сидим друг перед другом, и чайник на плите начинает уже нетерпеливо присвистывать, напоминая о том, что и он готов поучаствовать в нашей беседе.
Первая любовь редко кончается свадьбой. А у них именно так получилось. Познакомились в юношеском турпоходе. Слёт туристов, конкурс самодеятельной песни. Ира — старшеклассница, Костя — студент первого курса, гитарист, немного поэт. Завертелась счастливая, заполошная жизнь. Всё в ней было прекрасно. Костя писал Ире стихи, а когда в весёлой компании пел под гитару, не сводил с Ирины глаз. Папа с мамой Костю полюбили, чистенького, вежливого, услужливого. А Ира чувствовала себя с ним принцессой рядом с пажом, он взгляда её боялся, любой каприз выполнял, не стеснялся прослыть подкаблучником. И — понесли обвешанные шарами «Волги», одна — белая, другая — чёрная, Ирину и Костю навстречу семейной жизни. Конечно, счастливой, конечно, безоблачной, конечно, не такой, как у всех. Попели ещё немного под гитару, сходили пару раз в походы, да и довольно. Подошло время Ирининого декрета.
А там и вовсе не до того. Девочка родилась здоровенькая, крепкая. Костя настоял — назвали Ириной. Будут у нас Ирина большая и Ирина маленькая. Стал брать халтуру, переводы для технического журнала, сидел ночами, Ирину берёг: «Только дочка твоя забота, остальное беру на себя». Мы жили рядом, и я часто встречала Ирину во дворе с коляской. Свеженькую, подкрашенную, в модной курточке. Она охотно рассказывала мне о дочкиных достижениях: уже узнаёт, уже стоит, сколько прибавила, как кушает, чем прихворнула. Мы, если собирались гости, всегда приглашали друг друга, по-соседски. Обычно Ира приходила одна, Костя оставался с девочкой. Один раз Ира, полушутя, мне сказала:
— Мой Костя — блаженный какой-то. Рассказала ему, что меня один кавказец, тот, что цветы продаёт в киоске у аптеки, преследует. Как выйду с коляской, так тут как тут, вы, говорит, красивая, я таких красивых женщин не встречал. В ресторан приглашает… А Костя смеётся: «Правильно, я тоже тебе всегда это говорю. В ресторан хочешь? Пойдём в ресторан, вот закончу перевод, деньги будут».
— Любит тебя.
— Раз любит, ревновать должен, а так неинтересно. Он уверен, что никуда не денусь, так и буду при нём…
— А куда ты собралась деться?
— Никуда, это я так просто…
Обычные женские разговоры. Я понимала: правда в Ириных словах была. Костя действительно очень Ире доверял. Один раз мы вместе с ней укатили в Петербург к моим знакомым на масленицу. Костя отпустил охотно: пусть развеется, а то засиделась дома, а я справлюсь, мне не впервой.
Хорошая семья. Добрые отношения. Умница муж рядом с немного взбалмошной женой. Они переехали по обмену, чтобы жить поближе к Ириным родителям. Ирочка маленькая уже собиралась в школу. Мы потерялись. И — нашлись.
— Я в него сразу влюбилась. Ток прошёл, как глазами встретились, даже не знала, что такое бывает, какую-то чушь стала лепетать: не замужем, кольцо? Да так просто ношу, чтобы не приставали с знакомствами.
У меня есть давняя знакомая, Антонина, в Клину живёт, это полтора часа электричкой, иногда я к ней выбираюсь, она инвалид, на костылях. Один раз мы с Костей у неё были. А тут я одна поехала, у Кости была халтура. В электричке и познакомились. Села напротив и всё забыла… Оказывается, у него дача за Клином, дом деревенский. Взял телефон. Ой, закрутилось…
Ничего проще не было, как объявить Косте, что она опять поедет к Антонине:
— Совсем одна. Тоскует, а я ей хоть по дому немного помогу. Наверное, мне лучше уехать в пятницу вечером, а вернуться в субботу, как думаешь?
Костя охотно согласился:
— Конечно. Надо только продуктов купить. Я завтра после работы на рынок заеду.
Он действительно купил яблок, лимоны, коробку конфет, даже маленькую бутылочку коньяка:
— Посидите, разопьёте. И ей веселее, и ты развеешься.
По пушистому снегу идут двое. Дорога вывернула из перелеска и крутанулась в сторону небольшой деревеньки. Идут неспешно, говорят весело. Первый раз Ирина идёт в дом к чужому мужчине. Одна, без Кости. Знает, что этот первый раз начало какой-то новой для неё жизни. Сердце прыгает в её груди, она волнуется, но идущий рядом мужчина бережно держит её под руку, и она ничего не боится.
— Вот и мой дом. Проходи. Гостьей будешь. Сейчас я дровишек нарублю, печку затопим. А ты пока валенки надень, холодно.
Она нарядилась в большие валенки, прошлась в них по простеньким половикам. Неудобно, зато очень тепло. Потом стала хозяйничать. Достала «Антонинины» гостинцы, разложила красиво фрукты, порезала лимончик. Нет-нет, она совсем не волнуется. Всё сегодня будет хорошо. Человек, ещё недавно незнакомый, сегодня рядом с ней. У них впереди целый вечер, и ночь, и утро, и день… столько времени. Счастье билось беспокойной жилкой под самым сердцем. Он намного старше её, седой, рослый, с грустными карими глазами, слегка медлительный, основательный, не сравнить с Костей — щуплым, почти подростком. Андрей Иванович. Они уже на «ты», но Ира никак не может сказать — Андрей, Андрей Иванович лучше…
Он врач, заведует отделением. Несколько лет назад схоронил жену. Дом купили давно, жили здесь подолгу, до первых заморозков. В доме порядок, уют, видимо, жена старалась.
— Ну вот и дровишки… Ты любишь запах дерева? Я очень. Вот тебе полено, дарю.
Он засмеялся и протянул ей складненькое, небольшое полено. Она прижала его к щеке:
— И правда. Запах сдобы, будто куличи на Пасху…
Он обнял её. Так и стояли посреди нетопленой избы. Молодая хрупкая женщина и седовласый мужчина в пушистом свитере. Печка развеселилась быстро. Дрова затрещали, тепло пошло по избе. Хорошо. Беззаботно. Счастливо.
Стол накрыт. Маленькая бутылочка коньяка по центру.
— Со своим коньяком в гости? Ну я этого не допущу. Заберёшь домой, а мы лучше моего… Настойка из рябины, сам делал, рекомендую.
— Нет-нет, коньяк, давай коньяк. А настойку в другой раз… — Она осеклась и смущённо посмотрела на него. — В другой раз…
— Пусть будет по-твоему, в другой раз, — он протянул к ней руку, погладил по волосам.
Ночью был очень сильный мороз. Андрей завесил дверь старым, потёртым полушубком, чтобы не дуло. Ещё набросал в. печку дров. Посвистывал чайник. Ирина смотрела на морозные узоры на стекле и ждала самой счастливой для себя минуты…
Они сидели в электричке, прижавшись друг к другу. Проехали Клин. Антонина… Фрукты, конфеты, коньяк. Ирина нашла руку Андрея, тихонько сжала её.
— Ты можешь вырваться в следующий выходной? — спросил Андрей.
— Смогу! — она сказала это поспешно и весело и опять смутилась.
Антонина… как хорошо, что она есть в её жизни. Немощная, на костылях, одинокая, которая очень нуждается в посторонней помощи.
И — закрутилось. Уже в четверг Костя покупал продукты, он приобрёл большой термос, и теперь Ира наливала в него бульон, чтобы там не возиться. Она полюбила этот бревенчатый дом, печку, так щедро и радостно отдающую им своё тепло, валенки, старый тулуп у двери, чайник оранжевый, в крупный белый горох. Чайник всегда сначала терпеливо посапывал, а потом вдруг хулиганисто пускал свои трели, они вздрагивали и смеялись.
— Я очень хотела иметь ребёнка от Андрея. С Костей такого не было. Я вообще не знала, что такое бывает. Андрей наполнил мою жизнь особым смыслом, один раз я даже случайно назвала Костю его именем. Но он внимания не обратил.
Иришка-младшая как-то попросилась с ней к тёте Тоне.
— Зачем тебе? Далеко, устанешь.
Костя поспешил дочке на выручку:
— Пусть поедет. Это даже в педагогических целях хорошо. Пусть знает, что её мама хорошая подруга, не бросает человека в беде.
Стало стыдно. Но стыд прошёл быстро, потому что впереди маячила новая встреча с Андреем. Они не виделись давно, решили пропустить несколько выходных. Иришка осталась дома. Костя увёз её к родителям Иры, а сам засел за очередной перевод, как всегда срочный, как всегда выгодный. У Ирины не было к нему чувства благодарности, было привычное чувство женщины, которую любят, ей должны, ей обязаны. А вот от Андрея самое маленькое внимание принимала она с трепетом и любовью. Он подарил ей в последнюю встречу серебряный медальон — крошечный полумесяц на изящной цепочке. Она надела его и только возле дома вспомнила. Что сказать Косте? Конечно, Антонина подарила за её доброту. Конечно, Антонина, благодарная её подруга.
Андрей стал заводить разговор о женитьбе. Она была счастлива. Но как, как скажет она Косте? Наверное, если бы он подозревал, догадывался, было бы легче. Но Костя пребывал в таком чистосердечном неведении, что она не могла представить себе, как это он узнает, что есть Андрей. А время шло. Та радость любви под прекрасную мелодию чайника со свистком понемногу уходила. Андрей требовал развода, Ира жалела Костю, классический любовный треугольник больно кололся своими углами, лишая покоя и недавнего блаженства. Андрей не на шутку гневался:
— Хватит. Сколько можно? В следующий выходной сам приеду к твоему мужу, если ты никак не решишься…
Нестерпимо стало жаль Антонину. Один раз они решили всё-таки заехать к ней. Андрей остался на улице, а Ира позвонила. Ей открыла дверь постаревшая женщина с слегка припухшим лицом, она даже не сразу узнала Иру, а узнав, обрадовалась, засуетилась:
— Проходи, радость-то какая! Сейчас будем чай пить.
Какой чай? Её ждет Андрей, она на минуточку.
— Не беспокойся. Как живёшь? Какая нужна помощь?
— Спасибо, потихонечку, ничего не надо. Ты останешься? Уже поздно.
— Нет, нет, мне ехать надо.
В дверях услышала, как свистит чайник. Она шла и не поднимала глаз. Андрей молчал. Он научился чувствовать Ирину и никогда не докучал ей разговорами. Ехали молча. Молча простились у метро. Дома она расплакалась, прижалась к Косте:
— Не отпускай меня больше к Тоне, прошу тебя, не отпускай!
— Понимаю, ты устала. Но что делать? Она одинокая, она на костылях. А хочешь, возьмём её к себе, пусть поживёт у нас, потеснимся.
Ира смотрела сквозь слёзы на Костю, на его такое дорогое лицо, щуплую фигурку подростка. Он был в фартуке, готовил ужин. Она вытерла слёзы:
— Я тебя, Костя, очень люблю.
— И я тебя, — Костя улыбнулся своей знакомой извиняющейся улыбкой. — Ты устала, хочешь, я буду ездить к Антонине?
Она опять заплакала. Решила: в следующую субботу скажу Андрею всё. Не могу больше, совесть сжигает всё внутри. И перед Костей виновата, и перед Антониной, и перед маленькой Иришкой.
Перед всеми виновата. Вот сейчас, вот засвистит чайник на плите…
— Андрей… Прости, Андрей.
Три недели она никуда не ездила. Потом не выдержала, позвонила ему в больницу. Густой, чуть хрипловатый голос:
— Доктор Круглов слушает.
Помолчала. Положила трубку. Потом они ещё раз встретились в Москве. Дома у него было нельзя, он жил с матерью и взрослым сыном. Повидались в небольшом кафе, и Ира ещё раз сказала — всё! Потом собрала две тяжёлые сумки и поехала к Антонине. Рассказала ей всё. И плакала, и просила — прости! Антонина растерянно смотрела на неё и повторяла:
— Я разве не понимаю? Успокойся… Всё бывает в жизни.
Потом этот юбилей.
— Вспоминаю, как хотела тебя вовлечь в своё враньё. С тобой на дачу к какой-то Лене. Ты отказалась, а я злилась, потом вспомнила про Антонину, надо было что-то придумывать. Ты прости. Сегодня у меня юбилей, а Андрея нет со мной. Мне очень, очень его не хватает. Но пришёл бы сейчас, обнял бы, я бы всё равно сказала — нет. Не могу через себя перешагнуть, не могу оставить своего самого чистого, самого лучшего моего Костю. Не будет у нас жизни с Андреем, сгорю от стыда и собственного предательства. А Андрея люблю. Запуталась.
Что я могла сказать ей тогда? Только то, что серьёзные решения в жизни даются только так — муками. Что Костя, её Костя редкий человек и предать его — действительно не видеть счастья. Что Иришка маленькая не перенесёт её предательства, потому что уверена: её родители очень любят друг друга и её. Ей остаётся только самое тяжёлое — зажать в себе свои чувства ради ближних, перед которыми она в долгу неоплатном. Долг — это не пустяки. Долг — это то, чем может она сейчас искупить свой грех перед теми, кто даже не мыслит её предательства. А потом посмотрела на Ирину. Сидит передо мной мудрая женщина, которой её мудрость далась так непросто и так болезненно. Зачем напоминать ей о прописных истинах? Сама всё знает. «Вот, — говорит, — будет лето, уедем с Иришкой к Антонине. А Костя будет за снабженца, продукты подвезёт, навестит». Они всё так хорошо придумали. Хотя, конечно, не раз ещё вспомнит она хрипловатый голос любимого человека, его дом с весёлой печкой, причудливые узоры на замёрзшем стекле, его сильные руки… И не раз сердце зайдётся в мучительном томлении, и не раз подступит к горлу комок — горький, отчаянный. Она сама всё понимает. Ни к чему ей мои слова.
Мы вздрогнули. Громким посвистом ворвался в нашу тихую беседу вскипевший чайник…
Дорога на озеро Рица петляла среди нависающих скал. Иногда казалось, они стоят сплошной стеной и мы на всём ходу можем влепиться в серый гранит. Но в последний момент машина ныряла в узкую расщелину, солнце мгновенно пряталось за горами, а потом опять выныривало, как только выныривали из расщелины мы. Было весело и беззаботно. Рица, как сказка, читанная, но позабытая слегка, каждым новым вывертом на горной дороге напоминала о себе, приближала. Я вертела головой, пытаясь ухватить побольше этой торжествующей, ликующей красоты кавказского лета, и, наверное, поэтому не заметила тот дом.
— Смотри, — водитель, мой давний знакомый Зосим, махнул рукой в сторону ущелья, — видишь тот дом наверху?
Нет, не успела. Проскочили. Мне вообще трудно различать детали в горном пейзаже, кажется, всё одинаково величественно и прекрасно. А домик?
— Что в нём такого особенного, Зосим?
Зосим не сразу ответил. Он всегда так: подумает, взвесит. Отмолчался, сказал:
-Там старик живёт. Давидом зовут. Давно уже. Сына один растил. Такой был красавец, слушай… Убили.
Замолчал Зосим… Крутанул руль в очередную расщелину. Я уже не спрашивала, знала: захочет — расскажет. А если уж не захочет, не заставит никто.
Я была права: рассказал…
…Последний раз латал он этот сапог. Кожа ещё хорошая, выделанная на совесть, но сколько можно латать, люди старятся, а сапогам, что же, всегда браво скрипеть и поблёскивать? Послужили, послужили они старому Давиду. Но для двора ещё сойдут, вот прихватит сейчас суровой ниткой голенище, прошьёт для верности задник. Правда, темновато уже становится. А Беслана всё нет. В Пицунду приехали отдыхать его армейские друзья, встреча у них сегодня. Молодое дело. Давид отложил в сторону сапог, аккуратно смотал оставшуюся нитку, иголку предусмотрительно воткнул в толстый клубок. Откинулся, прислонился спиной к стене летней маленькой кухни. Инжир нависал над ним пышной кроной, разлапистые его листы теперь уж совсем не пропускали света. Было темно, душновато. К дождю?
Давид сразу и не понял, что это стук копыт. Первая мысль — начался дождь, крупные тяжёлые капли громко застучали по высохшей земле. Всадник ворвался во двор на всём скаку, обдав Давида пылью, жаром, беспокойством:
— Отец, за мной гонятся, выручай, отец!
Лица он не видел, стемнело. А вот глаза… Они требовали, умоляли, они сверкали горячечным блеском:
— Выручай, отец!
Давид метнулся в дом, потом к сараю, потом зачем-то схватил недошитый сапог, отбросил его в сторону, будто мешал он ему. Наконец сообразил: подставил лестницу к стене дома — полезай на чердак, скорее… Мужчина стрелой влетел в чёрный проём. Давид прикрыл дверцу, но замок вешать не стал: так меньше внимания. Убрал лестницу. Потом взял под уздцы взмыленного жеребца, отвёл в сарай. Только управился — вот она, погоня. Влетели во двор трое, наперебой заговорили:
— Дед, не видел на коне… молодого?
— Мерзавца догоняем, отец.
— Куда дорога идёт?
Запыхались. Давид молча налил им по стакану вина. Пока они жадными глотками пили, стоял рядом, ждал пустых стаканов. Предложил отдохнуть.
— Какой отдых, отец? На празднике в Татарском ущелье один мерзавец человека убил. Вроде по этой дороге поскакал. Не видел?
— Я, сынки, на улице с первым петухами. Ночь уже, а я домой не заходил. Не видел.
— Ну прости, некогда нам!
Ночь в одночасье слизала их. Некоторое время стук копыт глухо ещё отдавался под инжиром, но потом он затих. Давид подставил лестницу, положил на тарелку ломоть хлеба, несколько крупных помидоров, кусок сыра, налил в кружку вина и осторожно, боясь пролить, стал подниматься к чердачной двери.
— Спасибо, отец! Век не забуду твоей милости.
— Поешь. Сиди пока, вдруг вернутся…
Похоже, что и возвращаются. Правда, не так скоро, голоса на дороге то затихали, то опять разбавляли тишину какими-то странными протяжными звуками. Только возле самых ворот Давид понял, что это плач. Узнал и плачущего. Его знакомый когда-то земляк, а теперь бармен в приморском кафе. Зачем он здесь, почему плачет? В темноте разглядел ещё несколько человек, молчаливо обступивших подводу. Разглядел и подводу. Больше ничего не хотел разглядывать. Он шагнул в темноту, как в пропасть, схватился слабеющей рукой за колесо и выдохнул одно лишь слово:
— Сынок…
— Беда, беда в твой дом пришла, принимай сына, -запричитал земляк. — Сколько лет не виделись, Давид, но беда привела меня, весть принёс тебе страшную.
На подводе лицом к звёздам лежал молодой Беслан.
— Убили твоего мальчика!
Давида бережно взяли под руки два крепких паренька, усадили под инжир, накапали чего-то сердечного. Тёплые слёзы лились из старческих Давидовых глаз. Он плакал беззвучно, без причитаний, и от этой тишины двор наполнился какой-то особой жутью. Люди постояли в темноте, повздыхали, посокрушались, уехали. Остались два друга Беслана. Те самые, армейские:
— Встретились, радости конца не было. Зашли в кафе, а там один местный говорит: «Беслан, они русские, им интересно будет, покажи им наш праздник скачек». Далеко, правда, но поехали. А там народу! Все в национальных костюмах, хор долгожителей, танцы. Перед скачками Беслан повёл нас коней смотреть. Красавцы, один другого лучше. И что-то у него там с одним наездником получилось, слово за слово, мы ведь по-вашему не понимаем. Только Беслан вскипел, бледный, как полотно, и тот тоже. Куда-то ушли. А потом говорят — у дороги парня убили. Мы туда…
Всю ночь просидели под инжиром. Беслан лежал в доме, накрытый простынёй. Друзья пообещали — не уедем, пока не похороним. Давид постелил им в летней кухне, а сам сидел посередине двора, обливаясь тёплыми слезами и раскачиваясь. Вдруг вспомнил про того, на чердаке. И в ту же секунду он понял то, от чего захолонуло его старческое сердце и, казалось, остановилось. Это же он убил Беслана! Он, он, он!.. Ночной всадник, принесший в его дом смерть. Чёрный всадник чёрной беды. Он решительно поднялся, резко расправил плечи, вошёл в дом. Зажёг свечу. Маленькие тени от крохотного огонька забегали по стенам весело, совсем не ко времени весело. Он подошёл к сыну, поцеловал его холодный лоб, потом вытащил из-под кровати кобуру, расстегнул её. Тяжёлый металл покорно лёг в ладонь. Сейчас он войдёт, подставит лестницу к стене, поднимется… Пересёк двор. Вдруг чья-то рука из темноты схватила его, выдернула оружие:
— Отец, отец, опомнись, что ты задумал, отец! — перед ним стоял один из Беслановых друзей. Второй тоже оказался рядом.
— Это грех, отец. Ты жить должен. Ради него, понимаешь? — голос у друга задрожал, он уткнулся в грудь другого. Давид смотрел на них испуганно и жалко. Молчал.
Похоронили Беслана на взгорочке за домом, за колючими кустами ежевики. Так принято здесь. И когда отплакали, отговорили поминальные тосты, попрощались с Давидом последние гости — армейские Беслановские друзья, он опять сел на своё привычное место под инжиром лицом к дороге. Только кого ждать теперь, кого выглядывать на ней?
И тут опять будто взвилась в нём кровь. Там, на чердаке, без пищи — он. Давид никак не мог понять, как называть ему того человека. Ночной всадник? Человек из темноты? Слово «убийца» не произносилось. Слово «гость » тем более.
— Гость, гость, — будто услышал он голос своего деда, прожившего здесь, в горах, всю жизнь и убитого на давней войне. — Гость. Как хочешь, но в твоём доме гость, ты должен, ты обязан об этом помнить, иначе произойдёт страшное — нарушится незыблемость кавказских законов, позор ляжет на твою голову. Вот беда легла, а теперь ещё и позор…
Давид смотрел на чердачную дверь, долго смотрел, а голос деда набирал силу:
— Ты мужчина, ты горец, и в твоём доме гость. Гость, который три дня ничего не ел! Да, тебе трудно, но какому настоящему мужчине легко?
Давид поднялся по лестнице, резко открыл дверь. Лучи беззаботно гуляли по чердаку, цеплялись за косяки, за пучки сена. Давид не сразу разглядел среди этого праздника жизни затравленные, испуганные глаза.
— Выходи. Насиделся, хватит.
К нему метнулась маленькая фигурка. Упала под ноги:
— Простите, простите меня, — захлёбывался в рыданиях голос. Тонкие руки ловили Давидовы сапоги и покрывали их истеричными поцелуями.
— Хватит. — Давид отстранился и вдруг закричал:
— Прекрати, ты мужчина или кто? Прекрати, я сказал!
Он хлопнул дверью и прокричал уже с улицы:
— Есть захочешь, выйдешь!
Только вечером пленник спустился с чердака. Давид увидел бледное личико. Совсем ещё мальчик, почти школьник. В его чёрных волосах торчали травинки, свитер с вытянутыми локтями висел тряпкой. Давид нарезал большую миску помидоров, разогрел оставшуюся от поминок кукурузную кашу. Парень ел жадно, давился, но глаз не поднимал.
— Как тебя зовут?
— Беслан.
Давид вздрогнул. Тёзки! Господи, как изобретательна беда и как она насмешлива.
— Рассказывай. Если, конечно, наелся.
Но Беслан ещё съел густо намазанный аджикой ломоть хлеба, запил молоком.
— Ему мой конь не понравился, говорит, ну и кляча. А конь от отца у меня. Отец утонул год назад, девочку спасал на пляже. Я видел, он слегка выпил, мне бы промолчать. А у меня в глазах от злости темно стало. Пистолет тоже отцовский — первый раз после его смерти достал, хотел ребятам на празднике показать. Не помню, как выстрелил. Ничего не помню.
— Лет-то тебе сколько?
— Семнадцать.
Беслану было двадцать три. И вдруг — опять пыль на дороге. Скорее, скорее, мальчик взлетает по лестнице на чердак. Давид едва успел убрать лестницу.
— Здравствуй, отец. Прими мои соболезнования, — перед ним стоял милиционер. — Прости, но у меня работа такая. Скажи, перед смертью сын ничего не говорил, может, враги у него были?
— Слушай, не приезжай больше, не рви сердце, прошу тебя.
— Ты, отец, не думай, мы этого негодяя отыщем…
-Уходи. Прошу, уходи.
Больше никто не приходил. Беслан пару раз сходил в лес, принёс две огромные охапки дров. Давиду на зиму. Накосил травы на взгорье. Даже корову доил. Всё он делал быстро, проворно, привыкший был к сельскому труду. Жил он с отцом и матерью далеко отсюда, с той стороны ущелья, в небольшом домике под водопадом. После смерти отца мать умом тронулась, не вылезает из больницы. А у него сестрёнка, десять лет, растить её ещё и растить.
Незаметно оттаивало Давидово сердце. Особенно однажды, когда он увидел на могиле сына пышный венок из розовых рододендронов. Мальчик ходил в горы…
В тот вечер он сказал Давиду:
— Завтра уйду. Сестрёнка в Сухуми, привезут завтра.
Давид посмотрел на гостя. Каким большим, мужественным показался он ему в ту проклятую ночь. А на деле — цыплёнок, только вылупившийся из гнезда и не знающий о жизни ничего ровным счётом. Как он будет там один, с сестрёнкой? И вдруг… Сам Давид не ожидал от себя этих слов:
— А ты возвращайся. Отсидись, пока не забудут, и возвращайся, а то ещё дров наломаешь, джигит. И сестрёнку привози. Будем жить, места хватит.
Мальчик светло и радостно посмотрел на Давида. Он метнулся к нему, хотел, видно обнять, но сдержался, мужчина не должен обнажать своих чувств. Вывел из сарая скакуна, легко на него вскочил:
— Я вернусь. Дров пока хватит. Потом я ещё… много дров надо, зима длинная, вместе будем зимовать.
Ускакал. Давид обошёл свой двор, направился к могиле сына. Привядшие уже цветы повисли слабыми головками на свежем бугорке. «Вот, сынок, дела какие. Простишь ли ты меня, сынок?» И вдруг коснулась сердца Давида удивительная лёгкость. Впервые после смерти Беслана. Лёгкость эта набежала волной и откатилась. Видимо, Беслан послал ему из иного мира своё прощение.
Мы уже приехали на Рицу, но почему-то сидели в машине. Услышанная история взволновала больше, чем это высокогорное озеро, к которому недавно так рвалась моя душа. Да и озеро оказалось совсем не праздничным и совсем не весёлым. Запустение после недавней войны, ни одного экскурсионного автобуса. Невдалеке какие-то случайные, вроде нас, люди возились в карбюраторе машины, раскрыв настежь все четыре дверцы и врубив радио на полную мощность. По радио рассказывали о заложниках. Мы побродили и поехали обратно. Говорить не хотелось. Зосим грустно усмехнулся:
— Вот нагнал на тебя тоску. Буду исправляться. Сейчас мы завернём на пасеку и купим хорошего мёда. Привезёшь в Москву, ему цены не будет, слушай…
И мы заехали на пасеку. Старый пасечник долго обнимался с Зосимом и всё приговаривал: «Вот обрадовал, вот спасибо». Потом он угостил нас вином, потом внучка, девочка лет десяти, принесла нам по горсти тыквенных семечек, потом пасечник торжественно вручил мне банку янтарного, духовитого мёда. Налил с верхом. Пока несла банку в машину, лизнула несколько раз через край. Терпкий, чуть горьковатый… Вкус был каким-то особенным. Такого мёда пробовать мне не доводилось.
Мы ехали дальше и дальше. Говорить не хотелось.
— Зосим, — тихонько попросила я, — покажи мне тот дом, ну сам знаешь…
— Да я тебе его показал. И с хозяином познакомил. Прости за хитрость. Побоялся, узнаешь ты, что это Давид, будешь смотреть с жалостью. А он жалости не любит. Мужчина.
— Значит, Беслан не вернулся…
— Беслана посадили. Говорят, сам пришёл, с повинной. Ждёт, скоро уже освободится. А сестрёнка у Давида живёт, семечками нас угощала. Мананой зовут. Ну, как тебе мёд?
-Удивительный. Вроде и сладкий, а как будто с горчинкой.
Мёд с горчинкой. Зосим сказал, оттого с горчинкой, что каштановый. Наверное, он прав.
Милые бранятся, только тешатся. И действительно, брань бывает такая полюбовная, такая симпатичная бывает брань, что умилённое бранью сердце принимает её как должный, даже желанный атрибут семейной жизни.
— Моя-то дурочка третий день как у меня живёт, — мило улыбаясь, делится новостью со знакомой пожилая женщина на автобусной остановке. — Поцапалась со своим-то, вот и хлопнула дверью…
— Молодые… Притираются… — охотно поддакнула знакомая и тут же «прописала» рецепт. — Пусть спуску не даёт, мужики, они такие, на голову сядут, если вовремя их не приструнить.
— Да уж, учу. Кто ей, кроме матери, подскажет?
Такие привычные разговоры. Такие привычные рецепты, такие привычные жизненные коллизии. Семейная ссора. Слово за слово, упрёк на упрёк, и — заискрило, закипело, забулькало. Хлопанье дверью одного, хлюпанье в платок другой. Несколько часов, реже дней, напряжения, и — «милые бранятся, только тешатся». Желанное примирение, поспешность извинений, и опять безоблачный небосвод над семейным гнездом, кажется, такой надёжный и такой долговременный.
Но вот опять пасмурнело. Обидные слова близкого человека, которые, казалось, были похоронены в самой глубине нашего сердца, вдруг выясняется, не умерли. Живут и здравствуют, будоражат притихшую память, провоцируют нас на смекалку и изобретательность. «Я отвечу…» «Я так скажу…» «Я припомню…» И уже перехватило дыхание от подступившего к сердцу гнева. Побольше, поизощрённее, наотмашь. Гнев услужлив. Он обладает удивительной способностью нажать на какой-то одному ему известный в человеке клапан, дабы выпустить на волю мутный поток площадной брани и непотребных слов. Бывает, где-то в закоулках разума мелькнёт испуганное: что я горожу, какой стыд, остановись! Но приступ гнева мгновенно прихлопнет здравую мысль и помчит нас дальше, по кочкам, по кочкам, пока, обессиленные этой гонкой, мы не падаем в изнеможении от усталости и стыда. Потом окажется — зачем кипятились? Не стоит «выеденного яйца» взбесившая нас проблема, но ведь не воробей слово, вылетело уже, закружило над нашим домом. Влетело по назначению в душу ближнего, мгновенно припечатавшись к ней смертельно опасной ржой.
Именно эта ржа и позволяет нам говорить о гневе, как о смертном грехе. Гнев бесследно не проходит. Ни для того, кому предназначается, ни для того, в чьём сердце закипает. И если поначалу можно благодушествовать и снисходительно улыбаться над тем, как бранятся милые, то спустя время можно разводить руками и недоумевать сокрушённо: ну чего бы им не жить? Всё есть, молодые, здоровые, а разбегаются.
Не знаю точной статистики, но не ошибусь, если скажу: многие, очень многие семьи рушатся именно из-за этого. До краёв полна чаша обид, нанесённых друг другу в запале гнева, ярости. Попрано достоинство, измельчены чувства, совместная жизнь становится мукой, никому не нужным истязанием. А бывает — терпят. Обороняясь от половины своим безразличием и равнодушием, ловя на стороне мимолётные праздники, твёрдо зная, что никогда уже не слюбится. Латают дыры в хлипкой шлюпке семейного бытия разных целей ради: ребёнок без отца, квартира неразменная, старики-родители не переживут.
Беда житейской мудрости в её деликатности. Она не блажит во всё горло о своих достоинствах, а конфузливо и тихонько пристраивается где-нибудь с краешку на нашем празднике жизни. Разглядеть её, услышать, да и усадить поближе под стать только очень внимательным и воспитанным людям. А вот хамство, гнев, злоба, раздражительность — это боссы. Эти прутся в президиум без приглашения, рассаживаются там по-свойски, опорожняют бутылки с минералкой и обязательно просят слова. Взобравшись на трибуну, истошным голосом учат нас жить. «А ты его… не давай спуску, да пошёл он!.. Нет, нет, не прощай, припомни, обязательно припомни…» Напичканные этим поганым товаром, мы с перекошенными злобой лицами идём в наш «последний и решительный бой». Ярость благородная вскипает, как волна, в наших жилах, мы крушим и беснуемся по принципу: бей своих, чтобы чужие боялись. Этот бой — не на жизнь, а на смерть. Победа любой ценой означает смерть любой ценой того, кого побеждаешь. Грех злобного гнева становится смертным именно поэтому: разрушив нашу душу, он бросается рушить душу близкого. Он отшибает нам память, и мы забываем, что рядом именно близкий, что отдано ему столько нашей любви и нашего внимания. Если бы кто посмел обидеть его, мы бы бросились на помощь, защитили бы, обязательно защитили. А сами… Пустая душа, в коей живёт злоба. Злобная, она не терпит никакого соседства, оттеняющего её убожество и пагубную сущность. Злобных людей сразу видно. Их лица некрасивы. Они всегда настороже. Правильно советуют мудрые: когда гневишься, посмотри на себя в зеркало.
Но ведь всем знакомо это чувство. Все пережили его. Наше бытие так богато на поводы к гневу и раздражению. А сказать человеку: «Не гневись, не раздражайся», — только лишний раз его прогневить. Но ведь на каждую болезнь есть управа. Кашель лечат горчичниками, радикулит — массажем, температуру сбивают мёдом и малиной. А чем же нам исцелиться от гнева?
Мы жили на одной лестничной площадке. Пожилая женщина с приветливым для всех лицом. Никогда не видела её раздражённой, не запомнила повышенного тона в разговоре. Но иногда она забегала ко мне, и я чувствовала — ищет предлог: «Можно, я позвоню, у меня что-то с телефоном? У тебя есть луковица, борщ затеяла варить, не рассчитала…» Когда однажды я позавидовала её постоянному доброму расположению духа, она рассмеялась:
— Нет, нет, у меня скверный характер. Но я поняла, самое главное, чего не переносит гнев — молчания. Вот он уже подкатил, уже и слова нашлись, а ты сожми губы и молчи. Тебе обидное сказали, а ты не отвечай. Запрети себе. Внуши: слово вымолвишь — умрёшь. Увидишь, что гнев, посрамлённый, бежит без оглядки. Через пять минут вспоминаю, из-за чего это я?
Молчание — золото? Да, мы слышим об этом часто. Но тогда в простых и искренних словах соседки эта житейская мудрость высветилась особенно выпукло. Спустя какое-то время я прочитала о мудреце. На вопрос, о чём он жалеет и о чём не жалеет в жизни, он ответил: «Я жалею о многих своих грехах, но ни разу за долгую жизнь не пожалел о… молчании». Надо же, подумала я, как моя соседка Клавдия Ильинична!
Мужа её я побаивалась. Был он человеком непростым, казалось, излишне прямолинейным. Не мёд, не подарок?
— У него много достоинств. Саша очень обязательный, любит порядок, дисциплину. Иногда, бывает, не угожу чем, сорвётся, а я, чтобы потом ему стыдно не было за себя, спохватываюсь, чтобы не слушать: «Ой, забыла». И… к тебе за луковицей. Возвращаюсь, он уже откипел без свидетелей. Жизнь продолжается.
От греха подальше. Убежать, спрятаться, схитрить. Все средства хороши в достижении этой цели. Быть подальше, не приближаться к греху, дабы не подвергать себя риску. А если зазевался да приблизился? Молчать. Дай обет молчания, как давали его подвижники благочестия, дабы стяжать мирен дух. Десять минут такого «подвига» — смехотворная цена за достойную семейную жизнь. Сегодня десять минут, завтра пятнадцать, послезавтра столько же -и вот уже целый месяц без обид и гнева, без испорченного настроения, без подскочившего давления, без слёз и истерик. Трудно бывает смолчать, порой просто невыносимо. Неопровержимые аргументы зудят на кончике языка, кажется, произнеси я их, и они повергнут в смущение моего такого же разгорячённого и красного от гнева оппонента. Обман! У оппонента свои неопровержимые аргументы, и у него они тоже на кончике языка. Ничем не завершится постыдная распря, ничем, кроме ещё большей злобы и негодования. Мудрая Клавдия Ильинична не позволяла мужу выплеснуть на неё свои аргументы не потому, что правды боялась, а потому, что оберегала мужа от собственного его стыда за сказанное. Завидная предусмотрительность!
Вот уже несколько лет, как Клавдия Ильинична переехала в другой район. Мы давно не виделись с ней, но я всегда помню её гладко зачёсанные назад волосы, вечную спутницу-улыбку, доброжелательные, мудрые глаза. Недавно прослышала: у Клавдии Ильиничны ЧП. Сын, двадцатитрёхлетний студент, возвращался поздно вечером домой, на него напали четверо парней, сняли дублёнку, отобрали деньги. Надо позвонить, посочувствовать.
— Да что ты, какое сочувствие! — в трубке привычно зазвучал приветливый голос. — Это ли не радость? Ну, подумай сама. Ведь это не мой сын отнял деньги, а у моего отняли. Мой-то с концерта возвращался, Чайковского ходил слушать…
Да, мудрость многого стоит. Она стоит дорогих дублёнок и новеньких хрустящих баксов, она стоит серьёзной бреши в семейном бюджете, ей вообще нет цены. Некоторые люди занимаются аутотренингом. Они приучают себя, проснувшись утром, подумать раньше других мыслей: готов ко всему. Вот так — готов ко всему. И в ванную чистить зубы, на кухню жарить яичницу, к телефону отвечать на звонки. И на улицу -на работу. Постоянная готовность принять все превратности судьбы — похвальная готовность. Но она воспитывает борца. Борца за права и завоевания. Борца с кем? С нами. С кем окажется в одном троллейбусе, в одной очереди, в одном кабинете, в одном цехе, в одной аудитории.
Недаром столько лет слова «бороться», «борьба», «борец», «борцы» были очень популярными. На все лады мы склоняли их и в самых разных контекстах использовали. А может, агрессия наша чрезмерная, готовность обрушиться на ближнего, испепелить его злобой и гневом произросла из того самого зёрнышка, брошенного в почву много лет назад? Мы приучили себя к агрессии. Нам же теперь, себя и отучать. Если хотим жить по совести, по заповедям, по-божески жить, боясь греха и обиды ближнего. Конечно, мне могут возразить. Что же теперь, подставляться? Заискивать перед хамом, заглядывать в глаза обидчику, прогибаться в реверансе перед врагом?
Был такой замечательный церковный деятель, богослов, современник Пушкина, святитель Филарет (Дроздов), митрополит Московский. Сказал он в своё время такие слова: «Люби врагов своих, сокрушай врагов Отечества и гнушайся врагами Божиими». Думается, нам полезно в них вдуматься. Люби врагов своих. Другими словами, не гневись на них, опусти перед ними свою планку нравственного совершенства. Ведь это сейчас, сию минуту враг уничтожает тебя гневными словами. А вчера, год назад ты также уничтожал ближнего. Пусть не его, другого, беззащитного, растерянного. Считай, что сегодня оплачены, наконец, твои счета.
Помню, когда я покаялась батюшке, что нет сил терпеть обидчика, молчу, а всё кипит, душа во гневе, он устало на меня посмотрел:
— Хорошо, что молчишь. Продолжай молчать. А в душе… Пусть никто об этом не знает.
Я благодарна ему, что не стал он подталкивать меня к любви. Полюби врага, врагов любить надо… Да я сама знаю, что надо, но не полюбила вот ещё, немощь моя духовная не позволяет мне подняться на сверкающую вершину совершенства.
Сокрушай врагов Отечества — второй постулат святителя Филарета. Вот здесь-то и вспомним гнев праведный. Тот самый, что ставим мы в один ряд со святым чувством любви к Родине. Праведный гнев по сути своей и есть любовь. Но любовь действенная, восстающая против того, кто грозит Отечеству. Примеров такой любви несть числа в нашей истории. Сейчас нет-нет, да и проклюнется голосок доморощенного философа-прокурора: «Как так, Сергий Радонежский к миру призывал, а Ослябю с Пересветом на поле брани отправил, умирать. Не по-христиански это, не по-православному». По-христиански. По-православному. Потому что умирать за Родину всегда было делом, достойным православного человека. Пойти первым в праведный бой, благословясь и перекрестившись, это мученические, желанные венцы.
Вот какие интересные слова сказал один историк-богослов: «В славянском языке нет слова, соответствующего западноевропейскому слову «патриот». Но это не потому, что мы не любим Родину, а потому, что любить Родину для нас так же естественно, как и дышать. Ведь нет же у нас слова, обозначающего человека, любящего свою мать. Потому что в какой мере человек перестаёт любить мать, в той мере он перестаёт быть человеком».
А вот и третий постулат: «Гнушайся врагов Божиих». Как понять это? Видимо, праведный гнев, с которым ты готов обрушиться на врага Божиего, не в словах заключается, не в обличении, не в негодовании, а в том, чтобы отвернуть от него своё лицо, презреть внутренне. Подвижники-христиане так и делали. А ночами, когда враги Божии почивали, молились о них, как о заблудших. И Господь уж сам определял их участь. Наше время до чего лукаво. Любимое некогда слово «борьба» легко заменили мы на популярное нынче «терпимость». Терпимость к своим врагам — да. Но терпимость к Божиим… Слово-то больно уязвимое. В русском языке, великом, могучем и правдивом, оно имеет один, определённый смысл и употребляется в определённом контексте.
Гнев — смертный грех. Именно наш гнев, который легко и привычно выплескивается из наших душ, и из которого легко и привычно лепим мы свои грязные, липкие снежки слов и швыряем ими в ближнего. Такой гнев ох, как опасен. И для того, в кого швыряем, и для нас самих, оттачивающих свою меткость самым недостойным образом. А теряем, сколько теряем… Способность понимать, способность сострадать, способность любить и жалеть.
Пожалеть человека — простить ему его несдержанность и гнев. Пожалеть человека — снисходительно улыбнуться на его желание кольнуть побольнее. Заземлить на себя, оставить в себе его невоспитанность и непривычку быть добрым. Окупится, окупится сторицей такая душевная щедрость. Законы бытия неукоснительны. Они обязательно сработают в нашу пользу, они обязательно подтвердят житейскую мудрость — быть добрым полезно, умно, выгодно. И опровергнуть мудрость другую, которую сами мы впустили в наши головы, оправдывая смертный грех злобного гнева. Милые бранятся — только тешатся. Если бранятся, то уже не милые. Любовь не терпит брани, как не терпит неискренности чувств. Тешиться бранью может только очень злобный, нездоровый человек. Человек с перевёрнутой шкалой ценностей, с напряжённым взглядом и очень некрасивым лицом.
Отвесная скала отсекла меня от ущелья. Она выдавалась над узкой полоской песка и мелких камешков, которую я вот уже вторую неделю зову пляжем. Это мой «собственный» пляж, и всякий случайный человек мне ни к чему, хотя их и было-то всего трое — случайных. Парень с девушкой, забредшие сюда из Пицунды пофотографироваться, и пожилая женщина. Пришла в ущелье купить мёду, да жарко, решила окунуться.
А так я одна. Живу в трёх шагах от пляжа, в ущелье, в большом доме, намертво вдавившемся в поросшую орешником и мимозой гору. Этот дом купили мои добрые знакомые себе на радость, но — человек предполагает, а Бог располагает: нежданная, длительная командировка за рубеж отодвинула радость обживания дома. Попросили похозяйничать — год, два, кто знает, сколько…
Не спеша, по глотку пью я своё желанное одиночество. Вот и сейчас чередой выстроились «неотложные дела». В череде той царит деликатность и предупредительность. Именно так деликатны и предупредительны бываем мы, когда никуда не спешим, когда никто не посягает на наши права и удовольствия.
Маленькой чёрной точкой в синеве волн храбрая лодчонка. На ней мои знакомые рыбаки Павел и Акоп. Вечером, если с уловом, они окликнут меня с улицы и предложат нежно-розовую, почти перламутровую барабульку.
— Её коптить можно, жарить, а уха из неё!.. — скажут.
Я возьму с благодарностью и приглашу их на чашечку кофе. Откажутся. И только когда уйдут, вспомню, что в Абхазии не принято входить в дом к женщине, если она одна. Долго смотрю на далёкую лодчонку. Хорошо бы — с уловом…
Кроме приятного «дела» всматриваться в морскую синь, есть у меня ещё одно — отыскивать под ногами небольшие ракушки. Не каждая меня интересует, а только та, в которой есть дырочка. Придумала я сделать штору из таких ракушек и повесить её между столовой и кухней. Должно быть очень необычно, поиск ракушек вдохновляет. Под ногами вижу маленькую, причудливо изогнувшуюся в форме кавказского кувшина для вина. Да, да, вот и крошечная дырочка, пробитая морской «дрелью», мне в утешение. На штору, ещё одна, с миру по нитке…
А ещё мне надо повернуться спиной к морю и вглядеться в отвесную скалу. Люблю удивляться храбрости деревьев, вцепившихся корнями в скальную плоть. Изогнувшись стволами, они тянутся в небесную высь, весело шелестят листвой и не горюют, что нескладны и уродливы. В их жизни главным стало небо. И в этом зримом философском постулате так много видится, сравнивается, постигается. Много дел… А солнце, завершив свои дела, нацелилось на покой за потемневшую сосновую рощу. Посидеть ещё?
Что-то ласковое, тёплое касается ноги. Шарик! Он лежит рядом и легонько бьёт хвостом по моим пляжным шлёпанцам. Преданные собачьи глаза. За две недели мы научились понимать друг друга. «Хватит, -говорит его взгляд. — Неплохо бы и перекусить».
Оставляю свои дела. Завтра, даст Бог, новый рассвет и я долюбуюсь, додумаю, доделаю. «Пошли домой, Шарик». Он поднимается тяжело и неуклюже, старый, измотанный жизнью пёс. В этом доме в ущелье он живёт очень давно. Сосед напротив, уже отец двух детей, помнит, как мальчиком ходил с Шариком в горы за дровами. Другой сосед, уже при внуках, принёс Шарика в этот дом беспомощным щенком. Лет Шарику много, по собачьим меркам очень много.
У меня в детстве никогда не было собаки. Я и не просила, обходилась как-то, не лила слёзы в материнский подол: «Купи щеночка». Может быть, по чёрствости сердца, но людей, рыдающих над кошачьими и собачьими судьбами, собирающих бездомных котят, потерявшихся попугаев, я не понимала, искренне считая, что любовь, отданная собаке — это любовь, недоданная человеку. Поэтому уже во взрослой жизни дальше рыбок в аквариуме не поднималась. И опять без всякого ущерба для самосознания. Нет и не надо.
Первый раз я приехала в этот дом в прошлом году, на недельку. Шарик встретил сдержанно, посмотрел устало, для приличия вяло помахал хвостом. Кормила я его больше по необходимости, а уехала вообще с лёгким сердцем. Шарика в моей жизни не было.
Бывшие хозяева продали дом, а собаку оставили. Сами они уехали к детям в Сочи, а куда им ещё пёс старый, больной, слегка подтаскивающий правую лапу. Шарик остался. Дом его детства, его юности, его зрелых собачьих лет стал домом его старости. Только в отличие от лет прожитых, старость его была одинокой. Наверное, тогда, в первый мой приезд — теперь я понимаю это — Шарик переживал глубокий стресс от человеческого предательства. Он мало двигался, почти не выходил из-под лестницы, подолгу лежал, ел неохотно, будто делал одолжение. Страдал. Но мне ли догадываться о его страданиях? Вырвалась на недельку, успеть бы порадоваться солнышку, морскому прибою и вечернему фейерверку светлячков. Мы не смотрели в глаза друг другу. Я по равнодушию. Шарик — щадя мои праздничные чувства.
В этот раз он встретил меня уже радостно. Боком, боком, он теперь всегда ходит так, подошёл, потёрся о дорожную сумку, ткнул в колени нос, заглянул в глаза. Я увидела в них благодарность и надежду. Жить в пустом доме одному тоскливо, и хоть соседи не давали умереть с голоду, мочили в воде засохшие хлебные корки, но всё-таки один. А тут -дождался.
Утром он уже суетился во дворе, боком, боком, ждал меня к завтраку. Завтрак у Шарика получился царский — несколько кусочков подсохшей колбасы, остатки бульона. Ел жадно, сосредоточенно, но не торопясь, с достоинством.
— Пойдём, Шарик, на море…
Слово «море» ему, состарившемуся в ущелье прибрежного посёлка, всё равно, что бальзам на душу. Шарик окунулся в воспоминания давней курортной жизни. Уж кто-кто, а он-то повидал на своём веку отдыхающих. Бывшие хозяева держали в сезон по тридцать человек одновременно. Удивительные были времена! Шарика баловали, кидали со стола вкусные кусочки, а уж кости и рыба в его меню не переводились. Сколько восторгов в свой адрес он слышал, сколько рук ласкали его! Шарик был молод и лёгок на подъём. Среди окрестных собак он слыл самым умным и злым, не подпускал к воротам дома никого чужого. Отдыхающие в счёт не шли, они хоть на недельку, на две, но становились своими. Лаял Шарик раскатистым басом, грозно оголял свои немаленькие клыки. Особенно не жаловал болтавшихся по ущелью собачек. Зачем болтаться, у собаки должен быть дом, который надо охранять. Шарик рвался и негодовал, иногда даже прикусывал от досады металлические прутья ворот.
Любимец публики. Отдыхающие с вечера спорили, с кем идти Шарику на море. А он иногда, дабы не сеять рознь, оставался дома, вальяжно разваливался в холодке под лестницей — сытый, ухоженный. Детей не очень любил. Они, бывало, затаскивали его насильно в воду, а Шарик этого терпеть не мог. Он упирался лапами и изо всех сил старался не показать клыки, хотя очень хотелось… Не мог он объяснить несмышлёным этим насильникам, что для него, курортной собаки, вхождение в море — ритуал. Он подходил к кромке волн, слегка касаясь её носом, потом позволял волне подползти к самым лапам. Потом пару минут стоял насторожившись, готовился. Потом рассчитывал, когда одна волна лизала берег, а другая ещё только подкатывалась к нему, делал несколько решительных прыжков навстречу горизонту. Потом уж всё, можно плыть, мелко работая лапами и высоко подняв над водой голову. Шарик не любил, когда солёная вода попадала в глаза. Щипало.
Освежившись, вылезал. И тут уж не упускал возможности пошутить. Подходил к какой-нибудь пышной даме, пригревшейся на большом махровом полотенце, и весело стряхивал с себя остатки воды. Как серебрились на солнце крошечные капельки, как вспыхивали они и мгновенно угасали. Дама вздрагивала, поднимала голову, корила Шарика, замахивалась на него. Весело было…
Вечером в ущелье обязательно музыка. Кто-нибудь всегда приезжал с магнитофоном. Запахи дня (море, цветы) сменялись другими, вечерними. У Шарика к ним было двоякое отношение. Одни он любил. Например, шашлык, дымящийся на костре пах очень неплохо. Шарик выучил, что сразу засвечиваться возле костра ни к чему. Заметил, лучше позже подойти, когда отдыхающие угомонятся, сыто откинутся на спину, подобреют. Тут обязательно позовут: «Шарик, Шарик!» Начнут сплавлять «некондицию». Кусочки с жёсткими прожилками, или обгоревшие, или непрожаренные. Шарик не бросался на лакомства. Он вообще отличался от местных собак чувством то ли воспитанного, то ли приобретённого самоуважения. Да и зачем было бросаться? Завтра вечером опять поплывёт над ущельем дымок, а за ним такой привычный, такой желанный шашлычный запах. А вот запах вина не переваривал. Какой букет! Какой аромат! Чистая «Изабелла»! — отдыхающие восторгались и причмокивали языками, а Шарик держался подальше. Потому что обязательно кому-нибудь придёт в голову обняться с ним, дохнуть на него кислым, тёплым, отвратительным дыханием. Один раз он еле вывернулся из-под рук бородатого толстяка, от которого нестерпимо несло «Изабеллой». Он сделал это, видимо, не совсем учтиво. Толстяк больно наподдал Шарику ногой. Как он только сдержался, чтобы не взвизгнуть!
А ту красивую женщину он полюбил. На женщине была белая юбка и футболка цвета солнца. С ней был спутник, не такой толстый, что наподдал, но и не худенький. Этот человек что-то долго и зло говорил женщине, они бродили вдоль моря. Шарик чуть сзади. Потом человек ударил женщину, она покачнулась, белая юбка колыхнулась, женщина заплакала. Шарик заметил: если люди плачут, они или обнимают его или бьют. На всякий случай он остановился. Женщина побежала. Вперёд, туда, где скала обрывается и на больших валунах живут крабы. Мужчина зло выругался — сел на песок. Шарик заметался: «Куда ему, с кем?» Побежал за женщиной. Та остановилась, встала на колени, обняла его, потом стала размазывать слёзы по его шерсти. На следующий день она рано вышла из дома:
— Пойдём, Шарик, на море…
Ему не надо повторять два раза. Так далеко он ещё ни с кем не ходил. Второе ущелье, третье. Шли и шли. Солнце поднималось над ними, стало припекать. Женщина разделась, вошла в воду, поплыла как бы навстречу солнцу. Она и его окликнула: «Шарик, Шарик!» Шарик понял — отказываться от приглашения неучтиво. Поплыл, поспешая. Потом они сидели на песке. Женщина курила и плакала. Но уже как-то устало.
Он почему-то хорошо её запомнил. Приехала бы, узнал, несмотря на то, что стариковская память даёт сбои. Она, может, и приехала бы, да началась в Абхазии война… Это слово, как «море», все стали повторять очень часто. А ещё у людей сразу изменилась походка. Они вобрали голову в плечи, музыка пляжных солнечных дней замолкла, запах шашлыков по ущелью исчез. Опустел берег. Море сиротливо жалось к горячему песку, в недоумении шепталось с прибрежным кустарником. Сначала Шарик ничего не мог понять. Он приходил на берег, всматривался в морскую даль. Не купался, одному не интересно. Война… Какие уж там шашлыки, хозяева наливали ему в миску жиденький овощной суп. Суп был невкусный. Шарик ел неохотно. Потом привык, рад бы был овощному, когда и его стал получать всё реже и реже. К словам «море», «война» прибавилось ещё одно — «хлеб». Его повторяли все, живущие в ущелье.
Война в Абхазии шла чуть больше года. Вот уже четвёртый год, как её нет. Шарик за это время слегка подзабыл это слово. Да и слово «море» не востребовано.
Едут сюда все ещё с опаской, если вообще едут, а уж к нему в ущелье кто рискнёт? Хозяева после войны написали письмо своим бывшим постояльцам в Москву: «Живём трудно, но главное — война закончилась. Шарик наш — кожа да кости, да что Шарик — всем несладко ». Уж и не знаю, что это за люди. Только через месяц пришёл в посёлок денежный почтовый перевод. Сумма приличная — две тысячи. А на корешке перевода два слова: «Для Шарика». Рассказывали мне об этом соседи и плакали. Шарик лежал рядом. Спокойно лежал. Привык за время войны, что многие плачут.
Я не видела, как прощались с Шариком его бывшие хозяева. Может, не было никакого прощания. Но наверняка Шарик чувствовал — в его жизни происходит что-то трагическое, роковое. Он остаётся совсем один в большом доме, вдавленном в гору, под лестницей, и отныне в его жизнь войдёт ещё одно слово — «одиночество». Только он не научился его понимать, потому что произносить-то слово некому. Люди уехали. Он остался.
Жалостливые соседи кидали ему куски, да только после войны каждому куску в домах счёт. — Пойдём, Шарик, на море-Сегодня опять чудесный день. Как хорошо после московской измороси порадоваться тёплому песку и спокойной морской волне. Сажусь в раскладное кресло. Шарик ложится рядом, слегка прижавшись к моей ноге. Запускаю руку в его прогретую солнцем шерсть. Шарик поднимает голову, благодарно заглядывает в глаза. Сейчас я порадую его ещё больше:
— А знаешь, Шарик, завтра к нам приезжают гости. Они будут жить здесь целых три недели, ходить с тобой на море, баловать косточками. Пойдём, у нас много дел. Надо сварить борщ, проветрить комнаты, помыть полы. Ты рад, Шарик?
Шарик рад. Он бежит чуть впереди меня, изредка оглядываясь. Гости — это хорошо. Но он даже не представляет — насколько…
У них были прекрасные имена — Елена, Ольга, Алла, Лариса. Шарик быстро разобрался, кто есть кто, и полюбил их разом. А уж они-то его! Старые добрые времена вернулись. Ущелье расцвело яркими футболками, шляпами с лентами, воздушными юбками, звонким смехом. А ещё запахами! Как пахли, ну прямо умопомрачительно, блинчики с мясом, как ласково ложились на язык маленькие кусочки копчёного сала, щедро бросаемые Шарику. А сулугуни! Прекрасные гостьи очень любили по утрам пить кофе с этим сыром. Шарик ложился поодаль, ждал. Они были великодушны, добры, красивы. Он полюбил стремительную походку Аллы, бархатные Еленины глаза (только зачем она прячет их под очками?) Ему нравился спокойный, нежный Ольгин голос, а у Ларисы были очень ласковые руки. Жизнь Шарика крутанулась в забытое им прошлое, в то, до войны. Один раз он ушёл с ними далеко, не рассчитал силы, устал, но не хотел показывать вида. Шёл, еле плёлся на старческих ревматических лапах. Девушки легко прыгали с камня на камень, а он соскальзывал. Тогда Лариса взяла его на руки, перенесла через преграду. Стыд проступил на стариковской собачьей морде. Так и вернулся с прогулки -понурый, виновато лёг под лестницу. Думал, они будут смеяться, но до чего великодушные и благородные люди! Целую миску ухи поставили перед ним, будто ничего и не произошло. Шарик молодел день ото дня, а прекрасные благодетельницы уже считали дни до отъезда. Он всё понял. Подъехала машина, стали выносить вещи, Шарик под шумок ушёл в горы: долгие проводы — лишние слёзы. Уехали.
— Разве мало уезжали в твоей жизни, Шарик?
Много. Всех не упомнишь. Люди менялись. Мелькали лица, купальники, полотенца. И он не томился прощанием, не уходил горевать в горы. Знал — придут другие, курортная кутерьма опять закрутит в весёлом своём хороводе. Здесь же понимал: он остаётся один.
— Нет, Шарик, не один, со мной. Я ещё поживу в доме, у меня впереди целая неделя.
Я щедро получала от Шарика не принадлежащую мне любовь. Казалось, он обвинял себя в том, что чем-то обидел прекрасных дам и они уехали. Но чем? Он так старался! Бережно брал из рук кусочки инжира, тихонько открывал ворота, чтобы не скрипели, а ночью охранял их покой. Теперь я стала для него единственной ниточкой, связывающей с той жизнью. Он держался за неё, понимал — ниточка тоненькая, вот-вот оборвётся.
…Я прошла по дому, проверила, везде ли закрыты окна. Выгребла из камина золу, хранящую память тихих и неповторимых каминных вечеров. Собрала в одну комнату старые пледы и одеяла. Шарик лежал под лестницей и всякий раз, когда я проходила мимо, тревожно приподнимался. Вчера вечером мы последний раз были с ним на море. Он не пошёл в воду, как я ни заманивала. А когда я, искупавшись, села в своё любимое раскладное кресло, позволил себе то, чего не позволял никогда. Подошёл совсем близко, положил мне на колени голову, стал смотреть в глаза. Господи, как же защемило сердце! Этот старый пёс боялся предательства и — ждал его. Не хотел, не хотел верить…
За мной приехала машина. Вещи мои уже в ней. Выхожу налегке, открываю калитку. Шарик ковыляет за мной, спешит, машет хвостом. Его сбивает с толку отсутствие в моих руках тяжёлой сумки. Мы идём на море? Ну конечно, мы идём на море! Он весело семенит впереди меня, то и дело оглядывается. На море, на море! Надо ловить момент, а то зарядят дожди, не искупаешься. А пока плавай, загорай, чем тебе плохо здесь, в этом доме. И мандарины уже золотятся боками, и хурма свисает — спелая, прекрасная хурма. На море! И я с тобой. Я с тобой, не бойся. Я тебя в обиду не дам. Да, я не молод, но ещё не совсем затупились мои знаменитые клыки.
— Я не на море, Шарик, я не на море…
Он не хочет меня понимать. Перебегает дорогу, его лапы уже коснулись тёплого пляжного песка. А я… Я сажусь в машину. Он оглядывается, в недоумении поджимает хвост. Так и стоит вполоборота с поджатым хвостом, один на огромном пустынном пляже.
Шарик. Курортный пёс, не научившийся сносить предательства.
— Поехали, поехали поскорее…
Был понедельник. Едва выехали из Пицунды, ветер с моря, холодный, неприятный, солёный, стал стегать ветровое стекло дождевыми каплями. Крошечный жёлтый листик прилепился к окну — грустный привет подоспевшей вовремя осени. Солёный ветер с моря. Наверное, и там, под лестницей пустого дома, не скрыться от него, как не скрыться от старости и горечи утраченных иллюзий. Я успокаиваю себя тем, что просила, очень просила соседей подкармливать брошенного пса. Что ещё могла я сделать для него? Только почему так ноет сердце, когда по моим московским окнам стучит дождь, и ветер, пригибающий рябины во дворе, кажется солёным? Вот и ещё один понедельник. Отрываю календарный лист и неспокойное сердце -верный признак взбудораженной совести — тихонько щемит. Эта боль терпима, она не опасна, но она всегда со мной. И быть ей со мной во все мои предстоящие понедельники.