У рыбацкого костра

У рыбацкого костра

Сборник приурочен к выходу 50-го выпуска альманаха «Рыболов-спортсмен» и содержит лучшие произведения прозы, опубликованные на страницах этого популярного издания. Для широкого круга читателей.


50 и 40

В русской классической прозе, да и в поэзии, можно найти немало замечательных страниц и строк, посвященных охоте и рыбной ловле.

Достаточно вспомнить «Записки охотника» И. Тургенева, «Записки об ужении рыбы» С. Аксакова, стихи А. Фета, многие рассказы А. Чехова — «Налим», «Злоумышленник», «Дочь Альбиона» и другие.

В одном из писем поэту Плещееву Антон Павлович Чехов сокрушался: «Жаль, что Вы не рыболов».

И мне искренне жалко тех людей, которым не доводилось встретить рассвет на берегу озера или реки.

Сколько они потеряли!

Ведь время рассвета, когда происходит пробуждение всего живого в природе, — одно из самых замечательных чудес на земле!

Сидишь в лодке и следишь, как постепенно светлеет небо на востоке, как этот розовый свет начинает разливаться по воде, отражающей и прибрежный лес, и причудливой формы облака, и светящуюся еще луну.

Вот в зарослях куги раздался всплеск и поплыли по поверхности воды круги. Вот вся вода покрылась ими — малыми и большими, — плавится резвящаяся рыба.

А вот из зарослей рогоза выплывает стайка шустрых утят, они играют, перегоняя друг друга, и даже не обращают на тебя никакого внимания.

Вот подлетает к тебе камышевка и, усевшись на свесившуюся над водой ветку ивы, с терпеливым любопытством заглядывает тебе в глаза.

Поднявшись с огромной сосны, красавец ястреб чертит в воздухе широкие круги, забираясь все выше и выше…

Совсем близко от лодки на поверхности возникли цепочки пузырьков — подошел лещ. Сейчас начнется клев…

И такая радость входит в душу, заполняя ее до краев.

Эти мгновения остаются потом на всю жизнь.

Не случайно многие выдающиеся писатели России любили рыбную ловлю. Она освежала их душу, помогала им в работе.

Как вспоминал писатель И. А. Белоусов, А. П. Чехов нередко говаривал: «Я думаю, что многие лучшие произведения русской литературы задуманы за рыбной ловлей».

Знаю, что и среди наших современников, замечательных писателей и поэтов, было и есть немало больших любителей рыбалки. Можно назвать имена К. Паустовского, Ф. Абрамова, В. Астафьева, В. Бокова, Ю. Казакова, Е. Носова, В. Липатова, Н. Грибачева, Ф. Искандера, В. Солоухина, В. Кострова, О. Вишни…

Альманах «Рыболов-спортсмен» многое сделал для популяризации рыбной ловли. Его с удовольствием читают многие тысячи не только рыболовов, но и просто людей, любящих природу — леса, озера, реки. Многое сделал альманах в деле пропаганды борьбы за сохранение природы в чистоте и порядке. Думаю, что ему еще предстоит усилить кампанию за сбережение природы.

Ведь рыбалка — это не только страсть, азарт, рожденные борьбой с пойманной рыбой, но и общение с природой, сближение с ней, понимание ее, любовь к ней, охрана ее.

Нам давно пора понять, что мы часть природы, нашей матери, ничуть не выше ее, и должны беречь ее особенно сейчас, когда ей нанесен такой болезненный ущерб руками человечества, техникой, созданной им, нашей бесхозяйственностью, безответственностью, бездумным отношением к ней.

Пора понять, что человек — самое разумное, казалось бы, существо на Земле, нанес ей и самый большой урон, нарушил в пей установившиеся тысячелетиями круговорот и соотношение, надеясь, видимо, на то, что она все стерпит и всегда будет добра и щедра к нему.

Нет, ее богатство и бескорыстие не бесконечно…

Только тогда мы сможем искупить свою вину перед ней, когда восстановим то мудрое равновесие сил, которое установила сама жизнь в живом и неживом мире — среди воды, воздуха, земли, растений и животных.

Каждому истинному рыболову-любителю необходимо помнить об этом.

В организации рыбной ловли большую роль играют рыболовно-спортивные базы, принадлежащие обществу «Рыболов-спортсмен». Это они создают условия для отдыха рыболовов. Кроме того, администрация баз следит еще и за сохранением леса в местности, прилегающей к базам, за своевременным сбором ягод, борется с браконьерами. Мне довелось побывать на нескольких базах и самому убедиться в их благородной, заслуживающей всяческих поощрений роли.

К сожалению, сейчас, кажется, намечается тенденция к сокращению этих баз. Но ведь только в Москве насчитывается 80 тысяч членов общества «Рыболов-спортсмен». И нельзя допустить, чтобы они остались беспризорными, не имели возможности получить минимальный уют на берегах рек и озер…

Проблем, связанных с природой и рыбной ловлей, много, и свою лепту в их разрешение вносил и вносит альманах «Рыболов-спортсмен», который за 40 лет своего существования (вышло 50 номеров) уже немало сделал в этом отношении.

В этой итоговой книге представлены лучшие произведения не только советских, но и зарубежных писателей: Дж. Пристли, Э. Хемингуэя, Е. Путрамента и других, публиковавшиеся в пятидесяти выпусках альманаха «Рыболов-спортсмен».

Надеюсь, что они будут хорошо встречены не только всеми любителями рыбной ловли, но и просто читателями, любящими природу.

Николай Старшинов


Константин Паустовский

Осенние воды

Обычно я уезжал из деревни в Москву в конце сентября. Вода в озерах и старицах к тому времени отстаивалась, делалась холодной и чистой. Бурели водяные травы, ветер пригонял к берегам желтую ноздреватую пену. Рыба клевала нехотя, с перерывами.

Приближались обложные дожди, бури, ненастье, свист облетелых ракит — все то уныние поздней осени, когда нет хуже для человека остаться одному в безлюдных местах. Хорошо знаешь, что в пяти-шести километрах есть сухой бревенчатый дом, теплая постель, стол с книгами, кривенький певучий самовар и веселые заботливые люди, но все равно не можешь избавиться от ощущения, что ты безнадежно затерялся среди мертвых зарослей, в тусклых перегонных полях, на берегу свинцовых вод.

Ни человеческого голоса, ни птичьего крика, ни плеска рыбы, только низкий бег рыхлых туч. Из них то летит холодный дождь, то вдруг туманом, залепляя глаза, повалит водянистый снег.

Такова была поздняя осень в моем представлении. Ни о какой рыбной ловле, казалось, не могло быть и речи. Рыба уходила в омуты и стояла там в тупом оцепенении, в дремоте. Ей приходилось тесниться во мраке осенних глубин и день и ночь слышать, как шумит над головой окаянный ветер и все плещет волна, размывая глинистый берег.

Перевозчик Сидор Васильевич, человек тихий и уважительный, кутаясь в рыжий овчинный тулупчик, соглашался со мной.

— Это, конечно, так, — говорил он. — Осенью у рыбы житье каторжное. Никому такой жизни не пожелаешь, пес с ней совсем. И, гляди, все «сентябрит» и «сентябрит». Днем остудишься так, что за всю ночь в землянке не отойдешь.

Каждый год я уезжал из деревни в Москву без сожаления, хотя в глубине души мне бывало немного совестно, будто я оставлял на тяжелую зимовку своих верных друзей — все эти ивы, воды, знакомые кустарники и паромы, а сам бежал в город, к огням, в тепло, в человеческое оживление до новых летних дней.

Такие смешные угрызения совести приходили иногда и в Москве — то во время какого-нибудь заседания, то в Большом зале консерватории. «Что там, — думал я. — Какая, должно быть, тяжелая ночь, ветер, ледяной дождь, размытая неуютная земля. Выживут ли все эти ивы, шиповники, осинки, птицы и рыбы, измотанные бурей?»

Но каждую весну, возвращаясь, я удивлялся силе жизни, удивлялся тому, как из зимы расцветал тихий и туманный май, как распускался шиповник и плескались в озерах рыбы.

В прошлом году я впервые остался в деревне до самой зимы, до морозов и снега. И все оказалось совсем не таким, как я себе представлял, даже если сделать поправку на то, что осень была небывалая.

Такой сухой и теплой осени, как писали в газете, не было в России уже семьдесят лет. Деревенские старики соглашались с этим, говорили, что газета, конечно, правильная и что на своей памяти они такой осени не то что не видели, а даже и подумать не могли, что она может быть: «Теплотой так и бьет, так и тянет из-за Оки. И нету этой теплоте ни конца, ни краю».

Действительно, на юге, за Окой, небо неделями стояло высокое, яркое, распахнутое теплыми ветрами, и оттуда летела паутина. От нее воздух как бы переламывался серебряными ворсинками, играл и поблескивал. Сидя на берегу около удочек, я долго следил за этим зрелищем и прозевывал поклевки.

Растительность высыхала. Зелень переходила в цвет бронзы. Обычного осеннего золота почти не было — очевидно, листва золотеет во время сырости и дождя. Земля была под цвет сухого конского щавеля — красновато-бурая, и только озера лежали на ней разливами зеленоватой воды.

Я удил рыбу до самого льда. Это была удивительная, очень медленная и тонкая ловля. Может быть, я буду писать о вещах давно знакомых опытным рыболовам, но мне бы хотелось передать непосредственное ощущение этой осенней лозли.

Есть много категорий рыболовов, и в каждую такую категорию входят люди со своим особым характером.

Есть спиннингисты, есть любители жерлиц, переметов и пропусков, есть чистые удильщики-аксаковцы, есть, наконец, рыболовы, к которым я отношусь подозрительно, — мастера таскать рыбу бреднями и сетями. По-моему, это уже хищники, хотя они и прикидываются мирными и простодушными людьми.

Спиннингисты — народ деятельный, неспокойный, бродячий — они сродни охотникам. А удильщики — это больше созерцатели, поэты, почти сказочники.

Между спиннингистами и удильщиками возникают отношения натянутые, я бы сказал, колкие. Спиннингист не прочь посмеяться над удильщиком, отнестись к нему свысока; удильщик же обычно отмалчивается. О чем спорить, если человек не понимает прелести ужения?

Легкие распри среди рыболовов — это, конечно, «древний спор славян между собой». Человеку со стороны они мало понятны. Мне не к лицу превозносить удильщиков: я принадлежу к их числу. Чтобы быть справедливым, можно, конечно, найти и у удильщиков общие для них недостатки.

Разумеется, у них есть свое тщеславие. Они гордятся знанием и пониманием природы и называют себя «аксаковцами», последователями этого великого знатока и поэта русской природы.

Кроме того, удильщики, будучи вообще людьми общительными и словоохотливыми, на рыбной ловле становятся удивительно нелюдимыми. Ничто их так не раздражает, как присутствие посторонних и праздных людей, даже если эти люди сидят за спиной. Каждый удильщик относится к этому с таким же негодованием, как если бы чужой и нахальный человек вошел прямо с улицы в вашу квартиру, уселся, расставив ноги в комнате, и начал молча и нагло рассматривать все вокруг, совершенно не считаясь с хозяевами…

Да, но я отвлекся от рассказа об осенней ловле.

Теплая осень была прервана несколькими морозными днями. Земля закаменела, и черви ушли так глубоко, что накопать их не было никакой возможности. Это обстоятельство вызвало смятение среди деревенских приятелей. Мне давали советы искать червей под огромными кучами старого навоза, куда мороз не прошел, или под горой щепы в овраге за четыре километра от деревни. Иные предлагали намыть мотыля, хотя и сознавали, что это сейчас почти невозможно. А самые малодушные утверждали, что червь ушел в землю на три метра и ловлю надо бросать.

В конце концов, пришлось идти за четыре километра в глубокий овраг, заваленный щепой. Никто толком не мог объяснить, как эта щепа попала в овраг, — вблизи не было никаких построек.

Я рылся в щепе несколько часов и накопал всего тридцать-сорок червей.

На следующий день немного потеплело, но иней лежал в лугах, как крупная каменная соль, а с севера тянуло ледяным пронзительным ветром. Он свистел в кустах и гнал черные тучи. Дальний лес на берегу старицы гудел так сильно, что шум его был хорошо слышен в лугах.

Я шел на луговые озера и бесполезно мечтал о глубоком, но небольшом озере среди этого леса, где даже в такой ветер стоит затишье, — такое затишье, что видна малейшая дрожь поплавка. Я мечтал об этом совершенно зря, так как никакого озера в лесу не было. Но мне очень хотелось, чтобы оно было, и я даже облюбовал сухую и теплую лощину в лесу, где оно должно было бы быть.

Такие маленькие лесные озера, величиной с комнату, я видел в лесах около реки Иры. Летом они выглядели очень загадочно — в черной, как деготь, воде плавали водоросли, бегали жуки-пла- вунцы и что-то поблескивало.

Я закинул в такое озерцо удочку, но у самого берега не достал дна.

Но как только я передвинул поплавок и червяк лег на дно, поплавок вздрогнул и быстро поплыл в сторону, не окунаясь и не качаясь. Я подсек и вытащил жирного, почти черного карася. Карась равнодушно пожевал губами, ударил один раз хвостом по траве и заснул.

Сейчас я мечтал вот о таком озерце, сидя на берегу лугового озера Студенец, открытого всем ветрам и всем непогодам. У берегов уже образовался ледок, но такой прозрачный, что его нельзя было рассмотреть.

Клева не было. Я с тоской смотрел на черную, будто чугунную, воду, на гниющие листья лилий, на волны и прекрасно понимал, что сижу безнадежно. Озеро будто вымерло. В лугах было пусто. Только вдалеке пожилой колхозник в валенках городил вокруг стога изгородь.

Кончив городить, он подошел ко мне, присел, закурил и сказал:

— Не там ловишь. Это я тебе категорически говорю. Не там.

— А где же ловить?

— Закон такой, — сказал колхозник, — не слушая меня. — В луговых озерах в такую позднюю осень рыба не берет. Кидай, куды хочешь: хоть в глыбь, хоть под берег — она не возьмет. Это, милый, дело давным-давно проверено. Я тебе категорически говорю. Я сам поудить охочий.

— А где же удить? — снова спросил я.

— Вот то-то, что где, — ответил колхозник. — В реке надо, где вода в движении находится. Иди на реку, тут десять минут ходу. Выбирай место, где берег покруче, под яром, чтобы на воде была гладь. Понятно? Чтобы ветер тебе и рыбе не мозолил глаза. И сиди, жди, рано ли, поздно ли, а рыба к тебе подойдет. Это я тебе говорю окончательно. А тут сидеть, это, милый, занятие для тебя нестоящее.

Я послушался его и пошел на реку. Это была тихая и широкая река с крутыми и высокими песчаными берегами. Течение было заметно только посередине реки, а у берегов вода стояла. Льда не было.

Я спустился с крутого берега и с облегчением вздохнул: внизу было тихо, безветренно и даже как будто тепло. А по небу из-за спины неслись и неслись сизые угрюмые тучи.

Я закинул удочку, закурил, засунул руки в рукава тулупа и стал ждать. На песке около моих ног были крупные когтистые следы. Я долго смотрел на эти следы, пока не сообразил, что это следы волка. К этому месту волки выходили из зарослей лозы на водопой. Я вспомнил рассказы колхозников, что нынче волк «голодует». Как только опустели луга, он тотчас перебрался сюда из лесов, чтобы по крайности питаться хоть мышами-полевками. Мыши к осени так жиреют, что бегают вперевалку, и поймать их ничего не стоит.

Я задумался, кажется, даже задремал, согревшись в старом тулупе. Очнулся я, когда над рекой, над лесом, надо мной летел медленный и чистый снег и таял в черной воде.

И тут же я заметил, как перяной поплавок начал осторожно тонуть, — так осторожно, что для того, чтобы совсем уйти под воду, ему понадобилось больше минуты. Так бывает, когда поплавок засасывает ленивым течением или когда наживку тянет рак. Я подождал и на всякий случай подсек — тяжелая рыба бросилась в сторону, и я вытащил хорошего окуня. Второй окунь потопил поплавок еще медленнее и незаметнее, чем первый. А третий только чуть-чуть повел в сторону. Это движение можно было заметить только потому, что не было никакой ряби, и поплавок стоял рядом с корягой, торчавшей из воды.

Я долго следил, как страшно медленно увеличивалось расстояние между корягой и поплавком, и, когда оно дошло до метра, — подсек и вытащил толстого окуня. Все окуни были холодные, как льдинки.

А снег все падал и падал, и на глазах у меня бурая земля, лишь кое-где расцвеченная лозняком с красной, почти алой корой, превращалась в тихую белую пелену.

Колхозник оказался прав. Несколько дней подряд я проверял его слова. Клевало только на реках и то в затишливых и безветренных местах.

С каждым днем лед все больше и больше затягивал реки, озера и старицы. Вначале он был тонкий и прозрачный и по нему ложились, как на море, белые световые дороги от солнца. Потом его присыпало снежком.

Деревенские мальчишки уже играли в хоккей с самодельными клюшками. Только одна полынья долго не замерзала, и от нее поднимался пар.

Я пробился к этой полынье на лодке и удил в ней у самой кромки льда. Брали осторожно и медленно окуни. Пока я снимал их с крючков, у меня сводило от холода пальцы.

В лугах появился растрепанный и безобидный старик. Он ходил с метелкой, с огромным корнем сосны, похожим на кузнечный молот, и с сачком.

— Чего делаешь, дед? — спросил я его, когда встретил в первый раз.

— Рыбу колочу подо льдом, по лужам, — признался старик и застенчиво усмехнулся.

— А метелка тебе для чего?

— Это я снег со льда счищаю. Он покуда еще не примерз. Счистишь, вглядишься и, ежели под берегом стоит язь либо щука, — тут и надо бить. Только бить шибко, во весь дух, чтобы рыба брюхом вверх перекинулась. Тогда подламывай лед и хватай ее руками, покуль она не очухалась.

— Много рыбы набил нынче?

Дед отвернулся, покашлял.

— Да нет… Ничего, почитай, не набил. Лед больно тонок. Боюсь провалиться. Вот лед окрепнет, сюда язи поднапрут. Я сам видел язей, но каких — на восемь кило, не меньше.

Перевозчик Сидор Васильевич рассказал мне, что старик этот ходит целый месяц, а рыбы почти не приносит, — уж очень стар, куда ему такой охотой займаться.

— Любитель, — сказал Сидор Васильевич. — Вот так бро- дит-бродит, все надеется, будто ему попадется язь в десять кило. А я его не обижаю, не смеюсь над ним. У каждого своя мечта.

Но вскоре и старик перестал ходить на озеро. Как-то ночью пришла настоящая зима, рассыпалась снегами, завалила льды, и к утру все село уже казалось издали игрушкой из почернелого серебра. Кое-где из крошечных на отдалении изб валил дым и застревал среди старых вязов, пушистых от снега. Осенняя ловля кончилась. Надо было собираться в Москву.

Так вот по мелочам узнаешь что-нибудь новое: как осенью клюет рыба, где надо искать ее и еще что-либо в этом роде, но вокруг этих мелочей накапливается столько разговоров, встреч с людьми, всяких случаев и наблюдений природы, что мелочи приобретают гораздо большее значение, чем мы думаем, и даже заслуживают того, чтобы посвятить им эти строки…

(№ 1, 1950)


Черноморское солнце

Когда у нас в Средней России начинают лить осенние обложные дожди и в дыму этих дождей тонут леса и свинцовые речные просторы, тогда приходит к человеку тоска по далекому черноморскому солнцу.

Мы — рыболовы — обычно терпеливо ждали, когда, наконец, пройдет ненастье. Чаще всего оно оканчивалось ночью. Мы просыпались от глубокой тишины. Дождь не гремел по железной крыше деревенского дома, не шумели от ветра старые вязы, и только последние капли изредка постукивали то тут, то там — за стеной.

За окном мезонина было видно, как ненастье сваливалось за леса громадой непроглядных туч и черного дыма. В очистившемся небе сияла омытая дождем Большая Медведица.

Но пока длилась непогода, мы, запертые ею в бревенчатых комнатах, любили поговорить о рыбной ловле под иными широтами, под южными безоблачными небесами.

Больше всего я привязан душой к нашей средней полосе России. Рыбная ловля в ее реках и озерах кажется мне замечательной. Но в дождливые дни я гоже вспоминал о рыбной ловле на Черном море. В морской ловле было много своеобразия и прелести.

Я вспоминал старый мол-волнолом в Одессе, изъеденный, как губка, крепкой солью и ржавчиной.

В лужах на молу вода была так прогрета солнцем, что попадавшие в нее креветки тотчас умирали. При этом они краснели, как крабы в кипятке.

Креветки сами по себе, конечно, не могли попасть в эти лужи. Их роняли туда старики рыболовы.

Креветок продавали в толстых бумажных фунтиках. У каждого рыболова торчало в кармане по два-три таких фунтика вместе с горстью маслин, куском брынзы и свежего арнаутского хлеба.

Торговала креветками — по-одесски «рачками» — тут же на молу худая женщина тетя Пая с таким взвинченным голосом, что вытерпеть его могли только философически настроенные одесские рыболовы.

— Слушайте, граждане! — пронзительно говорила тетя Пая, сидя на перевернутой корзине из-под креветок. — Неужели я приговоренная навеки к этим проклятым рачкам? Так нет же, и нет! У меня есть своя думка вырастить из моего Моти знаменитого скрипача. Он учится у самого Столярского. Чтобы мне добра не было, если я не сделаю из Моти свое утешение.

Было совершенно непонятно, к кому обращалась тетя Пая со своими речами. Рыболовы сидели поодаль на краю мола, свесив ноги и воткнув в щели между камнями длиннейшие бамбуковые удилища, или, как их зовут в Одессе, «пруты». Голос тети Паи, конечно, долетал до рыболовов, но они так привыкли к нему, что уже не слышали его, подобно тому, как береговой житель перестает замечать шум прибоя.

Слушал тетю Паю только рыжий кот Зяма — единственный постоянный обитатель волнолома. Он спал на солнцепеке около тети Паи, закрыв один глаз. Второй глаз был на всякий случай только прищурен. Зяма лениво следил этим глазом за всем, что делалось вокруг.

Как Зяма попал на мол, никто не знал. Большинство рыболовов склонялось к той мысли, что кот этот был сильно вороват. За это хозяин и завез Зяму на мол. Дело в том, что мол не соединялся с берегом, сюда переезжали на шлюпке. Зяма остался на молу, как на необитаемом острове.

Зяма воровал рыбу и этим питался. Жил он в пещере от вывалившегося из мола большого камня. Пещера была расположена не со стороны моря, где набегал прибой, а со стороны порта. Там даже в штормы было тихо.

То, что кот сообразил, где поселиться, вызывало к нему даже некоторое уважение. Может быть, из этого уважения кто-то из рыболовов поставил в пещеру к Зяме пустую жестянку от консервов. В эту жестянку рыболовы наливали коту пресную воду, а то, бывало, и ситро, если кто-нибудь привозил шипучку и опускал «для прохлады» бутылку на длинном шпагате с волнолома в морскую глубину.

Креветок тетя Пая держала в круглой корзине, прикрытой морской травой. В корзину была воткнута палка, а к ней прибита дощечка. На дощечке рукой будущего знаменитого скрипача было нетвердо написано: «Граждане! Кредит портит отношения!» Но, несмотря на эту предостерегающую надпись, тетя Пая охотно отпускала рыболовам креветок в кредит.

Мы проводили на волноломе с поэтом Эдуардом Багрицким целые дни и возвращались в город сожженные солнцем до медного блеска.

Багрицкий научил меня ловить на самолов — длинный шнур с несколькими крючками и тяжелым грузилом на конце. Одесские рыболовы ловили только на белые серебряные крючки. На эти крючки морская рыба брала, по их словам, охотнее, чем на черные.

Ловля на самолов оказалась увлекательным делом. Мы со свистом раскручивали над головой грузило и далеко закидывали шнур. Он разрезал малахитовую воду и уходил на дно. От шнура бежали торопливыми струйками пузыри воздуха. Море дышало: вода то медленно подымалась, натягивая самолов, то опускалась, и тогда самолов провисал.

После речной ловли я не сразу привык к тому, что не надо смотреть на поплавок. Поплавка на самолове не было. Клев передавался по шнуру, как нервный дрожащий удар. Тогда надо было подсекать и быстро выбирать снасть.

Попадались большие черные бычки — «кнуты», мелкая камбала — «глосс», барабулька, морские окуни и ерши.

Морские рыбы казались мне тогда очень загадочными. Они вырывались из глубины, трепеща, разбрасывая брызги, и падали на горячие камни волнолома, как сказочные существа из далекого прохладного мира. Все в них было удивительным: не только радужный блеск и странная окраска, но и острый свежий запах. «Может быть, — думал я, — так пахнут коралловые рифы» (хотя этих рифов на Черном море и не было). А может быть, рыбы пахли пузыристыми морскими водорослями. Или морской водой с ее великолепной и неиссякаемой свежестью. Запах этот был похож на дыхание озона после длинной и веселой грозы.

Барабулька, блестящая, как новенькая серебряная монета, на воздухе тотчас лиловела и покрывалась красными пятнами. Морские окуни переливались, как перламутр, тончайшими и туманными красками, заключенными в морской воде, — от лазоревой до золотой и пурпурной. В раскраске окуней было что-то схожее с тускнеющим цветом отраженных в море вечерних облаков.

Однажды худой рыболов в вылинявшей турецкой феске вытащил морского петуха — очень редкую и самую причудливую рыбу на Черном море.

Петух лежал на молу и шевелил плавниками, разгораясь всеми оттенками синего цвета. Вокруг стояли толпой рыболовы и молча смотрели на чудесную рыбу, похожую на слиток живых драгоценных камней.

Потом самый старый рыболов Христо подошел к морскому петуху, осторожно взял его под жабры, спустился по выщербленному каменному трапу к воде и бросил рыбу обратно в море. Это был старый рыбацкий обычай — всегда выпускать в море морских петухов. Они были слишком необыкновенны. Зажарить их и съесть казалось таким же кощунством, как если бы человек растопил печку картиной знаменитого мастера.

Я хорошо помню один «великий скумбрийный день» на волноломе. Над морем лежал, чуть колеблясь, синий и прохладный поутру штиль. Сквозь утреннюю дымку ржавым золотом и охрой проступал далекий Дофиновский берег.

Ослепительная солнечная тишина простиралась от подножия мола на сотни миль в открытое море. Оно молчало на всем своем протяжении до берегов Крыма, Кавказа, до Анатолии и Босфора. Даже рыболовы, сидевшие с длинными своими «прутами», перестали покачивать ими в воде, завороженные синевой и безмолвием.

Тетя Пая тихо вздыхала:

— До чего же приятное наше море! — говорила она вполголоса. — Такое приятное, что и не поверишь, будто на свете есть всякие ненависти и страсти.

Мы с Багрицким лежали на молу и смотрели в небо. Оно, казалось, неслось все ввысь, к какому-то блистающему и недостижимому зениту. Шнуры мы намотали на босые ноги. Бычки нетерпеливо дергали за шнуры, но нам было лень подняться, жаль нарушить величавое сияние этого утра. Багрицкий вполголоса читал стихи Веры Инбер об одесской осени:

Осенний воздух тонок и опасен.
Иной напев, иной порядок дней.
И милый город осенью прекрасен,
И шум его нежней…

Внезапно все сдвинулось и смешалось. Рыболовы схватились за удилища. Над водой, как заряд из тысячи серебряных пуль, взлетела скумбрийная стая. Скумбрия разлеталась веерами, неслась потоками живых узких веретен. Тучи чаек налетали с открытого моря, шумя крыльями. Казалось, на волнолом несется метель.

Тотчас все пруты во всю длину мола взвились, будто их подкинула высокая волна, и на конце каждой лески забилась и засверкала скумбрия.

Пруты подымались и опускались торопливо и непрерывно. По всему молу скакали тугие рыбы с синеватыми спинками. Кот Зяма вертелся среди скачущей рыбы, и глаза его пылали зеленым восторгом. Что-то кричала тетя Пая. К волнолому шли, торопясь, шлюпки с новыми рыболовами. С берега долетали протяжные крики:

— Скумбрия пошла!

Там метались в отчаянии толпы одесских мальчишек, так называемых «пацанов». Они хотели попасть на волнолом, но их не брали в шлюпки.

Все корзины рыболовов были уже полны рыбой, а скумбрийные стаи все неслись и неслись под водой струящимся серебром. Океанский наливной пароход входит в порт и величаво гудел. Красные отблески от его днища качались в воде. Скумбрия проносилась сквозь этот блеск и на мгновение вспыхивала пурпурным цветом. А пароход все гудел, приветствуя большой южный порт. След за кормой парохода тянулся далеко через заштилевшее море, и мне казалось, что он никогда не растает и по этому следу можно будет прочертить путь парохода к Одессе из далеких, затуманенных зноем морей…

После этого я потом часто ловил рыбу на Черном море — в Балаклаве, Ялте, Коктебеле, в Сухуми и под Батуми, но ни разу больше я не видел таких несметных стай рыбы, как в это прозрачное осеннее утро в Одессе. И, пожалуй, я ни разу больше не видел такого чуть туманного и прозрачного штиля. Хотя нет! Были и другие морские тихие дни. Но все они очень отличались друг от друга.

Год назад я был в Коктебеле. Потухший вулкан Карадаг обрывался в море своими опаленными стенами. Карадаг был суров и темен, а море у его ног лежало безмолвное и белое от облачного неба. В серой прозрачной воде был далеко виден шнур самолова и маленький краб, прицепившийся клешнями к этому шнуру.

Брали морские окуни, но так редко, что у меня оставалось время подолгу смотреть на разноцветные облака на вершинах желтых гор, заросших терновником. Облака эти стояли над всем восточным Крымом, как архипелаг летучих островов.

Я помню много хороших рыболовных дней на Черном море. Помню старую шхуну «Колхиду» в Балаклаве. Я ловил рыбу с ее рассохшейся палубы. Помню гранитную пристань в Масандре, похожую на средневековый форт. Там за час можно было поймать всего одного-двух бычков, но с наслаждением просидеть весь день, подремывая на теплых, отполированных волнами камнях.

Помню горячую крупную гальку на берегу под Сухуми. Там вместо грузила я привязывал к самолову плоские голыши. Они часто срывались, когда я раскручивал над головой самолов, и били с размаху по скалам, как пули. Тогда от скал шел едкий дымок и пахло порохом.

Помню ловлю на удочку в Батумском порту, когда красный пробковый поплавок совершенно затеривался среди множества мандариновых корок, и ветер с берега приносил лимонный запах лакированной листвы. А Черное море сверкало, переливалось и шумело за молом, где стояли, накренившись, огромные грузовые пароходы и, казалось, спали, дожидаясь погрузки.

Но все же морская ловля, несмотря на всю ее прелесть, не может, по-моему, сравниться с речной. Прежде всего, на море мешают штормы. К речной ловле, кроме того, нужно применять несравненно больше ловкости и мастерства, чем к ловле в море, где рыба берет жадно и без разбора даже на куски тряпок, лишь бы они были ярко окрашены. Но все же будем благодарны Черному морю не только за его праздничность, блеск и пенный шум, но и за рыбную ловлю у его берегов.

Она полна поэзии. Стоит провести на морском берегу весь день хотя бы для того, чтобы увидеть, как прибой вынесет на берег коричневый лист магнолии и осторожно положит его к вашим ногам, будто драгоценный подарок. Чтобы слышать заунывный ропот прибоя и следить за тем, как армады легких облаков плывут к сиреневым вершинам гор, редеют к вечеру и невольно напоминают нам о великом нашем поэте, который так пылко был привязан сердцем к этой полуденной земле и оставил нам о ней свои изумительные стихи:

Редеет облаков летучая гряда…

(№ 2, 1951)


Золотой линь

Когда в лугах покосы, то лучше не ловить рыбу на луговых озерах. Мы знали это, но все-таки пошли на Прорву.

Неприятности начались сейчас же за Чертовым мостом. Разноцветные бабы копнили сено. Мы решили их обойти стороной, но они нас заметили.

— Куды, соколики? — закричали и захохотали бабы. — Кто удит, у того ничего не будет!

— На Прорву подались, верьте мне, бабочки! — крикнула высокая и худая вдова, прозванная Грушей-пророчицей. — Другой пути у них нету, у горемычных моих!

Бабы нас изводили все лето. Сколько бы мы ни наловили рыбы, они всегда говорили с жалостью.

— Ну что ж, хоть на ушицу себе наловили, и то счастье. А мой Петька надысь десять карасей принес, и до чего гладких — прямо жир с хвоста каплет!

Мы знали, что Петька принес всего двух худых карасей, но молчали. С этим Петькой у нас были свои счеты: он срезал у Рувима крючок и выследил места, где мы прикармливали рыбу. За это Петьку, по рыболовным законам, полагалось вздуть, но мы его простили.

Когда мы выбрались в некошеные дога, бабы стихли.

Сладкий конский щавель хлестал нас по груди. Медуница пахла так сильно, что солнечный свет, затопивший рязанские дали, казался жидким медом.

Мы дышали теплым воздухом трав, вокруг нас гулко жужжали шмели и трещали кузнечики.

Тусклым серебром шумели над головой листья столетних ив. От Прорвы тянуло запахом кувшинок и чистой холодной воды.

Мы успокоились, закинули удочки, но неожиданно из лугов приплелся дед по прозвищу «Десять процентов».

— Ну как рыбка? — спросил он, щурясь на воду, сверкающую от солнца. — Ловится?

Всем известно, что на рыбной ловле разговаривать нельзя.

Дед сел, закурил махорку и начал разуваться.

— Не-ет, нынче клевать у зас не будет, нынче рыба заелась. Шут ее знает, какая ей насадка нужна!

Дед помолчал. У берега сонно закричала лягушка.

— Ишь, стрекочет! — пробормотал дед и взглянул на небо.

Тусклый розовый дым висел над лугами. Сквозь этот дым просвечивала бледная синева, а над седыми ивами висело желтое солнце.

— Сухомень! — вздохнул дед. — Надо думать, к вечеру ха-ро- ший дождь натянет.

Мы молчали.

— Лягва тоже не зря кричит, — объяснил дед, слегка обеспокоенный нашим угрюмым молчанием. — Лягва, милок, перед грозой завсегда тревожится, скачет куды ни попало. Надысь я ночевал у паромщика, уху мы с ним в казанке варили у костра, и лягва — кило в ней было весу, не меньше, — сиганула прямо в казанок, там и сварилась. Я говорю: «Василий, остались мы с тобой без ухи», а он говорит: «Черта ли мне в гой лягве! Я во время германской войны во Франции был, и там лягву едят почем зря. Ешь, не пужайся». Так мы ту уху и схлебали.

— И ничего? — спросил я. — Есть можно?

— Скусная пища, — ответил дед. И-и-их, милый, гляжу я на тебя, всё ты по Прорвам шатаешься. Хошь, я тебе пиджачок из лыка сплету? Я сплел, милок, из лыка цельную тройку — пиджак, штаны и жилетку — для выставки. Супротив меня нет лучшего мастера на все село.

Дед ушел только через два часа. Рыба у нас, конечно, не клевала.

Ни у кого в мире нет столько самых разнообразных врагов, как у рыболовов. Прежде всего — мальчишки. В лучшем случае они будут часами стоять за спиной, сопеть и оцепенело смотреть на поплавок.

Мы заметили, что при этом обстоятельстве рыба сейчас же перестает клевать.

В худшем случае мальчишки начнут купаться поблизости, пускать пузыри и нырять, как лошади. Тогда надо сматывать удочки и менять место.

Кроме мальчишек, баб и болтливых стариков у нас были враги и более серьезные: подводные коряги, комары, ряска, грозы, ненастье и прибыль воды в озерах и реках.

Ловить в коряжистых местах было очень заманчиво — там пряталась крупная и ленивая рыба. Брала она медленно и верно, глубоко топила поплавок, потом запутывала леску о корягу и обрывала ее вместе с поплавком.

Тонкий комариный зуд приводил нас в трепет. Первую половину лета мы ходили все в крови и опухолях от комариных укусов. В безветренные жаркие дни, когда в небе сутками стояли на одном месте все те же пухлые, похожие на вату облака, в заводях и озерках появлялась мелкая водоросль, похожая на плесень, — ряска. Вода затягивалась липкой зеленой пленкой, такой толстой, что даже грузило ее не могло пробить.

Перед грозой рыба переставала клевать — она боялась грозы, затишья, когда земля глухо дрожит от далекого грома.

В ненастье и во время прибыли воды клева не было.

Но зато как хороши были туманные и свежие утра, когда тени деревьев лежали далеко на воде и под самым берегом ходили стаями неторопливые пучеглазые голавли! В такие утра стрекозы любили садиться на перяные поплавки, и мы с замиранием сердца смотрели, как поплавок со стрекозой вдруг медленно й косо шел в воду, стрекоза взлетала, замочив свои лапки, а на конце лески туго ходила по дну сильная и веселая рыба.

Как хороши были красноперки, падавшие живым серебром в густую траву, прыгающие среди одуванчиков и кашки! Хороши были закаты вполнеба над лесными озерами, тонкий дым облаков, холодные стебли лилий, треск костра, кряканье диких уток.

Дед оказался прав: к вечеру пришла гроза. Она долго ворчала в лесах, потом поднялась к зениту пепельной стеной, и первая молния хлестнула в далекие стога.

Мы просидели в палатке до ночи. В полночь дождь стих. Мы разожгли большой костер, обсохли и легли вздремнуть.

В лугах печально кричали ночные птицы, и белая звезда переливалась над Прорвой в чистом предутреннем небе.

Я задремал. Разбудил меня крик перепела.

«Пить пора! Пить пора! Пить пора!» — кричал он где-то рядом в зарослях шиповника и крушины.

Мы спустились с крутого берега к воде, цепляясь за корни и травы. Вода блестела, как черное стекло; на песчаном дне были видны дорожки, проложенные улитками.

Рувим закинул удочку недалеко от меня. Через несколько минут я услышал его тихий призывный свист. Это был наш рыболовный язык. Короткий свист три раза значит: «Бросайте все и идите сюда».

Я осторожно подошел к Рувиму. Он молча показал мне на поплавок. Клевала какая-то странная рыба. Поплавок качался, осторожно ерзал то вправо, то влево, дрожал, но не тонул. Он стал наискось, чуть окунулся и снова вынырнул.

Рувим застыл — так клюет только очень крупная рыба. Поплавок быстро пошел в сторону, остановился, выпрямился и начал медленно тонуть.

— Топит, — сказал я. — Тащите!

Рувим подсек. Удилище согнулось в дугу, леска со свистом врезалась в воду. Невидимая рыба туго и медленно водила леску по кругам. Солнечный свет упал на воду сквозь заросли ветел, и я увидел под водой яркий бронзовый блеск: это изгибалась и пятилась в глубину пойманная рыба. Мы вытащили ее только через несколько минут. Это оказался громадный ленивый линь со смуглой золотой чешуей и черными плавниками. Он лежал в мокрой траве и медленно шевелил толстым хвостом.

Рувим вытер пот со лба и закурил.

Мы больше не ловили, смотали удочки и пошли в деревню.

Рувим нес линя. Он тяжело свисал у него с плеча. С линя капала вода, а чешуя сверкала так ослепительно, как золотые купола бывшего монастыря. В ясные дни купола были видны за тридцать километров.

Мы нарочно прошли через луга мимо баб. Они, завидев нас, бросили работу и смотрели на линя, прикрыв ладонями глаза, как смотрят на нестерпимое солнце. Бабы молчали. Потом легкий шепот восторга прошел по их пестрым рядам.

Мы шли через строй баб спокойно и независимо. Только одна из них вздохнула и, берясь за грабли, сказала нам вслед:

— Красоту-то какую понесли — глазам больно!

Не торопясь мы пронесли линя через всю деревню. Старухи высовывались из окон и глядели нам в спину. Мальчишки бежали следом и канючили:

— Дядь, а дядь, где пымал? Дядь, а дядь, на што клюнуло?

Дед «Десять процентов» пощелкал линя по золотым твердым жабрам и засмеялся:

— Ну теперя бабы языки подожмут! А то у них все хаханьки да хиханьки. Теперя дело иное, серьезное.

С тех пор мы перестали обходить баб. Мы шли прямо на них, и они нам ласково кричали:

— Ловить вам не переловить! Не грех бы и нам рыбки принести.

Так восторжествовала справедливость.

(№32, 1972)


Ефим Пермитин

Первые радости

Даже крошечный налимчик — «веретешка», пойманный в далеком детстве, не забывается на всю жизнь.

Бережно хранит память «первые радости» юного рыбака.

И какой бы толщью не отделяли годы первое биение крови в сердце, пережитую дрожь в ногах при вываживании добычи, — бессильны они заслонить мельчайшие подробности события.

До смертного часа будут помниться рыбаку и все оттенки воды в омуте, и трещины нависших скал, и запахи оживающей земли.

А голоса птиц, а певучий звук пастушеского рожка и багряные пожары зорь и через полста лет предстанут со вчерашней ясностью.

Лишь только сломало и унесло лед — началась ловля налимов на переметы.

Рек в Усть-Утесовске, маленьком приалтайском городке, две: многоводный, спокойно-величавый «Иртыш-батюшка» и порожистая, хрустально-чистая Ульба. Она так быстра, что катит по дну крупные камни. Оттого кажется, что голубая ее вода звенит, как туго натянутая между гор струна.

Ульба вскрывалась первой. Домик Рокотовых — в двух кварталах от ее берега: переметы на налимов братья ставили на Ульбе.

Обязанность накопать червей Алеша брал на себя. Снасть наживляли и забрасывали Саша и Андрей ночью и совершенно бесшумно, таясь от «береговых ребят», чтобы не высмотрели, не утащили переметов. Алеша стоял на карауле и в подозрительных случаях подавал условный свист: братья «западали» в камни, пока не подавался новый сигнал.

Волнения молодых рыбаков, ловко обманывающих «береговых разинь», делали рыбалку вдвое острее, придавали ей оттенок таинственности и героизма.

Осматривать переметы поднимались чуть свет: так ловят все матерые рыбаки.

За ужином Алеша почти ничего не ел. Ложился раньше всех, хотелось, чтобы скорее прошла ночь, но уснуть долго не мог, как ни кутался с головой. В ушах стоял радостный шум полной до краев реки. Под плотно закрытыми веками зыбились горбатые волны, коловертью ходила пушистая кремовая пена. Переметы в воде. На длинных поводках со стальными крючками извиваются жирные сизые черви: соблазн рыбам… «Сам бы проглотил, если бы был налим», — всегда говорил Саша, поплевывая на насаженного червя.

…Вот из глубины вышел «лобач» — рябой, с круглыми желтыми глазами, усы, как у турка, разинул огромную пасть и «сел». Один за другим «садятся» большеголовики. Налимы на всех крючках.

Саша взялся за перемет — хребтину рвануло из рук. Он закричал: «Андрей!» Андрей закричал: «Алеша!»

Налимы становятся поперек, крутят башками, тянут вглубь. Ребята — все трое — на берег… хребтина трещит, вот-вот лопнет. Алеше стало жарко. Он раскрыл одеяло и оглянулся: братья, разметавшись, мирно спали.

«Как они могут спать», — удивился Алеша и снова закрыл глаза. И вновь, точно по волшебству, появился рябой большеголовый налим…

На рассвете Алеша тихонько разбудил братьев. Захватив корзинку и багорчик, они выскользнули за дверь: к реке, к реке!

За ночь лужи затянуло тонким ледком. На небе — ни звездочки. На улице — ни души.

В тишине ночи слышно, как «играла» Ульба. Шум ее, сладко отдаваясь в сердце, все нарастал и нарастал.

Острый, чистый, чуть морозный воздух бил в разгоряченные бегом лица молодых рыбаков.

Вот и последний квартал с покосившейся на воду подслеповатой избенкой старого сторожа Матвея Анциферова. От нее в двадцати мерных шагах — первый перемет.

В темноте вода показалась коричневой и густой, как сусло. По ней стремительно проносились редкие льдинки, коряги, мусор: за ночь река поднялась еще выше, залила кусты на противоположном берегу, в них крякали отдыхающие пролетные утки.

Саша передал корзину Алеше, отсчитал двадцать крупных шагов, при каждом шаге вытягиваясь, сильно наклоняясь вперед.

Андрей и Алеша тоже прошагали вместе с ним. На двадцатом шаге лежал «замеченный» белый камешек.

— Здесь, — выдохнул Саша и опустил багорчик в воду.

Мгновение, когда нащупанная хребтинка подхватывалась багром и когда Саша, отбросив крюк на берег, схватывал бечевку рукой, было одно из самых напряженных.

Сверкнув глазами, рыбак тихонько прошипел: «Есть!» Но напряженное ухо Алеши шепот этот оглушил, как удар набатного колокола.

…- Дай я подержу, — молил он старшего брата. Но Саша был неприступен: перемет «поднимает» только главный рыбак. Черноголовый и черноглазый, с ловкими руками, чем-то напоминавший Алеше жука, вставшего на задние лапки, Саша теперь был необыкновенно важен. Движения уверенны, лицо сурово, губы плотно сжаты. В эту минуту Саша показался ему красавцем. Сам же Алеша дрожал, сучил ногами, перед глазами у него расплывались оранжевые круги.

В начале перемета три «размаха» голой хребтинки, и только глубже, в метре один от другого, двадцать поводков с крючками.

Но вот показался из воды первый поводок. Сердце Алеши точно распухло во всю грудную клетку.

— Пустой! — огорченно прошептал он.

— Червяк, — наставительно поправил его старший брат. На крючке действительно извивался не тронутый налимами фиолетовый, толщиной в палец, соблазнительный выползок.

И второй, и третий крючки тоже были «с червями». Но по ходу следующего поводка Алеша понял: есть!

Рыба до самого берега шла незаметно, только поводок слегка уходил из стороны в сторону.

Саша, осторожно перебирая хребтину, подвел перемет к самым ногам.

— Лобач! — обрадованно прошептал Алеша.

— Веретешка, — презрительно сказал Саша и быстрыми движениями выбросил рыбу на берег.

Рыба действительно была нестоящей, но Алеша трясущимися пальцами снял ее с крючка и бережно опустил в корзину. «Налим- чик- веретешка», изгибаясь, как змея, пополз по дну и остановился, когда уперся в стенку корзины.

Еще два крючка пришли «с червями». Алеша завял и вдруг почувствовал усталость от бессонной ночи.

— Лобач! — бледнея сказал Саша, вываживая рыбу. Алеша схватил выброшенного на берег «аршинника» под жабры, упал на него грудью.

— Шутишь, крутишь… шутишь-крутишь, — придушенно говорил он, ощущая всем телом, как бьется под ним холодная упругая рыба. Пунцовый от возбуждения, Алеша весь был так напряжен, точно он держал под собой поверженного в борьбе опасного для жизни противника.

— Дай! Мне дай! — бросился к нему Саша, боясь, что братишка упустит ценную добычу. Алеша разжал пальцы и поднялся. Саша, не выпуская хребтинки из левой руки, правой вынул крючок из губы лобача и, вскинув в уровень с грудью тяжелую рыбину, хотел было положить ее в корзину, но налим взмахнул хвостом и, мелькнув брюхом, шлепнулся в реку.

— Держи! Разиня! — презрительно крикнул Алеша и бросился в ледяную воду — по пояс.

Саша и Андрей выдернули мокрого братишку на берег: теперь ему надо идти домой, но разве можно уйти, когда не высмотрены еще два перемета?

Об утерянном самом крупном в это утро налиме ребята по какому-то молчаливому сговору не обмолвились ни одним словом, хотя каждый из них все утро думал только о нем.

Мысль об ускользнувшем «лобаче» мучительно преследовала Алешу днем и ночью.

Казалось, никогда не простится Саше преступная его оплошность, потому что на переметы ловились в ту весну только «веретешки».

Несмотря на отчаянные мольбы Алешки, «поднимал» хребтинки переметов только Саша.

Предприимчивый младший брат решил соорудить собственную снасть.

В столярной мастерской отца, под притолокой, был заткнут длинный, необыкновенной прочности шнур.

На него можно было бы навязать и два десятка поводков, но у Алеши имелось всего лишь три крупных «щучьих» крючка. Он решил сделать закидушку.

И хребтинка и поводки у Алеши получились одинаковой толщины, но это нисколько не смущало юного рыбака. «Вполне надежна. Не только любого лобача, — быка выволоку», — думал он.

— На твою снасть только чертей ловить, — смеялись братья.

Вода в Ульбе быстро сошла, посветлела, клев налимов кончился. Сверхнадежная снасть Алеши возвращалась все время «с червями».

Братья просушили переметы и спрятали их до следующей весны.

Не сдался только Алеша. Он решил попытать счастья с заветной закидушкой в «Иртыше-батюшке», где со всей вешней силой еще играли воды.

Место для ловли Алеша выбрал за городом, у последнего обрывистого утеса, от которого река делала крутой поворот к югу в ковыльные степи.

Казалось, всей страшной силой Иртыш бил в этот гранитный выступ.

То ли тысячелетним непрерывным напором волн подмыло и разрушило кромку скал, то ли от подземного толчка, но часть утеса рухнула в воду, образовав стремительный кипящий порог, с торчащим из воды каменным лбищем.

Чуть ниже гранитного выступа — глубокий омут. Тяжелые струи, закручиваясь, обнимали лбище и отбегали к берегу.

Пенные воронки да грязные бурлящие водовороты ходили в нем взад и вперед.

В середину этого омута и метнул закидушку Алеша. С плеском упала двухфунтовая гирька и увлекла в таинственную глубь три щучьих крючка, наживленных целыми клубками выползков.

— Ловись, рыбка, большая и маленькая, — по суеверной привычке братьев, прошептал Алеша. Не спеша он привязал хребтин- ку за тонкий стволик талового куста и загляделся на воду.

Река шла сильно, во всю неоглядную ширину.

Ночь наплывала с гор. Заря гасла. Волны ежесекундно менялись в окраске: от цвета расплавленного металла на середине до разлитого подсолнечного масла чуть поближе и густого мазута у крутых берегов. А сколько же было промежуточных оттенков.

И все это пышное великолепие красок жило, неслось в подернутую дымками даль.

Казалось, вскочи на зыбкую спину красавицы реки, и понесет она тебя, как горячий скакун, сквозь степи, леса и горы в сказочную страну, к далекому синему морю…

В предутренних теплых сумерках омут показался еще таинственней, шум порога — грозней. Над головой, спеша на север, пронеслась невидимая стайка гоголей. По тонкому свисту крыльев, похожему на звон колокольчиков, определил Алеша породу пролетевших птиц.

Из пучины омута с пугающей неожиданностью выворачивались клокочущие буруны, точно в глубине его бились гигантские рыбы.

От разгорающейся зари пухлые клочья пены на волнах порозовели.

Другая сторона реки все еще не была видна, река казалась морем.

Как и вечером, Алеша смотрел на воду. Он прибежал слишком рано и боялся взяться за хребтинку, чтобы не отпугнуть рыбу.

Ему казалось, что сейчас проснувшиеся лобачи вышли на жировку и вот-вот наткнутся на соблазнительные клубки червей.

Рыбак присел на берег и решил:

«Просчитаю до ста и — тогда…» — Алеша считал, слушал и смотрел, как играла полая вода.

«Девяносто восемь, девяносто девять…» — Куст, за который Алеша привязал закидушку, залило на полметра прибывшей за ночь водой, он все время качался.

Мальчик подсучил штаны и ступил в жгучую воду.

С пересохшим горлом, с сильно бьющимся сердцем Алеша приподнял на себя хребтинку и тотчас же ощутил такой рывок из глубины, от которого он только чудом устоял на ногах.

Вырванный из рук шнур обжег ладони, и если бы не был крепко привязан за стволик, то безнадежно ушел бы в омут, как ушел в него по маковку пригнутый куст.

Первой мыслью Алеши было бежать за братьями, но, представив, как Саша будет выводить лобача, а он — хозяин закидушки, только сучить ногами на берегу, Алеша снова приподнял хребтин- ку. И снова мальчик с трудом удержался на ногах и то лишь потому, что ухватился за ветку.

Рванувшаяся в глубину омута рыбина почти отвесно выпрыгнула высоко над водой вместе с гирькой и болтающимися поводками.

Казалось, что хребтинка, натянутая до отказа, вот-вот лопнет. И, конечно, лопнула бы давно, если бы не пружинил таловый куст.

Растерявшийся Алеша увидел толстое брусковое тело рыбины: у нее была короткая тупая голова и кроваво-красные плавники.

Лишь только никогда не виданный Алешей «лобач» с плеском ушел вглубь, мальчик снова уцепился за шнур.

Но шнур точно зацепился за камень. Алеша изо всех сил рванул за хребтинку, и чудовище, выметнувшись на поверхность, понеслось по ней, едва касаясь воды брюхом: так скользит камень, брошенный с огромной силой опытной рукой. Вся голубоватосерая спина и серебристо-белые бока ее были видны юному рыбаку.

Рывок на исходе шнура был таким сильным, что Алеша упал на куст и расцарапал лоб и щеки.

Мокрый по воротник, посинелый от холода, с окровавленным лицом, он все же изо всех сил тянул за шнур, сдерживая мчащегося великана. Но снова чудовище помчалось в глубину.

Сколько времени прошло в неравной борьбе с ним, Алеша не сумел бы сказать. Но, наверное, больше часа.

Солнце взошло. С онемевшим от холода телом, с натруженными руками, он едва держался на ногах, когда на берегу появились люди.

Это были дряхлый, седой старик с красными слезящимися глазами, в плисовой скуфейке, в вытертом тулупчике, подпоясанном полотенцем, с длинным багром, которым он цеплял проносившиеся вдоль берега жерди, поленья, коряжки, толстая женщина в мужской шапке-ушанке, с ведрами на коромысле, и босой болезненный подросток с льняными волосами, чуть прикрытыми на макушке детской фуражечкой с оторванным козырьком.

Женщина опустила пустые, загрохотавшие по камням ведра и с коромыслом бросилась на помощь к Алеше. Но добраться до него, стоящего уже по пояс в воде, она не смогла и потому бегала по берегу и кричала старику:

— Багром! Багром его чепляй, Сенафонтыч… Я говорю багром! — приблизив толстое лицо к самому уху древнего старичка, громко кричала она.

Старец поправил плисовую скуфейку, приложил ладонь лопаточкой к густо заросшему седой шерсткой дряблому уху и спросил:

— Ась?

— Ба-а-гром, говорю, тетеря!…

Старик понял и засуетился, мелко переступая ногами, обутыми в кожаные калошки.

— Ужотко изловчусь… Изловчусь, — шамкал старик, занося длинный багор над заметно ослабевшим то всплывающим на поверхность, то снова уходящим в глубину тайменем.

Алеша из последних сил тянул и тянул упористого, как бык, великана к берегу. Рывки рыбы становились все слабее и слабее, но и у мальчика уже не оставалось сил.

Наконец, Алеша, собравшись с силами, снова подтянул чудовище к берегу.

Сенафонтыч «изловчился» и ударил его багром по спине. Но удар был так слаб, что таймень рванулся вглубь, старик выпустил багор и, потеряв равновесие, упал в воду.

Когда старик в мокром тулупчике вылез на берег, без багра, он был очень смешон и жалок, но всем было не до смеха.

Женщина забегала, закричала еще сильней.

— Аполошка! Беги к Моте Фадееву. Он охотник… ружьем, ружьем рыбину!…

А к берегу уже собирались новые люди. Высокий широкоплечий ломовой извозчик, бросив лошадь, запряженную в телегу, бежал с кнутом, страшно вращая круглыми глазами.

Он сорвал с головы шапку, бросил ее на берег, перекрестился и как был в сапогах и засаленном кафтане, так и вскочил в воду к Алеше.

Схватившись за хребтину, он поволок тайменя к берегу.

— Врош… собака… врош, — хрипел он, забыв обо всем на свете.

На мелком месте огромный полутораметровый таймень был виден отчетливо. Толстый, как бревно, с пятнистой шкурой, он устало шевелил жаберными крышками.

— Поднимай башку! Дай глотнуть воздуху! Дай глотнуть! — кричал какой-то рыжий босой мужик, нервно переступавший с ноги на ногу.

Извозчик вдруг упал грудью на рыбину, схватил ее цепкими ручищами и под одобрительный крик толпы выволок тайменя на берег.

Храброго извозчика и тайменя обступили плотным кольцом, совершенно забыв про Алешу. Верзила отрезал конец закидушки от куста и вместе со снастью поволок двухпудового тайменя к телеге. 1

Толпа качнулась за ним.

— Теперь он его прямым ходом в кабак, — сказала толстая женщина в мужской шапке.

— Вестимо в кабак, греться, — вишь, как вымок мужик, — соглашался рыжий босой оборванец.

Алеша оцепенел.

— Как — в кабак? — чуть слышно прошептал окончательно закоченевший мальчик.

А извозчик уже завалил тайменя в телегу, сел возле него и взял в руки вожжи, рядом с ним уселся рыжий. Встав на ступицу колеса, к ним примащивался мокрый, древний седой старец.

Только тогда извозчик вспомнил про Алешу.

— Стоп! Стоп! — закричал он. — А где же паренек?

Алеша вскочил на телегу.

— Сказывай, чей будешь? — чакая зубами от холода, спросил ломовой.

— Рокотова… Николая Николаевича, — с трудом выговорил Алеша.

— Милой, да это же дорогуша-колесник… Он мне вот эту самую телегу ладил… — Ну, держись крепче, мигом домчим.

Лошаденка, обожженная кнутом, с места взяла в карьер…

(№ 1, 1950)


Александр Шахов

На реке Шахэ

Профессор Никита Петрович, исследуя Черноморское побережье, пришел со своим отрядом на довольно большую для тех мест реку Шахэ. Она течет по широкому лесному ущелью. Нижнее ее течение относительно спокойное, но вверху, особенно когда вода еще не спадает, река грозная. В ее долине на протяжении километров сорока от моря расположились черкесские и русские колхозы — то маленькими селениями, то отдельными домиками, спрятавшимися в зелени садов и леса. По перекатам — броды, на глубоких местах — висячие мосты. Ходить без привычки по таким переходам жутко. Висячий мост — это два железных каната, над ними, вместо перил, проволока. На канатах прикреплены поперек узкие дощечки. Промежутки между ними иногда настолько велики, что можно провалиться. Аспирант Борис, как только увидел качающийся мост над ревущей белой рекой, без промедления направился по нему. Но когда он ступил на него и посмотрел вниз, сердце его сжалось, голова закружилась. Ему все время казалось, что дощечки под ним, наполовину уже сгнившие, сейчас обязательно сломаются. Впрочем, страх он испытывал только вначале. Потом привык, в особенности когда увидел, как по такому мосту с песнями шли женщины, навьюченные сеном, и вприпрыжку бежали мальчишки.

Путешественники раскинули палатку на небольшой поляне у высокого и крутого обрыва и решили день-другой отдохнуть и подкормить лошадей. Профессор собрался порыбачить. Внизу гремела река. Из палатки был виден противоположный отвесный склон ущелья. Бук и граб вперемежку с каштанами стояли на нем уступами. Вершины их неподвижны. Но вот по ущелью подул ветер. Ветви закачались во все стороны, зеленое море заволновалось. Потом все стихло, и Борис услышал голос Никиты Петровича. Тот сидел у костра. Из-за шума реки аспирант не разобрал слов.

— Что? Не слышу.

— Обедать идите, да поскорее. За лососями пойдем.

Они наскоро пообедали, Борис взял удочку, профессор — спиннинг, нашли по обрыву заросшую тропу и, как обезьяны, цепляясь за ветки й болтая в воздухе ногами, кое-как спустились к реке. Пройдя по берегу с километр, перешли по «живому» мосту на другой берег и остановились у сине-зеленого омута под белой скалой. Повыше омута, с большого камня толстым слоем сбегала зелено-лиловая вода. Под потоком ясно виднелись белые и рыжие камни.

Аспирант закинул удочку в яму, и тотчас из-под скалы к червяку на крючке ринулась крупная форель. Борис дернул удилище вверх, рыба закачалась в воздухе и тут же сорвалась.

— Больше вам не удастся здесь поймать. Форель уже оповестила своих друзей об опасности. Теперь попробую счастья я. Лосось не понимает языка форели. Он еще не настороже.

И Никита Петрович взмахнул удилищем. Блесна с грузилом на тоненькой жилке полетела на дно, под самую струю, где должен находиться невидимый лосось. Рыболов стал быстро крутить катушку, блесна поднялась наверх и, сверкая под солнцем в прозрачной воде, возвращалась к берегу. Она была подобна убегающей рыбке. Профессор забрасывал блесну в омут раз двадцать. Ни одна рыба не бросалась за ней.

Ни тут, ни в следующих двух ямах Никита Петрович ничего не поймал. Чтобы удобнее было размахивать удилищем, он становился на большой камень. Блесна зарывалась в валы бешеного потока, леска натягивалась, блестящая металлическая пластинка выпрыгивала из вала, ее накрывал другой вал, наконец, она выходила на спокойную воду и под тяжестью грузила тащилась у дна. Иногда она цеплялась за камни. Рыболов тянул ее во все стороны. Ничего не помогало.

Если это было на большой глубине, он тащил леску изо всей силы, и она со звоном лопалась. Профессор привязывал новую блесну. На мелких местах в таких случаях он раздевался и лез в воду. Поток сбивал его с ног. Никита Петрович долго барахтался в студеной воде и, наконец, с блесной в пальцах, дрожащий от холода вылезал на берег.

— Пойдемте лучше домой, — говорил аспирант.

— Погодите, надежда никогда не оставляет рыболова, — отвечал профессор, тотчас забывая о Борисе.

Они шли дальше по реке. Никита Петрович, как завороженный, не отводил глаз от ямы. Он не замечал всей красоты, что была вокруг: ни обнаженных скал, спускающихся в воду, ни огромных буков, застывших на вершинах хребтов под спокойным, прозрачным небом.

Ловя форель (ее было уже штук десять), Борис отстал от своего учителя и заметил его уже в сумерках. Профессор шел навстречу ему, держа в руках ярко-серебристого, килограмма на два лосося. Рыболов громко насвистывал марш. С возбуждением, не забывая о мельчайших подробностях, он рассказал, как вытаскивал лосося из воды. Аспирант пожалел, что не видел этой интересной ловли.

У палатки они нашли гостя — старика из соседнего колхоза с поэтическим названием «Союз гор». От загнутого вверх подбородка серая борода колхозника торчала вперед. Если он поджимал нижнюю губу, она поднималась почти до самого носа. Это было очень смешно. Весь вечер прошел в разговорах о лососях. Старик рассказал, что до Отечественной войны в Шахэ, Мзымте и Псоу лосося было так много, что в некоторых ямах его насчитывали до ста штук. Во время войны, и особенно после, рыбу стали глушить. Действие взрывчатки в реке ужасное — все живое поблизости от взрыва погибает в воде. Вместе с крупной рыбой погибают и тысячи малявок. За рыбой приезжают даже на машинах. И мало-помалу реки становятся мертвыми. Через два-три года лосось, эта ценнейшая рыба, исчезнет в реках навсегда. За глушение рыбы закон карает десятью годами заключения, но еще не было случая, чтобы кого-нибудь привлекли за этот разбой.

Обо всем этом старик говорил, захлебываясь от негодования, его борода то поднималась, то опускалась. Он клялся написать в газету:

— Я им, разбойникам, пропишу ижицу. Век не забудут.

— А вы хорошо грамотный? — спросил профессор.

— Фамилию царапаю и еще несколько слов. Да тут особенно и расписывать нечего. Надо только написать: «В наших реках глушат рыбу». И все. Там поймут, чем козел пахнет.

Затем он рассказал, что лосось гибнет не только от варварства, но и от больших ливней, когда реки вздуваются и вода несет многопудовые камни, как щепки. От таких камней и страшной силы воды, которая бьет и оглушает рыбу, подобно взрыву, лосося погибает немало. Однажды, после ливня, когда вода уже спала, колхозник нашел на берегу много мертвой рыбы, в том числе и несколько лососей весом по два с лишним пуда.

Еще старик объяснил, что лосося выше по реке пока нет. В верховья реки он начинает подниматься, и то очень медленно, только во второй половине лета. Во время икрометания, которое бывает осенью, он заходит даже в мелкие притоки. На блесну лосось ловится плохо, лучше — на небольшую живую рыбку. Ловить надо только по зорям, в сумерках. Профессор, по его словам, поймал лосося случайно, в этих местах его пока мало. Но при этом гость проговорился, что в двух ямах он видел очень крупных рыб.

— Где же эти ямы? — простодушно спросил Никита Петрович.

— Там, внизу, — неопределенно ответил колхозник.

— Как их найти?

— Найти можно, да разве я, чудак-человек, вам скажу? Я ведь сам рыбак. Если одни будут глушить, другие удочкой с катушкой ловить, что же на мою долю останется?

Профессор стал уговаривать гостя. Не помогло. Никита Петрович потерял надежду, огорчился и стал расспрашивать о животноводстве, а потом рассказал, что этот край в горах скоро станет очень богатым, вырастут новые сады, расширятся поля, будет много чая.

— Вот это дело! Вот это дело! — вскочил старик. Борода его запрыгала. — Вот за это спасибо. За такие золотые слова. я тебе открою, где находится рыба.

И рассказал, как найти ямы с лососями. Этим летом в них еще не глушили. Но тут же предупредил, что ловля лососей спиннингом тоже запрещена.

Профессор промолчал.

Когда старик ушел, Никита Петрович сел к огню и намотал на катушку толстую леску. На рассвете он собирался пойти к заветным ямам. Аспирант удивился, как мог профессор решиться ловить спиннингом, если такая ловля запрещена.

Проснулся Борис рано — восток только еще серел. Профессора в палатке уже не было. Вдали на реке слышались его шаги по гальке.

Было еще так темно, что аспирант удивился, когда услышал робкую трель певчего дрозда — уж очень рано. «Не успел проснуться и сразу же за песню», — подумал он. Совсем скоро к песне дрозда присоединился зяблик, заиграла на флейте иволга, запели и другие птицы. Й такой был хор, звучный и торжественный, и такая появилась мысль, что юноша замер от удивления: «Как же раньше мне не приходило это в голову?» — подумал он. Сколько раз он слышал утренние гимны птиц, но в то утро в первый раз за всю жизнь заметил, что птицы, проснувшись на заре, не бросаются за пищей, а прежде всего встречают радостью свет. Значит, ощущение радости в брачное время у них выше всего.

Серый восток скоро стал светлым, но еще не ярким. Птицы приумолкли, и довольно долго в лесу было тихо. Они, вероятно, проголодались и искали корма. Но перед тем как взойти солнцу, лес опять загремел. Когда же вершины деревьев засветились, птицы снова умолкли.

За это время Борис успел одеться, умыться из чайника и увидеть, что на ближайшей яме форель с рассветом набросилась на пищу. Ощущение радости, света не всем дано. И тут он опять подумал: «Если птицы отвечают радостью на ощущение жизни, то человек и подавно может превратить жизнь в огромное торжество».

Он спустился к реке. «Радость всюду живет вокруг нас, — продолжал думать аспирант. — Человек, открой шире глаза и сердце, и ты напитаешься ею».

Охваченный светлым чувством, он пошел искать Никиту Петровича.

Борис увидел его около невысокого водопада. Три огромных камня перегородили реку. Мчащийся поток воды наскакивал на них, вздымался и с ревом падал. И так как он мчался безостановочно на протяжении веков, то, падая, вырыл яму необыкновенной глубины. Срываясь с камней, поток кипел. В сине-зеленой воде рождались и умирали миллионы белых пузырьков. Вода вместе с мусором и мертвыми насекомыми, прежде чем разбежаться, крутилась в яме. Под такими водопадами всегда стоит форель, а там, где много ее, бывает и лосось.

Профессор спокойно стоял на прибрежном камне и крутил катушку. Аспиранта удивило, что вращал он ее слишком долго. Подойдя ближе, он увидел, что катушка иногда вдруг раскручивалась сама собой, после чего рыболов вращал ее в обратную сторону. Леска то укорачивалась, то удлинялась. Нетрудно было догадаться, что на крючке сидит рыба. Она ходила по дну под белыми пузырьками.

Через некоторое время леска перешла на середину омута, на спокойную воду. Там неожиданно появился водоворот. Это круто повернулась рыба. По величине водоворота Борис понял, что лосось был очень крупный. Вслед за этим на катушке затрещал тор1 моз. Профессор старался сдержать ее вращение пальцами, но оно было настолько стремительным, что он не справился. Леска вытянулась метров на шестьдесят. Она была, как туго натянутая струна. И вдруг ослабела, да так, что вся опустилась в воду. Даже аспиранту стало ясно — лосось сорвался.

Выражение глаз рыболова Борис не видел, но вид у профессора был растерянный. Он стоял с раскрытым ртом. Аспирант тоже огорченно вздохнул. Рыболов повернул к нему лицо, и Борис увидел пустые глаза. Профессор вяло стал подматывать леску. Когда оставалось до грузила метров десять, катушка остановилась, значит крючок зацепился за камень. Новое огорчение! Нужно было либо рвать шнур, либо нырять в глубокую холодную яму. Никита Петрович потянул в одну сторону, в другую — ничего не выходило. Крючок-тройник зацепился крепко.

— Давайте длинную палку, — глухим голосом сказал рыболов.

Аспирант нашел сухую пихтовую жердь, принесенную водой с верховьев, и ткнул ее в место зацепа. Жердь оказалась короткой. Профессор потихоньку начал дергать за леску. И вдруг… Как ожило его лицо! Леска поползла в середину омута. Конечно, это была рыба, а не утонувшее бревно, которое течением носит по яме. Борис был уверен в этом. Но через минуту стал сомневаться: «А может быть, и в самом деле бревно?» Уж очень оно двигалось медленно, а главное, по течению. Никита Петрович попробовал остановить катушку, но не смог. Она перестала вращаться лишь тогда, когда бревно или рыба уперлась в камень.

Обождав немного, рыболов осторожно стал подводить к себе это — что-то тяжелое и непонятное. На середине ямы все объяснилось: рыба взметнулась на метр над омутом и шлепнулась в воду с таким звоном, что он заглушил. шум водопада. Борис широко раскрыл глаза — до чего же все было неожиданно! И как велика была рыба! И тут же омрачился: такую громадину, безусловно, не вытянуть. Лосось порвал бы леску во время прыжка, если бы рыболов не догадался вовремя ослабить шнур.

Великан помчался в глубину. Профессор сдерживал его, как коня на вожжах. Катушка медленно трещала. Потом леска ослабела, и Никита Петрович снова без усилий подвел рыбу на середину ямы. Так было много раз.

Прошло не меньше часа, пока утомленный лосось не сдался. Профессор подтащил его к себе, как в поводу, совсем близко. На мелком месте, в прозрачной воде, он был виден отчетливо: спина черная и широкая, как бревно, весом он был не меньше пуда. Увидя людей, лосось выпрыгнул из воды и с новыми силами помчался на глубину. «Р-р-р…» — зарычал тормоз на катушке. Отчаянная борьба продолжалась, но рыба ослабевала все больше и больше. Наконец, профессор снова вытянул ее на мелкое место. Из воды показалась спина. Борис было кинулся к лососю, но рыболов отстранил его. Он сам подошел к нему и совсем не спеша наклонился. За эту медлительность аспирант был готов обругать своего учителя — ведь рыба могла уйти! А может быть, Никита Петрович хотел продлить ощущение победы? Пока рыболов наклонялся, лосось ожил, зашевелил плавниками и стремительно ринулся в реку.

— Какой же вы… — Борис еле удержался, чтобы не добавить «растяпа».

— Все равно не уйдет, — спокойно ответил Никита Петрович.

Пока профессор снова подвел рыбу к берегу, прошло минут десять. На этот раз лосось тащился на боку — так он был измучен. Рыболов вывел его вновь на мель и запустил пальцы под жабры. Аспирант бросился ему на помощь, и они вдвоем еле подняли серебристую рыбу с черными крапинками. Она извивалась. Но профессор вместо того, чтобы вынести ее на берег и там отцепить тройник, вонзившийся в верхнюю губу, усеянную редкими зубами, сделал это тут же над водой. У Бориса все время замирало сердце: трепыхнется лосось, и пиши — пропало! В воде его не поймать.

Но рыба, на его счастье, задохнувшись воздухом, перестала шевелиться. Никита Петрович приподнял ее обеими руками на уровень груди, восхищенно воскликнул:

— Какой великан, какой красавец!

— Да выходите же вы скорее на берег! — закричал Борис дрожащим голосом.

— Нет, теперь он сам не уйдет. Для свободы ему нужна помощь. И рыболов поднял его еще выше… и бросил на глубокое место. Бориса обдало брызгами.

— Да вы что?…

Аспирант с негодованием и отчаянием бросился к рыбе. Она медленно зашевелила плавниками и так же медленно поплыла. Хватая ее, он опустил руки в воду до плеч. Но было уже поздно.Стоя по пояс в реке, Борис повернулся к своему учителю. Лицо аспиранта изображало все, кроме добрых чувств. Профессор поспешил сказать:

— Натешились и хватит. Победители должны быть благородны. Как он боролся! Разве такого мужественного борца вам не жаль употреблять на уху? Да и ловля лосос* спиннингом здесь запрещена. Пусть живет! Осенью, если уцелеет, он даст много потомства.

— Ваш донкихотовский поступок безрассуден! Единичный пример вряд ли кого убедит.

Борис был в таком состоянии, что едва не назвал своего учителя глупцом.

— В темноте даже спичка может освещать большую дорогу. Кроме того, не дело, когда в будущем человеческая жизнь будет полна, а реки пусты. Идемте пить чай, и в путь-дорогу. Сегодня завтрак у нас скудный, но ничего.

Профессор снова насвистывал марш. Глядя на него, аспирант подумал: «Потерянный кусок хлеба не должен омрачать не очень голодного философа».

И его радость, навеянная утренним пением птиц, возвратилась вновь.

(№1, 1950)


Семужий порог

Среди многих интересных вещей, которые обнаружены нами в литературном архиве покойного писателя А. А. Шахова, есть небольшая, весьма поэтическая повесть «Охота ночью», еще нигде не опубликованная. В повести рассказывается о двух художниках, которые отправились весной за Полярный круг, чтобы поймать, нанести на холст все неповторимые, яркие краски чудесной белой ночи. Но эта ночь слишком долго не давалась им, потому что работе мешала чудо-рыба, сильная, серебристая семга.

В повести великолепно выписан северный пейзаж, ярко показаны характеры двух художников. В отрывке, который мы предлагаем вниманию читателей, дана лишь одна сценка из этой повести — приключение у порога на реке Ковде.

Редколлегия альманаха № 12

Отцветала черемуха, на болотах распускала ярчайшие, белее снега, пушки пущица. С каждым днем душистее становился воздух и длиннее зори. Со своим другом я иногда выезжал. Но Василь, уходя писать, к утру чаще всего вместо этюда приносил либо лоха, либо хариусов. Георгий Николаевич работал усердно, и мы выезжали с ним на рыбалку, и то лишь в пасмурную погоду, когда тучи закрывали все краски прозрачной ночи, но, кроме кумжи и лохов, ничего не привозили. Семга не ловилась.

В лучистые и светлые зори, когда мир делался не только прекрасным, но и близким, как друг, как брат, я не осмеливался отрывать Георгия Михайловича от работы и либо ловил хариусов и сигов, либо уходил по берегу Ковды в лесную глушь.

Там иногда я взбирался на скалу, подошвы которой лизал злой поток, и глядел на вздрагивающую порожистую реку, на лесные дали, любовался своеобразием диких мест, и красота их, помимо моей воли, наполняла меня, и тогда я напоминал себе, что нет ничего Лучше жизни и особенно той, которая шагает среди красоты. И это напоминание, и мысль, что для полной жизни человека прекрасное необходимо, как хлеб, и убаюкивающие звуки реки, и недвижимый пахучий воздух, и спокойный свет зари вселяли в сердце тишину, и воспоминания, и мечты, и мысли становились Глубже и острее.

Это были минуты удивительно глубокого покоя, в котором исчезали желания, состояния, близкого к счастью.

И оттого ли, что не заходило солнце и вокруг всегда было светло, или отчего-то другого жизнь казалась прозрачной, как вода в Ковде. И радость этой жизни, радость от северной природы я носил в себе все дни.

Не шевелясь и растворившись в великолепии, что окружало меня, я подолгу стоял на скале и был подобен птице, опьяненной дыханием Уснувшей земли, над которой она тихо-тихо парит.

Я не жалел об этих минутах бездействия: такой глубокий покой и проникновение в прекрасное так же освежают и так же необходимы, как сон. Человек наполняется не только новыми силами, новыми мыслями, но и красотой мира, без нее ему нельзя быть, иначе он уподобится еле мерцающему светильнику, от которого темнота не расступается. А каждый из нас должен быть светильником очень ярким: в мире еще много мрака, заря только разгорается.

Иногда течение моих мыслей изменяли прыжки семги. Глядя на нее, я представлял, как она, сытая и стремительная, покинув море несколько часов назад, вошла в пресные воды Ковды, и, преодолевая сильное течение, от камня к камню поднимается по порогам. Время от времени она взвивается в воздух. Насладиться видом чудесной реки? Нет, это ей не дано! Делает она это, вероятно, от избытка сил, а может быть, как утверждает Степан Федотович, для того, чтобы посмотреть, какие препятствия ожидают ее впереди.

Так достигает она Ковда-озера, потом финскими реками добирается до их истоков. В каменистом ложе реки семга носом копает ямку и в ней откладывает икру, и обязательно там, где родилась. Метать икру в другой реке, даже в другом месте, она не способна. Семгу в стремлении дойти до родных мест ничто не может остановить, даже угроза смерти. Рыба во что бы то ни стало должна продолжать свой род. Зачем — ей неведомо. Ее дело не рассуждать, а плодиться, поедать селедку, расти, жить не наслаждаясь, с наступлением тепла постепенно наполняться икрой или молоками, испытывая какое-то непонятное беспокойство, по непонятному зову идти в реку.

Путь по стремнинам и порогам тяжкий, но для этого же море и дало ей много жиру и сил. И все же семга обессиливает до крайности. Но она могла бы отдохнуть, не двигаться дальше, если бы ее не подгонял вперед закон размножения, жестокий закон, которому во имя жизни слепо подчиняются все. Исполнив этот закон, изможденная рыба, в которой остались кожа да кости, скатывается снова в море. Серебристая чешуя темнеет, жирное красное мясо превращается в розовое, постное. У самцов на нижней челюсти появляется нарост — рог. Семга становится лошалой.

Тот памятный вечер был теплым и тихим.

Осеянная голубым светом, земля отходила ко сну, небо готовилось к безмолвному празднеству красок, заходящее солнце раскрашивало его вечерними лучами. Черные кинжалы елей резко вонзались в желтое пламя заката.

Я стоял на любимой скале, ощущение наслаждения долго не покидало меня. Как бывало в такие минуты и раньше, желания исчезли, меня наполнял покой.

Выше порога выпрыгнула высоко, метра на два, семга, за ней вторая, третья… За какие-нибудь полчаса я насчитал их более двух десятков. Первый раз при мне пошла так густо семга от моря.

Эти прыжки волновали меня, распугали мысли о возвышенном, покой улетел, мысли потеряли свою широту.

Я быстро зашагал по каменистой дорожке к дому и увидал Степана Федотовича, встретившегося мне около дверей с веслами на плече.

— Аль рыбу видали? А что, небось, на душе скребет?

— Конечно. Вы-то видели, сколько прыгает?

— Которая играет, — на удочку не берет. Так, стало быть, не терпится?

По его улыбающемуся лицу и сощуренным глазам я понял, что он замышляет что-то приятное для меня.

— Да, очень хочется поймать семгу, — с горячностью подтвердил я.

— Еду на Семужий порог. Километров пять отсюда. Дела у меня там. Желаете — поедем. Но дорога тяжелая: через порог придется тянуть лодку.

Степан Федотович по заданию гидрометеослужбы ежедневно измерял в разных местах Ковды температуру, прибыль и убыль воды.

Я согласился с радостью.

— А может, не поедете? Надо ли вам мучиться и рисковать из-за какой-то семги?

Посмеиваясь, он искоса глядел на меня.

Такой шутник, этот Степан!

Когда Красильников ногами уперся в перекладину на дне своей маленькой, но глубокой лодки и положил руки на весла, то он как бы сросся с лодкой.

Я пустил позади лодки белую блесну и, в ожидании ночного торжества, которое должно быть на небе, стал поглядывать на запад и над собой.

Пока мы двигались по тихой воде, ничто внимание гребца не отвлекало, и я завел с ним разговор: если бы не служебные обязанности, он не поехал бы далеко? Не правда ли?

Степан Федотович, скороговоркой и подтрунивая над собой, ответил, что будь у него свободное время, он забрался бы в Ковда- озеро. Он «злой» рыбак. И рыбалкой увлекается настолько, что иногда не успевает заготовить на зиму дрова.

Подойдя к порогу, мы потянули лодку на бечеве. Это оказалось делом нелегким: рыская, она то прижималась к берегу, то садилась на камень. Потрудившись как следует, мы вывели лодку в залив, куда заходило боковое, не очень сильное течение, и на веслах пошли к следующему порогу.

Вокруг ни души, только дикий, с болотами, скалами, озерами и валунами лес. Прорезая его, с ревом прыгает по камням величественная красавица река, белая среди зеленого мира. На ней лодка с двумя людьми.

И на все это смотрит немеркнущее и нескрывающееся солнце. Оно все ближе клонится к лесу. На западе будто натянута невидимая нить. Она задержала все облака, стремившиеся закрыть солнце. Между этой нитью и зеленой чертой налита лазурь, ясная и такая чудесная, что если бы ею напитать глаза, они стали бы блистать радостью всегда.

Воздух прозрачный, в лесу густой, зеленоватый, при сумеречном свете совсем иной, чем днем; все — и деревья, и вода, и скалы кажутся воздушными, призрачными. Мы будто на иной планете.

Чтобы глубже проникнуться всем этим, я закрыл глаза, побыл так немного и повернул голову на север.

Солнце за лесом нежилось в тишине и душистой прохладе. Небо поблизости от него было изумительное: яркое и столь золотистое, будто свет проходит через жидкое золото.

Этот сильный, ярко-желтый свет пронизывал лес, стволы деревьев казались совершенно черными, между ними гуляло половодье лучей. Облака над солнцем, объятые мягким сиянием, привлекали чудесной раскраской. Самое близкое к нему, длинное и пушистое, было багряным, другое, что выше, узкое и тонкое — сиреневатым, а следующее — зеленоватым. Поодаль от них одинокое, белое, круглое облачко просвечивалось насквозь. Прозрачное, оно чуть блестело и казалось невесомым.

И не только облака, но и небесные озера, застывшие между ними, были разных цветов.

От облаков на лес и на реку, переливаясь блестками, спускался сумрак, и в тени берега, сплетаясь с голубым воздухом, нес задремавшей земле чудесные сновидения.

Сказка!

Такой прекрасной солнечной ночи мне еще не приходилось видеть. Мои охотники, вероятно, ее поймали.

Ко мне опять вернулось поэтическое чувство и необыкновенный покой, испытанный мною несколько часов тому назад. Свет наполнил не только круглое облачко, но и всего меня.

Я не только бездумно сиял, но и рассуждал: красота этой ночи необычна, в ней столько силы, что она, казалось, должна была бы пронизать все человеческие сердца; люди способны ее принять, хотя бы на короткое время, пока солнце за лесом. Взять, к примеру, Степана Федотовича.

Я повернул к нему лицо: он молча и сосредоточенно греб.

— Хорошо? — спросил я, показывая вокруг и желая вызвать его на разговор.

— Ничего хорошего.

Он, конечно, по обыкновению шутил. Но я все-таки взглянул на него с пытливостью. На лице никакого сияния!

— Светло, тихо и ясно, — пояснил он серьезным тоном. — Такая погода — дрянь: семга ловится плохо. Вот если бы много ветра, или пошел бы дождь, мы были бы с рыбой.

— Приедем с добычей, — сказал я твердо.

— Нехороший разговор, — поморщился он. — лучше говорить, что останемся с таком, тогда скорей поймаем.

Сделав паузу, он добавил:

— Конечно, ничего не поймаем. Чувствую.

Краем залива мы двигались к большим камням, находившимся у грохочущего безымянного порога. С камней, шумя, скатывалась вода и, вздымаясь, валами шла посередине реки.

Предупредив, что тут обычно держится семга, Степан Федотович повернул лодку на середину реки.

Когда мы очутились вплотную у грозного потока, Красильников, не въезжая в буруны, а держась сбоку от них, повернул лодку против течения и усиленно заработал веслами. Нас сносило, но значительно медленнее потока.

Вокруг клокотала вода, лодка то задирала нос, то кланялась. Ее качало, иногда захлестывало. Степан Федотович греб не переставая, и я удивлялся, откуда у него, маленького и тщедушного, столько сил. Хотя лодку мотало во все стороны, но она слушалась его, как конь наездника.

Красильников тоже пустил блесну, но желтую. Зажав леску между пальцами, он положил остаток ее, смотанный в клубок, на дно лодки.

Вместе с потоком мы спустились вниз, метров на двести, свернули на тихую воду, потом поднялись к тем же камням, и лодка, сдерживаемая веслами, пошла по прежнему пути.

На шестом спуске Степан Федотович коротко бросил:

— Есть!

На его лице никакого волнения. Только глаза блестели. Он сразу отодвинулся от потока в залив. Подмотав леску, я положил спиннинг в лодку. Красильников, желая доставить мне удовольствие, попросил вытащить рыбу.

Я начал выбирать леску. Рыба шла легко.

— Килограмма четыре в ней, не больше, — заметил я.

Всегда благодушный, старичок на этот раз озлился:

— Взвешивать рыбу, когда она в воде, а не на лодке, — это ни к дьяволу не годится. Дурная примета.

Красильников, следя за моими движениями, одобрительно кивал головой и натужно греб. На его лбу выступили капельки пота.

Наконец мы в заливе. Я потянул рыбу смелее. Вскоре в голубоватой воде засветилось ее тело.

— Белая, — с удовлетворением отметил Красильников. Так называют в тех местах не лошалую семгу.

Увидев нас, рыба развернулась и помчалась назад. Отпустив шнур, я стал постепенно сжимать его пальцами. Сначала он быстро скользил, затем пополз. Семга, почувствовав, что ей не дают свободы, внезапно сделала рывок. Я инстинктивно обвил шнур вокруг кисти. Он врезался в тело. Рыба остановилась и снова рванулась. Так поступать рыболову не полагалось, я понял это и тотчас освободил шнур. Он не стал скользить, он повис.

Недоумевая, я повернул голову к Степану Федотовичу. Он глядел на меня внимательно и пристально.

— Отпала? — спросил он чуть слышно, и благодушие сбежало с его лица.

— Да, ушла, — ответил я, выбирая шнур.

— На тихом-то месте?

В его голосе слышалась не только укоризна, но и боль. Он провел языком по губам и, повышая голос, заговорил с надрывом:

— Да я бы ее на нитке вывел… Да разве с семгой можно так обращаться?

От волнения он заикался. Лицо его побагровело. У меня закралась тревога — не хватит ли его удар.

Прилив бурных, горячих слов продолжался не менее получаса.

— К черту все блесны, все мушки! Приеду домой, выброшу их прочь! — исступленно кричал он, продолжая ездить сбоку потока. — Это не рыбная ловля, а сплошное расстройство!

— Да будет вам! — попробовал успокоить я. — На своем веку вы половили рыбки вдоволь. Стоит ли из-за одной расстраиваться?

— И вы в жизни обедали не мало, — сказал он в тон мне. — А вот завтра, если вам не дадут обед, вы заскулите. А стоит ли из-за одного обеда расстраиваться? Нет, никогда вам не поймать семги!

Поклевок больше не было. Двигаться дальше по реке мешали пороги. Мы причалили к берегу и пошли лесом.

Когда Степан Федотович немного успокоился, я, рассуждая об его снасти, обьяснил, что капроновый поводок рвется на узле, а особенно на таком, какой делает он. Лучше всего пользоваться не шнуром с поводком, а цельной, толстой жилкой. В крайнем случае поводок следует привязывать по-другому.

И я стал показывать, как надо делать узел. Красильников, следя за моими пальцами, утихал.

— Уж вы меня извините, если я сгоряча наговорил вам чего- нибудь, — произнес он робко.

Начался отлив бурных чувств.

Мы обогнули осоковое болото, по серым валунам поднялись на холм, потом спустились.

— Ненароком не сказал ли я вам грубого слова? — спросил он, с виноватым видом заглядывая мне в глаза.

— Нет.

Помолчали.

— Разумеется, и у меня обрывы на узле бывали не раз. Узел самое слабое место. Уж вы меня извините.

Спустя несколько минут он повторил:

— Боюсь, что грубость какую-нибудь сказал. Я всегда спокойный, на меня никто не жалуется, но когда крупная рыба срывается, на меня затмение находит. Вы меня извините.

Мы опять помолчали. Минут через пять он сказал:

— Сей год я нервный: положение мое зашаталось. Уж вы извините, если я чего сказал…

Отлив длился не меньше прилива. За это время он извинился раз двадцать.

Слушая и не слушая его, я рассматривал бородатый лес. На каждой ели, на сухом суку, борода — серая и длинная. И до чего хилы эти седые деревья. Да и березы не лучше — тонкие и кривые.

Спустились с каменистого, в разноцветных лишайниках холма в низину, ноги стали утопать в подушках мха, закрытых кожистыми листьями брусники.

По пути встречались высокие, до пояса, желтые муравьиные кучи. Одна из них разворочена. Дальше мы увидели второй и третий разрытый муравейник. Степан Федотович начал приглядываться к тропе. На ней, кроме лосиного помета, я не видел ничего, но Красильников уверял, что совсем недавно прошел медведь — развороченные кучи — его работа.

Воздух насыщен запахом ароматных смол и багульника. Слева не переставая шумела Ковда.

Птиц мало, песен их почти не слышно. Заполярный лес — суровый, молчаливый лес.

Тропа нас привела к охотничьей избушке на берегу Ковды.

— В сем году вода толстая, — объяснил Степан Федотович, отмечая по водомерной линейке уровень. — Вода холодная, комариного ветра мало.

Я догадался, что разговор идет о южном ветре, подошел к самому берегу и замер над Семужьим порогом. Не доходя его, вода шла цельным, ровным потоком, шла плавно, без шума и вздрагиваний. Пройдя над большим гранитом, что тянулся от берега по дну напротив избушки, поток опускался, потом, лоснясь на солнце, поднимался на соседний подводный камень.

Скатившись, поток сдерженно лез на каменную гряду и на вершине ее вдруг изменял своему спокойствию. Он, будто злясь, вздыбливался, издавал звук, похожий на тихое рычание, и рождал первый всплеск. Тонкая волна взвивалась и, падая, пенилась.

Эти камни — грань двух вод: спокойной и взбудораженной. Ниже грани ложе реки резко опускалось, поток, сердито гудя, стремительно низвергался, наталкивался на разбросанные во множестве валуны и изо всех сил старался столкнуть их. Но камни недвижимы. Вода, взметываясь, поднимала над каждым валуном мощный, высокий столб пенных брызг. Эти белые вулканчики на солнце сверкали, серебрились. И так — на протяжении километра.

На пороге сотни всплесков, сотни потоков, грохот, пена, водовороты. Глаза не успевали следить за движением, раздробленных струй, они мчались со скоростью пятидесяти километров в час.

К порогу приближалось длинное, круглое бревно. На втором спуске оно повернулось поперек течения, наскочило на камень, раздался глухой удар, бревно вздрогнуло, повернулось еще раз, боком налетело на следующий валун, долго плясало на валах, наконец, попало в воронку, встало торчком, стоя двигалось вперед, затем свалилось и скрылось в пене.

Не отводя глаз от грозных валов, я сказал:

— Страшное место. Христос по водам ходил, а тут не прошел бы и он.

— А я не так давно проходил.

Я перевел на Степана Федотовича глаза. Мой упорный взгляд его позабавил. Он громко рассмеялся:

— Да што вы на меня так смотрите? Не сумасшедший и не трепач. Переходил вот в этих самых сапогах.

— Это что-то вроде армянской загадки. А ну, расскажите-ка.

Красильников лукаво сощурил глаза:

— Расскажу, когда поймаете семгу.

(№ 12, 1959)


Владимир Архангельский

Нерль

— Июнь — на рыбу плюнь, — говорят некоторые рыболовы.

Но лишь в июне я имел время пожить на реке.

— Едем?

— Конечно!

Мы берем снасти и уезжаем с Юрой, худощавым, суматошным хлопцем лет пятнадцати, в Загорск, а оттуда — к реке, которая давно манит нас.

Это — Нерль. А рыбачить мы будем в том месте, где впадает в нее глубокая и спокойная Сабля.

В серых сумерках ранней зари мы отправляемся к острову. Колхозный пастух приветливо машет нам рукой: лишь он не спит.

Над Саблей — жидкое молоко тумана.

Слева кудрявится сосновый бор. Справа — тихая деревушка Ефимово: она лежит на пологой горочке, в рамке берез и лип. А впереди, куда идет наша лодка, глубоководная Нерль в высоких берегах. По ним широко раскинуты цветущие луга и массивы колхозных полей.

Мы выплываем на стрежень Нерли, проходим над омутом и сворачиваем направо, где лежит песчаный островок, темнеющий в туманной дали.

— Что это? — ёрзает на корме Юра, — глядите, да глядите же!

Я оборачиваюсь и вижу над водой золотистое тельце рыбы.

— Язь играет. Сейчас мы и будем его ловить.

Лодка останавливается у мысочка, и скоро наши поплавки острыми красными носами смотрят в розовеющее небо.

На левой удочке поплавок вздрагивает, несколько раз тычет хвостом в спокойную гладь воды и стремительно ныряет. Окунь!

Скоро начинает оживать поплавок на правой удочке. Он долго раскачивается, затем спокойно укладывается на бок и вдруг уходит против воды. Подсечка, легкий звон лески, крутая дуга на удилище, резкий всплеск — ив лодке трепещется толстобрюхий подлещик, похожий на карася. У Юры — два крупных окуня и елец. Началось!

Но это прелюдия. Мы ждем язей.

С вечера были исхожены с фонарем влажные от росы тропинки и грядки. В банках были у нас толстые — в палец — выползки. Нам ли не выждать язей? Они ни на минуту не прекращают своих игр: бьют хвостами, пускают пузыри, показывают головы. Один из них даже ткнулся носом в Юрин поплавок.

— Нахал какой, — кричит паренек, — я его непременно поймаю!

— Не шуми, — тихо говорю я, — рыба боится крика. Давай поглядим, сколько язей покажется за пять минут. Ты считай, а я замечу время.

— Тридцать два, — взволнованно шепчет Юра. — Вот здорово! А чего ж они на червя не берут?

— Возьмут, пусть только взойдет солнце…

Туман рассеивается. На кудрявых вершинах сосен начинает играть золотисто-розовый луч солнца. Навстречу ему вылетает жаворонок. Он ввинчивается в безоблачное небо звенящей точкой и пропадает в огнях зари. На лугу слышатся крикливые голоса девчат; чиркают в траве, звенят косы.

Оживление начинается и у нас: окунь, подлещик, елец, окунь!

Наконец раскачивается поплавок на самой большой удочке. Несколько раз он склоняется набок и вдруг исчезает. Я засекаю, а свободной рукой нащупываю подсачек. На конце лески ходит очень сильная рыба, она может сломать снасть.

Но снасть не сдается. Верткий язь показывает на миг золотистую спинку, тянет вниз, шарахается вправо, влево, упрямо борются с сачком, а потом гулко бьется о дно лодки и громко чмокает губами.

— Ух ты какой! — шепчет Юра, забыв о своих удочках. Я знаю: он и доволен и раздосадован. Ему непременно хочется поймать вот такую рыбину!

— А ты лови, лови, — говорю я, насаживая червя. — Дорога, брат, каждая секунда.

И мы снова застываем над поплавками, вокруг которых ходят красивые, сильные язи…

Но утро пропадает для нас. В Угличе открывают шлюзы, вода приходит в движение, наши крючки крепко цепляются за коряги.

Юра переходит на островок — ловить впроводку, и скоро я слышу натужное кряхтение и сдавленный крик:

— Вот так рыбка!

Юный рыболов силится выбросить рыбу на берег, удилище гнется до предела, но леска не подается.

Я отбираю к него удочку и осторожно преодолеваю сопротивление рыбы. Из глубины показывается лещ; он укладывается на широкий бок и, поглядывая на нас одним глазом, спокойно причаливает к песчаной косе.

— Вот я и леща поймал, — с дрожью в голосе говорит Юра, прижимая к груди серебристую рыбу. Глаза у мальчишки горят, кепка лихо сдвинута на затылок, он счастлив.

Я хочу, чтобы он стал хорошим рыболовом, и не даю ему захлебнуться от восторга.

— Ну, положим, леща-то поймал не ты. Клюнул он у тебя, а вытащил его я.

— Это нечестно, — кипятится паренек, — я поймал!

— Когда-нибудь поймешь, — подзадориваю я, забрасывая леску…

Мы стоим на островке более двух часов, солнце заливает нас ярким светом и теплом, а молодые колхозницы не зря трунят над нами. Клев кончился.

Отпихиваем лодку и идем к тихой заводи у берега ловить живцов. Хорошо вот в такое утро надеть на крючки серебристых, шаловливых плотичек и щедро раскинуть кружки у омута.

Но с кружками нам не везет.

В те редкие дни, когда в ведре у нас мелькают черные спинки ельцов, хлещет дождь или бушует ветер. А на реке много затонувших бревен от весеннего сплава. Чуть переместятся наши плавучие жер- лички, вот тебе и зацеп!

А в те зори, когда над затихшей рекой встает веселый рассвет, в ведре у нас пусто. Окунь ловится крупный, да и щука берет на него неохотно, а плотва или елец старательно обходит наши удочки.

— Что будем делать?

Это я обращаюсь к Юре. Он лежит на красном коврике из ароматной кашки и отдыхает после бессонного утра.

— Не знаю, — нехотя отвечает он. — Хотя постойте! Мы неплог хо ловили плотву на ручейника. На Нерли это было, в прошлом году, за Переславлем.

— Молодчина ты, чудак-рыбак. Поехали!

Мы бежим к лодке по росистому берегу, пахнущему свежим сеном, бросаемся к веслам и целый день носимся по реке, поднимаем со дна кусты и коряги.

Силы покидают нас. Сидя на берегу, мы спрашиваем о ручейнике у ребятишек. Они понятия не имеют о подвижных домиках, в которых живут белые червячки, и удивляются, что на них можно ловить рыбу…

Раннее утро застает нас по дороге в Луки. Это километров десять от нашей деревни. Там последняя мельница на Нерли, там — в проточной воде — и надо искать ручейника!

Останавливаемся у знакомого старика колхозника.

— Слыхали когда-нибудь о ручейнике, Иван Яковлевич?

Иван Яковлевич теребит черную с проседью бороду.

— Нет, не приходилось.

— Домики такие в воде, — поясняет Юра, — склеены они из палочек или ракушек, а внутри червячок.

— Нет, не видал. С малых лет не доводилось, да и сейчас я каждый день у воды — гидростанцию свою строим, — а не встречал таких домиков.

Вооружаемся багром, идем на плотину, выворачиваем два воза хворосту, но безуспешно.

— Выходит, зря такую прогулочку сделали, — говорит Иван Яковлевич. — Вам бы пораньше приехать, сома у нас было много.

— А куда же он подевался?

— Намедни приезжали на машине трое, тол бросили в омуте. Мельница чуть не развалилась. Народ сбежался, а те прыгнули в машину и уехали. На другой день больше десяти сомов всплыло, и каждый, почитай, по пуду. Пришлось свиньям скормить.

— И не задержали вы этих бандитов?

— Нет.

— Хоть бы номер машины заметили.

— Ведь вот же — не догадались…

Мы возвращаемся молчаливые и угрюмые и если перебрасываемся иногда словами, то лишь о тех бандитах, которым надо бы сидеть на скамье подсудимых.

На нашей тропе канава с узкой кладью. Юра хочет взять ее с разбега и падает по пояс в воду, заросшую осокой и ряской. Выжимая брюки, он вдруг начинает прыгать на одной ноге:

— Нашел! Ручейник! Смотрите, на штанине нашел!

В это время к нам подходит мальчик лет десяти, рассматривает находку и говорит:

— Тоже мне дело. У нас на Буче таких вот домиков — сколько хочешь!

— А где эта Буча?

— Ручей-то? В лесу, верст пять будет.

— Проводишь нас туда?

— Тетка приехала, по грибы надо идти. А крючок дадите?

— Дадим какой захочешь!

— Ну, тогда приходите завтра, только пораньше…

Чуть свет мы будим Колю, долго упрашиваем пожилую женщину отпустить с нами племянника и быстро идем в лес.

— Страсть как много было домиков прошлым летом, — говорит Коля, еле успевая за нами. — У нас все есть: и тетерева, и утки, и грибы, а ягод — такое лукошко собрать можно, домой не дотащишь!

Приходим на Бучу, перерываем все кусты, завалы, находим десять домиков, дичи и грибов не видим вовсе.

— И куда все делось, не знаю. Вы теперь на Вьюлку идите, а мне домой пора, — бормочет Коля и убегает. А мы несем в баночке дорогую приманку и ругаем мальчугана, который поднял нас до света и увел так далеко от дома…

Старый пастух, сидящий на берегу Вьюлки, принимает близко к сердцу наш рассказ о ручейнике.

— Снимайте штаны, тут много домиков на корягах. Раз взялись, надо найти!

После долгих поисков мы находим еще с десяток домиков.

— Да ну их к черту, — говорю я. — Этак мы с тобой весь отпуск просидим в ручьях да в канавах.

Но Юра не сдается. Он поднимает над водой пожелтевшую еловую ветку: она, как молодыми шишками, густо усеяна круглыми домиками из хвои. Но пока мы издаем радостные крики, все домики отваливаются от ветвей и падают в воду.

Посмеиваясь, подходит к нам старый пастух и видит, как ветка за веткой вылетают на берег и как ручейником заполняется большой рюкзак.

Мы схватываем мешок за лямки и мчимся домой, на Нерль, к удочкам и кружкам…

Чуть брезжит рассвет. Как из сита льет мелкий холодный дождь. На крючках у нас ручейник, мы мокнем на берегу и ждем поклевки.

Вот и долгожданная плотва, но на живца она не годится, слишком крупна, похожа на воблу.

Первый раз мы отказываемся от хорошей рыбы, оставляем глубокую заводь, обрамленную тростником, и переходим к отмели. Через полчаса у нас в ведре больше двадцати замечательных, мерных живцов.

Как в сказке кончаются наши мытарства. Даже погода сжалилась над нами. Дождь прекращается, в разрывах облаков показывается солнце, на реке начинает играть рыба.

Под кустами у левого берега громко, смело бьет щука. Из воды серебристыми брызгами вылетает малек, а за ним, как торпеда, мчится красноперый голавль, оставляя за собой волнистую елочку следа. Возле кустов и осоки шумит, озорует окунь.

Мы отчаливаем от берега, отмериваем четыре лодки в ширину и, как цветок в клумбу, осторожно сажаем кружок на воду…

— Перевертка, — волнуется Юра, разворачивая лодку. Мы видим, как крутится и тонет кружок, затем всплывает и устремляется к середине реки.

Я берусь за леску, ощущаю, как сильно тащит наживку большая щука, и подсекаю. Огромная рыбина вся вдруг показывается над водой, извиваясь и встряхивая головой.

Мы забыли дома багор и подсачек, и я велю Юре грести к песчаной косе на левом берегу. Увалами, зигзагами идет за нами щука. У берега она перебивает поводок и, как колода, остается лежать на мели, закрытая на половину водой.

Юра падает на щуку, подминает ее под себя, барахтается в мутной жиже и убегает с рыбой в кусты.

— Ты куда? — кричу я. — В деревню, что ли?

— Такую рыбину поймали, и вдруг убежит!

Ему приходится поднять руки до уровня плеч, чтобы щука не касалась земли хвостом.

— Полпуда, небось?

— Так уж и полпуда. Килиграммов пять будет.

Мы ставим рыбу на кукан, заправляем кружок и глядим с берега, как наши красные жерлицы с белыми головками тихо плывут по стрежню Нерли.

К полудню у нас семь поклевок, четыре щуки. Затем поднимается ветер, мы собираем снасти и плывем к бору, где хотим половить на удочки…

Скоро мне удается вывести леща; Юра стоит за моей спиной и говорит с ноткой зависти в голосе:

— Счастливый вы, дядя Володя. Уж какого леща вытаскиваете, а у меня лишь окуни и ельцы. Наверное, удочки плохие.

— Удочки хорошие, но ты бьешь по воде удилищем.

— Ну и что же?

— А когда сидишь на берегу, то не прячешься.

— А зачем прятаться, место глубокое.

— Ты пугаешь крупную рыбу и ловишь одну мелочь. Вот посиди осторожно на моем месте, глядишь и выйдет что-нибудь, а я схожу позавтракать.

Я ухожу в лес, нагибаюсь, чтобы сорвать спелую ягодку клубники, но слышу крик:

— Да где же вы, помогите!…

Снова я осторожно подвожу леща к берегу и говорю:

— Возьми!

Юра схватывает рыбу за голову.

— Опять, небось, скажете, что не я поймал?

— Разумеется!

— Вот неделю просижу здесь, но без леща домой не приду!

Я улыбаюсь и ухожу. Медленно плетусь к дербвне, наслаждаясь ароматами цветов и хвои. Меня задерживают маслята на полянке: их золотистые шляпки видны повсюду. Я срываю алую землянику, румяную клубнику, кислые ягодки черники.

Возвращаюсь часа через два и приношу Юре обед. Лещ еще не пойман, это мне ясно без слов…

Вечером мы ловим окуней, но ждем крупную рыбу. Юра скрыт от меня ольшаником. Он сидит тихо, осторожно машет удилищем. Слышно, как он таскает окуней: они гулко бьются о берег и прыгают в траве.

Затем я слышу тяжелую борьбу за кустами. Выползаю на холмик и наблюдаю: паренек схватывается за удилище, сбрасывает кепку и поднимает леща из глубины на поверхность. Лещ вычерчивает широкие круги на спокойной воде и понемногу подходит к берегу.

«Бери», — хочу я сказать пареньку.

Но он не берет леща, бросает удочку, прыгает по грудь в воду и шарит руками в осоке.

Я вздыхаю и возвращаюсь на свое место. Проходит несколько томительных минут.

— Дядя Володя, крючок дадите?

— Иди, возьми!

Юра подходит ко мне в мокрых трусах и говорит со слезами в голосе:

— Леща упустил, крючок оторвался…

Поздно вечером мы идем домой. Нас встречает шумная ватага мальчишек. И все они с уважением смотрят на Юру, у которого в руках первый, действительно им пойманный лещ, широкий, как поднос, и такой дорогой, что ему и цены нет…

(№ 1, 1950)


Рассказы о зимней рыбалке
По первому льду

Слишком томительно ожидание перволедка: оно затягивается иной раз на несколько недель. А ведь первый лед — праздник для любителей зимней ловли, вот и ждешь его с нетерпением.

Дышит студеный ветер с севера, мягкий снежок ложится на широкие московские улицы, а ледостава нет.

Ранним утром, до начала работы, слышу по телефону тяжелые вздохи Александра Александровича — моего друга:

— Ну, как — не прихватывает?

— Куда там, всего два градуса!

— И вроде — отпускает?

— Похоже, что так.

— Никакого терпения нет!

— Еще бы!

На таком странном языке ведутся разговоры до той поры, пока не стукнет крепкий мороз и под коньками не зазвенит хрустящий лед.

— Как там, на Чистых прудак? — спрашиваю я, потому что знаю о ежедневных прогулках моего друга в том районе.

— Схватило! — радостно басит он.

— И хорошо держит?

— Сегодня дворник с метлой проходил.

— Вот и отлично. Дождемся воскресенья — ив добрый час!

Мы обычно выезжаем за Клин и ловим рыбу в том месте, где

Лама впадает в Шошу, образующую неподалеку западный залив Московского моря.

Нипочем нам морозная ночь даже в открытой машине, тряска по бездорожью от поселка Козлово до рыболовной базы или прогулка в шесть километров, если автомобиль не может пробраться через ручьи и канавы на заливных лугах Завидовского охотничьего хозяйства.

Когда проехать нельзя, мы тихо плетемся по заснеженной равнине: в теплой одежде да с тяжелой поклажей не разбежишься. А хочется цоскорее выбраться на водоем, поразмяться пешней на свежем воздухе и опустить блесну в посветлевшую зимнюю воду.

Стоянка судака пока не найдена. Щука нас интересует мало. Решаем ловить окуня. По первому льду он берет жадно, и вытаскивать его из лунки — живая, веселая работа.

Начинаем у Белого бакена, в большой заводи; там частенько попадаются очень крупные окуни. Затем перебираемся к кустам у левого берега Шоши. В конце зимы тут самое окуневое место, но весьма неплохо ловится рыба и по перволедью. Потом перемещаемся к правому берегу реки и ловим напротив будки бакенщика.

Можно пройти еще дальше, миновать узкий пролив и пробить лунки возле Пузыревского омута, у левого берега, на повороте.

Здесь я и усаживаюсь.

Глубина — около трех метров. Дно чистое, но немного правее — коряжник. В нем всегда держится окунь, иногда стоит судак.

Сматываю леску с мотовил на можжевеловом удилище и отмеряюсь. Леска перестает натягиваться, как струна, когда блесна касается дна. Подматываю леску на одно мотовильце, ритмично поднимаю, вздергиваю и снова опускаю блесну. Где-то недалеко ото дна она «играет» в окуневом царстве.

Удобно сидеть на ведре, хорошо отдыхать после работы пешней, приятно ждать поклевки.

Окунь редко хватает блесну порывисто и грубо. Это больше в манере щуки — дернуть и заметаться во все стороны после подсечки. Щуку мы узнаем сразу. Она трясет головой,, вырывает удилище из рук, а заметив рыболова сквозь нетолстый прозрачный лед, чаще всего перевертывается и, показав желтое пузо, стремглав бросается в глубину. Окунь, да еще крупный, обычно не дергает, а надавливает на блесну и повисает, как груз, заставляя звенеть и пружинить тонкую леску.

Все это хорошо известно, но поклевок нет. Я сижу спиной к свежему ветру и в ожидании рыбы любуюсь зимним утром.

Тихо как в степи. Всюду лежит ровной пеленой чистый, нетронутый снег. Только редкие следы рыболовов да елочка следов жировавшего зайца кое-где отпечатаны на заснеженном льду, как на большом листе книги. Нет ни троп, ни дорог.

Далеко передо мной опушенная снегом синяя кромка леса, над которой еле заметно проплывают хмурые облака. Над лесом, будто упираясь в серое небо, карандашом торчит высокая труба козлов- ской фабрики, в полдень оттуда послышится протяжный гудок, призывающий и нас заняться завтраком.

Позади, как избушка на курьих ножках, — будка бакенщика на высоком берегу Шоши. А над будкой, склонясь побелевшими ветвями, стоят две разлапистые ветлы.

Слева — луга бывшей деревни Жохово, снесенной в то время, когда создавалось Московское море. Справа — несколько мощных вязов. Это все, что осталось от колхоза Пузырево, тоже переместившегося на другие угодья с извилистых берегов маленькой речушки, ставшей полноводной, судоходной рекой.

За кудрявыми вязами — Белый бакен: там Шоша принимает Ламу. А за бакеном — рыболовная база на Ламе с развевающимся голубым флагом. Из трубы валит густой дым, это старый Петрович готовит нам уху.

Чего только не передумаешь, сидя над лункой в ожидании клева?

Взмах удилищем, интервал, досылка блесны почти до дна, маленькая пауза. Снова взмах, легкое дрожание лески, и вдруг волнующее ощущение повисшей на крючке тяжести. Сколько ждешь этого мига, а наступает он так неожиданно!

Нет больше созерцательного спокойствия. События начинают разворачиваться стремительно, как кадры в кино.

В какую-то долю секунды от резкого движения рук разлетаются в разные стороны варежки. Не до них теперь.

Скорее перехватить леску раз, другой, третий! Как пробка из бутылки вылетает на снег лоснящийся взъерошенный окунь. Быстрее вынуть крючок из его рта и дрожащими руками пихнуть блесну в круглую, темную ямку, в которой громоздятся друг на друга перламутровые льдинки.

Легкий толчок, ощущение тяжести, трепещущий окунь в пушистом снегу. До чего же веселая работа! Торопись, рыболов! Под тобой кишит окуневая стая. Она может неожиданно перейти на другое место. Пошевеливайся, снимая рыбу с крючка, пришла твоя минута!

Прыгают возле меня припудренные снегом окуни. Я подаю знак приятелям, они стремительно снимаются со своих мест и бегут в мою сторону, сбрасывают полушубки, бушлаты, спешно рубят лед. У нас неписаное соглашение — бить лунки без спроса в пяти шагах от рыболова, нашедшего окуней.

Я выбрасываю на лед еще одного окуня и слышу бас моего друга.

— Пошло, пошло! Вот здорово! Обловился человек!

Краем глаза я вижу Александра Алексеевича: черное пальто, огромные серые валенки с резиновыми тянучками, длинноухая цигейковая шапка, в руках удочка и складной стульчик из алюминиевых прутьев.

Смахивая варежкой льдинки с подстриженных заиндевевших усов, поглядывая на меня темно-карими глазами из-под нависших бровей, он добродушно улыбается и басит:

— Можно из вашей лунки попробовать? Пугать рыбу не хочу, а по крупненьким соскучился: у меня одна мелочь.

Я знаю, что он хитрит. Окуня не так-то просто напугать, когда он жадно бросается на блесну. Просто не хочется моему другу рубить лед, ведь у меня в запасе несколько свободных лунок. Да и любит он посидеть рядом со мной, поговорить, посмеяться.

Всю неделю, промелькнувшую в работе, мы почти не виделись, в пути не успели наговориться, да и каково одному просидеть целый день над лункой?

— Садитесь, — говорю я, — только поторапливайтесь. Я уже пять минут воюю, стая может отойти. Хотя вряд ли вы поймаете крупненького, вы такой невезучий!

Александр Алексеевич не обижается, он и сам любит подтрунить надо мной. Кряхтя он усаживается на стульчик и весело говорит:

— А где здесь самый большой окунь? Довольно гулять по Шоше, садись на крючок, в Москву поедем.

Небрежно он взмахивает удилищем, смотрит, как я таскаю рыбу, и вдруг вскакивает: из лунки с превеликим трудом вылезает здоровенный окунь, под стать тянучкам на большущих его валенках. И такой это красавец, что за него можно отдать добрую половину моего улова.

— Тэк-с, — довольно говорит Александр Алексеевич. — А где здесь второй такой окунь?

Но проходит минута, другая, а поклева нет, окуни отошли. Разговор тоже не клеится. Друг мой поднимается, кряхтя берет, стульчик и как бы невзначай подвигает ногой к моей куче окуней пойманного им горбача.

— Вот и подшутил я над вами. А вам урок — не смейтесь над старшими, учитесь у них ловить настоящую рыбу.

Он уходит. Я не свожу глаз с его окуня, полчаса сижу над лунками и затем с ожесточением крушу лед вокруг своего ведра, но рыбы нет.

Наконец Александр Алексеевич подает мне сигнал, он нашел стаю и зовет на помощь.

Я срываюсь с места и бегу к нему. Дружба — всегда дружба…


Зимний день

По-темному мы выходим на лед, покрытый глубоким снегом, и направляемся к Строковскому омуту. Напротив канавки там вчера неплохо ловились окуньки.

Товарищи уходят вперед, я задерживаюсь у левого берега с Георгием Николаевичем и начинаю блеснить во вчерашних лунках.

Ночью лютовал мороз, лунки затянуты толстой пленкой льда. Но раскрыть их куда легче, чем вырубить новые. Даже от удара пяткой они распечатываются с глухим причмокиванием.

При первой же поклевке я лишаюсь блесны, на которую так хорошо вчера шел окунь. Я досадую, спешно привязываю большую блесну с тройником и решаю обязательно поймать прожорливую щуку. Это ее работа!

В соседней лунке минут через десять ощущаю резкую поклевку. Рыба промахнулась, не засеклась, но от столкновения с блесной, по-нидимому, ушибла нос и стоит где-то поблизости. Я подманиваю ее игрой блесны, возбуждаю ее аппетит. И скоро вытаскиваю ее на лед. В широкой пасти щуки нахожу серебряную блесну с обрывком капрона.

— Вот забавный случай, — говорю я Георгию Николаевичу. — Преступление и наказание. Идите взгляните!

Но ему недосуг. Схватившись обеими руками за удилище, он тянет из воды что-то очень тяжелое.

— Коряга небось? Того и гляди удочка треснет.

— Какая там коряга. Шевелится, дергает, честное слово. Помогите!

Из узкой окуневой лунки показывается острый, почти белый нос огромной рыбы.

— Рубить, что ли? — спрашиваю я, берясь за пешню.

— Погодите, как бы дело не испортить. Рыбка-то какая, а? Возьмите удочку, а я палец просуну.

Георгий Николаевич сбрасывает рукавицу, осторожно опускает палец в лунку и с натугой тащит рыбу. Показываются янтарные глаза, серебристо-фиолетовые щеки, но жабры не пролезают.

— Давайте вместе потянем, — с дрожью в голосе говорит Георгий Николаевич.

Мы запускаем два пальца под жабры и вытаскиваем на лед толстого, короткого судака, похожего на большую чурку. Удивительно спокойно лежит он на снежной подушке, лишь изредка пошевеливая жабрами и взмахивая широким хвостовым плавником с черными крапинками.

Сбегаются все наши рыболовы посмотреть на богатый трофей, Георгий Николаевич не успевает отвечать на вопросы. Все по очереди держат судака в руках и сходятся на том, что в нем не меньше полпуда.

Счастливый рыболов кладет судака в сумку и отправляется с нами в поисках новых рыбных мест. Но его тянет снова к старым лункам, и он спешно уходит искать другого такого же судака.

Много случайностей бывает на рыбалке.

Вечером мы подходим к Георгию Николаевичу нагруженные рыбой, пойманной после обеда, а у него все тот же утренний судак. Весь день простоял рыболов возле заветной лунки с тяжелой рыбой в сумке и не поймал даже маленького окуня. И все ждал, очень хотел быть первым среди нас…

Так вот бывает и на охоте.

Убьешь на рассвете из-под гончих по первому кругу здоровенного русака, сияешь от радости, товарищи глядят на тебя с завистью. А ты и выстрела больше не сделаешь за целый день, зато так намнешь плечи, словно тянул бечевой груженую баржу. Товарищи убьют под вечер по русачку и пойдут домой в веселом настроении, да еще над тобой посмеются…

Не радуйся, рыболов, легкой победе на водоеме! Утром — всегда день впереди. Крепко держись товарищей. Дерзай вместе с ними. Ищи!


На пороге весны

Объявился лещ.

Поймал его мальчонка из Малиновки на большую мормышку. Узнали мы про леща, только о нем и разговариваем. Каждому приятно побороться с большой, сильной рыбой.

На тонкой леске, на какой даже приличного окунька тащить опасно, выхватить широкого, золотистого леща — то ли не радость?

Конечно, не все любят такую аккуратную ловлю.

Ефим Николаевич идет за судаком, но втайне надеется найти и леща. Ведь рядом с судачком почти всегда ходит лещ, глядишь, и ухватится за красную шерстинку на тройнике. А то при взмахе удилищем подденется за подбородок или за плавник. Вот уж поскрипит тогда удилище в руках рыболова! Будто ему на крючок набросили ведро с водой и дергают его во все стороны.

Но судака нет, не видно и леща. Так вот и сидит без серьезного дела старый, опытный рыболов, машет удилищем, смотрит, как другие ловят окуней у самого берега, но с места не сходит, ждет своего часа.

— Лучше уж одного хорошего судачка поймать, чем такой мелочью пробавляться! — отвечает он на наши приглашения заняться окуньками.

Ефим Николаевич сдвигает на затылок коричневую егерскую шапочку, оправляет короткий потертый пиджачок ржаного цвета, покрытый многочисленными заплатами, и поудобнее усаживается возле новой лунки на высокое, узкое ведро.

Ласково греет мартовское солнце, глазам больно смотреть на ослепительно белый снег, после долгой ночной дороги клонит ко сну, взмахи удилищем становятся реже, тише.

И вдруг — гомон над рекой:

— Упал, смотрите — упал!

— Кто упал?

— Куда упал?

— Ефим Николаевич с ведра свалился!

Пыхтя и отдуваясь, мы бежим к рыболову. При падении он уронил шапочку и теперь солнце играет на его лысине. Он стоит на коленях во влажном, рыхлом снегу, еле удерживая удилище, которое вырывает у него из рук весьма сильная рыба.

— Отпускайте леску, дайте рыбе ход!

— Держите так, никого не слушайте, леска выдержит!

— Отойдите, дайте человеку самому все обдумать! — наперебой кричат болельщики над самым ухом рыболова.

А рыболова трясет, как в лихорадке, леска подозрительно звенит у острой кромки льда.

Мы наклоняемся над лункой и замечаем, что большая рыба с удлиненным, сжатым с боков телом никак не хочет заходить в ярко освещенную лунку.

— Никак лещ?

— Вот так лещ. И чешуя меньше, и морда кверху загнута.

— Язь, пожалуй, а?

— Да что вы! В этом язе фунтов пятнадцать. Не бывает у нас таких язей. И плавник не оранжевый, а темный.

— И уж, конечно, не щука.

— Сейчас увидим.

Раскрасневшийся Ефим Николаевич, виновато улыбаясь, тащит рыбу, как на сцене, под пристальными взглядами острых ценителей. Нам все видно, что правильно, что неверно в его суетливых, угловатых движениях, будто проверяем, как товарищ сдает трудный экзамен.

Кто-то заводит багорик под толстый, посиневший весенний лед, и на мокром снегу уже прыгает, обдавая нас холодными брызгами, огромный жерех с черной кромкой на хвосте.

Никто из нас ни разу не ловил зимой жереха. И мы решаем под дружный хохот, что явился он не случайно. Надо же было кому-нибудь разбудить уснувшего рыболова…

(№ 2, 1951)


Борис Емельянов

Мырь

Поселок Кушум стоял на высоком красном яру. Из окон крайнего дома, в котором помещалось правление колхоза, был виден могучий хребет реки.

Стремительно огибая яр, Урал с размаху бил в подъярье на том берегу и круто сворачивал вправо, разливаясь тихим, широким плесом.

Под крутым берегом реки закручивали омута, и там, внизу, редко и гулко раздавались длинные удары, словно падали в воду яры.

На быстрину под крутой яр выходила крупная рыба.

Быстро стемнело. От реки потянуло холодом. Наступил час, когда каждый звук слышался отчетливо и чисто.

Председатель колхоза Василий Павлович Журавлев, с которым мы вдвоем сумерничали у реки, высунулся в окно и долго всматривался в черную воду.

— Темно, — сказал я. — Что ты видишь?

Он обернулся.

— Видеть, скажу тебе, парень, ничего не вижу: человек не кошка, а слышу много. Время подходит. Слушай.

— Ничего не слышу, — сказал я через минуту.

— Лучше слушай, — прошептал он.

Темнота сгущалась, поднималась к окну, заполняла комнату, в которой я давно уже перестал различать надписи на плакатах и очертания вещей. Река казалась глубже. Стало совсем тихо, спустилась ночь.

— Выйдем туда, — сказал я, показывая за окно.

По небу ползла большая косматая туча. Еле пробивался сверху тихий свет, такой тихий и слабый, что, казалось, не было у него сил дойти до земли. Все покрывала тьма.

— Буль-буль, — говорила вода внизу.

— Чшш, чшш, — шипел, осыпаясь с яра, песок.

— Иих, иих, — поскрипывала старая ветла.

— Тлинь, — крикнула птица в лесу.

— Квок, квок, — поднялся в омуте сом.

— Ти, — свистнул куличок на той стороне. — Ти!

И у меня над головой пронесся, крутясь казачьим клинком, степной ветер. Словно из разрубленной пополам тучи упал в воду золотой месяц. Мне показалось, что он зазвенел, ударяясь о волну. Я сказал об этом Василию Павловичу.

— Верно, похоже, — посмотрел он на меня удивленно. — Но только это звенит не месяц, а сторожок на мыревом перемете. Мырь приладил серебряные пуговицы жениного сарафана. Потому и звон такой.

Я не успел спросить у Василия Павловича, кто же такой Мырь — хозяин сказочной снасти с серебряными пуговицами. Кто-то вздохнул глубоко и сильно над черной, незримой водой, и она зашумела.

Я схватил Василия Павловича за руку.

— Не трожь, — горячо прошептал он, — не дыши.

Вздох повторился. Согнувшись, опершись рукой о колено, Василий Павлович стоял неподвижно, вполоборота, ухом к реке.

— Она подошла. Заповедная, — пробормотал он. — Не было слыхать с той поры. А казак спит и не знает.

И он вдруг потащил меня за собой, пошел быстро, потом побежал, и мы понеслись в темноту задами дворов, прыгая через кочки и ямы. На мое счастье председатель колхоза был грузен на ходу и скоро стал задыхаться.

— Куда бежим? Чего испугался? — спросил я. — Что там было?

Василий Павлович с разбегу остановился посреди проулка.

— Испугался. Да ты в уме, парень, — сказал он с достоинством и обидой. — В своем дому кого бояться?

И, отдышавшись, он с размаху перескочил через соседний плетень, чуть не выворотив кол, за который ухватился руками.

— Айда! — закричал он. — Лезь сюда, городской житель.

Не оставаться же мне было на темных и пустых задах незнакомого двора. Чертыхаясь, я полез через колючий, щетинистый плетень и зацепился. Послышался треск…

— Городская материя на твоих штанах?

— Городская, — сказал я хмуро, трогая косую дыру на правой штанине.

— Ты бы еще по шипам лазил в своих коверкотах, — сказал укоризненно Василий Павлович и побежал к мазанке, белевшей посередине двора.

Я огляделся. На белой стене отчетливо выступал силуэт перевернутой казачьей будары. Левая половина стены, как мне показалось, была покрыта решетчатым узором. Вскоре я заметил, что лунный свет падал на стену сквозь бредень, натянутый на колья, вбитые в крышу соседнего сеновала.

Василий Павлович тем временем стучал в дверь. На стук никто не отзывался.

— Федор, отопри, — уговаривал Василий Павлович. — Федор! Нет тебя, Федор, где ж твое мыриное счастье, — вдруг закричал он во весь голос. Где-то рядом в соседнем доме недовольно стукнула ставня, скрипнули ступени — стало быть, проснулись люди.

— Федор!

Что-то на мгновение закрыло молодой месяц, пронеслось над двором и, стукнувшись в стену рядом с Василием Павловичем, вдруг стало стоймя на землю, покачивая оборванным по краям голенищем. Странное и грозное появление старого, добротно подшитого валенка мы встретили по-разному. Я было снова полез на плетень, но Василий Павлович спокойно уселся на глиняную завалинку и громко, на весь двор, сказал:

— Мырь! Ну что ты кидаешься. Экий ты хозяин!

И я увидел, что с сеновдла во двор спускается человек. Холщовые его порты дергались в разные стороны, словно ничего, кроме ветра, не было в их, похожих на юбки, просторах.

Таинственный Мырь подошел к нам вплотную, странно расставляя ноги. Ветер расправил его спутанную русую бороду, и * она ручьем сбегала вниз по белой, шитой петухами рубашке.

А где-то наверху, где кончалась борода, зажглись удивленные детские глаза.

— Вася, — сказал он. — Вот не знал. Я думал, ребятишки будят. А мне песня снилась.

— Песня песней, — сказал Василий Павлович, — а валенками кидаться не след. Мы ведь по делу.

— А, — сказал он. — За мной пришли или ко мне?

— За тобой, — сказал Василий Павлович коротко.

— Пойду переобуюсь, — ответил он и ушел в сени, ни о чем больше не спрашивая.

— Это и есть Мырь? — спросил я. — Кто он?

Василий Павлович помедлил с ответом.

— Хороший человек. Заслуженный. Первый рыбак по реке.

— А, — сказал я.

Из сеней на двор вышел уже обутый Мырь.

— Посидим, что ли? — спросил он. — Ночь, как в городском саду, теплая.

— Некогда, Федя, — сказал Василий Павлович. — Река ждет. Вздыхает под яром красная рыба.

Федор Мырь выпрямился.

— Сам слыхал? — спросил он и протянул руку к баграм.

— Сам, — сказал Василий Павлович. — Вот и он слышал.

— Кто такой? — спросил Мырь, всматриваясь.

— Городской житель, — сказал Василий Павлович. — По делам, из города. Охотник.

— Слыхал, говоришь?

— Да, — сказал я, совсем уже ничего не понимая.

— Ну, пойдем, посмотрим.

Мы пошли вместе. Под яром было все так же темно и пусто. Опершись на багор, Федор глядел напряженно. Месяц быстро падал за высокий лес, оставляя на воде узкую золотую дорожку. Вот он опрокинулся в реку, на мелкие сверкающие осколки разбил ее темное зеркало и словно прилег на самом краю неба.

В колхозной конюшне заржал жеребец. На песчаной Бухарской косе звонко пропела труба.

— Чапура, — сказал Василий Павлович. — Птица — хоть в горнисты.

И все снова стихло. Только сторож мырева перемета позванивал серебряными пуговицами, но мне показалось, что и от этого звона досадливо отмахнулся Мырь.

В русле пересохшей старицы, влево от нас, завыли волки. Первым подал голос прибылой щенок, по-шакальи пролаяв свою раннюю песню. Подвизгивая и плача, откликнулись ему переярки. Густо и грозно, как раненый бык, провыл матерый, и на высокой рыдающей ноте закончила песню волчица.

Внизу под яром чуть слышно бурлила вода в омутах. Еле уловимый звук, больше похожий на дуновение ветра, пронесся над ней и стих.

— Она, — прошептал Мырь, — она, — и он показал рукой вперед на лунную дорожку.

На самой середине реки, точно оправленный в золото слоновый бивень, высился желтый мраморный треугольник — голова рыбы.

— Пришла, — сказал Василий Павлович. — Ну!

Мырь молчал.

— Зайти неводами в четыре крыла — не уйдет. Ляжет здесь в нашей ятови. Эка прорва.

Мырь молчал.

— Говори!

Тихо, словно не он опускался, а к нему прибывала вода, желтый треугольник стал уходить вниз. Без плеска и шума поднялось на волну все тело рыбы, похожее на торпеду, и так же бесшумно скрылось. Только, смыкаясь, прожурчала вода.

— Не бьет, — сказал Мырь. — Икру бережет. Матерь.

— Икры одной будет десять пудов в такой белуге, — сказал волнуясь Василий Павлович. — Бери жеребца, Федор, гони за снастью!

— Сам ты жеребец, — ответил с презрением Федор. — А еще председатель. Есть тебе, что ли, нечего? Матерь, говорю. В реку зашла икру выметать. Хозяин!

— Так ты же сам, Федор!…

— Время времени стремя держит, — сказал Мырь непонятно.

Не разговаривая больше, мы пошли в поселок. Василий Павлович довел нас по тракту до самого дома Федора и простился.

— Ты не думай, брат, что от жадности я, — сказал он робко. — Охота взяла. Охота, она сам знаешь…

— Знаешь, — сухо ответил Мырь и пошел впереди меня к воротам.

— Погодишь? — спросил он и показал на тесовую скамью у плетня. — Надо мне по одному делу.

— Погожу, — сказал я, усаживаясь поудобней, — иди.

Мырь ушел. Месяца уже не было, стояла темная и глухая ночь.

Я долго сидел один. Сказывалась усталость, хотелось спать и задремал бы, наверно, но на той стороне дороги в сотне шагов от меня вдруг засветились две большие точки. Впечатления сегодняшней ночи ожили заново, волчий вой, слышанный на яру, еще раздавался в ушах. Сидеть так просто и ждать, пока приблизятся к тебе горящие глаза, было невмоготу, и я решил пойти к ним навстречу.

На половине пути я услышал тихий разговор, а еще через десяток шагов разглядел, что у дома напротив сидят и курят два человека.

Я поздоровался.

— Чей будешь? — спросил меня седобородый высокий казак, поднимаясь со скамьи.

— Агроном городской, — ответил ему сидевший рядом молодой чубатый парень с перевязанной щекой. — Видел вечор в правлении.

— Чего не спите? — старик опять опустился на скамейку. — Мы сидим — у Василия зубы болят. А вам что — постоя не дали?

— Нет, я вот тут, у Мыря. Только Федор, не знаю, как его по отчеству, ушел куда-то. Жду.

— А, — совсем успокоенно сказал старик. — Отца Федора Климентом звали. Правильные были казаки Солодовниковы: еще отец его брус засовный прибил на ворота снаружи — всегда, мол, двор открыт для хороших людей. И Федор в отца пошел. Рыбак! Знают его с верха до низа.

— Почему его зовут по-чудному, — спросил я. — Известный человек и вдруг — Мырь? И ноги у него кренделями.

— Потому и Мырь, что известный, — сказал старик. — А ноги ему пулеметом прошили в шести местах. Это еще когда с Чапаевым был под Бударным.

— А все-таки, почему же Мырь?

— Дождь прошел по весне, — сказал старик, — в тридцатом году. А в поселке было, как говорили старики постарей меня, десять кулаков, пятьдесят казаков и двадцать два бедняка. И самым бедным был Мырь.

— Он тогда еще в Солодовниковых ходил. Рыбаком он стал после прозвища, — сказал чубатый парень.

— Верно, песни хорошо пел, тем только и был приметен, — сказал старик. — Только раз в город съездил с обозом и привез оттуда новую песню. Пели ее и с трубой и с гармонью. Ну и запала в сердце. Весь левый край станицы пел. С февраля того года начала беднота артель строить. Я тогда с казаками был и тоже, прости господи, за непутевых их считал. Казаки-середняки, конечно, остерегались. Петь — пели, а в артель не шли. И куда идти? Там четыре коня на всех было, семян собрали в обрез. Голодовали!

— Голодовали сильно, — сказал чубатый.

— Верно, — подтвердил старик. — Дед Митрий да Молотков Павел померли. Осталось к дождю — двадцать. Год был такой тяжелый: ни зверя, ни рыбы. Коров у бедноты было две. Зарезать мотели — Мырь не дал: хотел пахать на коровах. Смеху было и слез! f

Дед тронул пальцем свернувшегося в клубок на скамейке кота.

— Нос прячет — к дождю. Так вот, к тому весеннему дождю остались в артели двадцать человек. В поле ехать — сйл не было, и опять же — смутьянство. Из земли хлеб не вынешь, а ждать нового — долго. Пошел разговор: порешить семена на прокорм, а самим податься в батраки. Серьезный был разговор, до кольев доходило. Тут и объявился Мырь.

— Тут, тут, — подтвердил чубатый. — В это время.

— Бабы из артели, — продолжал старик, — сшили из трех бредешков невод — саженей на двенадцать. Чехонь ловили и че- баков. Настоящей рыбы не было. Жерех еще снизу не пришел. Сомы отстаивались — вода была большая. В престольный праздник гуляли мы на яру, а человек пять из артели тянули невод на низ. Матрена была Солодовникова, Пашка Шубин и другие, а на косе вся артель сидела, в стороне от нас. Слышим шум, Матрена кричит: — Ратуйте, казаки! — Что такое? — спрашиваем. Вд(›уг по середине тони белуга ударила, воду рассекла до песка. Невод вырвало, остались одни крылья. Федор с багром бросился да не успел подбагрить. Она еще раз ударила, и от косы прямо в омут пошла. Разве с ней справишься? А Федор не отпускает: мырь — и нет его! Матрена по песку бегает, волосы на себе рвет, ребята из рртели будары чалят.

Вышла рыба на стрежень — шапки у Федора нет, а держит. Опять мырь — и на дно! Две будары на стремя вышли, да здорова белуга, — не удержать, а в заводи, где Федор виден, четыре сажени глубины. — Бросай, — кричим мы ему, — бросай!

Но Федор не отступился, открыл нож зубами и опять: мырь!

До семи раз нырял, семь раз сердце у меня обрывалось. Ножом он все же распорол брюхо белуги, перевернулась она. Выволокли Федора, он уже не дышал, а за багор держался. Откачали.

— Ты что, — говорим, — очумел?

— Да как же я ее брошу, — говорит. — Сидим голодные, а гут еды на всю артель хватит!

Первым к нему подошел Захар Гряднов. Казак был справный.

— Пиши в артель! — сказал. — Трех коней, косилку и четырнадцать голов скота передаю.

Многие тут к Федору потянулись, потому что лицом показал он артельное дело. Шестнадцать пудов было в белуге! И один человек с таким чертом справился, жизнью рисковал за артель.

— Трактор потом прислали, — вспомнил парень.

— Трактор — это уж после, — сказал старик. — За трактором все пошли. Не об этом речь сейчас. Сила какая в человеке явилась. О себе не думал: десять лет на яру сидел, песни играл: — Ту-ту-ту! Ту-ту-ту! Будару у него в паводок унесло — посмотрел только и рукой махнул. — Плыви, говорит, челн. — Ту-ту-ту! — А как о людях стал заботу иметь, так и себя не пожалел.

— Партейный он! — сказал парень с гордостью.

— Партейным он стал через пять годов, — сказал старик…

Из темноты показался Федор Климентович Мырь. Под мышкой он держал корзину, в которой что-то булькало и переливалось. На руках у него висели круги колбасы.

— Где был,Федор? — спросил старый казак.

— Кооператора будил, — ответил Мырь. — Гость из города. Пойдемте, казаки, с нами…

(№2, 15)


Михаил Заборский

«Двадцать два несчастья»

Некоторые называли его Епиходовым, по фамилии бессмертного персонажа «Вишневого сада», другие — «Двадцать два несчастья», третьи совсем лаконично — «Двадцать два».

Следует оговориться: преследовавшие его неудачи касались единственной стороны жизни нашего героя. Во всем остальном она была заполнена благодарной творческой работой, общественной деятельностью и, следовательно, массой тех хлопот — больших и малых, — которые осмысливают и красят существование каждого из нас.

У него была дружная веселая семья. И со здоровьем было не так уж плохо. Чего бы, казалось, еще надо человеку?

Но, оказалось, надо! На пятом десятке вмешалась страсть к рыбной ловле — прилипчивая, неуемная. Все дни досуга стали отдаваться любимому занятию. Но именно здесь и оказался зарыт корень всех бед. Дело в том, что с рыбалкой чертовски не везло.

Из описаний его неудач рождались бродячие рыбацкие анекдоты. Узнавая раньше всех о счастливом месте, он, как правило, попадал туда позже всех, когда уже заканчивался непостижимый рыбий «жор»; если его кусал комар, то обязательно под глазом, и, как на дрожжах, вздувалась обидная шишка; он приезжал домой с перевязанными пальцами — зубастые щуки сторицей платили ему за доставленные неприятности; летом он падал в воду с самой устойчивой лодки (плавал он, кстати, неважно); осенью прорезал жесткой болотной осокой резиновые сапоги, отчего часто страдал флюсами; даже зимой ухитрился провалиться под лед, шествуя в самом конце многолюдной компании рыболовов.

Рыбы, зацепившись за его снасти, обидно рвали их или срывались с крючков самым непостижимым образом. Спрятанную на берегу добычу безошибочно находили хори, коты или поросята. Был случай, когда под самым его носом какой-то неприлично бойкий петух выклевал глаза у пойманного им большого судака…

Всякие бывают рыболовы. Некоторые даже косились и с осторожностью делили с ним компанию, утверждая, что он несет неудачу не только себе, но и своим спутникам. Многие давно привыкли к этим неожиданностям и добродушно посмеивались, загадывая очередной «номер» и даже заключая пари о возможных приключениях нашего героя.

А вместе с тем это был истинный энтузиаст спорта. Наблюдательный, дотошный, он никогда не удовлетворялся уже найденным и всегда стремился вперед. Он рыскал в самых глухих затаенных углах водоемов и, пожалуй, за двести километров вокруг столицы не нашлось бы ни одной речки или ручья, которых он не обследовал бы самым тщательным образом. Его знания были подобны живой рыбацкой энциклопедии, которой многие бесцеремонно пользовались, бессовестно подтрунивая над его вдохновенным составителем…

Мы выехали на вокзал в теплый вечер мая. Так как среди нас был «Двадцать два», мы не нашли ничего незакономерного в том, что только вчера расписание поездов изменилось и час тому назад ушел поезд. Следующий был утром. Нам предстояло провести хотя и короткую, но свежую ночь в садике на вокзальной площади.

Плохой рыболов выезжает на ловлю без чувства уверенности в успехе. Мы не причисляли себя к плохим. Общее настроение поддерживалось тем, что совсем недавно приехал один наш общий друг и сообщил волнующие подробности о найденном месте. Правда, он прибыл без рыбы, но с поломанными снастями и буйным восторгом от пережитого. Около устья светлой Нерли, впадающей в Волгу, он наткнулся на один маленький островок. Рядом была яма, и в этой яме…

В общем, мы тогда слушали его как хорошего докладчика — не переводя дыхания.

Но когда он начал объяснять местонахождение этого Эльдорадо, выяснилось, что найти островок не так-то легко. Тогда по настоянию «Двадцать два» на клочке ватмана был вычерчен со всеми подробностями план, по виду очень напоминающий планы старинных искателей кладов.

На этом плане среди бесчисленных островков, островов и островищ, напоминавших по виду фигуры причудливых животных, среди извилистых подводных русел рек, речушек и ручьев, среди кустов травы и осоки надо было найти небольшой холмик. На южной оконечности этого островка были помечены пять сосенок, расположенных в виде фигуры, называемой любителями игры в городки письмом. Кружок на северном конце острова подразумевал большой черный плоский камень, хорошо видный под водой в тихую погоду.

Вот и все отличительные особенности, которые были изображены на плане. Мы условно назвали этот островок «Островом переживаний», решив увековечить, таким образом, взволнованный рассказ нашего друга, которому помешала разделить с нами поездку неожиданная командировка.

Но в общем мы остались удовлетворены. «Двадцать два» тщательно сложил чертеж и заботливо упрятал его в особое отделение своего толстого бумажника.

Теперь мы уже были твердо убеждены, что едем на «верное» место…

Итак, мы провели эту майскую ночь в привокзальном садике. «Чертовщина», по определению одного из наших спутников (назовем его «Неустойчивым»), продолжалась. Как оказывается, и над ним пронеслось темное крыло неудачи — он обнаружил, что забыл дома коробку с блеснами. «Неустойчивый» с ожесточением покосился в сторону «Двадцать два». Больших трудов стоило нам его успокоить. Мы ему собрали по блесне с «души». С миру по нитке. «Двадцать два» выдал даже две.

Перед рассветом пошел дождь, мелкий, частый. Все небо обложило плотными тучами. Мы покорно приняли и это — ведь с нами был «Двадцать два»! Наконец мы взяли билеты, стали в очередь у вагона и вошли в крайнее свободное купе. Как только поезд тронулся, выяснилось, что мы попали в служебное помещение. Мы сунулись назад и обнаружили, что вагон набит до отказа. Конечно, пришлось стоять. Когда вошел контроль и «Двадцать два» вынул свой знаменитый бумажник, мы вспомнили о плане. Тут он полез в заветное отделение — поискал там пальцами и как-то нехорошо сморщился. Мы поняли — плана нет. Все замолчали. Лишь «Неустойчивый» издал зубами звук, напоминающий хруст битого стекла. Терять нам больше уже было нечего.

Неласково встретила нас река. Май явно смотрел сентябрем, и ничто не предвещало улучшения погоды. «Неустойчивый» остался тут же, на станции, решив обратным поездом возвратиться в Москву. Но мы трое — неспавшие, измученные — все же пошли к лодкам.

Конечно, ветер оказался встречным. Мы разделись, «Двадцать два» сел в отдельную лодку. Против такой волны нельзя было добраться до места раньше чем к вечеру. Миновав широкое устье Нерли, мы поняли, что дальнейшего пути нам не осилить. Добравшись до небольшого лесного острова, мы оттащили лодку подальше от берега. Вскоре вслед за нами подъехал «Двадцать два».

Захотелось есть. Попытки разложить костер здесь же, на берегу, окончились неудачей — кругом было сыро, а сверху сеял дождь. Тогда мы решили уйти подальше в лес, за волнистые песчаные дюны. «Двадцать два» отказался сопровождать нас, он боялся простуды. Накинув на голову плащ-палатку, он решил позавтракать здесь же, в лодке. Пожевав немного, он вынес на берег все лишнее — корзину, бадейку, весла, подтянул ялик и сел на лавочку.

Дальше дюны поросли лесом. Мы зашли за них и замечательно устроились в затишье на песке, под густыми кронами сосен.

Какая сегодня ловля! Мы быстро и блаженно уснули под шум и свист «погоды».

Пробуждение не порадовало нас. Еще издали было слышно, как ревет взбушевавшаяся Волга. — Какая сегодня ловля! — уныло повторяли мы.

Посмотрев, нет ли поблизости нашего спутника, мы решили пойти проверить лодки. Взобравшись на песчаный пригорок, издали увидели темнеющий нос нашего ялика.

Однако, подойдя к берегу, мы не обнаружили второй лодки. Начинало заметно темнеть. С запада шла очередная низкая туча. Ветер продолжал рвать. — Наверно, отвел ялик куда-нибудь за ветер, — решили мы. — Не будет же он сидеть все время здесь, в этой «трубе»?

И вдруг мы увидели то, отчего холодная дрожь пробежала по каждому из нас. Рядом на песке лежали корзинка, бадейка, весла.

Все стало непреложно ясно — значит, лодку унесло ветром, а с ней и нашего злополучного спутника.

Мы стали совещаться: ехать искать его сейчас, в бурю, в темень, в ночь, по неизвестному направлению — было бесцельно. Мы начали кричать, но никакого ответного звука не услышали против ветра из этой, уже посиневшей, мглы. Даже бакенщики в такой шторм не выезжали зажигать фонари.

Мы опять провели тяжелую бессонную ночь. Ветер усилился еще больше, однако стал дуть уже порывами. Это было для нас хорошим предзнаменованием, предопределяющим изменение погоды. В полночь он вдруг сменил направление, перешел на южный и сразу стих. Еще не прочертилась первая полоска зари, как мы уже рассмотрели величавое, еще сонное зеркало Волги.

Мы с наслаждением вдыхали бодрящий воздух большой воды.

Но как мы могли наслаждаться этой красотой, когда на сердце у нас лежал тяжкий груз неведомого?

На отшибе горы стояла высокая кривая сосна, уходившая цепкими толстыми корнями в поросший мохом бугор. Это была высшая точка острова, на котором мы нашли свое убежище. Очень удобно залезть на дерево. Так мы и сделали.

Всюду была величавая спокойная вода, окаймленная синеющим лесом. Длинной извилистой цепью шла посреди Волги гряда островов, то высоких песчаных, то низких луговых, вокруг которых взлетали бесчисленные утиные стаи. В могучее русло реки были как бы вкраплены многочисленные бакены, то белые, как чайки, то нарядные, щеголеватые, красные. Сказочным дворцом двигался по реке большой теплоход. Нам был ясно слышен шум его машины.

Но тот, кого мы так тщательно искали напряженным взором, не находился.

И вдруг приятель, обладавший ястребиным зрением, закричал:

— Вижу, вижу! Дымок, дымок!

— Где? — перехваченным от волнения голосом спросил я.

— Вон, под дальним лесом! А вообще далеко, верных километра три!

Мы кубарем скатились с сосны, не сговариваясь, очутились в лодке и заработали веслами. Стоит ли говорить, как мы понеслись! За кормой ялика, шипя, быстро росла полоса взбудораженной воды. Мы гребли, гребли. Жалко, что не фиксируются такие рекорды — наверно, мы поставили мировой! Часто утки, не успевая спрятаться в траве, вырывались из-под самого носа лодки.

Дымок приближался — густой, молочным гейзером он вздымался вверх: видимо, в костер подкидывали свежую зелень. Наконец легкий запах гари ударил нам в нос. Еще минута — и мы с размаху врезались в песчаную отмель небольшого островка. На углу острова увидели белый бакен. Видимо, его сорвал этой ночью с якоря ветер и прибил к берегу. Мы быстро выскочили из лодки, пересекли лужайку, вышли на другую сторону острова и с облегчением вздохнули. У воды, на самом берегу, горел костер. Неподалеку, около лодки, спиной к нам стоял «Двадцать два» и… спиннинговал.

Услышав шаги, он обернулся, и мы увидели, как на его посеревшем лице вспыхнула глубокая радость. Он бросил удилище на траву. Мы подбежали к нему и крепко обнялись.

И тут же печать радости на его лице уступила место выражению высокого торжества. Не говоря ни слова, он взял нас обоих за руки, как маленьких ребят, и подвел к небольшой луже, метрах в двадцати от берега. Невысокая залитая водой трава в нескольких местах была раздвинута как бы длинными темными поленьями. «Двадцать два» приносил сюда пойманных хищников, желая сохранить их живыми — день обещал быть жарким. Пять щук насчитали мы в этой ямке. Но каких! Пожалуй, ни одна из них не весила меньше трех килограммов.

Наше любование продолжалось недолго. Через несколько мгновений мы уже стояли неподалеку друг от друга и бороздили блеснами дно небольшой каменистой ямы под самым берегом. Со второго заброса я почувствовал так хорошо знакомый тупой удар хищника и ощущение живой тяжести, пришедшей ко мне откуда-то из речной глубины.

А приятель рядом уже тащил хорошую щуку. Не отставал и «Двадцать два». Вот это была ловля!

И к тому времени, когда ослепительное майское солнце вошло в зенит, у нас уже было очень много рыбы. В полдень поклевки прекратились.

Теперь «Двадцать два» начал подробно рассказывать нам о злоключениях этой ночи. Начало событий мы угадали совершенно точно. Он прикорнул в лодке и не заметил, как коварные боковые волны, подмыв постепенно песок под яликом, повернули его и вынесли в широкую протоку между островами.

Он очнулся, когда уже был вдалеке от берега. Шторм был в самом разгаре. Ему как-то удалось отодрать одну из лавочек ялика и использовать ее в качестве кормового весла. С величайшим трудом он выправил нос отяжелевшей, полузалитой водой лодки поперек волны. Но это была еще только малая доля победы: ялик стремительно выносило из протоки в самый хаос бушующей Волги. Сопротивляться дальше он уже не мог. Сильный удар чуть не выбросил его из ялика. И этот удар принес ему спасение. Лодка налетела на небольшой травянистый «пятачок», случайно встретившийся на его пути. Как он рассмотрел потом, это была верхушка скрытого под водой холма, опоясанного глубокой пятиметровой ямой. Всю ночь провел он на этой крохотной площадке, заливаемой водой, придерживая лодку окоченевшим телом.

Как только стало светать, он дотащился до ближайшего острова. На счастье, у него сохранились спички, предусмотрительно завернутые в резиновый чехольчик: он разложил костер и начал сушиться. Но он не довел этого дела до конца — мощный всплеск хищника под самым берегом заставил его схватиться за спиннинг, оставленный в лодке. Через пять минут он уже тащил первую щуку. Он отрывался от ловли только за тем, чтобы подкинуть в костер веток свежей хвои и вызвать к себе нас. Он говорил нам, и, конечно, мы понимали всем сердцем, что он забыл в это время все переживания тяжкой ночи и даже благодарил судьбу за неожиданный конец этих приключений.

Наша беседа происходила теперь в обстановке, никак не похожей на обстановку вчерашнего вечера. Мы расположились на прогретом солнцем сухом месте, около небольшой тощей сосенки. Тихо потрескивал костер, на закопченных ухватиках был подвешен неизменный спутник охотников — котелок; в коричневой бурлящей воде кружились распаренные хлопья чая. Постепенно блаженная полудремота охватила нас. Наступила реакция после бурных переживаний. Попив чаю, мы решили часика два поспать. Все равно успевали к поезду.

Нас разбудил незнакомый голос. Облитый солнцем, перед нами стоял пожилой коренастый мужчина в синей выгоревшей косоворотке и в высоких резиновых сапогах.

— Рыбачки, помогите бакен снять, одному несподручно! — попросил он. — Ишь, куда его пригнало!

Мы охотно пошли за ним и дружно подналегли на белый дощаник. Однако он не поддавался.

— Погодите, его что-то держит внизу, — определил «Двадцать два».

Мы наклонились и обнаружили, что бакен плотно сидит на черном камне, который, как щупальцами спрута, был прихотливо обвит кустом толстой проволоки, которой якорится этот волжский буй.

— Гляди, нарочно так не угадаешь! — подивился бакенщик.

Через минуту, поблагодарив нас, он уехал, увозя на своей

длинной лодке белую громаду бакена.

И тут нас осенило. Камень! Черный камень! Теперь он был отчетливо виден под водой. Мы повернулись и поглядели в сторону сосны, где только что отдыхали. Сосен было пять.

— Друзья! Мы на «Острове переживаний», — хрипло воскликнул «Двадцать два»…

На обратном пути злая судьба, видимо, забыла о «Двадцать два». Впрочем, нет, пожалуй, немного и вспомнила: при посадке в поезд он выронил очки, а в поезде потерял билет. Больших трудов стоило нам убедить контролера в отсутствии злонамеренности у нашего друга. Потом, уже в Москве, в трамвае, у него лопнула лямка рюкзака, и он чуть не переломил своим тяжелым мешком ногу случайного соседа. Наудачу тот оказался тоже рыболовом, и скандал был своевременно погашен. Но все это были мелочи: из неудач вчерашнего дня родилось счастье.

На другой день к вечеру «Двадцать два» пришел к нам в новых очках и принес план, забытый им дома. Этот план имел для нас уже только архивную ценность, мы и без него безошибочно нашли бы теперь дорогу к «Острову переживаний».

Затянувшуюся дружескую беседу прервал резкий звонок. Это явился «Неустойчивый». Позорно возвратился он домой, не разделив с нами горестей и радостей этого не совсем обычного путешествия. Когда же он узнал о результатах, то изменился в лице, нервно заходил по комнате и, наконец, подойдя вплотную к нашему герою, каким-то чужим голосом отрывисто спросил:

— Опять поедешь? Я с тобой! Возьми! Очень прошу!

— Но ведь со мной всегда случается чертовщина, — усмехаясь через новые очки, ответил «Двадцать два».

Увидев молящий взгляд приятеля, он не стал мучить его долгим раздумьем и просто сказал:

— Еду в субботу. Приходи к поезду.

(№ 3, 1953)


Остап Вишня

Карп

Чудесный смешанный лес. Огромные дубы, ясени, вязы и сосны. В безветренную погоду в лесу ни шороха: тихо-тихо, только изредка флейтой заиграет иволга, застучит дятел, защелкает щегленок… И снова тихо.

Среди леса ставок, приукрашенный с одного берега камышом…

И как-то так уж вышло, что с одного берега в ставок сосны заглядывают, а с другого, противоположного, — дубы… Левее за ставком — плотинка, а правее простерлись луга с зелеными кустами, с вербами, с густой травой.

В том ставке карпы живут. Здоровенные! Каждый карп словно корыто!

И как же хочется поймать такое «корыто»! Да еще после того, как вам скажут:

— Да вы что?! Да там как схватит, как дернет, как поведет, так и не думайте подсекать! Старайтесь, наоборот, чтобы сорвался. Потому что и крючка не будет, и лески не будет, и удилища не будет и сами вы, если за дуб не ухватитесь, — в ставке будете! Наши карпы такие. Они у нас особенной породы: не карпы, а жеребцы.

Вот и хочется поймать такого «жеребца».

А председателя того колхоза, которому принадлежит чудесный ставок, мы нашли возле комбайна в степи. Комбайн как раз домолачивал большое поле озимой пшеницы.

— Дозвольте, Иван Павлович, карпика у вас половить, — сказал я безнадежно, ибо знал, что обычно Иван Павлович никого и за километр к ставку не подпускает.

Председатель усмехнулся и сказал на сей раз:

— Ловите, хлопцы, ловите, вижу, что рыболовы вы бедовые.

Тут мы со всех ног — к ставку. Дозволил-таки председатель, потому что настроение у него отличное: озимая пшеница как лес стояла, жнивье он доканчивал до срока, хлебосдача уже выполнена.

А берут карпы на рассвете… И особенно тогда, когда первый неясный луч прорезает и золотит дубовые листья. Как солнечный луч дубовые листья позолотит, из дубовой чащобы вырвется и на ставок упадет, — тогда и ставок золотой, и камыш, и рогоз, и песок на берегу — все тогда золотое. Луч от воды отскакивает и летит вон на тот берег, а там сосны. Золотятся тогда сосны и ясени, и клены, а луч летит дальше, так что уж его и не видно… Только след его остается — веселый, сверкающий…

Солнце всходит левее от вас, за дубами, и, словно нарочно, именно там всходит, чтобы прежде всего дубы позолотить…

Солнце хочет, чтобы все, куда оно лучи свои кидает, горело и сверкало, бушевало и ликовало… Хочет — и делает! Ох, и хитрущее там, над ставком, солнце!

Вы когда-нибудь переживали такое мгновение, когда на ваш крючок «сел» карп? Переживали? Если нет, обязательно переживите, а тогда вам захочется это мгновение пережить еще раз. До боли, до ярости, до крика захочется.

Представьте себе такую картину. Чуть свет, а вы уже сидите над ставком. Слева от вас загорается небо. Солнце поднимается… Впрочем, об этом уже писано-переписано, не будем еще раз писать… В руках у вас удилище. Леска у вас — отличнейший «Сатурн» чуть ли не в миллиметр толщиной, крючок — двойной крепости, высшей закалки, кованый, с тонким острым жалом, а на крючке — кусочек картошки, сваренной точно так, как любит карп: не мягко, не твердо, а как раз.

Вы смотрите на поплавок так, как даже не смотрели на свою невесту, когда еще были женихом: с таким вниманием… с таким ожиданием! И внезапно поплавок — дерг! А у вас сердце — скок! Еще раз — дерг! Еще раз — скок! И вот ваш поплавок поехал- поехал и исчез. Когда начинает поплавок ехать, у вас из-под сердца что-то холодное тоже едет куда-то вниз. И вы чувствуете, что это холодное ударяет в пятки. И вашим пяткам холодно.

Вы за удилище — ррраз! Подсекли! И чувствуете, что в руках у вас что-то трепещет! И видите, что ваша знаменитая леска натянута, как струна бандуры, а удилище выгнуто в дугу и дрожит. Есть! Ой, карп! Ходит на кругах! Вы его понемногу ведете к берегу… Удилище с леской ходит туда, ходит сюда.

Вот карп уже возле берега. Вот показалась его голова, вот уже видна спина. Он рвется, выгибается, бьет хвостом, скручивается бубликом, вырывается… Однако вы не даете ему потачки, ведете… Еще шаг, и он окажется в подсачеке… Еще секунда, и он будет на берегу. Сердце у вас колотится, дышите вы глубоко и часто. Вы уже видите этого карпа фаршированным или маринованным, или просто жареным, а из головы — уха… И вдруг — стоп! Хлоп! Вы — хвать!… Крючок пустой, а карп, на секунду оторопелый, еще стоит перед вами… Какое мгновение!!!

В общем, карпа в данном случае у вас как не бывало: сорвался.

Что делать?!

Были и такие случаи, что рыболов сигал в воду, чтобы схватить сошедшего с крючка карпа руками. Бултых! В одежде, в сапогах, с картошкой в мешочке, с пачкой папирос и с путевкой в Гагру в кармане… Куда там! Карп даже и на путевку в Гагру не берет, не берет он и на картошку в мешочке, а только тогда, когда та картошка на крючке!

Рыболовы в такой момент что-то выкрикивают в зависимости от темперамента и наживляют на крючок кусочек свежей картошки. Забрасывают снова и сердито сопят. Тут, случается, сосед вопросик задаст. А сосед ваш — передовик завода «Ленинская кузница», страстный рыболов, обязательно спросит:

— Здоровый сорвался?

— Здоровый, аж черный! — ответите вы и снова засопите в обе ноздри.

Еще хуже, разумеется, когда засекается такой карпище, что от вашей знаменитой лески остается только клочок, а крючок ваш украшает верхнюю губу богатыря пресных вод… В таком случае на вопрос соседа, что случилось, следует суровый ответ:

— Порвало!

Не рекомендуется, между прочим, удя карпов, оставлять удилище на берегу непривязанным, а самому уходить в лес прогуливаться, потому что нередки случаи, когда пастушки-подпаски начинают вам кричать:

— Дяденька! Ваше удилище поплыло! Потянуло!

Тогда приходится раздеваться и бросаться в воду.

А карп в таких случаях мастер поглумиться над вами: только вы это подплываете к удилищу, а карп — дерг! и поплыл…

Так скажите, прошу вас, стоит или не стоит удить карпа? Мы уже не 1х›ворим про переживания, которые овладевают вами, когда карп все же не срывается, а привозится домой и маринуется или фаршируется, или просто жарится!

И вы закусываете и рассказываете:

— Эх, и потянуло! Да я не из тех, чтобы упустить карпа, нет, брат, не из тех!…

— Ну, закусывайте себе на здоровье!

(№4, 1954)


Варвара Карбовская

В порядке обмена

Может случиться так: кто-нибудь из читателей-рыболовов, открыв книжку на этой странице и увидев, что автор рассказа женщина, воскликнет:

— Баба! Значит, толку не будет.

С самого начала оговорюсь: этим я вовсе не хочу сказать, что считаю такого читателя противником посильного участия женщин в родимой литературе. А также ни в коем случае не собираюсь опорочивать рыболова, приписывая ему всякие пережитки и суеверия.

Я хочу сказать совсем другое. Я понимаю опасения некоторых любителей-рыболовов, когда речь заходит о том, чтобы женщина как-то, прямо или косвенно, касалась их любимого дела. Потому что я хорошо знаю, сколько натерпится иной такой милый человек от своей жены, а если по возрасту он еще не женатый, так от матери.

И то, что я хочу написать, может быть, будет даже не рассказом в прямом и строгом смысле этого слова, а как бы обменом опытом рыбацкой жены с другой рыбацкой женой или матерью через посредство самих заинтересованных лиц (я имею в виду читателей-рыболовов).

Итак… прошло уже довольно много лет с тех пор, как мой муж изменил мне в первый раз. Да, да, я выбираю из всех возможных слов именно это жестокое слово, потому что его вспыхнувшую страсть к рыбной ловле я поначалу восприняла как измену нашей дружбе.

Мы, бывало, так славно проводили вместе выходные дни! Я, занимаясь литературной работой, могла освободиться в любое время, а у него были только воскресенья. Я заранее запасалась всякими вкусными вещами, и мы уезжали с утра за город, купались, ходили по лесу. Или отправлялись в парк, или на выставку, в музей.

Это было, что называется, культурное препровождение времени, и у меня никогда не бывало оснований жаловаться на моего спутника.

Нет, я не жаловалась. И только иногда мне казалось, что он уж слишком подолгу простаивает на набережной Москвы-реки или у пруда в парке и тем самым задерживает нашу прогулку. И когда он задумчиво говорил: «Здесь, наверно, водятся караси…» — я пожимала плечом и отвечала: «Ну и пускай себе водятся. Надо же и карасям где-нибудь жить. Какое тебе до них дело?»

Однажды он сказал мне:

— У нас на заводе есть один технолог…

— Новатор?

— Нет.

— С ним что-нибудь случилось?

— Нет.

— Тогда почему же ты об нем начал?

— Он… в прошлое воскресенье… поймал четыре килограмма окуней. А тебе не хотелось бы… в будущее воскресенье поехать с нами на рыбалку?

«В будущее воскресенье, с нами»… С ними! Значит, они были уже — «мы» — компания, единомышленники, друзья-приятели, а я, единственная жена, значит, сама по себе, сбоку припека? И, стало быть, рыбалка, — четыре кило окуней, каких-то дрянных окуней, которых можно купить на рынке по дешевке, — интереснее, чем выставка прикладного искусства? Важнее, чем покупка нового абажура? И приятнее, чем весь дегь с женой?

Мне было очень грустно, и я даже, помнится, втихомолку поплакала. Но это было в первый и в последний раз по такому поводу.

У мужа тогда еще не было того, что у него есть сейчас, т. е. оснащения и обмундирования. Сейчас у него летние и зимние удочки, купленные и самодельные, с любовью выпиленные, склеенные, сколоченные, покрашенные, коробочки с дырками, сачки, под- сачеки, пешни и… но стоит ли перечислять все те предметы, которыми каждый рыболов-любитель заполняет какой-нибудь заветный, специально отведенный угол в своей комнате.

Он взял удочки у технолога, еще у кого-то — резиновые сапоги и уехал.

Мне очень хотелось, чтобы он вернулся усталый, недовольный и сказал: «Чепуха», — как он говорил иногда, возвращаясь со мной из кино или с эстрадного концерта.

Он приехал… нет, мне надо подумать, как бы это определить поточнее. Разумеется, он не похорошел: лицо его, заласканное апрельским солнцем, было цвета тамбовского окорока. Но в комнате так славно запахло полем, речкой, травой, а сам он был настолько пропитан чистым и вольным воздухом, что я сразу поняла: это навсегда, и, кажется, это хорошо.

У него был несколько смущенный вид, потому что он вернулся гораздо позднее, чем обещал, а у нас в семье приняты за правило точность и взаимная вежливость. И, кроме того, вещественные доказательства или оправдательные трофеи были уж очень невелики: один крошечный, колючий и сопливый ерш и два окуня величиной с мою ладонь.

Что в таких случаях говорят жены? (Конечно, к чести жен, далеко не все.)

— Стоило целый день таскаться из-за такой дряни! Если сосчитать расход, так можно на эти деньги купить три кило рыбы на рынке получше этой мелюзги! Нашел себе цель в жизни — кормить соседских кошек! — и еще что-нибудь в этом же намеренно обидном тоне.

Пусть никому не придет в голову мысль, что я хочу ставить себя в пример. Я же предупреждала, что хочу поделиться опытом рыбацкой жены, приобретенным за долгие годы.

Ни одной из вышеприведенных фраз я в тот вечер не сказала, хотя, по сути дела, каждая из них не лишена некоторого житейского смысла. Первое, что мне бросилось в глаза, это был здоровый, какой-то умиротворенный и по-особому честный вид моего рыболова. Именно так честно и чисто выглядят люди, хорошо поработавшие, даже если они забрызганы грязью и от усталости чуть стоят на ногах.

Я даже нашла в себе достаточно великодушия, чтоб восхититься окунями, которых по своей тогдашней темноте назвала плотичками.

И тут, ободренный моим отношением, рыболов за чаем рассказал мне свой первый рыбацкий рассказ.

— Вот, понимаешь, приехали мы в Витенёво, явились на базу «Рыболов-спортсмен». Четверо нас: Чижов, Медведев, Марьин и я. Только, чтоб тебе потом не спутать, я сразу скажу: в городе мы называем друг дружку по имени-отчеству, как полагается солидным людям, а там… (это слово «там» он произнес таинственно и мечтательно) мы зовемся иначе. Сам не знаю, как это получилось. Чижов — Чижик, Медведев — Миша, хотя он Павел Никодимыч, а Марьин — Манюня… А как я? Ну, это, собственно говоря, не важно, потому что рассказ в основном не обо мне. Так вот… взяли мы на базе лодки, бадью для малька, увидали роскошную малявоч- ницу, выпросили ее у заведующего и поплыли по каналу. Плывем, выбираем место. Но, как на грех, изменилась погода…

Тут я на минуту прерву рассказ рыболова маленьким замечанием: за долгую мою жизнь с ним я так привыкла к сетованиям на погоду, как на коренную причину всех неудач, что и сама стала нередко говорить: «Не пишется, знаете ли, тема не наклевывается. А погода-то! Какое может быть писание в такую погоду».

— …Погода изменилась. Какой может быть клев в такую погоду? Попробовали мы перехитрить и ветер, и дождь, а потом махнули рукой и поплыли назад к базе. Малька решили не выплескивать, а сохранить до утра в бадье, чтоб утром без лишних хлопот отправиться на лов. Приплыли к берегу, начали выгружаться. «Чижик, а малявочница где? Манюня, у вас, что ли, в лодке маля- вочница?» И выяснилось, что малявочницы нет ни в той, ни в другой лодке. Заведующий нам наказывал беречь ее пуще глаза, потому что она у него какая-то особенная, кустарная, по специальному заказу. И вдруг мы, как маленькие мальчишки, потеряли именно то, чего не следовало терять! Ясно — утопили. Так иногда все складывается — одно к одному, одно хуже другого. Пришли на базу хмурые. Как бы славно было попить чаю с ложкой коньяку на стакан и завалиться спать. А тут эта потеря… Пришлось сознаться заведующему базой. Он так и всплеснул руками: «Товарищи! Я же вас просил… Как нaм с вами теперь быть! Ведь эта малявочница по инвентарной описи оценена в пятьсот рублей». — «В пять- со-о-от?» Тут уж мы совсем пали духом. Лучше бы этого малька ловили собственными рубашками и потопили бы все четыре, чем такое разорение. Потужили, от чая наотрез отказались, а потом решили: «А! Провались все пропадом, утро вечера мудренее. Может быть, еще найдется малявочница, нелегкая ее раздери!» — «Обязательно найдется, — обнадеживающе сказал Миша. — Если в Москву за скафандром слетать и дно канала облазить вдоль и поперек, непременно найдется!» Чижик, который всегда думал о завтрашнем дне, если дело касалось рыбалки, вспомнил о мальке в деревянной бадье. Заведующий базой предупредил нас: «Имейте в виду, у нас кошка — такая окаянная сила, откуда хотите рыбу достанет. Советую повесить бадейку вон на тот костыль в стене. Коечку можете отодвинуть, хотя костыль крепкий, на нем потяжельше предметы висели. Спокойной вам ночи». Сказал и грустно вздохнул, очевидно, намекая на безвременно погибшую малявоч- ницу ценой в полтысячи рублей. Мы это так и поняли и тоже вздохнули. Мы помогли Чижику, вставшему на свою койку, подали ему бадью с водой и с мальком, и он подвесил ее на стену, довольно высоко. «Никакая окаянная сила не достанет».

После этого потушили свет и мгновенно уснули, несмотря на огорчение дня. Или как раз потому, что были уж очень расстроены. Проснулись мы от пушечного залпа! Или от взрыва. Может быть, это было землетрясение, а скорее всего — извержение Везувия. Хотя при извержении, как ты знаешь, я никогда не присутствовал и не представляю, какой при этом бывает шум. Короче говоря, все мы сидели на своих койках в темноте, а потом все сразу кинулись шарить — где штепсель, где спички, чтоб поскорее был свет. Когда свет зажегся, мы крикнули: «Чижик, ты жив?» Он лежал у себя на койке и дергался, как в агонии, вокруг него кишели мальки, а с постели, насквозь мокрой, тихо журча, стекала на пол вода. «Я жив», — с отвращением сказал Чижик.

Увидав бадью на полу и кошку, которая, блеснув на нас зеленым глазом, скрылась в дырке под дверью, мы поняли все. Это была еще одна неудача, и если верить в судьбу, то приходится удивляться в ее неразборчивости в средствах: выбрать своим слепым орудием шкодливую кошку! Мы помогли Чижику сгрести малька с постели в бадью, а потом сдвинули три кровати и улеглись на них вчетвером. Проспали мы после всех расстройств дольше, чем полагалось. Уже рассветало, и рассвет был чудесный. И вдруг нам показалось, что все вчерашнее — не в счет и что зарождающийся день сулит что-то хорошее. Даже о драгоценной малявочнице не сразу вспомнили и только ахнули все трое, когда Чижик, самый активный из нас, влез по колено в воду, чтобы сдвинуть лодку, и сказал удивленно: «Вот она, голубушка!» — и достал из-под кормы малявочницу, пролежавшую всю ночь в воде, на песке. Мы, по-видимому, уронили ее, когда доставали свои вещи из лодки. Мы тотчас же побежали на базу, чтобы успокоить заведующего. Он сказал: «Я, откровенно, болел за вас душой. Было бы за что платить, а то — за дрянь. Но поскольку в инвентарной описи значится не как дрянь, а как пятьсот рублей… сами понимаете. Ну, ни клева, ни улова». Так оно потом приблизительно и было. Но настроение у нас стало такое хорошее и веселое, что я даже передать^ тебе не могу! Ну, собственно, и ничего больше… Понимаешь, все было так интересно! А когда рассказываешь, то — не очень. Правда?…

…Конечно, это был не «Всадник без головы» и не «Собака Баскервилей». Но за этим немудреным рассказом я увидела нечто совсем другое, что увидите и вы, если захотите.

Четверо немолодых мужчин живут и работают в городе. Каждое утро они встают в определенный час, надевают рубашку с запонками, галстук, костюм, шляпу. Идут или едут на завод, в министерство, в банк. Тихим голосом просят у кондукторши билет:

— Пожалуйста, за сорок. — Негромко здороваются с сослуживцами: — Добрый день — Посматривают на часы и, когда переходят улицу, косятся по сторонам. И за домами почти не видят неба. Если им надо подняться, они подымаются в лифте. Если надо поспешить, они едут в метро или в машине. Они никогда не бегают по улицам, потому что время у них размеряно. На работе их очень интересует тот или иной вопрос; на совещаниях они иногда волнуются. Но волнуются и интересуются именно так, как положено людям их возраста и звания. Вернувшись домой, они обедают. Если на первое суп, то на второе котлеты или сырники; если щи… и так далее… Потом они ложатся на диван, и газета чуть шуршит над их посапывающим носом. Или они сидят у телевизора и иногда украдкой вздыхают, когда на экране появляется китаец, который ловит рыбу с помощью ручного баклана…

И вот теперь посмотрите, как эти четверо немолодых мужчин отправляются за город, на рыбалку.

К черту галстук и запонки! Где моя старая клетчатая рубаха? Вот они, стеганые штаны! Правда, сзади немножко не сходятся, но каждый уважающий себя рыболов — сам себе портной. Ничего не стоит в прореху вшить кусок сукна. Не имеет значения, если штаны горохового цвета, а сукно малиновое. Кто там будет разбираться? Ведь это не в парке и не на выставке! Кепка, ватник, резиновые сапоги. Если к этому еще и плащ, то уж совсем богато! Рюкзак тяжеловат? Ну, а как же быть, когда в нем вся жизнь, начиная с коробки с мотылем, банки с опарышем и кончая комком крутой пшенной каши, завернутой в бумагу. Не для себя, конечно, а для привады. Удочки, а зимой еще и довольно увесистая пешня. Кроме того, в мешке термос с горячим кофе и завтрак в салфетке. Но будет время, чтобы путем поесть, или не найдется такого времени — это еще неизвестно.

И вот четверо пожилых мужчин выбрались из города и они уже почти у цели. Осталось пройти всего каких-нибудь пять километров. Как ехали — на поезде или на автобусе, это не имеет значения. Но уже в пути никто их не именовал сухо официально, как в городе, — гражданами, а все звали рыбачками. Кто с презрительной ухмылкой, кто ласково и понимающе, а кто просто и без затей: раз рыбачок, значит, так его и звать.

Они идут проселочной дорогой. И все равно, грязь ли по щиколотку или пыль, или, если зима, снег скрипит под валенками, — над ними бесконечно большое небо, впереди далекая линия горизонта, а на душе легко.

Так легко, что не чувствуются годы, не сказываются вросшие в тело скучные привычки. Будто вернулась молодость с широкой размашистой походкой и громким голосом и с веселым смехом.

— Эй, Вась-Карась! (в городе его зовут Василий Васильевич). И тут для смеха совсем не нужно новой кинокомедии и не требуется острот испытанного конферансье. Достаточно одному потерять варежку, а другому ее найти; вполне хватает, если кто-нибудь речку Сестру окрестит Снохой. Такого «крестного» немедленно начнут дразнить снохачом.

И вот тут-то появляются прозвища, как у мальчишек-перво- классников, и Николай Дмитриевич Чижов становится Чижиком, Медведев — Мишкой, а дородный Марьин — Манюней. А поскольку вместо инженера Чижова идет по дороге Чижик, то Чижику вполне к лицу выкинуть какое-нибудь коленце.

Удивительно хорошо шагать вот так эти пять километров полем, лесом и знать, что впереди самое главное и заманчивое — река. Сестра или Сноха, в общем все равно, для рыбачков — горячая родня.

Можно не любоваться природой и не произносить восторженно:

— Ах, до чего хороши эти юные березки, с листиками, словно покрытыми лаком!

Нет, можно молча взглянуть на березку, которая по-весеннему, по-детски стоит еще почти нагишом, и, больше не думая о ней, почувствовать, как на весь день в душе затеплилась радость.

И их ничуть не огорчит то обстоятельство, что на самом лучшем месте, к которому стремились, летели пять километров, сейчас строится колхозная гидроэлектростанция.

— Ты скажи! Разбогатели, значит, такие-этакие! А ведь колхозишко-то был неважный. Ну-ну. А если вверх податься? Близко? Километра три? Это — раз плюнуть!

Совсем не плохо идти на новое незнакомое место. И никакого разочарования от того, что утрачено старое, проверенное. Может быть, на новом-то — самый клев?

Вполне возможно, что, пройдя три километра, они найдут, что это не то, к чему стремились. Ну что ж, еще один-два километра — и они непременно найдут то самое: тихую заводь, пологий берег и на воде всплески, круги…

Можно, пока еще впереди эти два-три-пять километров, от полноты души спеть во весь голос, на все поле. Кто умеет. А кто не умеет, тому тоже петь не заказано. У себя на Калужской улице петь нельзя, там ты гражданин: академик, инженер, бухгалтер, слесарь, хирург, и сам понимаешь правила уличного поведения, и даже служишь примером для других. А тут ты -.рыбачок, простая душа, и сам понимаешь: кто встретится — не осудит: человек поет оттого, что ему приятно живется.

Нет, никто из четверых не посетует, что им неприятно или плохо живется в городе. Все в порядке: и работа и домашний очаг. Но поется только здесь, на вольном ветру, на полевом просторе.

Идут четверо совсем молодых ребят — Чижик, Мишка,,Манюня и Вась-Карась и радуются, когда можно перелезть через овраг вместо того, чтоб обходить его стороной, когда предстоит вскарабкаться на холм или перемахнуть через забор.

Они делятся мотылем, а иногда и уловом, хотя это в общем-то и не принято. Но Вась-Карась знает петушиное слово, и к нему рыба идет сама, бесперебойно. А он как раз мог бы возвратиться домой и без рыбы, с него не спросится. У другого же и не клюет как на беду, а дома его, вот именно, заклюют. Как же не поделиться, не выручить друга?

Они дружат.

Когда мужчины в выходной день собираются за преферансом, они — игроки, партнеры, но вряд ли закадычные друзья. Когда сходятся за выпивкой, они — собутыльники, и не так уж устойчива дружба на этой жидкой основе.

А вот на охоте, на рыбалке, в альпинистском походе, на теннисном корте, на гаревой дорожке — друг, одинаково думающий и чувствующий, горячо любящий природу, родную землю, — такой друг непременно найдется.

«А то они не выпивают, на рыбалке-то!»

Этот вопрос, наверное, задает кто-нибудь из строгих жен.

Бывает. Но, будем справедливы, — при чем тут рыбалка? Если человеку захочется выпить, — он выпьет и в бане. И до мытья, и после. Скажет жене, что идет в парикмахерскую постричься, и — тоже выпьет. А потом будет уверять, что это такой запах у одеколона «Шипр».

И когда шутник-художник рисует «клюнувшего» рыбака рядом с опорожненной бутылкой и пустым ведерком, то почему, беспристрастности ради, не изобразить «клюнувшего» художника перед пустым полотном; и в таком же положении писателя перед белым листом бумаги; и архитектора, у которого чертеж здания пошел, по выражению кукольных персонажей театра Образцова, «сикось- накось»? Разве это будет похоже на архитектора и художника?

Нет, будет непохоже.

И на рыболова тоже непохоже. Возвратившийся домой пьяный рыболов — это редкость. Но крепко отруганный по возвращении — обычное явление.

Впрочем, может быть, некоторые и сами виноваты. Жене рыболова тоже ведь хочется и отдохнуть, и развлечься. Но…

Но тут, товарищи, все уже сами не маленькие и все должны знать, как обращаться со своим домашним очагом, чтоб он не чадил и давал необходимое для жизни количество тепла.

Я только хотела сказать рыбацким женам и матерям: не лишайте тепла ваших промокших рыболовов, вернувшихся домой. Они принесли с собой запах реки и поля, в глазах немножко большого неба, а в душе — солнечного зайчика. Не выпускайте на этого зайчишку сердитую гончую своего дурного настроения. (Хотя это уже из области охоты, а не рыбной ловли.)

Найдите несколько добрых слов для рыболова, и он вам отплатит сторицей. А к тому же расскажет вам свой самый занимательный, самый свежий рыбацкий рассказ.

(№ 8, 1958)


Юрий Казаков

Тихое утро

Еще только-только прокричали сонные петухи, еще темно было в избе, мать не доила корову и пастух не выгонял стадо в луга, когда проснулся Яшка. Он сел на постели, долго таращил глаза на голубоватые потные окошки, на смутно белеющую печь…

Сладок предрассветный сон, и голова валится на подушку, и глаза слипаются, но Яшка переборол себя, спотыкаясь, цепляясь за лавки и стулья, стал бродить по избе, разыскивая старые штаны и рубаху.

Поев молока с хлебом, Яшка взял в сенях удочки, вышел на крыльцо. Деревня, будто большим пуховым одеялом, укрыта туманом. Ближние дома еще видны, дальние — едва проглядывают темными пятнами, а еще дальше, к реке, уже ничего не видно, и, кажется, никогда не было на свете ни ветряка на горке, ни пожарной каланчи, ни школы, ни леса на горизонте… Все исчезло, скрылось сейчас, и центром маленького видимого мира оказалась Яшкина изба.

Кто-то проснулся раньше Яшки, стучит возле кузницы молотком. Чистые металлические звуки, прорываясь сквозь туман, долетают до большого амбара, отдаются слабым эхом. Кажется, стучат двое: один погромче, другой потише.

Яшка соскочил с крыльца, замахнулся удочками на петуха, как раз начавшего свою песню, весело затрусил к риге. У риги он вытащил из-под доски ржавый косарь, стал рыть землю. Почти сразу же начали попадаться красные и лиловые холодные червяки. Толстые и тонкие, они одинаково проворно уходили в рыхлую землю, но Яшка все-таки успевал выхватывать их и скоро набросал почти полную банку. Подсыпав червям свежей земли, он побежал вниз по тропинке, перевалился через плетень и задами пробрался к сараю, где на сеновале спал его новый приятель — Володя.

Яшка заложил в рот испачканные землей пальцы и свистнул. Потом сплюнул и прислушался.

— Володька! — позвал он. — Вставай!

Володя зашевелился на сене, долго возился и шуршал там, наконец неловко слез, наступая на незавязанные шнурки. Лицо его, измятое после сна, было бессмысленно, как у слепого, в волосы набилась сенная труха, она же, наверное, попала ему и за рубашку, потому что, стоя уже внизу, рядом с Яшкой, он все поводил плечами и почесывал спину.

— А не рано? — сипло спросил он, зевнул и, покачнувшись, схватился рукой за лестницу.

Яшка разозлился: он встал на целый час раньше, накопал червяков, притащил удочки… А если по правде говорить, то и встал- то он сегодня из-за этого заморыша, хотел места рыбные ему показать — и вот вместо благодарности «рано»!

— Для кого рано, а для кого и не рано! — зло ответил он и с пренебрежением осмотрел Володю с головы до ног.

Володя выглянул на улицу, лицо его оживилось, глаза заблестели, он начал торопливо зашнуровывать ботинок. Но для Яшки вся прелесть утра была уже отравлена.

— Ты что, в ботинках пойдешь? — презрительно спросил он и посмотрел на оттопыренный палец своей босой ноги. — А галоши наденешь?

Володя промолчал, покраснел и принялся за другой ботинок.

— Ну да… — меланхолично продолжал Яшка, ставя удочки к стене. — У вас там, в Москве, небось, босиком не ходят…

— Ну и что? — Володя оставил ботинок и снизу посмотрел в широкое, насмешливо-злое лицо Яшки.

— Да ничего… Забежи домой, пальто возьми.

— Надо будет, забегу! — сквозь зубы ответил Володя и еще больше покраснел.

Яшка заскучал. Зря он связался со всем этим делом… На что уж Колька да Женька Воронковы — рыбаки, а и те признают, что лучше его нет рыболова в деревне. Только отведи на место да покажи — яблоками засыплют! А этот… пришел вчера, вежливый… «Пожалуйста, пожалуйста»… Дать ему по шее, что ли?

— А ты галстук надень, — съязвил Яшка и хрипло засмеялся. — У нас рыба обижается, когда к ней без галстука суешься.

Володя наконец справился с ботинками и вышел из сарая, подрагивая от обиды ноздрями. За ним нехотя вышел Яшка, и ребята молча, не глядя друг на друга, пошли по улице. Они шли по деревне, а туман отступал перед ними, открывая все новые и новые избы и сараи, и школу, и длинные ряды молочно-белых построек фермы… Будто скупой хозяин, туман показывал все это только на минуту, потом снова плотно смыкался сзади.

Володя жестоко страдал. Он сердился на себя за грубые ответы Яшке, казался сам себе в эту минуту неловким и жалким. Ему было стыдно своей неловкости, и чтобы хоть как-нибудь заглушить это неприятное чувство, он думал, ожесточаясь: «Ладно, пусть… Пусть издевается, он меня еще узнает, я не позволю ему смеяться! Подумаешь, важность — босиком идти!» Но в то же время он с откровенной завистью, даже с восхищением, поглядывал на босые Яшкины ноги, и на холщевую сумку для рыбы, и на заплатанные, надетые специально на рыбную ловлю штаны и серую рубаху. Он завидовал Яшкиному загару и той особенной походке, при которой шевелятся плечи и лопатки, и даже уши, и которая у многих деревенских ребят считается особенным шиком.

Проходили мимо колодца со старым, поросшим зеленью срубом.

— Стой! — сказал хмуро Яшка. — Попьем!

Он подошел к колодцу, загремел цепью, вытащил тяжелую бадью с водой, жадно приник к ней. Пить ему не хотелось, но он считал, что лучше этой воды нигде нет, и поэтому каждый раз, проходя мимо колодца, пил ее с огромным наслаждением. Вода переливалась через край, плескала ему на босые ноги, он поджимал их, но все пил и пил, изредка отрываясь и шумно дыша.

— На, пей! — сказал он наконец Володе, вытирая рукавом губы. Володе тоже не хотелось пить, но, чтобы не рассердить окончательно Яшку, он послушно припал к бадье и стал тянуть воду мелкими глоточками, пока от холода у него не заломило в затылке.

— Ну, как водичка? — с гордостью осведомился Яшка, когда Володя отошел от колодца.

— Законная! — отозвался Володя и поежился.

— Небось, в Москве такой нету? — ядовито прищурился Яшка.

Володя ничего не ответил, только втянул сквозь сжатые зубы воздух и примиряюще улыбнулся.

— Ты ловил ли рыбу-то? — спросил Яшка.

— Нет… Только на Москве-реке видел, как ловят, — упавшим голосом ответил Володя и робко взглянул на Яшку.

Это признание несколько смягчило Яшку, и он, пощупав банку с червями, сказал как бы между прочим:

— Вчера наш завклубом в Плешанском богаче сома видал…

У Володи заблестели глаза. Сразу забыв о своей неприязни к

Яшке, он быстро спросил:

— Большой?

— А ты думал! Метра два… А может, и все три — в темноте не разобрать. Наш завклубом аж перепугался, думал — крокодил. Не веришь?

— Врешь! — восторженно выдохнул Володя и подернул плечами. Но по его глазам было видно, что верит он всему безусловно.

— Я вру? — Яшка изумился. — Хочешь, айда вечером ловить? Ну?

— А можно? — с надеждой спросил Володя; уши его порозовели.

— А чего! — Яшка сплюнул и вытер нос рукавом. — Снасть у меня есть. Лягвы, вьюнов наловим… Выползков захватим — там голавли еще водятся — и на две зари! Ночью костер запалим… Пойдешь?

Володе стало необыкновенно весело, и он теперь только почувствовал, как хорошо выйти утром из дому. Как славно и легко дышится, как хочется побежать по этой мягкой дороге, помчаться во весь дух, подпрыгивая и взвизгивая от восторга.

Что это так странно звякнуло там, сзади? Кто это вдруг, будто ударяя раз за разом по натянутой тугой струне, ясно и мелодически прокричал в лугах? Где это было с ним? А может, и не было? Но почему же тогда так знакомо это ощущение восторга и счастья?

Что это застрекотало так громко в поле? Мотоцикл?

Володя вопросительно посмотрел на Яшку.

— Трактор! — сказал важно Яшка.

— Трактор? Но почему же он трещит?

— Это он заводится. Сейчас заведется. Слушай… Во-во… Слыхал? Загудел! Ну, теперь пойдет! Это Федя Костылев — всю ночь пахал с фарами… Чуток поспал, опять пошел.

Володя посмотрел в ту сторону, откуда слышался гул трактора, и тотчас спросил:

— А туманы у вас всегда такие?

— Не… Когда чисто. А когда попоздней, к сентябрю поближе, то, глядишь, и инеем вдарит. А вообще в туман рыба берет — успевай таскать!

— А какая у вас рыба?

— Рыба-то? Рыба всякая. И караси на плесах есть, щука… Ну, потом эти — окуни, плотица, лещ… Еще линь — знаешь линя? — как поросенок. То-олстый! Я сам первый раз поймал — рот разинул.

— А много можно поймать7

— Всяко бывает. Другой раз кило пять, а другой раз так только… кошке.

— Что это свистит? — Володя остановился, поднял голову.

— Это? Это ути летят.

— Ага… знаю… А это что?

— Дрозды звенят. На рябину прилетели к тете Насте в огород. Ты дроздов ловил?

— Никогда не ловил.

— У Мишки Каюненка сетка есть, вот погоди, пойдем ловить. Они, дрозды-то, жадющие… По полям стаями летают, червяков из- под трактора берут. Ты сетку растяни, рябины набросай, затаись и жди. Как налетят, так сразу штук пять под сетку полезут. Потешные они; не все правда, но есть толковые. У меня один всю зиму жил, так по-всякому умел: и как паровоз, и как пила…

Деревня осталась позади. Бесконечно потянулся низкорослый овес. Впереди еле проглядывала темная полоса леса.

— Долго еще идти? — спрашивал Володя.

— Не… Вот рядом, — каждый раз отвечал Яшка.

Вышли на бугор, свернули вправо, лощиной спустились вниз, прошли тропкой через льняное поле, и тут совсем неожиданно открылась перед ними река. Она была небольшой, густо поросла ветлой, ракитником по берегам.

Солнце наконец взошло; тонко заржала в лугах лошадь, и как- то необыкновенно быстро посветлело, порозовело все вокруг; отчетливей стала видна роса на елках и кустах, туман пришел в движение, поредел, стал неохотно открывать стога сена, темные на дымчатом фоне близкого теперь леса.

Рыба гуляла. Раздавались тяжелые редкие всплески, вода волновалась, тихонько покачивалась прибрежная куга.

Володя готов был хоть сейчас начать ловить, но Яшка все шел берегом реки, и скоро они по пояс вымокли в росе. Река ясно звенела на перекатах, часто разливалась глубокими мрачными омутами. Наконец Яшка шепотом сказал: «Здесь!» — и стал спускаться к воде. Нечаянно он оступился, влажные комья земли посыпались из-под его ног, и тотчас же, невидимые, закрякали утки, заплескали крыльями, взлетели и потянули над рекой, пропадая в тумане. Яшка съежился и зашипел, как гусь. Володя облизал пересохшие губы, спрыгнул вслед за Яшкой вниз. Оглядевшись, он поразился хмурости в этом омуте. Пахло глиной и тиной, вода была черной, ветлы в буйном росте почти закрыли небо, и, несмотря на то, что верхушки их уже порозовели от солнца, а сквозь туман виднелось синее небо, здесь, у воды, пронизывала сырость, было угрюмо и холодно.

— Тут, знаешь, глубина какая! — Яшка округлил глаза. — Тут и дна нету…

Володя отодвинулся от воды, вздрогнул, когда у противоположного берега гулко ударила рыба.

— В этом бочаге у нас никто не купается…

— Почему? — слабым голосом спросил Володя.

— Засасывает… Как ноги опустил вниз, так все… Вода, как лед, и вниз утягивает. Мишка Каюненок говорил, там осьминоги на дне лежат.

— Осьминоги только в море, — неуверенно сказал Володя и еще отодвинулся.

— В море… Сам знаю! А Мишка видал! Пошел на рыбалку, идет мимо, глядь — из воды щуп, и вот по берегу шарит… Ну? Мишка аж до самой деревни бегом! Хотя, наверное, он врет, — несколько неожиданно заключил Яшка и стал разматывать удочки.

Володя приободрился, и Яшка, уже забыв про осьминогов, нетерпеливо поглядывал на воду, и каждый раз, когда с шумом всплескивала рыба, лицо его принимало напряженно-страдаль- ческое выражение.

Размотав удочки, он передал одну из них Володе, отсыпал ему червей в спичечную коробку и глазами показал место, где ловить.

Закинув насадку, Яшка, не выпуская из рук удилища, нетерпеливо уставился на поплавок. Почти сейчас же закинул свою насадку и Володя, но зацепил при этом удилищем за ветлу и громко шлепнул им по воде. Яшка странно взглянул на Володю, выругался шепотом, а когда перевел взгляд опять на поплавок, то вместо него увидел только легкие расходившиеся круги. Он тотчас с силой подсек, плавно повел рукой вправо, с наслаждением чувствуя, как в глубине упруго заходила рыба. Но напряжение лески вдруг ослабло, и из воды, чмокнув, выскочил пустой крючок. Яшка затрясся.

— Ушла… — пришепетывал он, надевая дрожащими мокрыми руками нового червяка на крючок.

Снова забросил насадку и опять, не выпуская из рук удилища, не отрываясь, стал смотреть на поплавок, ожидая поклевки. Но поклевки не было, даже всплесков не стало слышно. Рука у Яшки скоро устала, и он осторожно, боясь стронуть поплавок, воткнул удилище в мягкий берег. Володя посмотрел на Яшку и тоже воткнул свое удилище.

Солнце, поднимаясь все выше, заглянуло, наконец, и в этот мрачный омут. Вода сразу ослепительно засверкала, загорелись капли росы на листьях, на траве и на цветах.

Володя, жмурясь, посмотрел на свой поплавок, потом оглянулся, вздохнул и неуверенно спросил:

— А что, может рыба в другой бочаг уйти?

— Ясное дело! — злобно ответил Яшка. — Та сорвалась и всех напугала. А здоровая, верно, была… Я как подсек, так у меня аж руку вниз повело! Может, на кило потянула бы.

Яшке немного стыдно было, что он упустил рыбу, но, как часто бывает, вину свою он склонен был приписать Володе. «Тоже мне рыбак! — думал он. — Сидит раскорякой… Один ловишь или с настоящим рыбаком, только таскать успевай»… Он хотел чем- нибудь уколоть Володю, но вдруг схватился за удочку: поплавок чуть шевельнулся. Напрягаясь, будто дерево с корнем вырывая, он медленно вытащил удочку из земли и, держа ее на весу, чуть приподнял вверх. Поплавок снова качнулся, лег набок, подержался в таком положении и опять выпрямился. Яшка перевел дыхание, скосил глаза и увидел, что Володя, побледнев, медленно приподнимается. Яшке стало жарко, пот мелкими капельками выступил у него на носу и верхней губе. Поплавок опять вздрогнул, пошел в сторону, погрузился наполовину и наконец исчез, оставив после себя едва заметный завиток воды. Яшка, как и в прошлый раз, мягко подсек и сразу, ухнув, подался вперед, стараясь выпрямить удилище. Леска с дрожащим на ней поплавком прочертила по воде, Яшка привстал, перехватил удочку другой рукой и, чувствуя сильные и частые рывки, опять плавно повел руками вправо. Володя подскочил к Яшке и, шевеля руками, блестя отчаянными круглыми глазами, кричал тонким голосом.

— Тащи! Тащи скорей!

— Уйди! — шептал Яшка и пятился, часто переступая ногами.

На мгновение рыба вырвалась из воды, показала свой сверкающий широкий бок, туго ударила хвостом, подняла фонтан розовых брызг и опять ринулась в холодную глубину. Но Яшка не давал уйти ей глубоко; далеко откидывая назад руку, подвел рыбу к берегу, рывком выбросил на траву и сейчас же упал на нее животом. У Володи пересохло горло, сердце неистово колотилось…

— Что у тебя? — присев на корточки, спрашивал он. — Что у тебя?

— Ле-ещ! — с упоением выговорил Яшка. Он осторожно вытащил из-под живота большого холодного леща, повернул к Володе свое счастливое широкое лицо, сипло засмеялся было, но улыбка его внезапно пропала, глаза испуганно уставились на что-то за спиной Володи, он съежился, ахнул:

— Удочка-то… Глянь-ка!

Володя обернулся и увидел, что его удочка, отвалив ком земли, медленно сползает в воду. Он вскочил, споткнулся, уже на коленях подтянулся к удочке и успел схватить ее. Удилище сильно согнулось. Володя повернул к Яшке круглое бледное лицо…

— Держи! — крикнул Яшка.

Но в этот момент земля под ногами у Володи зашевелилась, подалась, он потерял равновесие, выпустил удочку, нелепо, будто ловя мяч. всплеснул руками, звонко крикнул: «Ааа»… — и упал в воду.

— Дурак! — сипло закричал Яшка, злобно и страдальчески искривив лицо. — Недотепа чертова!…

Он вскочил, схватил ком земли с травой, но, взглянув на воду, замер, и у него появилось то томительное чувство, которое испытываешь только во сне, когда дряблое тело не подчиняется воле: Володя в трех метрах от берега бил, шлепал по воде руками, запрокидывал к небу белое, как мел, лицо с выпученными глазами, захлебывался и, окунаясь в воду, все силился что-то крикнуть, но в горле у него клокотало и получалось: «Уаа… Уаа»…

«Тонет! — с ужасом подумал Яшка. — Утягивает!». Бросил комок земли, которым хотел ударить Володю и, вытирая липкую руку о штаны, попятился прочь от воды. Земля сыпалась у него из-под ног, он упирался трясущимися руками, совсем как во сне, неповоротливо и тяжело лез вверх. Он выбрался на луг и побежал было, но сейчас же вернулся и заглянул вниз, ожидая увидеть страшное и надеясь в то же время, что все как-то обошлось. Володя теперь уже не бился, он почти скрылся под водой, только макушка с торчащими волосами была еще видна. Она скрывалась и вновь показывалась, скрывалась и показывалась… Яшка, не отрывая взгляда от этой макушки, начал расстегивать штаны, потом вскрикнул и скатился вниз. Высвободившись из штанов, он, как был в рубашке и с сумкой через плечо, прыгнул в воду, в два взмаха подплыл к Володе, схватил его за руку.

Володя вцепился в Яшку, стал перебирать руками, цепляясь за рубашку и сумку, наваливаться на него.

Вода хлынула Яшке в рот, он попытался выставить из воды свое лицо, но Володя все наваливался на него, стараясь влезть ему на плечи. Яшка захлебнулся, закашлялся, задыхаясь, глотая воду; дикий, небывалый ужас охватил его, в глазах с ослепительной силой вспыхнули красные круги, завертелись поля, освещенные солнцем, деревья, какие-то люди, разлетелись веером искры. Он понял, что Володя утопит его, дернулся из последних сил, забарахтался, закричал так же нечеловечески страшно, как кричал Володя минуту назад, ударил Володю ногою в живот, вынырнул, сквозь бегущую с волос воду увидел яркий сплющенный шар солнца, замолотил по воде руками и ногами и, поднимая буруны пены, в ужасе бросился к берегу.

И только ухватясь рукой за прибрежную осоку, он опомнился и посмотрел назад. Взбаламученная вода в омуте успокаивалась, и никого уже не было на ее поверхности.

Из глубины весело выскочили несколько пузырьков воздуха, у Яшки застучали зубы. Он оглянулся: ярко светило солнце и листья кустов и ветлы блестели, радужно светилась паутина между цветами, и трясогузка сидела вверху, на бревне, покачивала хвостом и блестящим глазом смотрела на Яшку, и все было так же, как и всегда, все дышало покоем и тишиной, и стояло над землей тихое утро, а между тем вот сейчас только, совсем недавно случилось небывалое, утонул человек, и это он, Яшка, ударил, утопил его…

Яшка моргнул, отпустил ветку, повел плечами под мокрой рубашкой, глубоко с перерывами вдохнул воздух и нырнул. Открыв под водой глаза, он не мог сначала ничего разобрать: кругом дрожали неясные зеленоватые и желтоватые блики и какие-то тонкие травы, освещенные солнцем. Яшка опустился еще ниже, проплыл немного, задевая руками и лицом за травы, и увидел Володю. Володя держался на боку, одна нога его запуталась в траве, а сам он медленно поворачивался, покачиваясь, подставляя солнечному свету круглое бледное лицо с черным ртом и шевеля рукой, словно пробуя на ощупь воду. Яшке показалось, что Володя притворяется и нарочно покачивает рукой, что он следит за ним, чтобы схватить, как только он дотронется до него. Чувствуя, что сейчас задохнется, Яшка рванулся к Володе, схватил его за руку, зажмурился, дернул вверх и удивился тому, как легко и послушно Володя последовал за ним. Вынырнув, Яшка жадно задышал, и теперь ему ничего не нужно и не важно было, кроме как дышать, дышать и чувствовать, как грудь раз за разом наполняется удивительно чистым, сладким воздухом.

Не выпуская Володиной рубашки, он стал подталкивать его к берегу. Почувствовав дно под ногами, Яшка положил Володю грудью на берег, лицом в траву, тяжело вылез сам и вытащил Володю. Он вздрагивал, касаясь холодного тела, торопился и чувствовал себя таким усталым, таким несчастным…

Перевернув Володю на спину, Яшка стал разводить его руки, давить на ^ивот, дуть в нос. Он запыхался и ослабел, а Володя был все такой же белый и холодный. «Помер?» — с испугом подумал Яшка. Убежать бы куда-нибудь, спрятаться, чтобы только не видеть этого равнодушного, холодного лица!

Яшка всхлипнул от страха, вскочил, схватил Володю за ноги, вытянул, насколько хватало сил вверх и, побагровев от натуги, начал трясти. Голова Володи билась по земле. И в тот самый момент, когда Яшка, окончательно обессилев и упав духом, хотел бросить тело Володи и, бежать куда глаза глядят, в этот момент изо рта Володи хлынула вода, он застонал, и судорога прошла по его телу. Яшка выпустил Володины ноги, закрыл глаза и сел.

Володя оперся слабыми руками, привстал, точно собирался немедленно куда-то бежать, но снова повалился, снова зашелся судорожным кашлем, брызгаясь водой и корчась на сырой траве. Яшка отполз в сторону и расслабленно смотрел на Володю. Никого на свете не любил он сейчас больше Володи, ничто не было ему милее этого бледного испуганного лица. Робкая, влюбленная улыбка светилась в глазах Яшки, с нежностью смотрел он на Володю и бессмысленно спрашивал:

— Ну как? А? Ну как?

Володя немного оправился, вытер рукой лицо, взгляну п на воду и незнакомым, хриплым голосом, с заметным усилием, заикаясь выговорил:

— Как я… то-нул…

Тогда Яшка вдруг сморщился, зажмурился, из глаз у него брызнули слезы, и он заревел, заревел горько, безутешно, сотрясаясь всем телом, задыхаясь и не стыдясь своих слез. Плакал он от страха, от того, что все хорошо кончилось, что Мишка Каю- ненок врал и никаких осьминогов в этом бочаге нет…

Глаза Володи потемнели, рот приоткрылся, с испугом и недоумением смотрел он на Яшку.

— Ты… что? — выдавил он из себя.

— Да-а… — выговорил Яшка, что есть силы стараясь не плакать и вытирая штанами глаза, — ты уто-о… утопа-ать, а мне тебя спа-а… спаса-ать…

И он заревел еще отчаянней и громче.

Володя заморгал, покривился, посмотрел опять на воду, сердце его дрогнуло, и он все вспомнил…

— Ка… как я тону-ул!… — будто удивляясь, сказал он и тоже заплакал, дергая худыми плечами, беспомощно опустив голову и отворачиваясь от своего спасителя.

Вода в омуте давно успокоилась, рыба с Володиной удочки сорвалась, удочка прибилась к берегу… Светило солнце, пылали кусты, обрызганные росой, и только вода в омуте оставалась все такой же черной.

(№ 8, 1958)


Константин Федин

Сазаны

Нас было три товарища: Коля, Саня и я. Мы жили в одном дворе и очень гордились, что всем троим нам было тридцать лет.

Саня любил подраться, но мы вдвоем с Колей были сильнее его, поэтому он нас не трогал. Ему дали прозвище «Санька Широкий нос». Он сердился, когда его так звали.

Один раз осенью мы сидели на лавочке у палисадника и разговаривали. День стоял ясный: желтобокая синица, насвистывая, винтом вилась по веткам ивы в палисаднике, и мы пристально следили за ней.

— Ни капельки не боится, — сказал я.

— Попробуй поймай, — сказал Коля.

— А что лучше ловить: птиц или рыбу? — спросил Саня.

— Рыбу, — ответил Коля.

— Как бы не так, — сказал Саня. — Птицу поймаешь, посадишь в клетку, она поет. А рыбу не успеешь поймать — она уснула, куда ее? Коту Ваське, обжоре.

— Да ты порядочной рыбы никогда не ловил. Наверно, только чехонь таскал, — засмеялся Коля.

— А ты что таскал? Баклашек? — рассердился Саня.

— И сазанов ловил, — строго проговорил Коля.

Тут я не выдержал:

— Зачем ты, Коля, врешь?

— И ничуть не вру. Нынче летом на Волге, в Беленьких, я ловил сазанов.

— А я прошлым летом с мамой жил в Беленьких, — сказал я, — там сазаны не ловятся.

— Ты в каком месте ловил?

— И с берега ловил и с дощаников.

— А надо с конторки. Там они здорово берут!

— Ты, поди, вот такого поймал? — спросил Саня и показал мизинец.

— Я в три ладони поймал, — опять строго сказал Коля и отмерил на руке три ладони, до локтя.

— Завирай! — тряхнул головой Саня. — Вот как дам тебе…

— Попробуй, — сказал Коля и подвинулся ко мне.

Я тоже подвинулся к нему, и Саня отвернулся от нас в сторону.

Синица в этот момент оторвалась от ветки и быстро полетела, ныряя в воздухе, а ивовая ветка долго раскачивалась, точно прощаясь. Я глядел вслед синице, пока она не исчезла, и мне вдруг стало грустно, что лето прошло и не возвратится, и я увидел, что и Саня с Колей тоже подумали о чем-то грустном, только Саня все еще сидел отвернувшись.

— Ты правду говоришь, что в три ладони? — спросил я.

— Знаешь, что, — сказал Коля вместо ответа, — давай с тобой поедем в Беленькие.

Он глядел на меня своими желтыми смелыми глазами, и я подумал: «Нет, Коля врать не может».

— Как же мы поедем?

— Очень просто, на пароходе. Утром поедем, после обеда — назад.

— А деньги?

— Пустяки какие! — сказал Коля, ткнулся подбородком в мое плечо и шепнул на ухо:

— У меня деньги есть, хватит.

Саня встал, сделал три шага, обернулся, сказал нам:

— Не больно надо, завиралы! — и ушел.

— Санька Широкий нос! — крикнул я ему вдогонку.

Он погрозил нам кулаком, а мы стали обсуждать, как поедем ловить сазанов.

Через день, как обычно, мы с Колей вышли поутру в школу, но на полдороге повернули в другую сторону и пошли тихо улицей на Волгу. Сначала мы не глядели друг на друга, чтобы кто-нибудь не догадался, что мы в сговоре. У нас в карманах были волосяные лески с крючками, а в школьных сумках — завтраки. Мы шли все быстрее и быстрее и, наконец, пустились бегом.

Когда мы прибежали на берег, раздался отчальный гудок парохода, на котором мы должны были ехать.

— Гу-гу, — прогудел он коротко, что на пароходном языке означало: прими сходни, я поехал.

Мы бросились со всех ног на пристань. Сходни были убраны, носовая чалка уже отдана, и капитан громко скомандовал с мостика:

— Отдай кормовую!

Молодой парень бежал к кормовой чалке, а мы неслись следом за ним.

— Ну, давай прыгай! — крикнул он, протягивая нам руку, и мы прыгнули с конторки на корму парохода, а парень сбросил чалку в воду.

Это был небольшой пароход, из тех, какие ходили в ближние села и назывались «купцами». Вся его палуба, и корма, и нос были завалены пустыми корзинами из-под яблок, и весь он пахнул яблоками, точно шел не по воде, а по саду. На корму явился помощник капитана, и Коля важно купил у него билеты. Мы разлеглись между корзин и стали смотреть, как бурлит под винтом вода.

Пароход подходил ко всем маленьким пристаням, понемногу выгружая корзины. Мы с Колей проголодались, долго терпели, потом решили съесть один завтрак, но не удержались и съели оба: очень разыгрался аппетит от свежего ветра и яблочного духа.

Наконец мы приехали в Беленькие. Коля пошел на ручей в орешник вырезать удилища, а я отправился копать червей. Я хорошо помнил места, где водились черви, и очень обрадовался, когда все в деревне начал узнавать: там за целый год ничего не переменилось.

Мы вернулись с Колей на конторку, сели на самом носу, спустив ноги за борт, быстро смастерили и закинули удочки.

— Вот как раз тут и берутся сазаны, — сказал Коля.

Осеннее течение было тихо, поплавки относило вниз медленно, и мы перекидывали удочки очень редко. Сверху приплывали золотисто-лиловые, сизые и зеленые разводы нефти, кружились около наших лесок и ленточками уплывали дальше. Мы сидели молча. Рыба не клевала.

— Надо погодить, — сказал Коля, — ведь сазаний клев начинается позже.

Мы посмотрели на солнце, оно немного опустилось.

Снизу пришел «купец», заставленный корзинами с яблоками, добавил с пристани еще яблок и ушел в город. А у нас ни разу не клюнуло.

— Может, ты все сочинил? — сказал я, когда надоело перекидывать удочку.

— Я тебе расскажу, как было, — быстро отозвался Коля, будто обрадованный, что я с ним заговорил. — Мы удили здесь с папой. У нас сперва тоже не клевало, и мы собрались уходить. Вдруг у папы стало тихонько клевать, долго, долго, потом сразу как поведет вбок! Он и подсек. И говорит: «Это, наверно, сазан. На, говорит, держи удочку, я хочу, чтобы ты вытащил». Я как взял, насилу удержал. А папа говорит: «Ты сильно не дергай, оборвешь леску, а дай ему поводить, он устанет, тогда ты его и вытягивай!» И правда, как стал он водить то в эту сторону, то вон в ту, я думал: «Оборвет все на свете». Потом он немножко присмирел, я его как выхвачу прямо вот сюда и схватил руками. Красивый!

— Ну, а какой? — спросил я.

— Ты бронзу видал? Ну, такую темно-золотую? Вот у него такие бока. А спинка черная, а животик белый. Башка толстенная, тупая, и ротик ма-аленький-маленький, и он все время чавкает. Так вот: чвак, чвак. Живучий!

Мне опять страшно захотелось поймать сазана, и я снова принялся перекидывать удочку. Но клева все не было.

Пришел еще один «купец», сверху, с пустыми корзинами. Коля решил купить что-нибудь поесть, потому что обеденное время уже миновало. Он принес из пароходного буфета булок с яблоками, и только мы принялись за еду, как поплавок на моей удочке — тюк-тюк, тюк-тюрю-рюк! — пустился тихонечко приседать.

— Сазан! — шепнул мне Коля.

У меня булка выскочила из рук и — плюх в воду. Коля — толк меня в бок и шепчет:

— Ты с ума сошел! Не подшумливай!

Поплавок опять заплясал: тюк-тюрю-рюк! Меня так и подмывало дернуть. А Коля учит:

— Погоди, не торопись.

Тогда поплавок остановился и замер. Я осторожно потянул удочку вверх и неожиданно вытащил из воды рыбу — узенькую, длинную, вроде селедки, и такую же серебристую, с чуть вогнутой спинкой. Когда я ее выкинул на конторку, она один раз дрогнула и сразу обмерла: глаза у нее помутнели, и чешуя стала терять блеск и синеть.

— Чехонь, — сказал я горько.

В этот момент Колин поплавок тоже заплясал. Коля схватил удилище и тоже вытащил чехонь. Так и пошло: то я вытянул рыбку, то он, не успеваем закидывать удочки. Скоро мы натаскали целую кучу рыбы, и она валялась на полу конторки, сухая, бледносиняя. Мы вымазались в чешуе, потому что чехонь линяла от одного прикосновения, но мы не обращали на это внимания, мы были рады, что начался такой веселый клев.

Внезапно позади нас раздался голос:

— Вы что тут нанавозили?

Мы обернулись. Над нами стоял старый усатый матрос.

— Кто вас сюда пустил? — закричал он.

— Мы, дяденька, сазанов ловим, — вежливо сказал Коля.

— Са-за-нов? — закричал он громко. — Вот я сейчас ваших сазанов!

Неизвестно, откуда взялась у него метла, и он начал изо всей силы сметать чехонь в воду.

— Убирайтесь с конторки, живо!

Мы наскоро забрали свое добро и сошли на берег.

Только тогда мы увидели, что Волга была огненно-красная, будто ее зажгли со всех концов: солнце наполовину опустилось за небосклон. Вниз по течению плыла наша чехонь худенькими животами вверх, а животы были розовые от заката. Мне стало жалко рыбу. И вдруг я подумал: «Что теперь с нами будет?»

— Влетит нам дома, что мы пропадали, — сказал я.

— Сейчас придет «купец», мы как-нибудь словчим, сядем, — ответил Коля.

— Зачем же ловчить? Купим билеты и поедем.

— А на что ты купишь?

— Как на что? Ты сказал, что у тебя денег хватит.

— А ты яблоки с булкой ел?

— Яблоки ел, а булка уплыла.

— Ну так что же, уплыла: все равно я за нее заплатил.

— И не осталось ни копейки?

— Ни копейки.

Коля был встревожен, но смело смотрел на меня своими желтыми глазами.

Мы больше не разговаривали. Мы выбросили удилища, смотали лески и стали дожидаться парохода. Изредка мы кидали камешки в темную воду и считали, сколько раз они подскочат на ее поверхности. Эта игра называлась «блинчиками».

«Купец» пришел уже в огнях. Мы хотели прыгнуть с конторки на нос парохода, но показалось слишком высоко. Тогда мы пробрались к корме. Только что мы спустили ноги за борт конторки, как вдруг появился усатый матрос — вешать фонарь на мачту. Свет фонаря упал прямо на нас, и матрос заорал так, будто поймал мошенников:

— A-а, вы опять тут? Зайцами ехать удумали?

Мы бросились прочь и не успели сбежать на берег, как пароход загудел и отчалил. Он уходил со своими светлыми окнами и фонарями, а вокруг нас становилось темнее, темнее, и мы с Колей поняли, что пришла ночь.

— Будет еще пароход? — спросил я.

— Из города.

— А в город?

— А в город утром, — грустно ответил Коля.

— Знаешь, — сказал я, — идем к бабушке Ниловне. Мы с мамой у нее прошлый год жили. Она нас пустит.

Изба Ниловны стояла недалеко, окнами на Волгу, и мы дошли скоро: я и в темноте хорошо различал дорогу. Ниловна не сразу меня узнала, а потом зажгла лампу и, пока я рассказывал, как мы очутились в Беленьких, все трясла головой и твердила:

— Ой, бедокуры, ой, бедокуры!

Она напоила нас парным молоком, постелила в передней горнице на полу овчинный тулуп и велела ложиться спать.

Мы с Колей подвернули под головы большущий воротник тулупа, прижались друг к другу спинами и быстро согрелись. Но сон ко мне не приходил, и я чувствовал, что Коля тоже не спит.

Очень ясно я увидел свою комнату с кроватью, покрытой синим мохнатым одеялом. На кровати сидела мама и плакала, а отец стоял у печки и сердито говорил:

— Вот твое воспитание: растет бессовестный балбес!

«Бессовестный балбес» — это отец говорил обо мне. Но он ошибался, совесть меня мучила: мне было страшно жалко маму и стыдно, что она из-за меня плачет. Я сам чуть не заплакал в тулуп и опять ясно-ясно услышал мамин голос:

— Нет, он не такой плохой мальчик.

Голос был настолько отчетлив, что я приподнял голову. Дверь в горницу отворилась, и вошла Ниловна с лампой, а за нею — мама.

Я схватил Колю за руку, и мы вместе вскочили.

— Мама! — крикнул я.

— Ну что, рыболовы? — сказала мама негромко и так нежно, как не говорила никогда в жизни.

Я бросился к ней. Она обняла меня. Я шепнул ей тихонько, чтобы никто, кроме нее, не слышал:

— Ты меня простишь?

Она крепче прижала меня к себе.

— Как же ты нас нашла? — спросил я.

— Это — мое дело, как нашла, — ответила мама, взглянув на Колю, и покачала головой.

Вдруг она сказала:

— Тише, слушайте.

Мы притихли. Издалека доносились то короткие, то долгие гудки парохода, как будто он о чем-то просил.

— Пассажирский, лодку требует, — сказала Ниловна.

— Он идет в город? — спросила мама.

— Снизу, в город.

— Ну, живо, собирайтесь! — сказала мама. — Если поспеем на лодку, — может, пароход нас посадит.

Она поцеловалась с Ниловной и велела нам поблагодарить ее за приют.

— Спасибо, — сказал я.

— Спасибо, — сказал Коля.

Мы вышли в темноту. Богатый большой пароход, весь в огнях, приближался тихим ходом. Гудок опять заревел. В ответ на берегу, около конторки, замахали слабым желтым огоньком фонаря. Мы побежали на огонек. Человек в лодке, приладив фонарь к носу, подняв весло, чтобы оттолкнуться от берега.

— Подождите! — крикнула мама. — Возьмите, пожалуйста, нас. Может быть, пароход посадит нас. Нам нужно в город.

— Ладно, скорей! — раздался грубый голос.

Я сразу узнал по голосу матроса, который прогнал нас с конторки. Я толкнул Колю, а Коля — меня: он тоже узнал матроса.

Мы забрались в лодку, сели на боковые скамеечки: мама — с одного бока, я и Коля — против нее, для равновесия, а на поперечную скамью сел у весел матрос. Он греб сильно, отрывистыми, короткими ударами, и весла легко, как поплавки, выскакивали из воды, вспыхивая желтым отблеском фонаря.

— Вдруг он уйдет? — сказала мама испуганно.

— Кто это? — спросил матрос.

— Пароход.

— Он уйти не может, — гордо сказал матрос, — он на мой сигнал ответил.

— На какой сигнал? — спросил я тихо.

— Я ему огнем помигал, что, мол, ожидай, выходим.

Пароходные огни росли, росли, лодка вошла в их разноцветные отражения, танцевавшие в воде, мамино лицо становилось попеременно розовым, зеленым, желтым. Шум и свист пара накатывались на лодку, уже слышны стали крики с парохода, и нас страшно быстро потащило к его борту.

— Ах! — вскрикнула мама.

Матрос бросил весла, прыгнул на нос лодки, поднял руки. Мы пронеслись мимо остановившегося колеса парохода. Оно было огромное, выше матроса в три раза, и с его красных плиц лилась и капала вода, забрызгав меня и маму. На нас пахнуло горячим, душным запахом машинного масла и нефти, потом вдруг — вкусных щей. Над нами, в узенькой ярко-красной дверке, показался повар и вытер полотенцем пот с лица. Опять пролетели мимо круглые огни, и мы обрушились в темноту и остановились.

Матрос держался обеими руками за нижнюю ступеньку железного трапа, почти повиснув на нем, и кричал, задрав голову:

— Есть пассажиры! Принимаешь?

— Сколько? — прокричали с кормы парохода. — Давай скорей!

Пароход немного сработал колесами, чтобы не уносило течение, лодка начала нырять на волнах, матрос то подтягивался на трапе, то опускался, выпрямляя руки.

— Ну, полезай, живо! — скомандовал он нам.

Он подсадил одной рукой сначала Колю, потом меня, и, когда я схватился изо всей силы за трап, он шутя хлопнул меня сзади широкой ладонью и прикрикнул:

— Эх вы, сазаны!

Забравшись на корму, я обернулся и глянул вниз. Матрос очень бережно подсаживал маму, и усатое лицо его, чуть видное глубоко в темноте, показалось мне очень добрым.

Быстро спустились по трапу пассажиры, для которых вызывалась лодка, и пароход пошел полным ходом. Я насилу отыскал позади, в черной ночи, крошечный желтый огонек, скоро исчезнувший бесследно: это поплыла к далекому берегу лодка, и я подумал, что нигде не было бы страшно с усатым матросом.

Мама нашла удобное место недалеко от машины, чтобы было теплее. Когда мы с Колей устроились, я спросил у него шепотом:

— Знаешь, кто, наверное, про нас все рассказал?

— Санька Широкий нос, — шепнул Коля.

— Давай ему ничего не скажем про чехонь.

— А про сазанов?

— А про сазанов скажем, что мы их съели.

— Ага, — согласился Коля.

Все было ясно. Я почувствовал, что мама положила мне на плечо руку и что теплым, шумным, как машина, приливом меня понес куда-то сон.

(№ 13, 1959)


Николай Грибачев

Лещи ушли…

Если бы моего приятеля Федю Ершова разбудить среди ночи и сказать, что имеется возможность приобрести зеленую леску и необыкновенной прочности крючки, он потратил бы две минуты на одевание и прошел бы двадцать километров пешком. Погоду при этом можно было не принимать во внимание — он столько вылежал в пургу и мороз у лунок на подледном лове, столько гроз и дождей прошумело над его головой у перекатов и омутов, что все остальное до конца жизни никакого значения для него уже не имело. Днем Федя добросовестно редактировал сельскохозяйственные брошюры, а вечером бежал на реку, где и оставался до тех пор, пока омут доверху не засыпался звездами. По своему типу он принадлежал к бродяжьему племени поплавочников, и его обычное снаряжение состояло из трехколенной удочки, соломенной шляпы, клетчатой рубашки и резиновых сапог; в полях шляпы помещались три-четыре запасных крючка с поводками, в голенище торчал кухонный нож, который одновременно сходил за отвертку, штопор, шило и топор, на поясе в холщовом мешочке висели черви. Особенность его заключалась в том, что он презирал всякие рыболовецкие наставления и инструкции, не слушал ничьих советов и не обобщал своего опыта. Это был рыболов-импровизатор, всецело полагавшийся на собственное вдохновение.

Второй герой этой истории, молодой экономист Вася Кошелев, ловил рыбу несуетливо и расчетливо. Федя бегал по берегу, делая пробные забросы, и его принципиальные установки можно было бы короче всего выразить строкой известной песни «Кто ищет, тот всегда найдет». Вася выбирал место и сидел недвижимо, как памятник, — он руководствовался принципом, что рыба есть везде, надо только уметь ее поймать. Его донки были изящны по отделке и безукоризненны по оснастке; выходя на рыбалку, он учитывал показания барометра и термометра, направление ветра, движение облаков, конфигурацию берега, характер водной растительности, положение собственной тени и еще многое другое. У него были зеленые удилища, зеленые лески, зеленые с белыми хвостиками поплавки, зеленые рубашки и кепка и синие глаза — короче говоря, он был замаскирован настолько, что язи и лещи могли бы обнаружить его только с помощью радиолокации. В соответствии с наставлениями он непрерывно менял приманки, ловил на горох, на пшеницу, на картошку — на все полевые и огородные культуры, кроме редьки и хрена. С Федей его роднило только то, что они оба были белобрысы, молоды и не женаты.

Как-то во время отпуска мы компанией на недельку выехали половить рыбу. Оборудование нашего лагеря состояло из костра, на котором попеременно кипятились чай и уха, из куска брезента, натянутого между двумя ореховыми кустами, из дубовой рощи, синего неба с кучевыми облаками, ковра луговых трав, небрежно раскатанного вдоль всего берега, речного плеса и нескольких омутов. Два дня наша жизнь блаженно и тихо катилась под облаками и звездами, между хрупкими стенами закатов и рассветов, а на третий неподалеку от нас поселилась группа туристов из девяти человек — двух пап, двух мам, четырех курносых ребятишек в возрасте от восьми до одиннадцати лет и девятнадцатилетней девушки. Папы ловили рыбу самым примитивным способом — на переметы, валялись на солнцепеке и смазывали вазелином мозоли от весел, ребятишки гонялись за сойками и синими стрекозами, мамы гонялись за ребятишками, на ходу читая им полезные нравоучения. Были они, ребятишки эти, загорелые, здоровые, энергичные, неистощимые на забавы, и мамам приходилось трудно. С появлением новых поселенцев тишина в панике убежала из нашей рощи и возвращалась только ночью, и то украдкой и не надолго.

В полдень, отловив рыбу и пообедав, мы нанесли дружеский визит соседям. Церемония представления, как всегда в таких случаях, была простой и быстрой. Наше внимание привлекала большая семейная сковорода — на ней жарились сочные. куски крупной широкой рыбы. Мы тоже перед этим ели жареную рыбу, но она ни в какое сравнение с этой не шла.

Правда, ночью нам на закидушку позвонил соменок, но свести с нами знакомство поближе отказался и ушел с половиной крючка. Это был грабеж со взломом, тем более что пескарь, сидевший в качестве наживки на крючке, попал не по адресу — он предназначался судаку.

— Караси? — спросил наш Федя, косясь на сковородку. — Хорошая рыба, но явно тоскует по сметане…

— Лещи, — сказал один из пап. — Карасей ловить нечем.

Мы поочередно оглядели пап. Можно было отдать голову на

отсечение, что не их переметы пришли на берег с этой рыбой. Закономерным оставалось только одно предположение, которое мы и высказали:

— Купили?

— Что вы! — засмеялись папы. — Кто же покупает рыбу на реке? Это Саша наловила.

— Какая Саша?

— Да вот она идет!

Мы обернулись. Стройная, легкая, как горлинка, к костру подходила девушка с бамбуковым удилищем на плече и двумя голавлями на кукане. Из-под зеленой брезентовой панамки выбивались темные волосы, черные, как смородина, круглые глаза ее глядели дружелюбно и весело. Она поздоровалась с нами и смутилась, отчего смуглые щеки ее слегка порозовели.

— В полдень рыба обычно не берет, — с профессиональной завистью заметил Федя, поглядывая внезапно посветлевшими глазами, то на голавлей, то на Сашу.

— В полдень она отстаивается, — со всей научной основательностью подтвердил Вася Кошелев. — Это общеизвестный факт!

— А рыба, наверное, и не знает об этом, — усмехнулся папа. — У нее всегда берет, круглые сутки… Третьего дня уже при луне она выловила двух сомят!

Мы припомнили свой утренний улов, и нам стало неловко: по три десятка окуней и красноперок на брата — вот и вся добыча. Мы поинтересовались у Саши — давно ли она ловит и почему она, девушка, вдруг увлеклась удочками? Она рассказала, что учится в педагогическом институте и зимой очень тоскует по родному селу, в котором провела детство у бабушки, что с малых лет она привыкла к реке и вместе с ребятишками пристрастилась к удочке. А сельские ребятишки знают все повадки рыбы не хуже, чем профессора-ихтиологи.

— Но сознайтесь, что на леща вы попали случайно, — заметил Федя. — Лещи отсюда ушли…

— От меня не уйдут! — засмеялась Саша. — Куда им уходить? И никакой случайности тут нет, я ловлю лещей не в омуте, а на проходе — здесь под берегом что-то вроде подводной канавки в дне, и лещи совершают ежедневно свою кругосветку… Я их перехватываю по пути!

На свою стоянку мы вернулись подавленные и пристыженные — подумать только, студентка института побила таких прожженных рыболовов, как мы! Если бы нам об этом рассказали, мы бы не поверили, но с фактами ничего поделать нельзя.

— У древних греков была богиня — Диана-охотница, — сказал задумчиво преподаватель литературы. — А у нас Диана- поплавочница! Интересно, в чем ее секрет?

— Она же сказала, что на реке выросла, — напомнил Вася Кошелев. — Досконально знает жизнь и повадки рыб. Сабанеев пишет…

— Просто у нее тот же метод, что и у меня, — скромно подытожил Федя.

— Ни ты, ни Сабанеев тут ни при чем, — заметил преподаватель литературы. — Вы тоже выросли на реке, досконально все знаете, а таскаете плотичек и окуней… Плачет ваша теория и практика горькими слезами…

— У женщин, как правило, нет способностей к рыбной ловле и охоте, — теоретизировал Вася. — Тут нужны выдержка, терпение…

— Иди скажи это Саше.

— Я знаю, в чем тут дело! — подал голос бухгалтер.

— В чем?

— Видали, какая она красивая и милая? Будь я молодой рыбой, я клюнул бы у нее на пустой пузырек из-под горчицы… А вы поглядите на себя — три дня не бриты, носы лупятся. Вы своим видом убиваете у рыбы всякий аппетит, не говоря уже о чувстве изящного…

В вершинах дубов ворковали горлинки, синие стрекозы, как дорогие украшения, висели на лозах, склонившихся над водой, теплый ветер легкими касаниями гладил траву. Мы лежали в тени, дрема смазывала медом и склеивала ресницы, но даже с закрытыми глазами каждый из нас видел милое загорелое лицо, стройную легкую фигурку в голубой тенниске и велосипедных брюках до колен… Вечерний лов не внес существенных изменений в соотношение сил — у соседей опять жарили лещей, а у нас, кроме всякой мелочи, было два подъязка. Феде удалось вытащить на свою поплавочную удочку мирона-усача, но он весил менее килограмма, и это сильно портило его достоинство и лишало шансов на успех в соревновании с лещами Саши. Когда мы ложились спать, Федя сказал задумчиво:

— Я завтра попрошу ее поделиться опытом… Век живи — век учись, верно?

— Федя уже клюет, — буркнул преподаватель.

— Не клюет, а уже подсечен, — добавил бухгалтер.

— Не подсечен, а забагрен и вытащен, — внес свою лепту я. — Будь я молодой рыбой…

— Знаем, знаем — клюнул бы на пустой пузырек из-под горчицы…

— Верно.

— То, что собирается делать Федя, — безрассудно и унизительно для самолюбия мужчины, — сказал Вася Кошелев. — Девушки не уважают слабых характеров… Нет, я сначала поймаю лещей, и тогда мы вместе с Сашей посмеемся над тобой!…

Мы видели, что Саша не на шутку и по-хорошему растревожила чувства наших хлопцев. Что делать? Молодость есть молодость! И если порой бывает любовь с первого взгляда, то еще чаще первые встречи родят глубокое и искреннее волнение, от которого до любви всего один шаг… Утром Федя и Вася исчезли одновременно — с той разницей, что Федя решительно направился в сторону соседнего лагеря и на лице у него было написано радостное и покорное смущение, а Вася двинулся прямо к омуту, и весь вид его свидетельствовал о непреклонности и решимости подлинно мужского характера.

Финал этой истории разыгрался вечером через два дня при красноватых отблесках щедрого семейного костра. Ребятишки, допивая чай, клевали носами, папы и мамы уточняли график дальнейшего движения вниз по реке. Нам предстояла разлука, и, хотя мы познакомились с этими двумя энергичными и самозабвенно любящими природу семействами случайно, хотя нам с завтрашнего дня вновь были гарантированы тишина и покой, мы испытывали чувство грусти… Поначалу из молодежи никого не было, и мы вели неторопливую беседу много поживших и повидавших людей. Первым у костра появился Вася Кошелев — в своей зеленой рубашке и зеленой кепке он выглядел каким-то речным витязем, только что возникшим из быстролетной волны. Минут через пять подошла Саша, а на фоне подсвеченных костром дубовых кустов прорисовывалась клетчатая рубашка Феди Ершова. Вася Кошелев поднял на всеобщее обозрение Сашин кукан, на котором топорщились жабры нескольких мелких окуньков. Созерцание их, очевидно, доставило ему живейшее удовольствие, и во всем его облике проступало нечто от полководца, выигравшего трудное, но решительное сражение.

— Лещей нет! — усмехнулся Вася.

Саша вспыхнула румянцем и опустила глаза.

— Лещей нет, — объяснила она, — лещи ушли.

— Им некуда уходить, — безжалостно отпарировал Вася и достал из сумки двух лещей. — Вот они, в одном два килограмма сто пятьдесят граммов, во втором — один восемьсот…

Это было высшее торжество педантизма. Мне казалось, что Вася сейчас вдобавок ко всему сообщит рост лещей с точностью до одной сотой миллиметра, но он воздержался. Папы и мамы с уважением смотрели на победителя. Бухгалтер и преподаватель поинтересовались, на какую насадку удалось Васе вытащить этих красавцев.

— На вареную картошку, — снисходительно пояснил Вася. — Я вам говорил, что добьюсь своего — и добился…

Я промолчал, хотя мог бы прибавить кое-что существенное. Мне вспомнился маленький эпизод, невольным свидетелем которого я стал сегодня после обеда… На берегу, среди трав и цветов, прижавшись плечом к плечу, сидели Саша и Федя Ершов. Белое кучевое облако лежало в омуте у самых их ног, а рядом с ними, словно понимая, что пугаться нечего, на стеблях конского щавеля качались и заливались щебетом пичуги. Прибитые течением к берегу, обсыхали два поплавка на спутанных лесках. О чем говорили рыбаки, я не знаю, — вероятно, это был один из тех разговоров, которые не всегда удается передать даже стихами. Был момент, когда Федя достал из-за голенища сапога нож и, пользуясь им, как автоматической ручкой, выгравировал на своем удилище номер Сашиного телефона. После этого он снова положил удилище на траву, даже не поинтересовавшись поплавками… И когда я вспомнил все это, великолепные золотобокие лещи Васи Кошелева на моих глазах потускнели и превратились в труху…

Никогда в жизни я не видел более бесполезной победы, чем та, которую одержал в этот день Вася Кошелев! И никогда я не видел более счастливого рыболова-неудачника, чем Федя Ершов, который в последующие два дня приходил к костру с пустым куканом, но с поющей душой…

(№ 13, 1959)


Бронзовая безделушка

На столе у меня, во рту пластмассовой рыбы, лежит бронзовая грушевидная безделушка с продольными разрезами, словно у не- раскрывшегося бутона. Приятели мои считают ее дешевеньким и безвкусным украшением и не проявляют к ней особого интереса, чему я рад: безделушка при слишком вольном обращении может чувствительно цапнуть за пальцы. Для меня же она имеет особое значение и напоминает об одной титанической борьбе, которая в три дня развернулась и закончилась неожиданными последствиями на берегу красивой речки, где мы небольшой компанией проводили свой отпуск. Однако прежде чем приступить у рассказу о событиях, необходимы некоторые пояснения.

Существует давнее соперничество между московскими и ленинградскими рыболовами.

Ленинградцы отличаются от москвичей и характером и снаряжением. Ленинградцы ловят по преимуществу с лодок, потому что у них большие водоемы, удочки и спиннинги у них самых последних конструкций, крючки кованые и отточенные по высшему классу, блесны у каждого пятого своей собственной конструкции и такие хитроумные, что их можно демонстрировать на технических выставках среди самой тонкой электронной аппаратуры. Небылицы они, правда, рассказывают так же, как и все другие рыбаки на свете, но делают это с таким достоинством и таким тоном, что повествования их выглядят не менее достоверными, чем справки из энциклопедических словарей. Встречаясь с москвичами у прилавков рыболовецких магазинов, они подавляют уже своей манерой обращения к продавцу:

— Нет, мне нужна леска чуть потолще этой. В прошлом году, когда у меня взялся лосось на двадцать три килограмма…

Лосось! Двадцать три килограмма! Конечно, как человек бывалый и умудренный, москвич не дает себя провести и сразу, не моргнув глазом, убавляет вес рыбы вдвое, но и при этом непременном условии добыча выглядит внушительно, а главное — это же не щука, не окунь, а царственный красавец быстрых рек. О если бы лососи водились в подмосковных морях, реконструированных реках и в каналах — мы бы показали этим самым ленинградцам! Но чего нет, того нет. И москвичи ловят рыбу по-своему, с берега, раскидывая веера удочек или остроумно, с цирковой ловкостью маневрируя спиннингом среди кустов и деревьев, которыми природа пышно обсадила берега наших рек. Удилища, поплавки, спиннинги, блесны у москвичей самые обыкновенные, крючки разнокалиберные, но стандартные. Правда, иногда самые фанатичные из них заглядывают на Птичий рынок, где по соседству со щеглами, снегирями и голубями в клетках торгуют из-под полы рыболовецким товаром любители, которые, кажется, больше всего ценят чисто художественную, а не практическую ценность своих изделий. Я сам однажды купил там две блесны, которые своим свечением и хитроумными обводами поражали всякого, кто их видел, но на которые нигде, никогда, даже в пору самого отчаянного клева и жора, ничего не ловилось… Наконец, чтобы довершить портрет среднего московского рыболова, следует признать, что он так же изрядно и добродушно привирает, но делает это с таким вдохновением, упоением и подъемом, что с первых же слов даже люди в таких делах неискушенные начинают относиться к его рассказам подозрительно, но зато он немедленно начинает верить себе сам. После первого же дебюта с очередной небылицей он принимается совершенно искренне сокрушаться об огромной рыбине, которая сорвалась, обломала крючок или порвала поводок и которой на самом деле не было…

Нас было трое московских и двое брянских рыболовов, и уже несколько дней мы жили на берегу реки, укрытые благодатным шатром дубового леса. Утром и вечером мы ловили рыбу, предварительно набивая карманы и сумки лесными орехами, которые растут здесь в невероятном изобилии. Щелканье орехов, как было установлено опытным путем, не принадлежало к числу занятий, предусмотренных рыболовецкими брошюрами в параграфах о шумах и стуках, пугающих лещей, и совесть наша на этот счет оставалась спокойной. Да и ловили мы лениво — просто блаженствовали у воды. На пятый день к нам на машине приехал ленинградский инженер, брат одного нашего брянского знакомого. Это был мужчина лет тридцати, сухой, жилистый, с ногами и торсом бегуна на дальние дистанции и с глазами прокурора. По крайней мере, такими они нам показались, когда он, оглядев наше нехитрое снаряжение, состоявшее только из поплавочных удочек, спросил:

— Уху варите иногда?

— Варим, — подтвердили мы.

— А рыбу у кого покупаете?

— Что значит — покупаете? Сами ловим.

— Вот этой снастью?

— Да…

Он недоверчиво и, как нам показалось, пренебрежительно пожал плечами, принес свою плетеную корзинку и снял с нее парусину. То, что представилось нашим глазам, более всего походило на комплект зубоврачебных инструментов, по крайней мере с первого взгляда: были тут какие-то блестящие трезубцы, тонкие клещи с острыми концами, загнутыми вроде ястребиного клюва, никелированные и позолоченные яйцеобразные безделушки неизвестного назначения, металлические стерженьки с мощными пружинами и многое другое. Непривычно выглядели и лески, выкрашенные в синие, красные, желтые и даже фиолетовые цвета… Мы приуныли, потому что с первого взгляда поняли: перед нами не просто рыболов, а мастер, может быть, даже гроссмейстер своего дела, вооруженный до зубов новейшими достижениями техники. Ничьего опыта перенимать мы не хотели, наскучило, но не хотели быть битыми.

— Знатное у вас грузило! — подивился бухгалтер издательства, увидев, как ленинградец прикрепляет к спиннингу яйцеобразную безделушку. — Прекрасная обтекаемость…

— Где грузило? — спросил ленинградец.

— А вот это…

— Вот это — блесна.

— Как же вы будете ловить без крючков? Крючков-то нету… Магнитом, что ли, действует?

— Крючки есть, они спрятаны внутри… Выскакивают, когда рыба схватит блесну…

На вечернюю ловлю мы уходили с испорченным настроением; у прилавка магазина мы как-нибудь сбалансировали бы уловы, но здесь надо было выкладывать рыбу, а не словеса… Солнце клонилось к закату, выстилая воду в омутах бронзовыми блеснами. Меловая круча напротив нашей стоянки, ослепительно белевшая днем, покрывалась синей тенью, гасли белые свечки берез. Ветер затих, слышался только сухой, стеклянный звон стрекоз и тихое журчание воды под нависшими лозами. Как друзья в общей беде, мы с приятелем Семеном Семеновичем, брянским издательским работником, с которым обычно вечно соревновались и ссорились, сидели по соседству, изредка обмениваясь опытом и сомнениями. Семен Семенович, человек эмоциональный во всем, что касалось удочки, предвидел закат своей славы и потерю рыболовецкой чести. По непонятным причинам он считал себя чемпионом по меньшей мере области и страдал даже от одного сознания, что у кого- то рыба так же может клевать и попадаться на крючок. А если кто-нибудь ловил больше, чем он, обычно добродушное и кругловатое лицо его мрачнело, вытягивалось, и в таком виде он мог успешно играть злодея в кинофильмах. Прямо удивительно, что делает иногда безобидная страсть с самым покладистым человеком…

— У них там, у ленинградцев, какие турбины делают! — вздохнул он. — Для гигантских электростанций.

— Ну и что?

— А то…

— На бежицких заводах тоже делают. Для стран народной демократии.

— Нет, наши поменьше… Мощность не та!

Похоже было, что Семен Семенович, запутавшись в неисчислимых лабиринтах зависти, ставил в прямую связь мощность гигантских турбин с неопределенным и капризным искусством рыбной ловли, немудреную выделку простенькой железной или латунной блесны — с производством уникальных генераторов. Это был образчик философии поистине всеобъемлющей, но, признаться по совести, ее почему-то хотелось принять в расчет, тем более что рыба шла плохо, словно все ее симпатии принадлежали теперь ленинградцу. К вечернему костру мы вернулись с тремя килограммами плотиц и окуней на двоих, заранее приготовив сложную систему объяснений: в них входили гуси, которые гагакали на всю реку, нервируя лещей и подустов, комары, обловленность мест, дневная жара и даже песня доярок, которую те пели, переплавляясь через реку на летнее пастбище. Словом, мы укрепляли позиции как могли, но каково же было наше удивление, когда мы узнали, что ленинградец уже вернулся, и притом без единой, даже самой маленькой, рыбки. Тогда, подвластные великодушию гостеприимства, мы решили оправдать своими объяснениями его неудачу, но он сказал:

— Я не ловил, а разведывал водоем. Как говорится, не зная броду, не суйся в воду…

— Значит, завтра?

— Завтра начнем…

Утром мы не собирали орехов, не любовались восходом солнца, не совещались и даже не курили: как бегуны на ответственном состязании, каждую секунду и каждую десятую секунды мы старались использовать с максимальной выгодой. Но рыба ловилась еще хуже, чем накануне. Когда стало ясно, что в ближайшее время перемен не предвидится, Семен Семенович взял свое ведерко и полез в чащу лозняка, крапивы, дикого тмина и хмеля на поиски какого-нибудь озерка, где водятся окуни. Местные жители говорили нам, что где-то в лесу такое озеро есть, что называется оно Глухим и рыбы там много, но, когда мы просили указать поточнее дорогу, они неопределенно махали рукой в сторону зеленой стены леса:

— Там…

Подумав, прибавляли:

— Ориентировочно.

И при этом предостерегали нас, что берега у озера топкие и надо соблюдать величайшую осторожность, иначе ухнешь в прорву — и поминай, как звали! Я напомнил об этом Семену Семеновичу, когда он уходил, но сурово вытянувшееся и как бы удлинившееся лицо его выражало железную решимость человека, который идет на подвиг во имя высокой идеи. Такого человека надо опасаться, как грузовика без тормозов. И что же? Когда в полдень, запоздав против обыкновения часа на два, мы вернулись на стоянку и подвели итоги, выяснилось, что у ленинградца снова ничего нет, у меня — улов жалкий, зато у Семена Семеновича и сумка и ведерко были набиты крупными подлещиками… Нет, лицо его не выражало законного ликования, оно было замкнуто, но в этом мне чудился новый для Семена Семеновича оттенок достоинства.

Когда же, пообедав и отдохнув, стали мы собираться на вечер- ную ловлю, ленинградец сказал:

— Бесполезное занятие: судя по многим признакам, меняется ветер… Рыба должна пойти только завтра.

— У меня и сегодня шла! — не удержался от хвастовства Семен Семенович.

По старым понятиям такое заявление было равносильно тому, чтобы бросить противнику перчатку, — после этого должна быть дуэль. Мы посмотрели на ленинградца — он был как бы в некоем смущении, и нам показалось, что он не принимает вызова. Но, поколебавшись, он усмехнулся:

— Ваша рыба сильно потеряла во вкусовых качествах оттого, что на ней пахали.

— Как это — пахали? — вспыхнул и покраснел Семен Семенович.

— Так… У нее, как у лошади холка от хомута, ссадины на шее, возле жаберных крышек.

— Ну и что?

— Так выглядит рыба, которая попадает в сеть, а не на удочку.

Уже садясь в байдарку, он прибавил утешительно:

— Я понимаю шутки и розыгрыши… Сам, случалось, озорничал!

Как порядочный рыболов Семен Семенович был убит наповал; нам оставалось только без лишнего шума предать земле его авто- ритет, что мы и сделали. Позором было покупать рыбу на реке, располагая такими разнообразными снастями, но уже полным моральным падением было выдавать купленную рыбу за собственноручно выловленную. Даже сатирические журналы отворачиваются от этой ситуации как совершенно избитой.

— Рыболов не может быть жуликом, — жестко сказал бухгалтер. — Баланс его совести должен сходиться копейка в копейку!

— Но я в самом деле хотел пошутить, — виновато бормотал Семен Семенович. — А что перебрал и далеко зашел, так это от моей впечатлительности… Я тайком лирические стихи пишу…

Последнее неожиданное заявление было принято во внимание — теперь все бросаются даже на самые посредственные стишки, если в них есть хоть одна фраза о любви или тоске! — и формула осуждения смягчена, однако же при всем том в качестве соревнующейся личности Семен Семенович был выбракован безоговорочно. По-видимому, он сильно переживал и нервничал, что на рыбной ловле делать не рекомендуется, и к вечеру оторвал три последних кованых норвежских крючка, которые он выклянчил в свое время у одного из наших туристов, ездивших в Швецию. После этого он окончательно надломился и, по выражению одного из наших товарищей, мог, сидя на берегу, изображать только картину Васнецова «Аленушка». Таким образом, последний удар ленинградцу должен был нанести я. И, по правде сказать, я не терял времени даром: скормил за ночь моим червям осьмушку чая, после чего они стали красными и свирепыми, если такое определение может подойти к столь безобидному существу, как червь, отобрал из всех имевшихся лучшие поводки, лучшие поплавки и крючки… И недаром! Рыба не просто ловилась — она шла косяками, непрерывно, ни на одно мгновение не оставляя в покое поплавков. Я принес к завтраку четырех лещей килограмма по два каждый, двух севших на спиннинг щук и множество окуней и плотвы. Дело оставалось за дубовым венком, чтобы венчать победителя. Ленинградец еще не приходил, и это было свидетельством того, что дела у него не слишком хороши. Он не пришел, когда мы завтракали, не вернулся, когда ложились отдыхать. Зато когда мы уже начали дремать, пришел колхозный паренек и притащил пять большущих щук — словно связку дров.

— Это от вашего товарища, — сказал он. — Ему некогда, у него все время берет…

О дальнейшем не стоит распространяться. Я и сейчас не очень разбираюсь в технике, которую применил ленинградец, но работала она безотказно; казалось, его капканы, блесны и крючки сами бегали по всей реке в погоне за рыбой и безжалостно тащили ее на берег. Но окончательно добил он нас жерехами. Эти тяжелые, сильные серебряные рыбы через какие-то промежутки времени поднимали невероятный шум у противоположного берега, на песчаной косе против стоянки. Фонтанами взлетала вода, темные буруны и бугры ходили от ударов, и, похожая на дождь из двадцатикопеечных серебряных монет, летела на песок рыбья мелочь. Я прочитал великое множество наставлений и советов по ловле жереха, но, странное дело, ни один из них не действовал на практике. И не только у меня — при огромном обилии жереха в нашей реке можно по пальцам одной руки пересчитать за десять лет случаи, когда они попадались на спиннинг. Возможно, по неграмотности они даже не подозревали, что пишут о них в книгах… Вот почему мы так коварно усмехались, когда ленинградец, вернувшись на стоянку, посмотрел на разбушевавшихся разбойников и сказал спокойно:

— Пойти взять парочку, что ли?

Он остановился чуть ниже косы, по пояс в воде, и начал делать забросы’- пять, десять, двадцать, тридцать… Ничего! Наши жерехи оправдывали свою славу хитрецов и пройдох. Ленинградец переплыл назад и объяснил:

— Не те блесны… За трехгранкой приплыл…

Блесна эта — просто треугольный продолговатый кусок бронзы. Проще придумать уже ничего невозможно! И на третьем забросе двухкилограммовый жерех, как дурак, хватил ее и был вытащен…

На этом занавес можно опустить.

Уезжая, ленинградец подарил мне грушевидную блесну с крючками внутри — она лежит у меня на столе, в пасти пластмассовой рыбы, как маленький памятник технической сметке и настойчивости, памятник ленинградскому характеру. Что касается Семена Семеновича, то, мне кажется, он так и не вышел из состояния шока, потому что после этого долго ходил потускневший и понурый и, когда речь заходила о знаменательном состязании, повторял одну и ту же фразу:

— Я же говорил, у них турбины…

Теперь, отойдя от пережитого, он снова считает себя чемпионом, полагая, что его только подвела поэтическая впечатлительность натуры, которая побудила купить рыбу у колхозника для поддержания духа и пошатнувшегося случайно авторитета. Но, похоже, его все-таки беспокоит мысль: а что если ленинградское турбостроение наберет новые темпы?…

Июль 1956 г.

(№ 16, 1961)


Кияс Меджидов

Человек у воды

Атакши был мой сосед. Но до того памятного дня, о котором пойдет рассказ, я к нему не присматривался.

Дома он бывал редко, работа на метеорологической станции вынуждала его проводить большую часть дня в горах, где он измерял уровень воды в реке.

Изредка мы встречались на мельнице, где частенько ночевал Атакши, и когда я спрашивал его, как он живет, слышал в ответ привычную фразу:

— Спасибо! Довольно хорошо провожу дни своей жизни: здоров и сыт.

Он был молчалив. В селе считали его добрым, хотя я не раз видел, как хмурится его смуглое лицо и горят огнем острые, карие глаза.

Пожилой, худощавый, он ничем не выделялся среди наших горцев и ходил вдоль реки, как и все степенные лезгины: медленно и не глядя под ноги. Глаза его всегда были устремлены вперед, в легких чириках двигался он бесшумно и казался горным орлом, который видит среди скал любую маленькую точку: будь это заяц, лиса или куропатка.

Работа у него была не сложная, но выполнял он ее с большим усердием.

Над шумной рекой висел канат. По канату можно было передвигаться на подвесной люльке. Из этой люльки Атакши и производил свои измерения.

Кто-то в шутку прозвал его «речным человеком», и прозвал правильно. Как и все мы, он любил горы, голубое высокое небо, скалы и густые рощи ивняка, облепихи и грецкого ореха. Но, видимо, больше нас он любил бурную реку. Иногда я видел, как он, сидя в люльке над самой мощной, серединной струей, не торопился взять инструменты, подолгу любуясь тугими, седыми водоворотами. Что он думал — не знаю, хотя мне, например, все эти струи и буруны казались причудливым орнаментом на серебре, как у наших прославленных кубачинских ювелиров.

С шумом — уууу — хаха — шшшш! — разбивались о прибрежные скалы могучие струи реки. И однажды признался мне Атакши, что в этом шуме он слышит, как рождается единственное слово, которое произносит река: — Ухаш! А слово это у лезгин заветное: они произносят его, когда достигнута цель и когда можно вздохнуть с облегчением.

— Река радуется, — сказал мне Атакши. — Она пробует свои силы, валит в русло вековые скалы. Вот и говорит: — Ухаш!…

В тот памятный августовский день я вышел из дому с удочкой в знойный час и хотел вечерком половить выше мельницы форелей и усачей.

Тропа петляла над берегом, идти было жарко, и я все старался быть ближе к скалам, где нависала тень и веяло прохладой. Над рекой бесшумно летали стрижи и ласточки, изредка касаясь крыльями беспокойной и светлой воды.

Люлька висела над водой, раскачиваясь на канате: Атакши был на посту. Он смотрел, как резвые форели мелькают в струях пятнистыми боками. А над его головой, высоко в небе, парили альпийские галки: на черном их оперении огненными языками выделялись красные клювы и ноги.

Когда я приблизился к Атакши, он тревожно перевел взгляд с воды на далекие снежные горы, над которыми громоздились тяжелые черные тучи. Порывами стал пробегать вдоль реки прохладный ветер.

Я устроился чуть выше каната и стал ловить из-за камня серебристых, пятнистых форелей. А Атакши измерил воду, торопливо собрал приборы, подтянулся на люльке к берегу и зашагал ко мне.

Ветер усиливался. Он поднимал воронкой столбы пыли, срывал сухие травы на склонах и все это бросал в реку. Вода помутнела…

— Клевать не будет, — сказал Атакши, — надвигается гроза с большим дождем. Пойдем, у меня уже есть рыба в садке.

Я спрятал в сумку трех форелей, смотал удочку и отправился за Атакши.

Несколько выше его люльки в реке был порожек, у самого берега он казался небольшим водопадом.

Над этим водопадом Атакши еще с утра укрепил на шесте корзинку из проволоки. Когда рыбы подходили к тому месту, где вода, пенясь, сваливалась через порог, и прыгали, чтобы не разбиться о камни, то иногда заскакивали и в его корзину.

Атакши вынул пяток усачей и с десяток форелей, а остальных рыб, еще не уснувших, пустил в воду.

— Видишь, как получается, — сказал Атакши, — я слежу за рекой, а она меня кормит.

Он спрятал корзину в кустах, положил рыбу в мою сумку, и мы быстро пошли к мельнице: неподалеку в горах уже слышались раскаты грома.

Мельница стояла поодаль от берега, к ее жерновам подходил глубокий и узкий канал, который вручную соорудили еще наши деды.

У порога нас встретил приветливый, белоусый мельник.

— Я знал, что ты придешь, — сказал он Атакши. — Сын не уйдет от матери, когда она хмурится, — и показал на реку, по которой уже хлестал косой дождь.

Мельник провел ладонью по усам, и они вдруг стали черные, как агат.

— Ты тоже думаешь, что пойдет сель, Эрзуман? — спросил Атакши, прячась от дождя под навесом.

— Хоть по приборам, хоть на глазок, — подмигнул мне мельник, — догадаться не трудно: после такой засухи помчится сейчас поток, потом одна грязь поползет. Как там с Черной речкой?

— Открыл я приток, придется туда рыбу направлять.

— Девчат тоже захватим, — кивнул мельник в сторону трех девушек, которые остановили жернова и собирались жарить на очаге нашу рыбу.

Мы уселись на самодельной скамье перед дверью и молча смотрели на бушующую реку. Она менялась на глазах. Белая пена стала желтой. Река словно вздыбилась и бросилась на прибрежные кусты. Зубчатая ее поверхность дрожала от сильного ветра и дождя. Над нашими головами отрывисто, звонко, с треском ударил гром. Мы поспешили спрятаться в мрачном зале, куда еле проступал свет в этот хмурый час.

Атакши распахнул дверь и изменился в лице. Река сделалась черной, как влажная земля. И из этой страшной воды иногда вылетали над порогом бешено мчавшиеся с верховьев круглые камни, и падали на дно, раскидывая грязные брызги.

— Песок пошел или грязь? — спросил мельник.

Атакши вышел на берег, зачерпнул воду ладонью.

— Песка совсем мало, — крикнул он. — Сейчас надвинется черная чума.

Он вернулся к нам и сел скрестя ноги. Но чашку с чаем не взял, прислушался и — вскочил.

Река, только что бушевавшая в берегах, вдруг затихла, и мне показалось, что я оглох.

С мельником мы выбежали вслед за Атакши к берегу. На реке не было ни волн, ни брызг. Вода ушла. Во всю ширь фарватера ползла теперь только липкая, черная грязь, и где-то в ней гремели камни. Страшная картина: будто неведомая сила тянет по булыжникам широкий и длинный, грязный палас.

— Конец всему живому! — горько сказал Атакши. — Глядите, как гибнет рыба!

Не забыть мне этих минут! То здесь, то там, поднимая головы из липкой грязи, рыбы жадно глотали воздух и снова опускались в кашу ила и грязи. Иногда усачи и форели не проваливались на дно и казались торчащими из грязи сучьями или палками.

— Забирай девчат, пусть возьмут ведра, корзины, пошли, пока нет воды! — сказал Атакши мельнику и засучил штаны выше колен.

Мы спустились метров триста и вышли на равнину, где река, вырываясь из теснин, загрязнила широкую пойму.

Грязь разлилась здесь невысоким слоем — в две пяди, и в ней торчали живые «палки» или виднелись еле заметные ямки.

Атакши и Эрзуман начали собирать рыбу, я с девушками относил к берегу корзины и ведра, наполненные усачами и форелями. Среди них виднелись и небольшие лососи.

— Быстрее к Черной речке! — скомандовал Атакши, подхватывая две последние корзины с рыбой.

В устье речки вода была почти светлая, и многие рыбы, прочистив жабры, поднялись по ней выше щита, который еще в незапамятные времена построили дагестанские рыбаки. А уснувшую рыбу девушки сложили в траве на берегу.

Когда мы пошли в обход по пойме еще раз, из села прибежали мальчишки. Атакши и их заставил промывать рыбу в Черной речке и выпустить живую.

Со всех соседних скал слетелись к пойме орлы, вороны, сороки и даже оляпки и начали подбирать рыбу, валявшуюся в липкой жиже. А в самой Черной речке, когда Атакши закрыл щит, прыгали и плескались форели, как в большом пруду.

Вечерело. Мельник с девушками ушел молоть зерно. Я потянулся за ребятами в село, неся тяжелую сумку, в которой лежали отборные усачи и один лосось. Атакши остался у Черной речки. Он сказал мне на прощанье:

— Зайди к сыну, пусть ружье принесет и вот эту рыбу захватит.

— Что ж, и ночевать тут будешь? — спросил я.

— Придется. До утра река не осветлится, а в Черной речке у рыбы много врагов. Чуть стемнеет, заскулят, зашумят по всем зарослям лисицы и шакалы, волки и рыси. Нужен глаз да глаз. А я просижу ночь — будем все с рыбой.

Я шел домой и думал, что плохо знаю «речного человека», действительно доброго и чистого душой.

И, просыпаясь ночью, думал о нем: горное эхо далеко разносило выстрелы Атакши. За всех нас он один не спал в эту ночь и пугал зверей у истоков Черной речки в пойме бурного Самура…

(№ 13, 1959)

Ахты, Дагестанская АССР

Авторизованный перевод с лезгинского Вл. Архангельского


Евг. Пермяк

Балкунчик

В Крыму, между поселками Планерское и Щебетовка, перегородили плотиной балку, и получился отличный ставок. Прослышав, что в этом водоеме водится рыба, мы отправились попытать счастье. Беседуя о том о семи и, конечно, о крупной рыбе, мы дошли до ставка. Тишина. Ни души… Некому даже задать обычные вопросы: как клюет, на что берет и какая водится рыба.

Вдруг в кустах мелькнула полосатая тельняшка.

— Здравствуйте, товарищ капитан, — окликнул мой спутник паренька лет двенадцати.

— Здравствуйте, — ответил тот.

Познакомились. Отрекомендовались друг другу. Он назвался временным помощником пастуха.

— В каникулы дяде помогаю скот пасти, да вот рыбачу.

— И удачно? — спросил мой товарищ.

— Еще бы. Тут рыбу не переловишь.

— А какая здесь рыба?

— Балкунчики, — ответил мальчик.

— Балкончики? — переспросил я.

— Да. Жирные-прежирные балкуны. Даже на чистой воде жарить можно.

Мы переглянулись. Ни один из нас не только не видал рыбы с таким названием, но и не слыхал о ней. А сознаться не хотелось. Рыбачья гордость не позволяла. Тогда мы пошли в обход. Мой товарищ спросил:

— Крупные балкуны попадаются?

— Не очень. Зато помногу. Сейчас увидите. Я вершу вытаскивать буду.

Тут наш знакомый запустил руку по самую щею в воду и вытащил конец бечевы, к которой, как оказалось, была привязана верша.

— Теперь смотрите! — крикнул он и рывком, вытащил вершу, сооруженную из проволочного каркаса, обтянутого мелкой металлической сеткой.

В верше кишела рыба. Мы увидели типичных для всех прудов мира карасей.

— Это и есть балкунчики? — спросил мой товарищ.

— Ну конечно, — с гордостью ответил удачливый рыбак, выбирая крупных карасей и с торопливой бережностью выкидывая в пруд мелочь.

— Это же караси! — сказали мы с товарищем в один голос.

— Не-ет! — возразил мальчик. — В том пруду караси — это караси. Потому что они самородные, а в этом саженые. Дедушкины.

— Чьи, чьи? — переспросил я.

— Дедушкины, — повторил мальчик. — У нас недавно этот прудок запрудили. При мне. Пустой он был. Лягушье в нем жило да ужи. А дедушка Балкун… Он умер тем летом… Дедушка Балкун в ведре пятнадцать икряных карасей принес. Золотых. И пустил. От тех карасей балкунчики стали нарождаться. Тысячами пошли. Успевай только закидывать. На удочку с того берега балкуны хорошо берут. На красного червя. Подождите, как солнце станет садиться, тогда и начинайте. Без тридцати балкунов не уйдете.

Разговаривая с нами, мальчик погрузил вершу обратно в воду, деловито спрятал на дно конец бечевы, затем стал объяснять свой уход:

— Стадо надо проверить. Пока…

Мой спутник подал ему руку и, почтительно наклонив голову, сказал:

— Прощай, товарищ Балкунчик!

— А меня Колей зовут, — запротестовал мальчик. — Зачем же вы меня называете Балкунчиком?

— Затем, что ты стоишь этого, — ответил мой друг. — Рыбу охраняешь. Мелочь в пруду оставляешь. Славу дедушки Балкуна бережешь…

Мальчонка в ответ на это потупился. Покраснел. Видимо, понял, о чем идет речь, и сказал:

— Спасибо вам!

Тельняшка мелькнула и скрылась в кустах…

…Поздно вечером мой товарищ возвращался с большим уловом балкунов. И я, не прикоснувшись к удилищу, уносил своего, так счастливо пойманного «балкунчика», ставшего теперь этим маленьким рассказом о старике, прославившем свое имя пятнадцатью карасями, бескорыстно пущенными в безымянный прудок для внуков и раздумия.

Коктебель

(№ 14, 1960)


Ирене Ламберт

Удивительная сила

Все это началось со злости, любопытства и тревоги.

Разве не будешь сердиться, если тебе приходится каждое воскресенье оставаться дома? Он чуть свет потихоньку встанет с теплой кровати, возьмет еще с вечера приготовленные удочки, банку с червями и — быстро за дверь… Исчезнув на весь день, он возвращается обратно только поздно вечером, притащив на дне рюкзака десятка два окунишек и плотвы, каждая — с палец длиной. Покрупнее, конечно, сорвались, ветер подул с востока, да и место сегодня попалось нехорошее, — на другом берегу клев наверняка был бы лучше. Знакомые слова! Хоть бы приносил эту рыбешку чищеной! Нет! Будь так добра, начинай на ночь глядя потрошить ее ты. В самом деле рассердишься! Или, может быть, я сама виновата? Надо было хоть изредка ходить вместе с ним на рыбалку? Но что надеть на себя? Что обуть? И потом все будут пялить глаза: вот, смотрите, мол, женщина рыболовом заделалась! Нет, это очень сложно!

Больше всего мучило любопытство. Что это за удивительная сила, которая не дает покоя мужу? Он почти каждый раз приходит до смерти уставшим, рюкзак его частенько так же пуст, как и при выходе из дома. Но разве с этим считаются! Едва подойдет конец недели, как муж уже снова рвется куда-то… Наверное, только одно землетрясение принудило бы его отказаться идти на рыбалку.

Таким образом, в один прекрасный солнечный летний день — этот день был как по заказу, — забрав все снаряжение, мы шагали вдвоем по дороге к озеру.

Почему бы немного не покататься на лодке и не позагорать! Зеленые очки с собой, в рюкзак тайком положен интересный роман, потому что — боже мой! — разве на воде без книги проведешь день до вечера? В длинных брюках, в тренировочной куртке с засученными по локоть рукавами, перебросив через плечо ремень от чехла с удочками, я лихо шагала со своим рыболовом. Мною любовались. Нос у меня самоуверенно поднялся кверху. Но это самое обыкновенное, простительное женское чувство удовольствия: ведь видишь, что привлекаешь внимание. На этот раз не надо было и исключительной конструкции шляпки.

Так мы дошли до камышей. Поверхность озера едва рябила, слабый ветерок тихо гнал небольшие облака к востоку.

Мой рыболов посмотрел на все это внимательным и понимающим взглядом, потом заметил, что ветер дует с хорошей стороны, на восходе солнца он усилится, волны начнут раскачивать поплавки, и тогда наверняка станут клевать лещи, — а нам надо плыть к восточному берегу. Лишь бы не было яркого солнца. На это замечание я ничего не ответила, только подумала, что рыболовы — очень предусмотрительные люди: они заранее отыскивают виновников, на чьи головы можно свалить свою неудачу. Я, наоборот, радовалась солнцу, так как была уверена, что докрасна загоревшая кожа — это главное, что мы получим от этого похода.

И вот мы в лодке с попутным ветром заскользили потихоньку в ту сторону, где «волны начнут раскачивать поплавки»… А если не будут раскачивать, тогда не поймаем и лещей. Хитрые эти рыболовы!

Было так тихо, тихо и хорошо! Вытащила из рюкзака зеленые очки, надела их на нос — иначе появятся вокруг глаз морщинки — и осмотрела переливающееся, кажущееся зеленым пространство. Около камышей кружились одинокие чайки, время от времени переворачиваясь через крыло и бултыхаясь в воду. Выходит, кроме нас на озере были еще рыболовы…

Эта тишина, которая время от времени нарушалась криком птицы или пролетевшим слепнем, была очень приятной и успокаивающей. Само собой пришло решение, что можно когда-нибудь и еще раз поехать. А почему бы и нет? Хотя бы для того, чтобы отдохнуть от раздражающих нервы автомобильных гудков, звона и грохота трамваев, хрипящих репродукторов и вихрящейся по улицам пыли…

— Эгей! Бросай якорь! — разбудил меня от моих мыслей муж.

Значит, рабочий день начался! Мне прошептали, что нужно сидеть тихо, как мышонок, нельзя чрезмерно стучать в лодке, и к этому добавили еще много других советов и наставлений. Что ж, попытаемся все эти обязательства выполнять добросовестно. При помощи двух якорей лодку закрепили параллельно с камышами. Потом началось священнодействие над удилищами. Наконец предназначенные для меня снасти были подготовлены, с серьезным лицом промеряна глубина и отмечена на удочке поплавком. Затем последовал выбор червяка из банки: попробовали один, примерили другой, наконец выбрали из клубка самого подходящего и видного. Немного погодя он уже висел, извиваясь, на крючке. Ой, как жутко! Мой рыболов успокаивал меня, что червяк не от боли извивается, а просто так — от неудобства.

Мне в руки дали удилище. Раскачивающаяся леска с извивающимся дождевым червяком на крючке прошла мимо моего носа.

— Поплюй три раза на него, тогда лучше будет клевать!

«Что это еще за шутка? — думала я про себя. — Впрочем, может, так и должно быть: если не выполнять всех обычаев, рыболовом, видно, не станешь».

Наконец посчастливилось всю эту снасть с попутным ветром забросить к камышам. Пусть мокнет! Мне остается только присматривать за нею… На носу лодки шла сборка другой удочки. В стороне купалась чудесная маленькая чаечка… Да один слепень укусил меня за ногу…

— Поплавок исчез!!! — так крикнула я, что далеко-далеко сидевшие чайки с испуга поднялись в воздух.

— Тяни!

Виух! Что-то брыкающееся высоко просвистело над головой, конец удилища шлепнулся за моей спиной в воду, а лодка угрожающе накренилась набок. Еще немного, и я через борт свалилась бы в воду.

С бьющимся сердцем вытащила удочку и увидела на крючке оторванную рыбью губу. Это была моя первая добыча.

— Да-да, — сказал рыболов, посмеиваясь, — не всякое начинание бывает удачным. А рыбная ловля особо тонкое дело. Здесь действуют своеобразные законы вежливости: если рыба с тобой поздоровается поклевкой,- то ты должен ответить ей маленькой подсечкой. С грубой силой или с таким темпераментом, как у тебя, нечего и начинать рыбачить.

Попробовала ловить вежливее и с чувством. И правда, дело пошло. Что из того, что попадались маленькие, но все же это были рыбы. Первые собственноручно пойманные рыбки! Итак, я рыболов! Разумеется, я еще не могла сама — сердце к этому не лежало — надевать на крючок червяка. Эх, дойти бы до того, чтобы обходиться без посторонней помощи!

Вечер подошел страшно быстро! Бесконечно жаль было вытаскивать якоря. Но делать нечего — густеющие сумерки стали мешать ловле. В рюкзаке было около 2 килограммов рыбы: окуней, плотвы и одна щучка. Дома я почувствовала приятное утомление (интересно: того, что утомление бывает приятным, раньше я как-то не замечала). Вечером, когда легла в постель и закрыла глаза, я все еще видела переливающееся озеро, купающихся чаек, бьющихся на крючке серебряных рыбок. Пожалуй, придется еще сходить. В этом «еще сходить» заключалась таинственная удивительная сила!

Так, незаметно для себя, я неожиданно окунулась в новую жизнь, которая до этих пор была для меня совершенно непонятной. Кого эта «болезнь» не -затронула, тот не поймет и чувства, заставляющего опять и опять брать рыболовное снаряжение и идти, иногда очень далеко, чтобы увидеть поблескивающую водяную гладь, услышать шорох камышей, испытать счастье удочкой за камнями и лопухами, долго брести по берегу, услышать магическое слово «берет» или, по крайней мере, увидеть того, у которого «взяло».

Эти путешествия начинаются с ранней весны, вскоре после того, как дождь и солнце освободят ото льда реку Вяна. В первом выходе есть нечто такое, для описания чего не хватает слов. Последние дни длинной зимы беспокойны, не хватает терпения дождаться момента, когда, наконец, с рюкзаком за плечами и удилищами в чехле можно пуститься в долгожданную дорогу. Но дни ранней ловли ельца капризные и часто поражают рыболовов сменой погоды: в солнечный ясный день вдруг потянет холодом, за воротник начнет задувать ледяной ветер, небо затянется тучами, а из них посыплется дождь… Настоящего рыболова это не пугает.

Мне так нравится эта милая картина, когда поезд останавливается на станции Вяна и с него один за другим соскакивают рыболовы с удочками. Многие очень спешат. У других, по-видимому, времени больше, но это только кажется. Старые рыболовы печально качают головами: да, миновали спокойные дни. К ним присоединились молодые и неизвестные люди, которым нет времени посмотреть, откуда дует ветер и какова погода, им — лишь бы быстрее к лесу, к реке. Но и старикам больше ничего не остается делать. И вереница с удочками движется по длинным лесным тропам к желанным быстринам и перекатам.

Да, здесь на берегу реки рыбалка была совершенно иной, чем на озере. Сперва я должна была снова учиться, пока не привыкла пользоваться водоворотами и волнением реки. Было ли это счастьем или умением, но я вытащила 5 или 6 ельцов. Мою удачу заметили соседние рыболовы, за спиной послышался топот ног и треск сучьев. Смотрю: три человека с удочками в руках быстро скатываются по обрыву вниз, и вот уже три поплавка плавают около моего. Спустя несколько минут на водной поверхности в 1 квадратный метр их становится шесть. Вот мой поплавок окунулся в воду. Потянула. В это самое время исчезли еще два поплавка, и соседи подняли свои удилища. Оказывается, наши червяки в подводном водовороте встретились по-дружески и так скрутили лески, что пришлось долго сидеть и распутывать их.

— Действительно, много новых лиц, очень много, — принужден был признаться мой учитель-рыболов.

«Пусть, — думала я про себя, — ведь и я отношусь к этим «новым лицам». До сих пор не могу управиться с дождевым червяком, мне все еще нужен помощник. Но одно я усвоила хорошо, что ловить на червяка надо на одном месте. Бывало и так, что из-за своей усидчивости я становилась помехой для бродячих рыболовов-спин- нингистов. Это такого сорта люди, которые не признают покой одиночного рыболова и ни во что не ставят выбранное им для лова место. Их можно оправдать тем, что в нашей реке мало рыбы. Вполне естественно, что ни один рыболов не хочет вернуться домой с пустыми руками.

Если однажды где-нибудь поймал рыбину, тебя опять тянет на то же место. И мы снова оказались на берегу этой речки в разгаре весны, когда цвела иван-да-марья. После обеда я и муж прилегли отдохнуть. В «работе» были только две донки. На концах удилищ на лесках были привязаны звонкие колокольчики. С соломинкой в зубах, рассеянным взглядом я наблюдала, как на другой стороне по берегу шли гуськом три рыболова с почти пустыми рюкзаками, наверное, они шли на станцию.

Вдруг зазвенел колокольчик. Звонарь попался довольно энергичный, леска дергалась резко. На донку поймался рыбец. Шедшие по тому берегу рыболовы, увидя это, остановились, словно сговорившись, сбросили с себя снаряжение, проворно отыскали в своих рюкзаках донки, и по направлению к нам почти со свистом полетели свинцовые грузила.

Да, для моего типа рыболова «жизненное пространство» настойчиво стремилось сузиться. Что будет, если перейти на «бродячее рыболовство» и попробовать забрасывать блесну? Такая мысль мучила меня давно, но до сих пор спиннинг был в нашей семье для меня неприкосновенным. Говорили просто: «Запутаешь леску! С ним надо обращаться умеючи!» И я держалась от этого таинственного спиннинга подальше. Наконец моя женская настойчивость взяла верх и меня начали обучать забросам на покрытом цветами берегу реки Вяна. К леске привязали подходящий свинцовый груз. Долго пришлось помучиться, учась забрасывать блесну, прежде чем оценили мое мастерство настолько, что я сама стала владетельницей спиннинга — этого священного оружия и могла идти к реке попробовать ловить по-настоящему. Первое время я ошибалась в оценке расстояния, и несколько раз блесна повисала на ольховых сучьях противоположного берега. Но все же сказали, что мне вполне можно поставить три с плюсом. Не сама оценка меня так радовала, а именно лазанье вниз и вверх по берегу, барахтанье в воде, прочесыванье под противоположным берегом прогалин между ольхами и лопухами. Случилось, что в этот самый день я пережила и минуты волнения — такие знакомые для спиннингиста. Почувствовала поклевку, которая передалась по удилищу к сердцу, а оттуда до самых кончиков пальцев ног. Лицо побледнело. Сделала подсечку… Нет, это не подводная кочка или коряга!

Сердце колотилось бешено, во рту пересохло. Только бы не сорвалась! Я, как умела, утомила рыбу и подвела ее к берегу. Первая щука! Моими руками пойманная щука. Так я получила первое крещение спиннингом, почувствовала, что стала настоящим рыболовом. И когда в тот день засунула в рюкзак еще пару щучек, или, как их называли, щурят, тогда я окончательно отдала свою душу дьяволу.

Следующий рейс был на море. Плавали мы, главным образом, около Маарямяэй, где я познакомилась с еще большими рыбами. На этот раз я оказалась среди трех спиннингистов единственной с 5-килограммовой щукой. И как «настоящие» рыболовы ни накаляли забросами свои спиннинговые катушки, счастье им не улыбалось.

Повысив за следующую весну и лето свое мастерство на ловле морской форели и щуки, я могла мечтать осенью начать спортивную ловлю спиннингом, попытать свои силы и умение на нашем короле рыб — лососе.

Пасмурное туманное утро на реке Пирите. Стоим под перекатом «смотрим на стремительную воду, пену и воронки. На рассвете мы видели поднявшийся на поверхность воды большой плавник, — значит, место выбрано правильно.

Тщательный осмотр удилища, лески, катушки — лосось шутить не любит. На втором или третьем забросе вдруг почувствовала, что блесна за что-то зацепилась. Сделала быструю и сильную подсечку — леска вдруг пошла против течения. Быстро подняла конец удилища вверх, как приказали, засунула рукоятку удилища под мышку и прижала катушку ладонью. Вот это был танец! Даже нельзя представить! Сжимая зубы, я заставляла себя быть спокойной и делала все так, как мне все время кричали. Но удилища из рук не отдала. Скоро лосось стал спускаться вниз по течению. Я спокойно пошла за ним по берегу, и около 100 метров ниже по реке мой рыболов вытащил его багориком. Красивый крупный самец. В том, что рыболовы дружелюбный народ, пришлось убедиться еще раз. Меня сразу окружили — откуда их столько взялось? — и крепко жали мне руку.

И какое чувство было у меня? Это должен каждый сам испытать. Идите и попробуйте, правда, идите! Камень вам в мешок!

 (№ 15, 1960) 

Перевод с эстонского К. Ю. Реппа


Арвид Григулис

Два рассказа
Вот этому везет!

Поди угадай: что принимать за счастье и что считать несчастьем?

Все началось с ярко-алого, как костер, заката. Солнце полыхало в острых верхушках елей за озером и бросало лучи прямо в широко открытые двери кузницы. Когда Эйдис обернулся к дверям, ему пришлось даже зажмуриться. Но, может быть, не только от яркого света… Там он увидел еще кое-что. Слегка размахивая рукой с какими-то листками бумаги, по тропке неподалеку от кузницы шла девушка. Это была Гунта, продавщица из кооперативной лавки.

Нельзя сказать, что до этой встречи Эйдис не знал Гунту. Нет, он знал ее давно, так давно, что трудно было вспомнить то утро, когда он увидел ее впервые. Она была всегда тут же, рядом, почти столько же времени, сколько он жил на свете. Когда-то Гунта — девочка Гунта — бегала там, внизу, мимо мельницы. С тех пор прошло, пожалуй, больше двадцати лет. Но то, что Гунта очень красива, он понял только в этот час заката. Он долго смотрел вслед, пока девушка не скрылась за ивами у мельницы. За это время железный обод колеса так остыл, что его пришлось вновь положить на угли и раздувать горн. Такая рассеянность не делает чести колхозному кузнецу.

С этого часа Эйдис потерял душевный покой. Сваривал ли он какие-нибудь части или ковал подкову, мысли его то и дело возвращались к Гунте. Все чаще возникала надобность заглянуть в кооператив. Каждый раз, прежде чем перейти дорогу, Эйдис наклонялся над чаном и рассматривал свое темное от загара лицо. Что за несчастье с его льняными волосами: не лежат, как у людей, сколько ни причесывай — тут же опять встают и упрямо торчат кверху. А еще беда, что в лавке всегда толкутся люди. Приходилось и Эйдису покупать что-нибудь. Наконец в один прекрасный день, когда он, багровый от смущения, принес домой оцинкованное ведро, мать всплеснула руками:

— Ой, сыночек, третье ведро на одной неделе! Что с ними делать, на базар, что ли, везти?

— Пригодятся, — буркнул Эйдис и поспешил скрыться в кузнице.

Если раньше при встречах с Гунтой Эйдис перекидывался дву- мя-тремя словами, хотя краснобаем он и не был, то теперь слова вовсе застревали у него в горле. Он только смотрел на нее и вздыхал.

Но лед постепенно подтаивал, и Гунта стала все чаще поглядывать на Эйдиса. Иногда по вечерам, закрыв лавку, перед тем как пойти домой, девушка приближалась к двери кузницы и спрашивала: «Что это кует сегодня кузнец?» Однажды даже попробовала приподнять тяжелую кувалду. Надо ли рассказывать, что чувствовал при этом Эйдис!

Такое поведение Гунты постепенно придало мужества застенчивому кузнецу. Как все это произошло, он и сам не смог бы объяснить, но невозможное совершилось. Однажды в субботу он застал Гунту в лавке одну. Девушка была весела, она откровенно дразнила Эйдиса и предложила встретиться вечером у обрыва Диких Яблонь.

В тот день молот в кузнице пел громче обычного. Если бы кто-нибудь сумел понять его речь, он услышал бы слова: «Любовь! Любовь! Любовь!…»

Иной раз солнце садится — не успеешь оглянуться, а другой раз мешкает, как усталая старуха. В этот раз оно совсем не намеревалось заходить. Казалось, кто-то привязал его веревкой или пригвоздил к небу. Наконец оно все же проявило милосердие и кое-как переползло через озеро. Тогда Эйдис в последний раз ударил по наковальне и пошел умываться.

По берегу вилась утоптанная стежка. Сколько раз Эйдис шагал по ней, направляясь на рыбалку! Однако сегодня твердая глина гудела под его подошвами как-то особенно! Наверно, чувствовала, что идет влюбленный человек. Ну ясно, ведь Эйдис был влюблен — иначе сердце не билось бы так гулко.

Если какой-нибудь, в сущности, не злой человек когда-либо желал, чтобы с земли сгинули все люди, то в этот вечер таким человеком был Эйдис. Пусть исчезли бы хоть на то время, пока он пройдет от кузницы до обрыва Диких Яблонь. Но наши желания не всегда исполняются. По крайней мере, телятник Кирсис никуда не делся — надо же быть такой напасти! — приплелся на луговину косить вику. Никто другой, а именно Кирсис! Во всем колхозе не было старикашки хитрее. Он-то уж обязательно все приметит и догадается, куда Эйдис, умытый и приодетый, торопится в этот субботний вечер. Душа у Эйдиса ушла в пятки — можно сказать, спряталась в самые каблуки, — и шаги стали неуверенными. Но что поделаешь, конечно заметил!

Кирсис прервал работу. Отвернул косу и, уперев косовище в землю, встал, словно статуя, поджидая парня.

— Куда, кузнец, собрался? — Эйдис остановился. — Видно, на рыбалку?

Спасение само шло в руки. Значит, еще не догадался, хотя в голосе Кирсиса уже послышалась приметная усмешка.

— Да, да, на рыбалку! — обрадовался Эйдис. — Может, подцеплю у обрыва какого-нибудь шального окунька. На закате хорошо клюет.

— На донки?

— На донки, на донки!

Эйдис уже надеялся, что счастливо миновал Кирсиса. Но тот и не думал продолжать косьбу, а прямиком направился к нему.

— Слушай, это верно, что ты купил в Риге для донок какие-то больно звонкие бубенчики?

— Верно.

— А ну покажи, — Кирсис с косой уже стоял на тропинке, — какие они?

Этого еще не хватало! Рыболов собрался на рыбалку без снасти! Теперь Кирсису все станет ясно.

Чтобы спасти то, что еще можно было спасти, Эйдис ударил себя ладонью по лбу.

— Ну и баранья башка! Вот уж именно: поспешишь — людей насмешишь.

— Тогда валяй за ними! Я еще провожусь здесь немного.

Эйдису ничего не оставалось, как повернуться и спешно податься домой за донными удочками и бубенчиками. Сердце кипело от злости, но ничего не поделаешь.

Бубенчики, наверное, и впрямь не давали покоя Кирсису. Когда Эйдис, сунув под мышки свои донки, почти бегом вернулся на берег, Кирсис снова перестал косить.

Он брал в руки то один, то другой бубенец, позванивал, подносил к уху и прислушивался к серебристой песенке.

— Ишь, что придумали! Изобретают атомы, изобретают всякие машины для кукурузы — и еще остается время изобретать вот такие безделки… Агент по заготовкам рассказывал, что теперь и спиннингу уже приходит конец. Вместо него будет что-то наподобие пистолета. Бац — и отправил блесну прямо в нос щуке. Махать руками, делая забросы, не будет никакой надобности. Так и с этими звоночками. Почитывай себе газету, будто сидишь в своей конторе, и жди, когда окунь позвонит по телефону.

Наконец-то Кирсис нагляделся на новинку. Назвонившись вдоволь, он вернул бубенцы Эйдису и, вздохнув, сказал:

— Придется и мне завтра по случаю воскресенья сходить на озеро и поискать какую-нибудь рыбешку.

Теперь Эйдис больше не мешкал и, собрав снасти,.быстро зашагал дальше. В конце концов все обошлось благополучно. Старик, наверно, ничего не заметил.

За обрывом Диких Яблонь ходила слава одного из красивейших мест в этих краях. Там круча подступает к глубокому омуту. Четыре дикие яблони склоняют кривые ветви, почти касаясь водного зеркала. Весной они купаются в водах паводка. И, конечно, такое местечко облюбовали окуйи. Об этом знал каждый житель округи.

Когда Эйдис подошел к обрыву, он с облегчением вздохнул. Гунты еще не было. Он постоял у одной яблони, у другой, заглянул в омут. Насторожился. В темной воде что-то мелькнуло. Тень от рыбы? Она разбудила в Эйдисе заядлого рыболова. Может, и в самом деле попробовать, пока нет Гунты? Он еще ни разу не удил с бубенчиками, как привез их из Риги. Все некогда было.

Эйдис оглянулся: не видно ли Гунты? Нет, ее не было. Ведь Гунта с улыбкой предложила: «К вечерней заре…» А солнце лишь чуть-чуть коснулось вершин елей за озером. По всей вероятности, он малость поспешил.

Сдерживая себя, Эйдис немного помедлил, затем начал разматывать лески. Чтобы все выглядело по-настоящему, он прихватил с собой даже баночку с червями.

Без ненужной спешки кузнец забросил одну за другой все лески. Удилища воткнул в землю, а к кончикам их подвязал по бубенчику. Наконец все приготовления были закончены, а Гунты все не было. Он уселся возле своих удилищ и терпеливо стал ждать. В лугах, в той стороне, где косил Кирсис, скрипел дергач. По временам в заводи, гоняясь за добычей, выплескивалась щука. Внизу, у мельницы, кто-то, должно быть, гонял гусей. Их гоготание далеко разносилось в вечерней тишине.

Вдруг легонько пропел звоночек. Ага! Самый любопытный уже подошел и трогает червя! Затем звоночек резко дернулся и захлебнулся, а удилище согнулось. Рыболов потянул — и на траве запрыгал окунь.

— Добрый вечер! — как самый звонкий бубенчик раздался за спиной мелодичный голос. Кузнец даже привскочил.

Ох, до чего же она красива! На плечи спускался с головы яркий платочек. На точеных ногах Гунты — белые парусиновые туфельки. А глаза!… Темно-синие, как самая лучшая в мире сталь! Лицо девушки светилось приветливой улыбкой.

Эйдис шагнул навстречу и протянул Гунте руку, но тут же похолодел, увидев, что в ладони у него зажат — пропади он пропадом! — только что выловленный окунь. Кузнец бросил рыбу на траву, но первые мгновения встречи уже были исчерпаны. Второй раз протянуть девушке руку он не посмел. Оба они в нерешительности стояли под дикой яблоней.

— Как хорошо, что ты пришла, Гунта!

— Почему бы мне не прийти, Эйдис? — голос Гунты был теплым, но тоже звучал не совсем смело.

— Да, почему бы тебе не прийти, Гунта…

Она чуть повернулась, опираясь на левый каблук, и тихо засмеялась. Пальцы ее теребили веточку яблони.

— Какой сегодня чудесный вечер! — выдохнул Эйдис.

Гунта засмеялась. И вдруг взяла его за руку.

— Я ни разу не каталась на твоей новой лодке… И мы могли бы нарвать кувшинок…

— Да, мы могли бы это сделать.

Тут тревожно прозвенел бубенчик. Эйдис машинально отпустил руку Гунты и ринулся к воде. Опомнившись, он виновато взглянул на девушку. Она будто и не слышала звона и продолжала пощипывать веточку.

А звонок заливался как бешеный. Наверно, на крючке билась крупная рыба.

Эйдис посмотрелл на омут, потом на Гунту, снова на воду и опять на Гунту.

Бубенчик продолжал требовательно звать.

— Я сейчас, Гунта, — виновато попросил Эйдис и бросился вниз. Кузнец снял с крючка рыбу, снова забросил леску и хотел было вернуться к Гунте. Но тут опять зазвонил бубенчик. И тотчас призывно зазвонила вторая донка, третья… Что-то неслыханное! Только успевай вытаскивать! И рыболов работал, как говорится, в поте лица. Окунь за окунем вылетал из омута. На траве набралась изрядная грудка трепещущей рыбы. Хорошо еще, что на склоне была небольшая впадина, а то окуни, те, что были побойчее, добрались бы обратно до воды. Оркестр бубенчиков продолжал заливаться. Когда наконец наступил перерыв, Эйдис радостно воскликнул:

— Вот видишь, Гунта, как нам везет!

Но куда же девалась девушка? Только темные стволы яблонь торчали на светлом фоне вечернего неба.

Эйдис бросил удочку и в несколько прыжков оказался наверху.

— Гунта!

Но она была уже на внушительном расстоянии — она уходила опустив голову.

— Гунта! — позвал Эйдис.

Девушка наклонилась еще ниже и побежала. Мелькали коричневые от загара ноги и парусиновые туфельки. Яркий платочек цвел маком. И вот лепестки мака опали… Девушка исчезла за зеленой заводью.

Кажется, Гунта крикнула что-то в ответ? Или ему только почудилось…

— Оставайся, оставайся со своими рыбами… Тебя… только они…

Эйдис грузно прислонился к стволу. Весь мир в одно мгновение безвозвратно утонул в пучине. Так бережно ковавшееся счастье сгорело, превратилось в пепел. На глаза кузнеца навернулись слезы.

— Проклятые окуни! Проклятые окуни!

Окуни в тот вечер действительно будто с ума сошли. Теперь уже трезвонили все бубенцы одновременно.

Эйдис долго стоял у яблони. Потом тихо спустился вниз и продолжал удить. Что ему еще оставалось делать! На сердце давил камень, во рту горчило.

Солнце зашло. Светлая летняя ночь бесшумна обняла уснувшую землю. Грустный, одинокий рыболов сидел на берегу и угрюмо смотрел на темную воду.

Наконец и он поплелся домой. В одной руке — донные удочки, в другой — три прута тальника с нанизанными на них крупными прекрасными окунями.

Старику Кирсису тоже некуда было идти. Он все еще сидел на краю поля на камне и жевал трубку. Он был погружен в музыку тихих звуков и шумов летней ночи и даже не заметил Эйдиса. Только когда тот, поникший, проходил совсем рядом, Кирсис взглянул на кузнеца. Увидев гроздья окуней, он вздохнул с завистью:

— Вот этому везет!…

Два друга и окунь

Чаун, застыв, сидит на берегу реки и, часто мигая, смотрит на поплавок. Поплавок недвижим, как вбитый в стену гвоздь. Гладь воды не шелохнется. В нее, как в зеркало, засмотрелось безоблачное небо. Кажется, будто замерло и течение.

Полдневное июльское солнце изжарит кого угодно, но только не Чауна. Этому человеку не страшен никакой зной. Когда-то он был удалым молодцом, прошел сквозь огонь и воду, сворачивал на своем веку горы работы и погулять умел, а на склоне лет сохранил бодрость духа и приобрел полную нечувствительность к капризам природы.

Одного не понимает Чаун: почему рыба так упорно не хочет клевать? «Должно быть, рыбы поумнели. Может, завели у себя курсы повышения квалификации», — рассуждает он, не теряя все- таки надежды взять когда-нибудь такой же богатый улов, как и в прежнее время.

Наконец рыболова сморила скука.

Чаун поднимает голову.

Вдоль канавы среди желтеющей ржи идет старичок. Это пасечник Варапога.

Варапога, как и Чаун, носит синие посконные портки и рубаху из небеленого холста. Только у пасечника на голове красуется самодельная соломенная шляпа, поля которой уже изгрызли зубы времени. Босые ноги и у того и у другого приобрели цвет темной дубленой кожи.

Варапога несет связку гнилушек, тщательно перетянутую лыком. Пасечник подходит к воде, встает за спиною -Чауна и молча созерцает застывший поплавок.

— Не клюет?

Чаун не спеша поворачивает к нему голову. Движение это полно достоинства рыболова.

— А, это ты, Варапога! Нет, не клюет что-то.

— Ни одной?

— Ни одной.

— Давненько тут?

— Только светать начинало, когда я червей копал. Около трех, наверно, было. Ходики у меня уже год как стоят.

— А в чем причина?

— Кто их знает. Весною кровельщик Удрис смотрел — сказал, что вся беда от тараканов.

Помолчав, Варапога спрашивает:

— Рыжие тараканы?

— Рыжие…

— Прусаки?

— Ага, прусаки… Промыл бензином, велел к гире топор подвесить. Подвесил — все равно не пошли. Подвесил еще зуб от бороны — и опять не пошли. Да и не очень нужны они: на что тогда солнце в небе?

Варапога усаживается рядом.

— За гнилушками ходил? — начинает теперь расспрашивать Чаун.

— Нет, Симанису овчину отнес: хочу к зиме новую шубенку справить. Когда возвращался, у старого моста гнилушки приметил… Из них отменный дымарь будет.

— Ты полушубок с верхом шьешь или нагольный?

— Я по-стариковски — нагольный. Овчина и так согреет, верх ни к чему. Только сукно зря переведешь.

— Сколько Симанис нынче берет?

— Пятнадцать.

— Дороговато. Как в Риге. Понес бы старику Рабайнису. За пятерку сшил бы.

— Рабайнис совсем слаб глазами стал.

— Какую вещь получше — ну, штаны там или пиджак — он и не берет, но полушубки ладит еще хорошо. Прошлой зимой Анд- жу сшил. Крой старого времени, сразу видно. Свободно на костях сидит. Большой Андж наденет — как раз, малый Андж наденет — тоже как раз. Не то что у Симаниса: вторую рубаху под низ не натянешь, не говоря уже о фуфайке!

Разговор иссяк. Варапога растягивается на траве. Жара разморила его. Он надвигает поля шляпы на лицо и полностью предается безмятежности.

Проходит час, а может, и два. И Чаун заговаривает снова:

— Слышно, будто Симанис собирается жениться, потому и дерет такие деньги.

— Болтают!… Придумал хитрый способ, как на спичках экономить: ножом их надвое раскалывает.

— Да ну? Так ведь сера, осыпется. — Чаун отрывает взгляд от поплавка.

— Если тонким острым ножом — не осыпется. Зато каждую спичку по два раза зажигает.

— Если хорошенько мозгами пораскинуть, тут нет, пожалуй, скупости. Бережливость — это верно.

— Пожалуй.

— В конце концов Симанис… — Тут нить мыслей Чауна внезапно обрывается. Он весь подается вперед. Глаза сощурились, как у кота.

Поплавок чуть вздрагивает.

Варапога тоже садится и впивается глазами в поплавок. Тот еще два-три раза вздрагивает, потом скользит в сторону, накреняется и не спеша уходит ко дну. Чаун подсекает и начинает осторожно тянуть. Сухое, уже лет с десяток прослужившее удилище сгибается и потрескивает, а из воды показывается здоровенный, как лапоть, трепещущий окунь. Раскачиваясь и извиваясь, он повисает над ступнями рыболова. Чаун весь в поту, но сохраняет невозмутимый вид, словно окунь не был для него неожиданностью.

Рыболов снимает добычу с крючка и, не оборачиваясь, небрежно швыряет через плечо наверх. Окунь падает в рожь.

— Ты присмотри там за ним, как бы в воду не скатился! — неторопливо говорит Чаун и насаживает нового червяка. Закидывает удочку и снова принимается зорко наблюдать за поплавком. Удилыцик напускает на себя равнодушие, как того требует самолюбие рыболова. Но в действительности Чаун слышит и отмечает про себя малейшее движение пойманного окуня.

Варапога поднимается, входит в рожь и внимательно прикидывает вес рыбы.

— С кило, пожалуй…

— Эта рыбка, пасечник, два с половиной потянет.

— Нет, двух не будет!

— Окунь — не пчела, не знаешь — не говори. Я на своем веку на этом месте столько окуней натаскал, что на пятнадцати возах не увезешь. Я-то знаю, сколько рыба весит.

— Может, и так.

— Два с половиной — это точно, — заключает Чаун.

Они умолкают. Варапога снова растягивается на траве. Тишину по временам нарушает окунь — он бьется по краю ржаного поля. Чауну кажется, что после каждого удара хвоста высохший берег глухо гудит.

Наконец окунь затихает.

Вечереет. Косые солнечные лучи уже не так припекают. Над головами пролетает стая птиц. Варапога собирается домой.

— Пора шагать, что ли?

Чаун не отвечает. Варапога забирает свои гнилушки и начинает взбираться на берег. Перед могучим окунем он останавливается в восхищении.

— Экий здоровенный! Как лемех… Только весь в грязи. Вывалялся чертяка! Ополоснуть бы — как такого понесешь домой?

Чаун безмолвствует. Но, когда Варапога спускается к воде, не выдерживает:

— Только гляди не упусти!

— Да он ведь уснул.

Варапога погружает рыбу в воду. Одной рукой, на всякий случай, придерживает за жабры, а другой трет.

До сих пор он не понимает, как это случилось. Надо же стрястись такому несчастью! Сонный окунь, вдруг дернувшись, выскальзывает из рук и, ударив в воде хвостом, стрелой исчезает в глубине. У Варапоги и волосы зашевелились на голове, в ушах застучала кровь, ноги похолодели. Потеряв соображение, он, растопырив руки, бросается за окунем. Плавать пасечник не умеет и начинает тонуть. Но страх возвращает Варапоге здравый смысл, и он обеими руками ухватывается за осоку, которая, на счастье, растет у самой воды. Только теперь он слышит чей-то крик. Сначала ему чудится, что это кричит он сам. Но постепенно до его сознания доходит, что это Чаун. Выбравшись на берег, Варапога уже различает кое-какие слова:

— Ты, ты упустил мою рыбу! Ты упустил мою рыбу!…

Варапоге очень грустно. Он понимает, что для него наступают

тяжелые времена — надо как-то спасать свои отношения с другом. Вид у пасечника жалкий. Вода стекает с одежды струйками, они бегут прямиком к реке. Варапога нерешительно приближается к Чауну, хочет сказать что-то, утешить его, оправдаться, но все нужные слова куда-то исчезают…

— Уходи! — взвывает Чаун. — Чего тебя носит тут по берегу? Уходи! — Чаун в ярости подскакивает. — Уходи!

Варапога плетется прочь, заходит за ивовый куст и садится там в траву. Возможно, теперь он боится за Чауна.

— Знаешь, Варапога, кто ты? Последний ты человек — вот кто! — хрипит Чаун голосом умирающего. — Еще в школе учитель предупреждал тебя: плохим человеком вырастешь. Ты тогда мое сало в огонь уронил. Сбылось предсказание учителя! И помрешь ты плохим человеком.

Варапога проглатывает застрявшую в горле шерстяную варежку.

— Попробуй еще поудить, Чаун. Окунь так долго пролежал во ржи, что наверняка проголодался и, может, клюнет…

— Уходи! — стонет Чаун, но все же быстро расправляет лесу и закидывает снасть в реку.

Друзья сидят каждый по свою сторону куста и мрачно смотрят в воду. Сидят долго. На западе алеет закатное солнце. Промокшего Варапогу бьет дрожь. Время идет…

В полночь поднявшаяся луна увидела, как вдоль ржи передвигались две удрученные фигуры. В эту ясную летнюю ночь от них веяло мрачностью дождливой осени.

(№ 20, 1964)

Перевод с латышского Хрис. Херсонского


Иван Шмелев

За карасями

Это были встречи веселые, в духе рассказов Антоши Чехонте. Чехов был тогда еще А. Чехонте, а я — маленьким гимназистом. Было это в Москве, в Замоскворечье.

В тот год мы не ездили на дачу, и я с Пиуновским Женькой — упокой, господи, его душу: пал на Карпатах, сдерживая со своим батальоном напор австрийской дивизии, за что награжден посмертно св. Георгием, — днями пропадал в Нескучном. Мы строили вигвамы и вели жизнь индейцев. Досыта навострившись на индейцах, мы перешли на эскимосов и занялись рыболовством в Мещанском саду, в прудах. Так назывался сад при Мещанском училище, на Калужской. Еще не чищенные тогда пруды славились своими карасями. Ловить посторонним было запрещено, но Веревкин Сашка, сын училищного инспектора, был наш приятель, и мы считали пруды своими. В то лето карась шел, как говорится, дуром: может быть, чуял, что пруды скоро спустят и все равно погибать, так лучше уж погибать почетно. Женька так разъярился, что оттащил к букинисту латинский словарь и купил «дикобразово перо» — особенный поплавок, на карасей. Чуть заря — мы уже на прудах, в заводинке, густо заросшей «гречкой», где тянулась проточина — только-только закинуть удочку. Женька сделал богатую прикормку — из горелых корок, каши и конопли, «дикобразово перо» делало чудеса, и мы не могли пожаловаться. Добычу мы сушили и толкли питательный порошок, или — по-индейски — пеммикан, как делают это эскимосы.

Было начало июня. Помню, идем на зорьке еще безлюдным садом. В верхушках берез светится жидким золотцем, кричат грачата, щебечут чижики по кустам, и слышно уже пруды: тянет теплом и тиной, и видно между березами в розоватом туманце воду. Только рыболовы знают, что творится в душе, когда подходишь на зорьке к заводинке, видишь смутные камыши, слышишь сонные всплески рыбы, и расходящийся круг воды холодком заливает сердце.

— А, черррт!… — шипит, толкая меня, Женька. — Сидит какой-то… соломенная шляпа!…

Смотрим из-за берез: сидит — покуривает, удочки на рогульках по обе стороны. Женька шипит: «Пощупаем, не браконьер ли?» Но тут незнакомец поднимается, высокий, голенастый, и — раз! — тащит гррмадного карасищу, нашего, черноспинного, чешуя в гривенник, и приговаривает баском таким: «Иди, голубчик, не упирайся», — спокойно так, мастера сразу видно. И кому-то кричит налево: «Видали, каков лапоток?» А это сбоку, под ветлами, Кривоносый ловит, воспитатель училищный. А незнакомец на кукан карася сажает, прутик в рот карасю просунул, бечевочку — под жабры, а на кукане штуки четыре, чисто подлещики, с нашей прикормки-то… Видим, место все неудобное, ветлы, нельзя закинуть. И Кривоносый тащит — красноперого, золотого, бочка оранжевые, чуть с чернью. А карасище идет, как доска, не трепыхнется. Голенастый, в чесучовом пиджаке, в ладоши даже захлопал: «Не ожидал, какое тут у вас рыбье эльдорадо! Буду теперь захаживать». Смотрим, и на другой удочке тюкает, повело… Женька шипит: «Надо какие-нибудь меры… Самозванцы!» А незнакомец выволок золотого карасищу, обеими руками держит и удивляется: «Не карась-золотая медаль!» Сердце у нас упало. А Кривоносый орет: «А у меня серебряная, Антон Палыч!…» А незнакомец опять золотого тащит — и плюнул с досады в воду: плюхнулся карасище, как калоша. Ну, слава тебе, господи!

Подошли поближе — уж невтерпеж, — Женька рычит: «А, плевать, рядом сейчас закину». Смотрим, чуть-чуть поплавок ветерком будто повело, даже на тюкнуло. Знаем, особенное что-то. И тот сразу насторожился, удочку чуть подал — мастера сразу видно. Чуть подсек — так там и заходило. И такая тишь стала, словно все померли. А оно в заросли повело. Тот кричит: «Не уйдешь, голуба… знаю твои повадки, фунтика на два линь!…» А линей отродясь тут не было. Стал выводить — невиданный карасище, мохом совсем зарос, золотце чуть проблескивает. А тот в воду ступил, схватил под жабры и выкинул — тукнуло, как кирпич. Кинулись мы глядеть, и Кривоносый тут же. Голенастый вывел из толстой губы крючок — «колечко» у карасины в копейку было — гар- монья словно! — что-то на нас прищурился и говорит Кривоносому, прыщавому, с усмешкой: «Меща-ане караси у вас, сразу видно!» А Кривоносый спрашивает почтительно: «Это в каком же смысле… в Мещанском пруду-с?» А тот смеется, приятно так: «Благородный карась любит ловиться в мае, когда черемуха… А эти, видно, Аксакова не читали». Приятным таким басом. Совсем молодой, усики только, лицо простое, словно у нашего Макарки из Крымских бань. «А вы, братцы, Аксакова читали? — нам-то. — Что же вы не зажариваете?…» Женька напыжился, подбородок втянул и басом, важно: «Зажарим, когда поймаем». А тот вовсе и не обиделся. «Молодец, — говорит, — за словом в карман не лезет». А Женька ему опять: «Молодец в лавке, при прилавке!» — и пошел направо, на меня шипит: «Девчонка несчастная, а еще «Соколиное перо», черт… сказал бы ему, наше место, прикормку бросили!» Стали на место, разматываем. Ветлы нависли сажени на две от берега, чуть прогалец, поплавку упасть только-только.

Размахнулся Женька — «дикобразово перо» в самом конце и зацепилось, мотается, а мотыль-наживка над самой водой болтается. А там опять карасищу тащут! Женька звонил-звонил — никак отцепить не может, плещет ветками по воде, так волны и побежали. «Плевать, всех карасей распугаю, не дам ловить!» А «дикобразово перо» пуще еще запуталось. Незнакомец нам и кричит: «Ну, чего вы там без толку звоните! Ступайте ко мне, закидывайте, места хватит!» А Женька расстроился, кричит грубо: «Заняли наше место, с нашей прикормки и пользуетесь!» И все звонит. А незнакомец вежливо так: «Что же вы не сказали? У нас, рыболовов, правила чести строго соблюдаются… прошу вас, идите на ваше место… право, я не хотел вам портить!» А Кривоносый кричит: «Чего с ними церемониться! Мало их пороли, грубиянов… На чужой пруд пришли — безобразничают еще. По какому вы праву здесь?» А Женька ему свое: «По веревкинскому, по такому!» Кривоносый и прикусил язык.

А клевать перестало, будто отрезало: распугал Женька карасей. Похлестали они впустую, незнакомец и подошел к нам. Поглядел на нашу беду и говорит: «Не снять. У меня запасная есть, идите на ваше место», — и дает Женьке леску с длинным пером, на желобок намотано, у Перешивкина продается, на Моховой. «Всегда у нас, рыболовов, когда случится такое… — потрепал Женьку по синей его рубахе, по «индейской». — Уж не сердитесь…» Женька сразу и отошел. «Мы, — говорит, — не из жадности, а нам для пеммикана надо». «А-а, — говорит тот, — для пеммикана… Будете сушить?» — «Сушить, а потом истолкем в муку… так всегда делают индейцы и американские эскимосы… и будет пеммикан». «Да, — говорит, — понимаю ваше положение. Вот что. Мне в Кусково надо, карасей мне куда же… возьмите для пеммикана». Вынул портсигар и угощает: «Не выкурят ли мои краснокожие братья со мной трубку мира?» Мы курили только «тере-тере», похожие на березовые листья, но все-таки взяли папироску. Сели все трое и покурили молча, как всегда делают индейцы. Незнакомец ласково поглядел на нас и сказал горлом, как говорят индейцы: «Отныне мир!» — и протянул нам руку. Мы пожали в волнении. И продолжал: «Отныне моя леска — твоя леска, твоя прикормка — моя прикормка, мои караси — твои караси!» — и весело засмеялся. И мы засмеялись, и все закружилось от волнения.

Потом мы стали ловить на «нашем» месте, но клевала все мелочь, «пятачишки», как называл ее наш «бледнолицый брат». Он узнал про «дикобразово перо» и даже про латинский словарь, пошел и попробовал отцепить. Но ничего не вышло. Все говорил: «Как жаль, такое чудесное «дикобразово перо» погибло!» «Нет, оно не погибнет!» — воскликнул Женька, снял сапоги и бросился в брюках и в синей своей рубахе в воду. Он плыл с перочинным ножом в зубах, как всегда делают индейцы и эскимосы, ловко отхватил ветку и поплыл к берегу с «дикобразовым пером» в зубах. «Вот! — крикнул он приятному незнакомцу, отныне брату. — Задача решена, линия проведена, и треугольник построен!» Это была его поговорка, когда удавалось дело. «Мы будем отныне ловить вместе, заводь будет расчищена!» Брат бледнолицый вынул тут записную книжку и записал что-то карандашиком. Потом осмотрел «дикобразово перо» и сказал, что заведет и себе такое. Женька, постукивая от холода зубами, сказал взволнованно: «Отныне «дикобразово перо» — ваше, оно принесет вам счастье!» Незнакомец взял «дикобразово перо», прижал к жилету, сказал по- индейски: «Попо-кате-петль (что означает «Великое сердце»)!» — и положил в боковой карман, где сердце. Потом протянул нам руку и удалился. Мы долго смотрели ему вслед,

— Про-стяга! — взволнованно произнес Женька высшую похвалу: он не бросал слова на ветер, а запирал их «забором зубов», как поступают одни благородные индейцы.

Мимо нас прошел Кривоносый и крикнул, тряся пальцем:

— Отвратительно себя ведете, а еще гимназисты! Доведу до сведения господина инспектора, как вы грубили уважаемому человеку, больше вашей ноги здесь не будет, попомните мое слово.

Женька крикнул ему вдогонку: «Мало вас драли, грру-бия- нов, — сплюнул и прошипел: — Бледнолицая с-соба-ка!…»

Припекало. От Женьки шел пар, словно его сварили и сейчас будут пировать враги. Пришел Сашка Веревкин и рассказал, что незнакомец — брат надзирателя Чехова, всю ночь играл в винт у надзирателей а потом пошел ловить карасей, что он пишет в «Будильнике» про смешное — здорово может прохватить! — а подписывается для смеха Антоша Чехонте. А Кривоносого выгонят, только пожаловаться папаше, записано в кондуите про него: «Был на дежурстве не в порядке, предупреждение». Женька сказал: «Черт с ним, не стоит». Он лежал на спине, мечтал; нежное что-то было в суровом его лице.

Случилось такое необычное в бедной и неуютной жизни, которую мы пытались наполнить как-то… нашим воображением. Много мы не понимали, но сердце нам что-то говорило. Не понимали, что наш «бледнолицый брат» был поистине нашим братом в бедной и неуютной жизни и старался ее наполнить. Я теперь вспоминаю из его рассказов «Монтигомо Ястребиный Коготь»… Так, кажется?

(№ 21, 1964)

Июль, 1934 г. Алемон


Михаил Шолохов

Они сражались за Родину
Отрывок из романа

— Слушай, Коля. А не закатиться ли нам сегодня на серьезную рыбалку? Что-то пескари меня вздразнили. Ты говорил, что где-то километрах в десяти есть глубокий омут. Может, туда махнем с ночевкой? Нам бы хоть десятка два окуней наловить и ушицы сварить на берегу… Как ты на это смотришь, Коля?

— А я так смотрю: до двенадцати — сборы, затем запрягаю в дрожки Воронка и — айда.

— Это мне нравится! Чем могу тебе помочь?

— Единственно тем, что не будешь мешать мне собираться.

К двум часам пополудни они были уже у реки. Николай выпряг

и стреножил Воронка, уложил в кошму все рыбацкое имущество, предложил:

— Пойдем, посмотришь на плес. Называется он Пахомова яма. Старик Пахом когда-то, при царе Горохе, утонул тут, в память этого события и яму назвали его именем. Плес тебе понравится, уверен.

Увязая по щиколотку в сыпучем песке, с трудом продираясь сквозь заросли кустов белотала-перестарка, они спустились по пологому откосу к неширокой песчаной косе.

Перед ними лежала, словно в огромной, врезанной в землю раковине, зеркальная водная гладь метров шестидесяти шириной. Противоположный берег плеса был обрывист, крут, по верху его вплотную к самому обрыву подступал старый, не тронутый ни порубкой, ни прочисткой смешанный лес: невысокие, но кряжистые, в два-три обхвата, дубы, карагачи, вязы вперемежку с дикими яблонями, вербы, тополя и осины — все это буйное смешение лиственных деревьев с густейшим подлеском зубчатой грядой тянулось вверх и вниз по течению реки, а вдали, на границе с холмистой степью, высоко взметнув вершины, ловя верховый ветер, величаво высились осокори и ясени с могучими, похожими на мраморные колонны бледно-зелеными стволами.

Прямо напротив спуска к реке лес разделялся широкой прогалиной. Посредине одиноко красовался древний вяз с такой раскидистой кроной, что в тени ее свободно разместилась отара — голов в триста — овец. Угнетенные послеполуденным зноем, овцы, разделившись на несколько гуртов, теснились вкруговую, головами внутрь, изредка переступая задними ногами, глухо пофыркивая. Даже на этой стороне был ощутим резкий запах овечьего тырла.

Неподалеку от вяза, на солнцепеке, опершись обеими руками на костыль, недвижно стоял седобородый пастух — старик, с головою, повязанной выгоревшей красной тряпицей, в грязных холщовых портах, в длинной, до колен, низко подпоясанной рубахе.

Что-то древнее, библейское было в той живописной картине: вяз патриаршего возраста, старик-пастух с овцами, не тронутый человеческой рукою первобытный лес и дремучая тишина, изредка прерываемая посвистом иволги да воркованием горлинки, — все это как бы сошло с полотна старинного художника и воплотилось в жизнь, озвученную и неповторимо красочную.

Взглянув на Николая блестящими глазами, Александр Михайлович прошептал:

— Коля, да ведь это — как в сказке! Черт возьми, никогда не думал увидеть такое…

— Хорошее место, — просто сказал Николай. — Давай сносить к воде пожитки, рыбачить и ночевать будем на той стороне.

— А где же лодка?

— Затоплена, сейчас пригоню ее. Не разувайся, песок очень горячий, не выдержишь.

— Да что ты, брат, по такому девственному песку, где нога человечья еще не ступала, — ив обуви? Не могу, это — кощунство!

Он присел на песок, проворно стащил полуботинки, носки, с наслаждением пошевелил пальцами. Потом, после некоторого колебания, снял штаны. Иссиня-бледные, дряблые икры у него были покрыты неровными темными пятнами. Заметив взгляд Николая, Александр Михайлович сощурился:

— Думаешь, картечью посечены? Нет, тут без героики. Эту красоту заработал на лесозаготовках. Простудил ноги, обувка-то в лагерях та самая… Пошли нарывы. Чуть не подох. Да не от болячек, а от недоедания. Давно известно, «кто не работает, тот не ест», вернее, тому уменьшают пайку, и без того малую. А как работать, когда на ноги не ступишь? Товарищи подкармливали. Вот где познаешь на опыте, как и при всякой беде, сколь велика сила товарищества! А нарывы, как думаешь, чем вылечил? Втирал табачную золу. Более действенного лекарства там не имелось. Ну, и обошлось, только до колен стал как леопард, а выше — ничего от хищника, скорее наоборот: полный вегетарианец. Надеюсь, временно…

Опираясь обеими ладонями о песок, слегка откинувшись назад, Александр Михайлович смотрел на Николая снизу вверх, улыбался. И так не вязалась его простодушно-детская улыбка с грубоватым юмором, что Николай только головой покачал.

— До чего же неистребим ты, Александр! Я бы так не мог…

— Природа такая и натура русская. Притом — старый солдат. Кровь из носа, а смейся! Впрочем, Коля-Николай, и ты бы смог! Нужда бы заставила. Говорят же, что не от великого веселья, а от нужды пляшет карась на горячей сковороде… Ну, нечего дорогое время терять, пошли, а то и на уху не наловим. Нет, это невозможно! Такой плес, и чтобы без ухи остались? Пошли. Хоть мелочишки бы наскрести на ушицу, хоть на самую скудную! Нам пяток окуньков и хватит. Я, братец, десять лет настоящей ухи не хлебал.

— На добрую уху ты один должен наловить.

— А ты где же будешь? В свидетелях?

— Мне надо заготовить дровишек на ночь, стан оборудовать, словом, я — по хозяйственной части, а ты — обеспечиваешь рыбой. У тебя три часа времени, уху надо сварить засветло, так что все от твоего старания зависит…

— Коля, один я не смогу, — умоляюще проговорил Александр Михайлович. — Ради бога, давай вдвоем ловить, иначе останемся на одном чаю. Я не могу ручаться за успех, а ты — опытный рыбак. Нет, только вдвоем. И потом мы не можем так безрассудно рисковать. Я видел, как Серафима Петровна положила в корзинку хлеб, картошку, укроп, лук, репчатый и зеленый, даже пол-литра водки она, добрая душа, выдала нам. Не хватает для ухи сущего пустяка — рыбы, и вдруг ты все подвергаешь ненужному, глупому риску. Я же один ни черта не поймаю!

Николай был непреклонен:

— Хочешь ухи — добывай рыбу. У меня без этого забот хватит. Надо еще к завтрашней заре ракушек-перловиц с ведро натаскать.

— А это для чего?

— Для сазанов.

— Коля, это — эфемерная штука, сазаны. Их может не быть, а без ухи мы не мОжем. На кой черт нам журавель в небе, если нужна синица, а она почти в руках!

— Вот и бери ее, эту синицу. И вообще не хнычь. Генерал, а хнычешь. Должен наловить — значит, лови. Рыбы тут как в садке, а ты ноешь. Переедем на ту сторону, там я поймаю тебе штук десять верховочек. Режь каждую на три части, окунь охотнее берется на головку и хвостик. Целиком рыбку не насаживай, приманишь щуку, и — прощай, крючок! Глубина там с лодки — четыре маховых, то есть шесть метров. Неподалеку, чуть подальше заброса, — карша, огромный вяз. Он весь под водой. Пристанище окуней. Забрасывать будешь так: излишек лесы — удилище-то трехметровое — соберешь в левую руку кругами, правой — от себя, снизу вверх бросок, и леса несет насадку на всю длину. Грузило, ты увидишь, небольшая картечина, сигарообразная форма придана ему для того, чтобы не блюкало при забросе.

— Это наставление надолго? — нетерпеливо спросил Александр Михайлович.

Но Николай, не обращая внимания на вопрос, продолжал:

— Да к тому же легкое грузило не увлечет за собой леску. Клев определишь по кончику удилища. Поплавков не положено, будут мешать при закидывании. Вот тебе перочинный нож — резать верховку, он же пригодится в случае заглота наживки. Ну а теперь — за дело. Что касается наставления — извини, но без него ты и леску не сумеешь забросить. Знаю я этих городских рыбаков-дилетантов!

На той стороне плеса Николай вырыл веслом в песке углубление под обрывом, вытащил нос лодки так, что корма низко осела, сказал:

— Ни жучка тебе, ни чешуйки! Подложи вот этот брезентовый плащ на корму, чтобы удилища не стучали, когда будешь класть их. Подержи предварительно в воде минут пять, чтобы замокли. Гибь у них появится отличная! Позднее я приду тебя проверить. Садок привяжешь к гвоздю. Он вбит справа по борту.

Два раза леса в руках Александра Михайловича при закидывании завязывалась замысловатыми узлами. Шепотом чертыхаясь, он подолгу возился с распутыванием, наконец, на третий раз леса вытянулась, тихо чмокнуло удлиненное грузило, гибкий кончик березового удилища согнулся и выпрямился — грузило легло на дно.

Жара не спадала. Из-под полей старенькой соломенной шляпы по лбу и шее Александра Михайловича беспрерывно катился пот. Капельки его щекотали раковины ушей, холодили под рубашкой спину, но упрямый рыбак только головой встряхивал, а правой руки с комля удилища не снимал.

Не было ни малейшего дуновения ветерка. Редкие тучки еле двигались в накаленной бледной синеве небес. Зеленоватая вода казалась густой, как подсолнечное масло, лишь медленно проплывавшие по ее поверхности соринки указывали на слабое течение. Пряно пахло нагретыми водорослями, тиной, прибрежной сыростью.

Вторую удочку Александр Михайлович разматывать не стал, чтобы не рассеивалось внимание. Клева не было. Уже третью папиросу выкурил, уже несколько раз отчаяние сменялось у него надеждой, а надежда снова покорялась отчаянием. Кончик удилища был так мертво недвижим, что зеленые и желтые стрекозы безбоязненно присаживались на него отдохнуть. Глухая тишина не нарушалась, а как бы подчеркивалась монотонным напевом удода, далеким и горестным голосом кукушки. Время шло, и сладостная дрема стала одолевать Александра Михайловича. Он уже хотел было махнуть рукой на ловлю, растянуться на носу лодки и уснуть, но тут кончик удилища резко качнулся, а затем, судорожно содрогаясь, зарылся в воду. Александр Михайлович вскочил так порывисто, что едва не зачерпнул в лодку воды. На конце лесы тугими толчками рвалась в глубину крупная рыба. Легкое удилище согнулось вдвое. Кое-как дотянувшись до лесы рукой, Александр Михайлович бросил удилище в лодку и уже пальцами и всей рукой остро почувствовал бурное сопротивление добычи. Крупный, около килограмма весом, окунь показал широченный полосатый бок, ушел под лодку. С усилием подтягивая лесу, донельзя взволнованный, счастливый рыбак все же вырвал его из воды. Окунь забился на влажном днище, гулко зашлепал хвостом. Осторожно придавив к спине воинственно поднятый спинной плавник, крепко стиснув возле головы еще хранящее холодок глубинных вод тело красивой, упругой рыбы, Александр Михайлович вынул из ее пасти крючок, бережно опустил окуня в плетенный из хвороста круглый садок и только тогда увидел, как мелко дрожат руки. Вытирая ладони о парусиновые штаны, дивясь своему волнению, он долго улыбался, не спешил забросить удочку, курил и все искоса поглядывал в садок, в сумеречной зеленой тьме которого кругами ходил окунь, изгибая литую толстую спину.

«Еще бы пяток таких красавцев, и уха обеспечена! Да какая уха!» — с восторгом думал Александр Михайлович, снова наживляя и забрасывая удочку.

Минут через пять кончик удилища мелко задрожал, чуть наклонился к воде. После подсечки окунишка величиной с карандашный огрызок покорно пошел к лодке. Александр Михайлович только крякнул, разочарованно глядя на жалкую поживу. Он хотел было выпустить окунька, но пришла на ум поговорка: «Ловим не на вес, а на счет», и окунек тоже очутился в садке.

Стало прохладно, солнце закрыла продолговатая туча. Потянул ветерок, и клев участился. Еще один крупный, на килограмм с лишним, окунь долго ходил в темной загадочной глубине, брал лесу на растяжку, упорно, сильно давил книзу, и Александр Михайлович, шепча немыслимые ругательства, все тянулся левой рукой и никак не мог захватить лесу. Окунь сорвался уже в лодке и так высоко подпрыгнул, что едва не очутился за бортом. И снова Александр Михайлович ощутил непривычную дрожь в руках и щемящее радостное волнение.

Время остановилось. Слезящимися глазами он следил за кончиком удилища. Очень хотелось курить, но некогда было достать из кармана папиросы. Шел средний окунь. Брал уверенно и жадно. После того, как сорвался первый, крупный судя по сопротивлению, сходы пошли один за другим. Четвертый окунь сошел с крючка, чуть не приткнувшись к борту лодки. Секунду ошалело стоял у самой поверхности воды, потом сверкнул зеленой молнией, растворился в глубине.

— Нет, без подсачека ловить — мальчишество! — вслух хрипло сказал Александр Михайлович и с досадой плюнул на то место, где только что стоял окунь.

После двухчасового воздержания с наслаждением закурил, распрямил спину. Сзади неслышно подошел к обрыву Николай, долго смотрел на брата, тихо посмеиваясь.

— Ты в этом соломенном брыле, Саша, удивительно похож на старого деда-бахчевника. И сидишь-то по-стариковски, горбишься, будто тебе восемьдесят лет.

— Что же, я и на рыбалке должен соблюдать строевую выправку? Ты почему не спросишь, сколько я поймал? Я превзошел самого себя, если хочешь знать! Я недооценивал свои способности! Изволь, любуйся.

Николай, тормозя каблуками, скатился с глинистого обрыва, ступил в лодку. В вытащенном из воды садке с влажным шуршанием затрепыхались окуни.

— На очень изрядную уху, — явно желая польстить брату, сказал он. — Сколько счетом? А, да тут два отличнейших горбача!

— Двадцать три хвоста! И несколько штук сорвалось. Почему у тебя нет подсачека для такой рыбы? Это же вопиющее безобразие! Леса длинная, приходится брать ее в руку, и сходы — один за другим.

— Я такую рыбу не ловлю, я с такой мелочью не связываюсь, а крупный черпак для сазанов есть. Не жадничай, Саша, хватит и этого улова. Сматывай удочку, и пошли варить уху. Говорил же тебе, что здесь рыбы как в садке.

Александр Михайлович с хрустом потянулся, сказал:

— Ты не поверишь, Николай, какое наслаждение я испытал за сегодняшний день. Давно я так не радовался и не волновался! Знаешь, просидел четыре часа не разгибаясь, а время прошло с начала клева как четыре минуты. На какие-то часы я вернулся в детство, и какое это блаженство, если бы ты знал! Ни одной мыслишки в голове, ни проблеска воспоминаний… Ты не представляешь, как ты меня порадовал этой поездкой. Иди сюда, я тебя обниму, свирепый ты мой чеченец!

На закате солнца они плотно поужинали рыбой и превосходной ухой. Под разварного окуня Александр Михайлович выпил рюмку водки. От второй решительно отказался.

— Брат, ты меня не приневоливай. Раньше я мог много выпить и быть не очень хмельным, а теперь не то… Да у меня и,без водки так хорошо на душе! Давай лучше поговорим. Надо же мне рассказать тебе мою одиссею. Налей мне чашку чаю, покрепче.

От воды потянуло сыростью. Заметно похолодало. На западе, за приречными вербами догорела заря. Синяя тьма надвигалась с востока. Лишь одинокое облачко в зените, подсвеченное снизу солнцем, сияло таким нежнейшим опаловым светом, что Николаю почему-то до боли грустно было на него смотреть.

(№ 30, 1970)


Фазиль Искандер

Ловля форели в верховьях Кодора

Рано утром я проснулся и вспомнил, что еще с вечера собирался половить форель. Наверное, от этого и проснулся.

Я приподнял голову и огляделся. Ребята спали в самых странных позах, словно, неожиданно застигнутые сном, не успели закончить каких-то движений. В окно струился сиреневый свет. Было еще очень рано. Голые бревенчатые стены помещения слегка золотились, от них пахло свежей смолой.

Целую неделю мы бродили в горах по местам боев за оборону Кавказа. Поход этот давно был задуман студентами географического факультета во главе с моим другом, преподавателем физкультуры Автандилом Цикридзе. Он-то мне и предложил выехать с ними в горы, и я охотно согласился.

В последний день, подгоняемые нехваткой продуктов — не учли аппетит студентов, — мы сделали самый длинный переход и к вечеру дошли до села.

К счастью, палатки разбивать не пришлось, потому что начальник местной милиции гостеприимно предоставил нам это помещение, не то бывший склад, не то будущий клуб, где мы и расположились на ночлег. Он появился с удочкой в руке, когда мы, скинув с себя рюкзаки, блаженно вытянув ноги, лежали на полянке у речной излучины.

Спустившись по очень крутому обрывистому склону, он стал деловито забрасывать удочку, видимо, в хорошо известные ему бочажки. Забросит, поковыряет немного удочкой и вытащит форель. Снова несколько шагов, снова забросил, слегка подергал, поковырял — и снова форель. Издали было похоже, что он просто натыкал форель на длинную тонкую иглу лески. В полчаса наловив дюжину отличных форелей, он неожиданно, без всякой видимой причины, словно выполнив ежедневную норму отлова, смотал удочку и подошел к нам.

В тот же вечер, пересилив усталость, мы с одним студентом вырезали удилища из лесного ореха и смастерили себе удочки. Звали его Люсик. В некоторых абхазских деревнях называют детей в порядке экзотики русскими именами, а то и просто русским словом. Как правило, это звучное, часто повторяемое по радио слово. Так, я знал одного парня по имени Война. Может быть, слегка встревоженный своим именем, он обычно держался подчеркнуто миролюбиво.

Люсик тоже, словно зачарованный своим женским именем, был застенчив и отличался от остальных ребят никогда не переходящей в подобострастие точной почтительностью. Складный и крепкий, как маленький ослик, он своей необыкновенной выносливостью сумел посрамить самых сильных участников похода, среди которых было два кулbr /ьтуриста.

…Я вынул из вещмешка большой складной нож, две спичечных коробки — одну с икрой, а другую с запасными крючками — и задвинул его к стене.

Коробку с икрой мне дал один человек, который приходил к нашему костру, когда мы стояли лагерем у подножия Маруха.

Он прилетел на вертолете геологов, которые еще до нас расположились и работали в этих местах. Это был полнеющий блондин лет тридцати с небольшим, в новеньких шортах, в тяжелых, тоже новеньких, ботинках скалолаза и с альпенштоком в руке. Часа два он просидел с нами у костра, неназойливо интересуясь нами и нашим походом. Он назвал себя, но я тут же забыл его имя. Кто-то из ребят, когда это пришлось к месту, спросил у него, где он работает.

— В одном высоком учреждении, — сказал он, добродушно улыбнувшись, как бы намекая на относительность служебных высот по сравнению с той высотой, на которой все мы теперь находимся. Каламбур так и остался непроясненным, да нам и не очень было интересно узнавать, где он там работает.

На следующее утро, когда мы уходили, он принес этот спичечный коробок с икрой. Вечером он слышал, как я жаловался на то, что местная форель не берет на кузнечиков, а черви здесь почему- то не попадаются.

— По-видимому, земля, как и всякий продукт, червивеет в теплых местах, — сказал я неожиданно для себя.

Он понимающе кивнул головой, хотя я и сам не слишком понимал смысл этого шизофренического образа. И вот на следующее утро он приносит икру.

Такая внимательность тронула меня, и я пожалел, что забыл его имя, но теперь переспрашивать было неудобно. По крайней мере, я старался сделать вид, что поверил в его работу в одном высоком учреждении, хотя, возможно, он этого и не заметил. То есть не заметил моего старания.

Когда мы уходили гуськом со своими вещмешками, он стоял поблизости от вертолета в своих новеньких шортах,с альпенштоком в одной руке и сванской, тоже новенькой, шапочкой в другой, помахивая нам этой шапочкой, и я окончательно простил ему невинный альпийский маскарад. Тем более что все это вместе, он и вертолет на зеленой лужайке в окружении суровых гор, выглядело чрезвычайно красиво и могло быть использовано в качестве рекламы авиагуризма.

…Я застегнул карманы вещмешка, ощупал себя, стараясь вспомнить, не забыл ли чего, и встал. Люсика решил не будить. «Проснется — сам придет», — подумал я. Может, человек передумал, и вообще рыбачить лучше одному.

Я вышел на веранду. Тут только я заметил, что внизу у крыльца возле удочек, прислоненных к стене, стоял Люсик.

— Давно встал? — спросил я.

— Нет, — поспешно ответил он, вскинув на меня большие ясные глаза птицы феникс. Видно было, что он боится, как бы я не почувствовал неловкости за то, что он ждал меня.

— Тогда пошли копать червей, — сказал я и спустился с крыльца. Люсик взял обе удочки и пошел за мной.

Мы шли по деревенской улице. Налево от нас высились общественные здания: правление колхоза, столовая, золотящийся стругаными бревнами амбар. Строения эти стояли у самого обрыва. Внизу, под обрывом, шумела невидимая отсюда река. Справа шло кукурузное поле. Кукуруза уже дозревала, на крепких плодах усохшие косички стояли торчком. Улица была пустой. Три свиньи местной породы, черные и длинные, как снаряды, медленно перешли улицу.

Небо было бледно-зеленое, нежное. Впереди, на южной стороне небосвода, сияла огромная мохнатая звезда. Больше на небе не было ни одной звезды, и эта единственная, казалось, просто зазевалась. И пока мы шли по дороге, я все любовался этой мокрой, как бы стыдящейся своей огромности звездой.

Горы, еще не озаренные солнцем, были темно-синими и мрачными. И только скалистая вершина самой высокой горела золотым пятнышком — она уже дотянулась до солнца.

Справа за кукурузником открылся школьный дворик с маленькой, очень домашней школкой. Двери одного из классов были открыты. Все классы выходили на длинную веранду с крылечком. В конце веранды стояли парты, нагроможденные друг на друга.

Мимо школьного дворика на улицу выходила дорога, занесенная галькой и крупными камнями — следами ливневых потоков.

Здесь мы решили попробовать. Люсик, прислонив к забору удочки, начал выворачивать камни.

— Есть? — спросил я, когда он, приподняв первый камень и все еще держа его на весу, заглядывал гтод него. Словно, не окажись под камнем червей, он хотел поставить его на то же место.

— Есть, — сказал Люсик и отбросил камень.

Я вытащил спичечный коробок, высыпал из него спички и приготовил пустой коробок для червей. Люсик уже собирал их в железную коробку.

Выворачивая камни, мы потихоньку подымались вверх. Червей все-таки попадалось мало. Под некоторыми камнями совсем ничего не было. Маленький Люсик порой выворачивал огромные камни. Чувствовалось, что руки его привыкли к работе, что вся его упорная фигурка привыкла одолевать сопротивление тяжести.

Потихоньку подымаясь, мы поравнялись с помещением школы, взяли свои удочки и пошли.

Мы свернули с дороги и стали спускаться по очень крутой тропинке. Мелкие камушки скатывались из-под ног. Иногда, чтобы притормаживать, я опирался на удочку. С обеих сторон нависали кусты дикого ореха, бузины, ежевики. Одна ежевичная ветка была так густо облеплена черными пыльными ягодами, что я не удержался.

Я поставил удочку и, придерживая ее подбородком, чтобы не скатилась с плеча, осторожно притянул ветку и другой рукой набрал полную горсть ягод. Сдунув пушинки, я высыпал в рот холодные сладкие ягоды. На ветке было еще много ягод, но я решил больше не отвлекаться и пошел дальше. Шум реки становился все слышней, хотелось поскорее выйти к берегу.

Люсик ждал меня внизу. Как только я вышел на берег, лицо обдало прохладой. Река гнала над собой поток холодного воздуха.

Близость воды еще сильней возбудила нас, и мы, хрустя галькой пересохших рукавов, двинулись к ней. Метров за десять до воды я сделал Люсику знак, чтобы он не разговаривал, и, уже стараясь не хрустеть галькой, мы подкрались к самой воде. Так учил меня один хороший рыболов. Мне было смешно смотреть, как он почти ползком подходит к воде, словно подкрадывается к дичи, но когда он наловил два десятка форелей, а я взял за целый день всего две невзрачные форелинки, пришлось поверить в преимущество опыта.

Люсик знаками показал мне на что-то. Я посмотрел вниз по течению и увидел метрах в пятидесяти от нас парня с удочкой. Я его сразу узнал: это был студент из нашей группы.

Было неприятно, что он опередил нас. Мы даже не знали, что он собирается рыбачить. Словно почувствовав, что мы смотрим на него, он оглянулся. Я знаком спросил у него: мол, как? Он.вяло отмахнулся: мол, ничего. На лице его угадывалась гримаса разочарования. Он отвернулся к удочке и застыл.

«Раз так, — подумал я, — можно считать, что он пришел с нами и мы одновременно начали рыбачить. Ведь рыба не знает, что он раньше пришел…» Я знаками показал Люсику отойти пониже. Он отошел.

Я вынул из штормовки спичечный коробок, вытащил толстого червя и насадил на крючок, оставив шевелящийся хвостик.

В этом месте река раздваивалась, образуя длинный, поросший травой и мелким ольшаником остров. Основной рукав был по ту сторону. Этот начинался с небольшого переката, возле которого я заметил маленькую глубокую заводь. Я подкрался к ней и, придерживая одной рукой леску за грузило, другой оттянул удочку так, чтобы чувствовать необходимый размах, и заброс получился поточнее. Я слегка взмахнул удочкой и отпустил леску. Грузило шлепнулось в заводь.

«Главное — не запутаться, не зацепиться», — думал я, стараясь не давать слабину, чтобы крючок не отнесло за какой-нибудь подводный камень или корягу. Что-то ударило по леске, и рука моя невольно сделала подсечку. На крючке ничего не было. После нескольких таких ударов я понял, что это не клев, а удар подводных струй, и все-таки кисть моей руки, сжимавшей удилище, дергалась, как от электрического разряда. Сознание каждый раз на какую-то долю секунды отставало от рефлекса.

— Тук! — услышал я неожиданно и усилием воли остановил руку.

Все еще сидя на корточках и очень волнуясь, я стал ждать нового клева, стараясь подготовить себя к мысли не дергать рукой, когда его почувствую.

«Сейчас ударит, — говорил я себе, — надо перетерпеть». В самом деле, рыба снова притронулась к наживке, и рука моя почти не дрогнула. На этот раз рыба была еще осторожней. «Вот и хорошо, — думал я, — вот так несколько раз перетерпеть, пока не почувствую, что она цапнула добычу».

Удар рыбы, подсечка — ив следующий миг мокрая, сверкающая форель трепыхалась в воздухе. Я перегнул отяжелевшее удилище в сторону берега, и перед моими глазами закачалась леска с гневно трепещущей тяжелой рыбой. От волнения я не сразу поймал ее. Наконец ухватился за нее одной рукой, плотно зажал, чувствуя живой холод ее тела, осторожно положил удилище и, еще крепче сжимая рыбину, другой рукой вытащил крючок из ее беззвучно икающего рта…

Такую крупную я никогда не ловил. Она была величиной с кукурузный початок. Спина ее была усеяна красными пятнами. Я осторожно расстегнул клапан штормовки и вывалил ее в карман. Снова застегнул. Рыба затрепыхалась с новой силой. Там же у меня лежал нож. Я решил, что она побьется о черенок, и осторожно, чувствуя холод рыбы тыльной стороной ладони, вытащил нож, переложил его в другой карман.

Я разогнулся, чувствуя, что надо слегка развеяться от слишком большой и потому несколько тошнотворной дозы счастья. Я глубоко вздохнул и огляделся. Вода заметно посветлела, а поток воздуха, несшийся на ней, потеплел. На той стороне реки горы все еще сумеречно синели. Но те, что были за спиной, золотились всеми вершинами.

Ниже по течению недалеко от меня стоял Люсик. Я понял, что он ничего не заметил, а то бы сейчас смотрел в мою сторону. Люсик раньше никогда не рыбачил. Только здесь, в горах, он пару раз пробовал со мной половить форель. Но рыбалки не получилось, и потому он еще не испытал настоящего азарта.

Вообще среди абхазцев редко встретишь рыбака. Для народа, испокон веку жившего у моря, это странная особенность. Я думаю, так было не всегда. Мне кажется, несчастное переселение в Турцию в прошлом веке захватило прежде всего жителей приморья и речных долин. Вместе с ними, наверное, и оборвался для абхазцев рыбный промысел.

Если в народной памяти, подумалось мне, могут быть провалы, забвенье таких зримых промыслов, то как же надо беречь более хрупкие ценности, чтобы они не исчезли, не улетучились…

Студент, который пришел раньше нас, переменил место.

Как-то он сказал, что у них с отцом моторная лодка и они часто рыбачат в море. Я спросил у него, не продают ли они рыбу, потому что на моторке почти всегда можно найти косяк, а уж если попался хороший косяк, то вдвоем самодурами можно наловить очень много рыбы.

Он твердо посмотрел мне в глаза и сказал, что они с отцом ни-ког-да не продают рыбу. Я почувствовал, что он обиделся, и в самом деле, с того дня между нами установился холодок. А ведь я его не хотел обидеть.

Я снова наживил крючок и забросил леску. Теперь я удил стоя. Я чувствовал, что рыбалка не может не получиться. Не знаю почему, но я в этом был уверен.

Через некоторое время я снова почувствовал клев и старался не шевелить кистью. Я уловил несколько слабых ударов, а потом все смолкло, но я очень долго ждал, стараясь перехитрить рыбу. Но ничего не получилось, и я вытащил леску. Оказалось, что наживки на крючке нет. Видно, она ухитрилась ее склевать, а я все чего-то ждал.

Я снова наживил крючок и осторожно забросил леску. Леска плавно кружилась в маленьком водовороте заводи, а если выходила из нее, я легким толчком удилища возвращал ее на место. Так как все еще не клевало, я давал леске немного уйти по течению вниз, а потом подымал против течения, стараясь обслужить соблазном большое количество смельчаков.

Пойманная форель шлепала меня по животу, и каждый раз, когда я ее чувствовал, я снова набирался терпения.

Наконец я вытащил небольшую форель и положил ее в карман. Замерзшая было первая форель затрепыхалась вместе со второй. Я подумал, что она обрадовалась появлению второй форели, возможно, та возбудила в ней какие-то надежды. Но потом я решил, что вторая форель своими мокрыми кислородными боками оживила первую. Я сел на корточки, раскрыл карман штормовки и влил в него несколько пригоршней свежей воды.

Теперь форели шлепали в воде и временами почти благодарно толкали меня в живот, вызывая во мне странное ощущение глуповатой радости.

Больше мне на этом месте ничего не попадалось, и я решил сменить его. Я вытащил леску, обвил ее вокруг удилища и всадил крючок в его мягкую свежую древесину.

Можно было пойти вверх по течению, но недалеко отсюда река накатывала на крутой, обрывистый берег, который отсюда никак нельзя было пройти. Чуть подальше берег был гораздо доступней, но отсюда пройти туда было никак невозможно. Я пошел вниз по течению.

Солнце уже сияло вовсю и приятно пригревало. Из-за горы осторожно выползал туман.

Вода на мелководье была прозрачной, и каждый камушек радостно сиял, отбрасывая на песчаное дно дрожащую тень. Временами на дне без всякой видимой причины вспыхивали и гасли маленькие песчаные смерчи.

Я подошел к Люсику. Он стоял по пояс в воде и, наклонившись, рылся в ней руками, к чему-то прислушиваясь. Одежда его, прилежно сложенная, лежала на берегу.

— Зацеп? — спросил я, подходя.

— Никак не могу достать, — неожиданно сказал он голосом старичка. Бедняжка от холода осип.

— Выходи, — сказал я и поднял его удилище.

— Крючок пропадет, — просипел Люсик голосом бережливого старичка и неохотно вышел из воды. От холода он весь потемнел.

Я натянул леску и осторожно дернул, стараясь, чтобы поводок оторвался у самого крючка. Леска ослабла, и я вытащил ее на берег.

Я вынул коробку и, достав крючок, привязал его к поводку. Придерживая одной рукой крючок, я взял зубами конец поводка, затянул его изо всех сил и даже перекусил кончик, что мне обычно не удавалось.

— Вот и все, — сказал я, выплевывая кончик поводка.

— А вы что-нибудь поймали? — спросил Люсик, не попадая зубом на зуб.

— Две, — сказал я и открыл карман штормовки. Люсик сунул туда руку и вытащил большую форель. Она все еще была живой.

— Какая здоровая, — просипел Люсик, подрагивая, — а у меня трогает, но не берет.

— А ты не спеши подсекать, — сказал я и, когда он положил назад рыбу, подошел к воде и снова налил в карман несколько пригоршней свежей воды.

— Разве мы не уходим? — спросил Люсик.

— Что ты, — сказал я и пошел дальше.

— Тогда я немного половлю и пойду, а то ребята ждут! — крикнул мне вслед Люсик. Голос у него немножко прорезался.

Не оглядываясь, я кивнул ему. Далеко впереди маячила фигура того студента. Он снова сменил место. Он часто менял место — верный признак неудачи.

Мне захотелось остаться совсем одному, и я решил, нигде не пробуя, обойти студента и начать ловить ниже по реке. Я был уверен, что тут он везде перепугал рыбу и ловить не стоит, хотя попадались очень хорошие места.

Все-таки у одного бочажка я не удержался и попробовал. Почти сразу клюнуло, но потом клев прекратился, и я, жалея время и в то же время пытаясь его оправдать, упорно ждал.

Тук-тук! — клюнуло дуплетом. Я подсек и вытащил форель. «Молодец, — подумал я о себе, — вот хватило терпения и пожалуйста — форель».

Только я ее хотел взять в руку, как она дернулась с крючка и упала на берег. Я бросил удилище и попытался прихлопнуть ее, но она с каким-то отчаянным проворством уползла в воду. Казалось, от ужаса у нее на брюхе выросли лапки, и она, леребирая ими, плюхнулась в воду.

Проклиная себя за остановку, я кое-как свернул леску и почти бегом отправился дальше.

Студент стоял по колено в воде и удил на мелководье. Здесь река сильно шумела на множестве маленьких порожков, и он не заметил, как я к нему подошел. Вся его фигура выражала, что он не верит в затею, но так забавляется от нечего делать..

— Как дела?! — крикнул я.

Обернувшись, он покачал головой.

— А ты? — спросил он.

Река заглушала голоса, и я пальцами показал, что поймал две рыбы. Я вытащил из кармана большую форель и показал ему.

Я пошел дальше и решил не останавливаться до тех пор, пока не найду самого прекрасного места.

Это был огромный розовато-сиреневый валун. Между ним и берегом проходила узкая кромка воды, и по эту сторону от валуна виднелась глубокая заводь, и я знал, что по ту сторону от валуна тоже должно быть глубокое, тихое место.

Я снова почувствовал волнение и стал прокрадываться к валуну, стараясь не шуметь галькой. Я неслышно подошел к самой кромке воды, прислонил удилище к валуну и вспрыгнул на него.

Валун был холодный и скользкий. С этой стороны он еще не просох от росы. Я втянул удилище и, стараясь не поскользнуться, пробрался на вершину валуна. Она была сухая. По обе стороны от валуна зеленели глубокие, тихие заводи.

«Достойному месту — достойную наживу» — решил я и, стараясь не высовываться из-за валуна, достал из кармана коробок с икрой. Я надавил пальцем и открыл туго поддающийся коробок. Это была необыкновенная икра. Я такую никогда не видел, даже на Командорских островах, где за икрой ходят с ведрами и лукошками, как по ягоды. Огромные, почти со смородину каждое, слипшиеся крепкой гроздью зерна икры.

Солнце приятно пригревало спину. Река тихо шумела. Глубокая заводь заманчиво зеленела. Икринки благородно просвечивали в солнечных лучах. Я насадил на крючок две икринки одну за другой, слегка примял их, чтобы они слиплись, и сбросил леску вниз, все еще стараясь не высовываться.

Несколько мгновений красное пятнышко икры мерцало в зеленой глыбе воды, а потом исчезло. Я почувствовал, что грузило стукнулось о дно, слегка натянул леску и замер. Через некоторое время я приподнял удилище, несколько раз поводил его, слегка поворачивая сначала в одну сторону, потом в другую, а потом снова опустил грузило на дно. Я старался создать под водой образ играющего соблазна, такой прелестной и легкомысленной царевны-икринки.

Торк! — вдруг почувствовал я на ходу. Замер, ожидая второго удара. Форель медлила. Казалось, она сама не может поверить, что ей привалило такое счастье. Я слегка двинул удилищем, и снова форель притронулась к наживке. Я решил снова двинуть леской, но сделать это движение более широким и не останавливаться после первой поклевки, а двигать дальше, создавая образ не только движущегося, но и уходящего соблазна, чтобы вызвать ее на более решительные действия.

Торк, торк, торк, торк! Я подсек. Она сильно дернулась в глубину, но я уже взмахнул удилищем, и форель тяжело задрыгалась в воздухе. Сначала, когда она дернулась вглубь, и потом, когда выходила из реки, она мне показалась огромной сквозь толщу воды, но она была не такой большой, как первая. Но все равно она была большой.

Как только я впустил ее в карман, все три рыбы ожили и зашлепали остатками воды.

Я посмотрел вниз, на другую сторону валуна. Эта сторона освещалась солнцем, и вода была более светлой. Все же солнце не могло просветить ее до дна. Место было очень глубокое. Теперь я решил поудить с этой стороны и равномерно вылавливать рыбу по обе стороны от валуна.

Я снова наживил крючок двумя икринками, уселся поудобней, чтобы не налегать на карман с рыбами, и забросил леску. Теперь не надо было спешить. Солнце приятно пригревало валун. От него исходил бодрый, кремнистый запах здоровой старости. Я вынул сигарету из ковбойки и закурил.

Я с наслаждением закурил сигарету, немного удивляясь, что нет никакого клева. Чуть ниже валуна река опять разделялась на два рукава, образуя низенький песчаный остров, кое-где покрытый кустиками травки, с одиноким, искривленным в сторону течения каштановым деревцем. «Хорошо бы на этом островке поваляться, позагорать», — подумал я. В жару можно было бы прятаться в тени этого деревца. Видно было, что островок заливает не только весной, но и после каждого ливня в горах.

Я бросил окурок и еще немного подождал. «Может быть, — подумал я, — в этой высветленной солнцем воде они видят леску и боятся?»

Я перешел на ту сторону валуна и почти сразу взял огромную форель, как мне показалось после долгой неудачи. Она была и в самом деле большая. Она была больше предыдущей, хотя, конечно, и меньше самой первой. «Да не лосось ли?» — вдруг подумал я о первой форели. И вообще, где граница между крупной форелью и маленьким лососем?

Время от времени возле меня стало раздаваться какое-то щелканье, но я не обратил внимания. А потом мне снова попалась довольно приличная форель.

Я забросил леску и вдруг снова услышал какое-то щелканье. «Что за черт?» — подумал я и посмотрел вокруг.

Я поднял голову и увидел наверху, прямо над обрывистым склоном, дюжину ребятишек. Некоторые держали в руках портфели. Поняв, что я их заметил, они обрадовались, и те, что были без портфелей, разом взмахнули руками. Через мгновение несколько маленьких яростных камушков защелкало и зацокало вокруг моего валуна.

Я погрозил кулаком, чем привел эту маленькую банду в неистовый восторг. Они весело запрыгали, залопотали, а те, что все еще держали портфели, побросали их, и через мгновение десяток камушков посыпался вниз. Ни один из них до валуна не долетел, но некоторые, отскакивая от прибрежной гальки, самыми неожиданными дурацкими рикошетами щелкали по валуну и булькали в воду.

Я страшно разозлился и, поднявшись, погрозил на этот раз обоими кулаками, чем доставил им, судя по дружному воплю, неслыханное наслаждение. Снова посыпался град камней.

Тогда я решил сделать вид, что не обращаю на них внимания. Они покричали мне несколько раз, но я сделал вид, что поглощен ловлей. Хотя какая уж там ловля! Я сидел, послеживая за берегом, куда теперь равномерно, чтобы я не забывался, они швыряли маленькие, злые камушки.

Я решил, что надо менять место. Мне захотелось перейти оба рукава и выйти на тот берег. Этот берег почти везде проглядывался с дороги, и я почувствовал, что здесь они меня не оставят в покое.

Как. только я слез с валуна и пошел вниз по течению, что маленькими негодяями правильно было расценено как бегство с поля боя, я услышал за своей спиной свист и победное гиканье.

Я нашел мелководье и, вступив в жгучую, ледяную воду, перешел рукав. Местами вода была почти по пояс и сильно толкала меня вперед. Я- старался не поскользнуться. Мокрые кеды делаются очень неустойчивыми. Рыбы в кармане, почувствовав близость родной стихии, подняли переполох.

Уже на отмели островка я услыхал за спиной далекий школьный звонок. Я оглянулся и увидел наверху на дороге бегущие фигурки маленьких разбойников. «Тьфу ты!» — подумал я и неожиданно рассмеялся. Вода охладила мою ярость. Но теперь возвращаться назад не хотелось, и я пошел дальше. Я перешел второй рукав и внщел на узкий зеленый берег. Почти вплотную к нему подходил буковый и кедровый лес. Выше по течению огромный бук низко, почти горизонтально, накренился над потоком. Ветви деревьев уютно зеленели над несущейся водой.

Так как хорошего места поблизости не было видно, я решил попробовать ловить на самой стремнине. Теперь это было нестрашно, потому что я и так был весь мокрый. Я наживил крючок, выбрал глазами место поглубже и подошел к нему насколько мог.

Клева не было. Я уже хотел было выйти на берег, как вдруг почувствовал, что леска за что-то зацепилась. Я решил не жалеть крючка и потянул за удилище. Леска туго натянулась, лопнула и сразу же всплыла. Оказывается, зацепился не крючок, а грузило.

Еле передвигая окоченевшие ноги, я вышел из воды. Запасного грузила у меня не было. Я нашел продолговатый, сужающийся к середине камушек и привязал его к леске. Конечно, это была неважная замена, но хоть что-нибудь. Я решил попробовать удить с поваленного бука и направился к нему. После скользкого каменистого дна ступать по траве было приятно. В кедах почмокивала вода, иногда выплескиваясь сквозь дырочки шнуровки. Ноги мои быстро отходили, набирались тепла, а тело, наоборот, начинало познабливать. Струйки холода все чаще и чаще подымались по спине.

Я взобрался на толстый, местами замшелый ствол дерева и прошел по нему до самой середины потока. Глубокая зеленая вода, мягко всплескивая на ветвях, погруженных в нее, проносилась подо мной. Ветви, омываемые водой, зеленели как ни в чем не бывало.

Глубокая зеленая вода, тихо журча, проносилась внизу. Тени веток слабо колыхались на ее поверхности. Какая-то птичка, не заметив меня, села на ветку совсем рядом со мной. Вероятно, это была трясогузка. Во всяком случае, быстро озираясь, она непрерывно трясла своим длиннохвостым задиком. Заметив меня, вернее, осознав, что я живое существо, она упорхнула, хлестко чиркнув листиками бука.

Я закурил. Клева все не было. Я почувствовал, что здесь и так слишком хорошо, чтобы еще и рыба хорошо ловилась. Пожалуй, мне даже не хотелось ловить форель. Я почувствовал, что насытился рыбалкой. Я приподнял удилище, поймал леску, сдернул камушек, стряхнул икринку с крючка, намотал леску и положил удочку между двумя ветками.

Уходить не хотелось. Оттянув набок тяжелый карман с рыбами, я лег животом на теплый, прогретый солнцем ствол. Он слегка покачивался под напором воды, толкавшей погруженные в воду ветви. Близость глубокой, быстро бегущей воды усиливала ощущение покоя неподвижности. От нагретого ствола подымался винный запах. Солнечные лучи сквозь мокрые брюки горячо притрагивались к ногам. Мох щекотал щеку, ствол покачивался, я погружался в сладкую дрему. Муравей медленно пробирался по моей шее.

Сквозь дрему я пйдумал, что давно не испытывал такого покоя. Может быть, и никогда не испытывал. Я подумал, что даже с любимой такого полного покоя никогда не было. Может быть, потому, что там всегда остается опасность, что она заговорит и все испортит. Но даже если не заговорит, ты краем сознания чувствуешь, что может заговорить. И потому такого полного блаженства, как здесь, там не получается. А здесь получается, потому что дерево никак не может заговорить, это уж точно…

Сквозь дрему я услышал далекий свист с того берега. Как из другой жизни. Продолжая дремать, я удивился, как он мог долететь с такого расстояния. Свист повторялся несколько раз, и, продолжая дремать, я каждый раз удивлялся, что слышу его.

Потом я услышал скандирующий голос, но разобрать слова было невозможно. Потом снова свист. Опять скандирующий голос. Потом я понял, что скандирующий голос и свист идут от какого-то одного настойчивого источника. Я догадался, что свист, как и скандирующий голос, издается несколькими людьми одновременно…

— Ма-ши-на! — скорее почувствовал я, чем расслышал. Внезапная тревога пронзила меня. Я понял, что там, наверху, уже пришла машина, которая должна нас забрать, и сейчас вся группа ждет меня одного. Я схватил удочку и сбежал со ствола.

Солнце стояло довольно высоко. Наверное, уже было часов одиннадцать. Я как-то совсем забыл о времени, и сейчас мне было неловко, что столько людей меня дожидается. Кроме того, я боялся, что они уедут, не дождавшись меня, а у меня и денег не оставалось на обратную дорогу, да и попутной машины когда дождешься…

Не всматриваясь в брод, я бросился в воду и почти бегом перешел рукав. Перебежав островок, я снова влез в воду. Здесь река была широкая и мелководная. Я бежал изо всех сил по мелководью, стараясь не поскользнуться и не ушибить ногу. Все-таки несколько раз я чуть не упал, но каждый раз успевал опереться на.удилище.

Уже совсем близко от берега я почувствовал, что вода делается все глубже и глубже. Удержаться на ногах становилось все труднее. «Что за черт!» — подумал я и остановился.

Вода была чуть выше пояса, но течение било с такой силой, что только удилище помогало удержаться. Я пожалел, что не спустился пониже, где я тогда довольно легко перешел брод. В то же время трудно было поверить, что я не смогу выбраться в пяти метрах от берега. Я сделал шаг, стараясь изо всех сил налегать на удилище. Главное — не доверять ступающей ноге, не переносить на нее тяжесть, пока она не укрепилась на новом месте. Некоторые камни на дне, как только я становился на них, опрокидывались и смывались потоком. Вода все враждебней шумела вокруг меня. И вдруг я почувствовал, что уже не могу сделать ни шагу, потому что все силы уходят на то, чтобы удержаться на месте.

Я ощутил, как страх с какой-то пугающей быстротой начинает захлестывать и размывать сознание. И уже больше всего пугаясь этого страха, чтобы каким-нибудь действием опередить его, я наклонился насколько мог против течения и быстро шагнул дальше. Мгновенно поток подхватил меня и потащил вниз. Тело мое погрузилось в холодную ледяную муть, и я сразу же нахлебался воды.

Я успел вынырнуть, нащупать ногами дно, но меня снова повалило и потащило дальше, а я из какого-то упрямства продолжал сжимать удилище. Я снова нахлебался, но на этот раз, вынырнув, сразу же отбросил удилище и поплыл изо всех сил. Меня продолжало сносить со страшной быстротой, и с такой же быстротой, я чувствовал, убывали силы. Все же я приблизился к берегу и успел ухватиться за какой-то камень, чувствуя, что подтянуться сил уже не хватает. Надо было удержаться, чтобы передохнуть, восстановить сбитое дыхание. Но тут вдруг я увидел протянутую руку, не раздумывая вцепился в нее и выбрался на берег.

Это был Люсик. Голова кружилась, поташнивало. Сидя на прибрежной гальке, я медленно приходил в себя.

— Я вам кричал, — сказал Люсик. — Разве вы не слыхали?

— Нет, — сказал я. «Может, он ничего не заметил? — подумал я. — Просто подал руку и все». Мне хотелось, чтоб он не знал обо всем этом.

— Мы давно позавтракали, машина ждет, — терпеливо напомнил Люсик.

— Сейчас, — сказал я и с трудом встал.

Все еще поташнивало от слабости. Я раскрыл карман штормовки и стал вытаскивать и бросать на песок форели. Они еще были живые. Когда меня уносило течение, они как-то злорадно притихли. А может, мне это просто показалось.

Странное ощущение испытал я, когда меня поволокло течение. «Ну и черт», — подумал я, еще раз чувствуя злобное усердие, с каким меня тащила вода.

Очень захотелось закурить. Я сунулся было в кармашек, но сигарета оказалась обмякшей. Тогда я высыпал из карманов все лишнее, разделся, выжал трусы и майку и снова оделся.

Нанизав на прутик форели, Люсик терпеливо ждал. Сейчас я к ним был совсем равнодушен.

Мы пошли. Люсик шел впереди. В руке у него покачивалась тяжелая гроздь свежей форели. Красные пятнышки на спинах рыб все еще ярко горели. Когда мы стали подыматься по тропе, мне захотелось самому нести эту гроздь. Я с трудом успевал за Люсиком.

— Давай, — сказал я, когда он остановился, поджидая меня на повороте тропы.

— Ничего, я понесу, — ответил Люсик.

Все же я отобрал у него кукан. Я чувствовал, что правильней будет, если я сам появлюсь со своим уловом в руке, хотя и так понятно, что это мой улов.

Когда мы вышли на улицу, все ребята уже сидели в грузовике. Увидев нас, они радостно загалдели и стали протягивать руки из кузова. Студент, который вышел на ловлю раньше нас, тускло оглядел кукан, показывая, что рыбой его не удивишь.

— Еще одну упустил, — заметил я, протягивая кому-то улов.

Гроздь пошла по рукам. Всем очень понравились красивые форели. Но потом, когда гроздь снова возвратилась ко мне, кто-то сказал, что до города ехать четыре часа и она испортится за это время.

— Вот бы к завтраку на уху, — добавил он.

— На жаруху лучше, — поправил другой.

— На жаруху всем не хватило бы, — сказал первый, — а вот уха…

«В самом деле, — подумал я, — слишком долгая предстоит дорога, да и еще в жару». Было неприятно привезти в город эту прекрасную гроздь в жалком виде.

Словно чувствуя мои колебания, ко мне подошла длинная черная свинья. Она остановилась, с притворным смирением ожидая, что я буду делать с уловом.

— Отдай в столовку, — предложил кто-то.

Я оглянулся. Дверь в столовую была открыта, и оттуда доносились громкие голоса. Я пнул свинью и пошел в столовую. Столовая была пустая, только за одним из столиков сидели три свана и пили белое вино, закусывая помидорами и сулугуни. Чувствовалось, что они уже порядочно выпили. Буфетчик ругался с одним из них.

Я протянул ему кукан. Не замечая меня, он взял улов, отнес его в кухню и вышел оттуда, продолжая ругать одного из застоль- цев. Меня он так и не заметил. Я вышел из столовой и взобрался на грузовик.

Машина тронулась. От мокрой одежды познабливало, и я, раздевшись, остался в одних трусах. Мне подали мой вещмешок, большую горбушку хлеба и котелок с похлебкой. Я поудобней уселся на вещмешок и стал завтракать. Котелок был еще горячий, потому что его хранили завернув в спальный мешок. Я откусывал хлеб и, держа котелок обеими руками, отхлебывал из него, стараясь соразмерить каждый глоток с движением машины, чтобы не обжечься и не пролить вкусное хлебово с макаронами и фасолью. Я опорожнил котелок и почувствовал, что согрелся. Кто-то дал мне сигарету, и я закурил. Сейчас у всех было полно сигарет.

Ребята пытались петь, но ни одной песни не допевали до конца, потому что не знали слов. А те песни, которые они знали до конца, успели надоесть за время похода. Но все равно получалось весело.

Машина мчалась вниз, длинно сигналя и тормозя на поворотах. Горы медленно разворачивались, и слева под глубоким обрывом сверкала река, сужаясь и вновь растекаясь, раздваиваясь и снова стекаясь.

Внезапно машина окунулась в теплый влажный воздух Колхиды.

Мы продолжали спускаться, и все время чувствовалась близость моря, хотя самого моря еще долго не было видно.

(№ 31, 1971)


Морской скорпион

Отрывок из повести

— Снасти здесь? Здесь. Сачок здесь? Здесь. Наживка здесь? Здесь. Сигареты взял?

— Да, — сказал Сергей Башкапсаров. Он сидел на средней банке, придерживая весла обеими руками, слегка балансируя ими, чтобы лодка не стала боком к волне, или лагом, как говорят моряки.

Хозяин — звали его Володей, — придерживая лодку за корму, острым взглядом шарил в лодке, убеждаясь, все ли на месте, и, убедившись, что все на месте, мощно перебрав несколько раз мускулистыми ногами в закатанных брюках, вытолкнул лодку за линию прибоя и, ловко впрыгнув в нее, крикнул:

— Греби.

Прибой был не такой уж шумный, чтобы кричать. Но хозяин вообще все делал покрикивая. Крик его был следствием той особой повышенной нервности, некоторой безуминки, которая сама является следствием более или менее постоянной работы под открытым небом, на солнце.

…Лодка развернулась и шла вдоль огромного обрыва, поросшего сверху дубовой рощей, живописной в своей корявости. Гора эта слева опускалась пологим спуском к рыбачьему поселку, где жил Володя Палба. Если смотреть дальше вдоль берега, виден был полукруг мыса с призраками небоскребов, как бы висящими в воздухе от расстояния.

— Теперь еще бережней! — сказал Володя, и Сергей стал поворачивать лодку.

Они собирались рыбачить в начале маленького залива, куда направился глиссер с велосипедистом. В глубине этого залива, среди реликтовых сосен, зеленело здание санатория. Территория его пляжа была отделена от остального берега розовой пластмассовой стеной.

— Па, кефаль играет! — крикнула Женя.

Сергей посмотрел в сторону протянутой руки девочки и увидел метрах в сорока от лодки, ближе к берегу, какое-то бурление воды, словно в этом месте из глубины моря били ключи. Потом он заметил, что в этой бурлящей воде появляются какие-то черные точки. Он догадался, что это рыбы высовывают носы из воды. Одна, две, три, четыре, пять… Трудно было сосчитать, сколько их там. Может, десять, может, пятнадцать рыб. Некоторые из них вдруг исчезали, а потом снова появлялись или на их месте появлялись другие. Сергей почувствовал волнение. В тишине ему показалось, что он слышит какой-то хлюпающий звук.

— Тише… — сказал Володя. — Подгребай не вынимая весел.

Сергей взял свой спиннинг, осторожно отцепил крючки от катушки, размотал ставку и пустил ее в воду. Тяжелый свинец быстро стал раскручивать катушку, и ставка, проблеснув крючками, ушла в воду. Он выпустил метров двадцать шнура, и шнур, увлекаемый движением лодки, вытянулся, и Сергей время от времени мягко, чтобы не сорвать ставку, подтягивал шнур, чтобы приманить рыбу игрой блестящих крючков.

Несколько раз ему попадались одинокие ставридки. Раз он подумал, что тянет какую-то большую рыбу, но это оказалась игла. Длиной в полметра, серебристое круглое тело и длинный клюв болотной птицы.

— Ты смотри, игла стала появляться, — сказал Володя, глядя на прыгающую и извивающуюся на дне лодки рыбу.

Сергей снова опустил в воду ставку. Вдруг он почувствовал живое, сладкое трепыхание внезапно отяжелевшего шнура.

— Стой! Стой! — крикнул он, боясь, что ставка не выдержит сопротивления тяжести рыб и движения лодки. Сергей осторожно и равномерно крутил катушку и все время нетерпеливо смотрел за борт, наконец увидел приближающуюся ставку с белыми проблесками рыб. Казалось, на ставке очень много рыбы, но, когда он поднял ее над водой, на ней оказалось пять мелко трепыхающихся ставридок, и одна из них плюхнулась в воду, прежде чем он поймал качающуюся ставку. Дрожащей рукой он снял с крючков четыре ставриды и бросил их на дно лодки.

— Видно, напали на стаю, — сказал Володя, поднимая весла, — попробуем.

Он привязал к шнуру готовую ставку и отдал свой спиннинг дочери. Сам он стал ловить просто со шнура, намотанного на катушку.

Сергей несколько раз вытаскивал по одной, по две рыбы. Володя каждый раз вытаскивал в два раза больше, чем Сергей и девочка. Но у него была длинная ставка. Сергей подумал с обидой, что напрасно хозяин сделал ему ставку покороче. Но рыба внезапно исчезла и уже ни у кого не шла.

— Случайная стая, — сказал Володя.

— Нас здорово отнесло, — поправила его дочка.

Володя молча взял в зубы шнур и, сбросив весла на воду, сильными гребкайи, так что от носа в обе стороны пошла волна, стал грести на старое место. Теперь они стояли напротив самого начала подковы залива.

Они снова начали ловить, и у хозяина с первого же заброса подцепилось множество ставридок.

— Со дна? — спросил Сергей дрогнувшим от ревности голосом.

— С полводы, — сказал Володя, лениво отряхивая ставку и ловко отцепляя ставрид, которые слишком крепко сидели на крючке.

Сергей стал быстро разматывать шнур в глубину, то и дело, через каждые два-три метра, останавливаясь -и пытаясь подсечь. Но рыбы не было.

— Смотри! — сказал хозяин и показал на ослабевший шнур. Было похоже, что грузило легло на дно, и, естественно, шнур ослабел, и пытаться разматывать его было бессмысленно.

— Дно? — спросил Сергей, не понимая, в чем дело.

— Рыба не пускает, — сказал Володя горделиво и стал медленно вытягивать шнур. Сергей смотрел в воду. Огромная изломанная цепочка приближалась к поверхности воды. Когда хозяин, встав на банку, вынул ставку, всю унизанную дрожащей рыбой, в воздухе стояло серебристое мерцание, и звук трепыхающихся хвостов был похож на звук крыльев ласточек, которые трепещут у гнезда. Звук далекого детства в деревенском доме дедушки. Как давно Сергей не слышал этого звука, да и где он, дедушкин дом!…

Сергей снова стал опускать шнур, время от времени подсекая. Вдруг он почувствовал, что шнур потяжелел, словно налился соком, и он стал его выбирать, и шнур по дороге еще сильнее потяжелел, словно продолжал наливаться соком, и это было ощущение счастья, везенья, полноты жизни. Он вытащил ставку. На ней было семь ставрид.

— Семь, — сказал Сергей, чтобы все видели. Он начал дрожащими от волнения руками снимать рыбу, но снимать было страшно неудобно, потому что одной рукой она не снималась, а взяв рыбу обеими руками, он не знал, куда деть удилище спиннинга. В конце концов, сильно волнуясь, он, зажав удилище между ног да еще подбородком прижав его к телу, добился некоторой устойчивости удилища.

Но пока он с ним возился, произошла главная ошибка: конец ставки с грузом оказался на дне лодки, натяжение ставки исчезло, и бьющаяся рыба за полминуты запутала всю ставку. Сняв рыбу и чуть не плача от волнения (надо же запутаться именно тогда, когда пошла хорошая рыба), он стал распутывать ставку, стараясь вдуматься, куда идет какой узел, и уже заранее зная, что не распутает, и все-таки упорствуя, как в школе, когда, запутавшись в контрольной работе, уже после звонка пытался что-то сделать, но сам знал, что уже ничего сделать не сможет, и тупо продолжал думать, а учительница ходила между рядами и отбирала последние тетради.

Так и сейчас он занимался распутыванием ставки, а в это время хозяин вытащил еще одну гирлянду, и видеть это было мучительно — как он спокойно стряхивает рыбу со ставки, а если рыба не стряхивается, он, поймав ее ладонью, легко, двумя пальцами, отделяет от крючка.

Теперь Сергей вынужден был признать правоту хозяина, когда он сделал ему сравнительно небольшую ставку: длинную ставку он сразу же запутал бы. Да и эту, короткую, проклятую, сумел запутать…

У Володи тоже перестала брать рыба, и это несколько облегчило мучения Сергея, но никак не облегчило распутывание ставки.

— Па, опять отошли, — сказала девочка.

— Что там у тебя? — наконец спросил хозяин. Сергей давно ждал этого вопроса.

— Да запутался, — ответил Сергей, стараясь скрыть отчаяние.

— Дай посмотрю, — сказал Володя, и Сергей протянул ему свою ставку. — Садись на весла, — добавил он и пересел на корму, продолжая оглядывать запутанную ставку Сергея.

Сергей радостно пересел на весла и стал ровно и сильно грести. Ему очень неприятно было, что он запутался, потому что он оказывался совершенно беспомощен, когда и раньше, бывало, запутывалась леска.

Действуя зубами и пальцами, хозяин быстро распутал его ставку, и, когда они снова подошли к тому месту, где ловилась рыба, он уже снова опускал шнур в воду. Но теперь рыба почти совсем не ловилась.

— Случайная стая, — опять повторил хозяин свою версию, как будто неслучайная стая должна стоять на месте, а случайная может быстро передвигаться. — У меня что-то подцепилось, — вдруг сказал хозяин.

— А что? — спросил Сергей.

— Не пойму, — сказал Володя, прислушиваясь к шнуру, — а-а, скорпионы…

Он выбирал шнур, а Сергей, свесившись с лодки, внимательно смотрел в воду. Наконец появилась ставка. На самых нижних крючках он увидел две рыбы, одну большую, величиной с охотничий нож, другую поменьше, с ладонь. Спины обеих рыб были покрыты розовыми хищными пятнами.

— Видишь, на спине? — спросил хозяин, вытянув ставку и держа ее за бортом.

На спине, особенно заметный у большой рыбы, торчал плавничок вроде маленького черного пиратского паруса. Плавничок этот сокращался, то складываясь в колючку, то нервно развертываясь.

— Не дай бог ударит, — сказал Володя просто и, все еще держа одной рукой ставку подальше от лодки, стал искать в ящике, чем бы оглушить рыбу. Покамест он искал, маленький скорпион слетел с крючка и нырнул в глубину, а большой яростно трепыхался, и колючий пленчатый плавничок на спине то складывался, то, злобно напрягаясь, разворачивался.

Володя достал гаечный глюч, подвел ставку к наружному борту лодки и, когда скорпион, качавшийся на ставке, притронулся к борту, двумя-тремя ударами размозжил ему голову.

После первого удара, почти не задевшего его, скорпион с такой силой откачнулся, что чуть не долетел до Сергея, склоненного над бортом. Сергею показалось, что скорпион в последнее мгновение напряг свой ядовитый плавник, чтобы хотя бы этим плавником дотянуться до него.

Сергей вздрогнул и отпрянул. Вторым и третьим ударом Володя размозжил скорпиону голову и, уже рукой обхватив расплющенную голову, сдернул дряблое тело рыбы и выбросил в море.

Скорпион медленно пошел ко дну.

Они еще некоторое время порыбачили, но больше рыба не шла.

— Случайная стая, — сказал Володя, и они пошли поближе к берегу, чтобы ловить разную рыбу на наживку.

Сергей вынул сигарету и с наслаждением закурил, откинувшись на корму.

В сущности, на самодур ловить они сегодня и не очень собирались. Это просто так, попутно. Главный лов — на Большую Уху, которую они сегодня обещали устроить, — это лов на наживку. Еще со вчерашнего дня выловленные креветки лежали под передней банкой лодки, засунутые в чулок. Володя время от времени окунал этот чулок за борт. Сергей не очень понимал эту его процедуру (то ли он хотел, чтобы креветки слегка протухли от морской воды, то ли таким образом он как-то их освежал), но раз он считал нужным окунать их в море, значит, так было правильно.

Чтобы ловить на наживку, надо было подойти гораздо ближе к берегу. По словам Володи, он знал одно место, где, кроме всего, попадаются каменные окуни, редкие по красоте голубоватого оперения рыбы.

Лодка ткнулась носом в береговой гравий и заскрежетала. Володя выпрыгнул из лодки. Сергей немного отошел задним ходом и остановился, придерживая лодку на одном месте. Володя выбирал на берегу подходящий камень, который можно было бы использовать в качестве якоря, чтобы ловить рыбу, стоя на одном месте. «Странно, — подумал Сергей, — что у него нет настоящего якоря».

— У нас был якорь, но застрял на дне, — сказала девочка, словно отвечая на его недоумение.

Наконец Володя выбрал подходящий камень, сужающийся к середине, такой, чтобы его можно было обвязать веревкой. Сергей подгреб, и Володя, положив камень на переднюю банку, оттолкнулся от берега и впрыгнул в лодку.

Они остановились метрах в ста от берега. Пока Сергей греб, хозяин привязал камень к длинной капроновой веревке и стал вытаскивать из деревянного ящика так называемые закидушки — легкую снасть с двумя-тремя крючками для донного лова на наживку. Иногда он слегка подергивал леску, заподозрив, что она гнилая, и если леска рвалась, он быстро мастерил новую снасть, благо здесь, в его деревянном ящике, все было под рукой.

Иногда исподлобья поглядывая то на Сергея, то на берег, чтобы точнее определить одному ему известное место, он тихо бормотал:

— Еще мористей… Чуть бережней… Еще чуть-чуть… Еще разок… Бросай весла…

Сергей приподнял мокрые капающие весла и закрепил их вдоль бортов. Хозяин взял в руки камень с привязанным к нему канатом, опустил его за борт и стал потихоньку стравливать канат. Камень, светясь, потом тускнея и тускнея, постепенно шел ко дну; вода была очень чистая, но до того густого цвета, что Сергей, как ни старался, не смог проследить за камнем до самого дна: густая, плотная синева поглотила его.

Сергей отсыпал пригоршню креветок из чулка, еще раз смоченного хозяином, высыпал рядом с собой на банку, потом наживил все три крючка, причем самую крупную креветку наживил на нижний крючок.

Осторожно, чтобы опять не запутаться, он перебросил конец снасти за борт и стал опускать леску, пока не почувствовал, что грузило легло на дно. Убедившись, что оно лежит на дне, он слегка приподнял шнур, чтобы тот немного натянулся и поводки с крючками не мешали друг другу.

Девочка ловила с кормы, а хозяин ловил с носа, где он сейчас прилег, раскинув по обе стороны борта руки и держа в каждой по шнуру. Лодку тихо покачивало. Иногда — шлеп! шлеп! — несоразмерная волна ударяла под приподнятую корму, и снова успокоительное, ровное дыхание моря тихо приподымало и опускало лодку.

С востока задул местный ветер «потиец», и течение довольно сильно работало, но лодка стояла на месте, туго оттянувшись от капроновой веревки с якорем.

«Тук!» — осторожно ткнулась рыба о наживку, и Сергей замер, ожидая повторной поклевки. В это время хозяин, лежавший на носу, резко дернул рукой вверх, после чего, так и не привстав, а только взяв в зубы левый шнур, стал выбирать обеими руками правый, а Сергей, увлекшись, чтобы узнать, что там у него идет, наклонился и стал смотреть в воду.

Плоское тело великолепного ласкиря (так здесь называют морского карася) резкими короткими зигзагами подымалось из синевы моря, укрупняющей его размеры, как увеличительное стекло. Так и не привстав, а только свирепо из-за зажатого в зубах шнура поглядывая в сторону приближающейся рыбы, хозяин вытащил ее из воды, поймал на лету ее отрепыхнувшееся и продолжающее трепыхаться тело и, сжав его в большой ладони, снял с крючка и швырнул на дно лодки. И тут же, свирепо прислушавшись к зажатому во рту шнуру, быстро подхватил его левой рукой, подсек и вытащил точно такого же ласкиря.

— Па, бессовестный, тебе везет… — сказала девочка и тут же сама подсекла и стала тянуть какую-то рыбу. Сергей стал ревниво следить, что же поймала девочка, и в это время почувствовал сильный сдвоенный удар. Сергей, как ему показалось, мгновенно подсек, хотя и заметил, что шнур его довольно слабо провисал, так что подсечка его могла и опоздать.

Так оно и оказалось. Сергей замер, стараясь не вспугнуть рыбу, которая, по-видимому, ходила возле его крючков, осторожно пробуя наживку. «Главное — не отвлекаться и все время держать леску натянутой», — думал он, стараясь не шевелиться и только глазами следя за шнуром девочки, который медленно выходил из воды.

— Па, голубой окунь! — крикнула девочка, и ее прекрасные голубые глаза вспыхнули. Сказочная рыба с каким-то яростным, тропической синевы оперением ходила на поводке у самой поверхности воды. Девочка, сама залюбовавшись, забылась и перестала тянуть шнур.

— Смотри, уйдет, — сказал отец и, наживив крючки, отбросил налево и направо от себя обе снасти. Он отбрасывал их так далеко, что потом, улегшись, уже спокойно ждал, когда они сами дойдут до дна.

Девочка вытащила рыбу и, сама вся светясь и вздрагивая, подержала ее в руке, а потом осторожно положила на дно лодки.

А Сергей все ждал, когда же его осторожная рыба возьмет наживку.

— У тебя уже, наверное, давно склевала, — сказал Володя сонным голосом. Сейчас он лежал на носу, нахлобучив на лицо измызганную фетровую шляпу, которую достал из-под передней банки, лежал с якобы безвольно раскинутыми руками, едва шевеля указательными пальцами, которыми он пробовал шнуры, и поза его отдаленно напоминала Лозу лисицы, которая притворяется мертвой, чтобы привлечь ворону.

«Что же ты мне раньше не сказал, старый шарлатан?» — подумал Сергей и словно прислушался к тяжести снасти (хотя тяжесть снасти, облегченной на три креветки, никак нельзя было почувствовать) или, точнее, прислушался не к тяжести снасти, а к ощущению пустоты вокруг его крючков, к отсутствию интереса к его крючкам, которое тем более нельзя было почувствовать. И все- таки чувствуя и то и другое, Сергей вытянул всю снасть и убедился, что на крючках ничего нет. Только на одном из них торчал призрачный и прозрачный кусочек шкурки, из которой рыба выдернула мякоть.

Сергей выбрал еще три креветки, стараясь найти среди них самые крепкие и привлекательные, наживил каждую из них, тщательно продев крючок сквозь все туловище, и осторожно опустил за борт свою снасть.

Только Сергей почувствовал, что грузило легло на дно, как что-то клюнуло и тут же затрепыхалось на крючке, и Сергей с какой-то панической радостью подсек и стал выбирать шнур, чувствуя, как упирается там, в глубине, что-то тяжелое, что-то несогласное с его действиями и в то же время вынужденное подчиняться им.

Сергей выбирал шнур, стараясь делать это ровно и не давать слабину и в то же время думая о том, что вот, говорят, надо вовремя подсечь, а ведь все не так, ведь ясно, что рыба эта зацепилась за крючок раньше, чем он подсек. «Так что, — думал он, неизвестно с кем полемизируя (то ли с хозяином, то ли вообще со всеми сторонниками единственного решения там, где поиск истины требует свободного варьирования), — если уж рыба села на крючок, так она и будет на нем сидеть». В глубине, как драгоценность светясь плавниками тропической синевы, появился каменный окунь.

— Опять голубой! — крикнула девочка радостно и взглянула на Сергея, как бы желая сказать: вот видишь, мы говорили тебе, что ты испытаешь эту радость, и вот ты ее испытываешь, ты поймал голубого окуня!

Сергей улыбнулся девочке, мимоходом залюбовавшись ее светящимся лицом, исполненным такой чистой, бескорыстной радости, и, низко наклонившись над водой, сразу, чтобы не рисковать, как только окунь появился у поверхности, схватил его всей ладонью, зажал его сверкающее, тропической синевы, щекочущее живым трепетом тело, снял с крючка, подержал и бросил на дно лодки.

Девочка и он интуитивно сразу стали искать глазами первого окуня и сразу его нашли среди ставридок, потому что он почти потерял свою изумительную сверкающую окраску. Теперь Сергей с сожалением следил, как и второй, пойманный им, окунь, все еще трепыхаясь на дне лодки, тускнеет и тускнеет.

— Па, может, в сачок их выложить? — спросила девочка отца.

— Угу, — сказал он и, сдвинув шляпу на голову, сел. Опять же вставая, он взял в рот леску и освободившейся рукой вытащил из-под банки, на которой лежал сачок. Потом снова лег и нахлобучил на лицо свою видавшую виды шляпу.

Сергей тоже почувствовал, что солнце слишком сильно припекает, и, сняв майку и смочив ее в воде, завязал на голове в виде башлыка. Приятная прохлада облегла голову.

Девочка собрала рыбу в сачок, и получилась довольно увесистая кладь. Сергей приподнял сачок и, довольный его тяжестью, точнее, довольный своим соучастием в сборе этого морского урожая, погрузил его в воду и закрепил веревочную дужку ободка за уключину. Могучий перламутровый слиток рыбы сразу засверкал, омываемый свежей морской водой.

Некоторые рыбы — по-видимому те, что лежали на дне, — там, где кое-где стояла вода, — каждый раз, когда сачок приподнимался над водой вместе с качающейся лодкой, оживали, барахтались и шлепались.

Теперь лов пошел лучше, и Сергей почти не отставал, — если не от хозяина, то от его дочки. Он поймал несколько ласкирей, с дюжину колючек, еще одного голубого окуня и пять прелестных барабулек с веснушчатыми спинами.

— Па, у меня скорпион; — вдруг сказала девочка, и Сергей увидел у самой поверхности воды мечущуюся на крючке с пульсирующим плавником на спине ядовитую рыбу.

— Осторожно, подведи к борту и ударь чем-нибудь, — сказал отец и, присев, стал следить за дочкой.

— Ну его, я боюсь, — сказала девочка.

Хозяин посмотрел на Сергея, но Сергей не изъявил ни малейшего желания связываться с морским скорпионом.

— Тащи сюда по воде, — сказал Володя дочке.

Девочка встала и осторожно прошла от кормы к носу, ведя по воде хищный катерок скорпиона. Когда она проходила мимо Сергея, слегка потеряла равновесие. Откачнулась в сторону и на мгновение вытянула скорпиона из воды. Он затрепыхался в воздухе возле руки Сергея, как бы пытаясь дотянуться к ней своим черным створчатым плавником. Сергей с отвращением отдернул руку.

При широкой амплитуде качания крючок со скорпионом близко подходил к Сергею, и он со страхом и отвращением следил, как сокращается спинной плавничок, словно в экстазе ядовитой страсти, словно умоляя Сергея придвинуть поближе свое тело, чтобы вонзиться в него.

Хозяин взял один шнур в зубы, поискал глазами, чем бы ударить скорпиона, и, не найдя ничего подходящего, взял собственную босоножку с резиновой подметкой; и, держа ее за носок, когда девочка подвела шнур к самому борту, несколько раз ударил по качающейся вдоль борта рыбе. Наконец прибил.

Скорпион с расплющенной головой все еще покачивался на поводке, а главное, спинной плавник его все еще сокращался, хотя мертвое тело его уже безвольно висело, словно последней умирала способность жалить, словно эта способность была самой жизнестойкой частью организма этой рыбы.

— Валя и то не боится, — говорил хозяин косноязычно из-за зажатого в зубах шнура, одновременно сдергивая двумя пальцами с крючка и стряхивая в море рыбу.

— Мне почему-то и страшно, и противно, — сказала девочка, вздрагивая, и было видно, как волна отвращения прошла по всему ее телу. Гибко балансируя, она прошла на свое место и села.

Сергей почувствовал резкий клевок, подсек и стал выбирать шнур. «Интересно, что бы это могло быть!» — подумал Сергей и, увидев сквозь воду розоватую спинку барабульки, удивился, что барабулька так резко сопротивляется, хотя она обычно шла довольно вяло. «Видно, большая», — подумал Сергей и только наклонился над водой, чтобы сразу схватить ее, как услышал возглас девочки:

— Скорпион!

Сергей отпрянул, и одновременно рука его приподняла над водой шнур, на котором мелко и быстро трепыхался скорпион, и спинной створчатый плавник его сладострастно сжимался и разжимался.

— Бей его, бей! — крикнула девочка, подавая ему отцовскую босоножку. Сергей схватил эту босоножку, подвел шнур поближе к борту и ударил рыбу. Он попал в нее, но, видно, удар пришелся неточно, во всяком случае, скорпион с еще большей силой затрепыхался, и Сергей, чувствуя еще большее отвращение и страх к его теперь беспорядочным трепыханиям, стал колотить и колотить башмаком, зная, что так можно порвать леску, но уже не в силах остановиться.

В конце концов несколько ударов оказались достаточно точными, и скорпион перестал трепыхаться, но Сергей, все же не решаясь его тронуть, прижал его тем же башмаком к борту и, опять же рискуя сломать крючок, медленно сдернул рыбу. Крючок вылез изо рта, и измолоченный скорпион шлепнулся в воду и стал тонуть, тускнея красноватой тигриной рябью. Это был самый крупный из сегодняшних скорпионов.

— Не дай бог такой саданет, — сказал Володя. — Надо уходить отсюда…

— А чего бояться? — сказал Сергей, разгоряченный борьбой со скорпионом и удачным ее завершением.

Он наживил крючки все еще дрожащими от волнения руками, чувствуя прилив сил, еще больший прилив счастья от преодоленного комплекса страха и отвращения к этой рыбе. «Ничего страшного, — думал он, — надо просто пристукнуть его и выбросить».

— Не в этом дело, — сказал хозяин. — Наверное, сюда подошла стая скорпионов, и теперь рыба клевать не будет.

— Еще половим, — попросил Сергей, думая про себя: «Пусть подошла стая скорпионов, пусть попадется еще несколько, чтобы я окончательно избавился от этого детского страха и отвращения к ним».

Пока он так-думал, хозяин подсек какую-то рыбу и, взяв в зубы второй шнур, стал вытягивать первый, одновременно прислушиваясь к его концу.

— По-моему, опять скорпион, — сказал он сквозь зажатый в зубах шнур.

Сергей и хозяин перегнулись за борт, и через минуту в глубине показалась чуть розовеющая спина скорпиона.

— Сматывай, Женька! — закричал хозяин, словно дочка была виновата в том, что ему опять попал скорпион. Шнур выскочил у него изо рта, но он не стал его подымать, а только зажал между колен катушку, на которую тот был намотан, и снова стал искать глазами, чем бы ударить скорпиона, уже поднятого над водой.

«Интересно, какой новый предмет он сейчас достанет, чтобы убить его», — подумал Сергей, когда Володя опять наклонился, заглядывая под переднюю банку, а скорпион яростно трепыхался, все расширяя свои откачки, а Сергей следил с любопытством, что еще вытащит хозяин, — и вдруг почувствовал страшный удар по ноге.

В какую-то долю секунды он вообще не понял, в чем дело. Ощущение было такое, что кто-то железным прутом со всего размаха ударил его по ноге пониже колена. В то же мгновение он увидел отрепыхнувшееся от его ноги и продолжающее трепыхаться, как бы неохотно подчиняясь законам колебания, тело скорпиона.

— Па, осторожней, — сказала девочка, и тут хозяин поднял голову. Ни дочка, только заметившая, что леска со скорпионом слишком близко подошла к Сергею, ни тем более сам хозяин ничего не заметили. Но сейчас, подняв голову и держа в руке катушку, он посмотрел на Сергея, и, хотя Сергей молчал, сдерживаясь изо всех сил, он все понял.

— Ударил?!

— Кажется, — ответил Сергей и показал на место, где пронизывала его особая, как бы сверлящая кость боль.

Володя наклонился и посмотрел ему на ногу своими острыми яркими глазами.

— Да, ударил, — сказал он, надавливая ему на боль своим сильным шершавым пальцем, — постарайся выдавить кровь…

Он быстро выпрямился и, прижав катушкой голову скорпиона к борту лодки, раздавил ее. Он оторвал его от крючка, но почему- то не выбросил в море, а вбросил в сачок.

— Считай, что это боевое крещение, — сказал он Сергею, пытаясь пошутить. — Теперь ты настоящий рыбак.

Сергей улыбнулся, но почувствовал, что улыбка получилась жалкая. Хотя первоначальная острота боли как будто прошла, но боль была очень сильная, какая-то необычная, костяная.

Он изо всех сил стал нажимать вокруг болевой точки, но кровь никак не выходила. Наконец появилась большая густо-пунцовая капля.

— Слишком мало, — сказал хозяин. Он сматывал свои закидушки.

— Разве больше не будем ловить? — спросил Сергей, стараясь изо всех сил не показывать, что ему очень больно.

— Нет, нет! Надо было еще раньше уйти, — сказал Володя и, домотав второй шнур, взялся за капроновый шнур якоря. В движениях его появилась быстрота и легкость. Пересиливая боль, Сергей смотал свою закидушку и вложил ее в деревянный ящик.

Сейчас хозяин стоял на передней банке и, напружинивая сильные руки, вытаскивал камень, но, наверно, он застрял в какой-то скальной расщелине. Володя его несколько раз сильно дёргал в разные стороны; наконец, поймав направление, с какого камень можно было снять с места, за которое он зацепился, сильно дернул и, видно, сдернул его со дна, потому что лодка фазу стронулась с места и пошла по инерции толчка. Перебирая сильными пальцами мокрый капроновый шнур, хозяин тащил груз, и было видно, как трудно тянуть довольно тонкий мокрый капроновый шнур и как напрягаются кисти рук, как врезается шнур в ладонь и лодка, чем выше поднимается груз, тем свободней идет по течению.

Наконец он вытащил камень, быстро сдернул с него узел шнура, бултыхнул его в воду и, откинув дочке конец каната, прикрепленный к деревяшке, приказал:

— Мотай!

Он пересел на среднюю банку, показывая Сергею, чтобы тот садился на корму рядом с девочкой.

— Сильно болит? — спросил он у Сергея, сбрасывая в воду весла.

— Да, порядком, — сказал Сергей и тронул место, где ударил его морской скорпион. Боль продолжалась с не меньшей силой, но характер ее несколько изменился. Казалось, вокруг костяной сердцевины ее наращивается и наращивается пульсирующая масса боли.

— Можно, я высосу рану? — сказала девочка.

С мотка мокрого шнура капала вода, и видеть это почему-то было неприятно.

— Ну что ты, — ответил Сергей, чувствуя, что это было бы слишком демонстративно.

— Если бы разрезать, — сказал хозяин, изо всех сил налегая на весла, — а так ничего не высосешь…

— Ничего, пройдет, — сказал Сергей и отодвинул ногу, когда по ней скользнул мокрый шнур, который доматывала девочка. Прикосновение почему-то было неприятно, хотя всё еще было очень жарко.

«Неужели еще часа два-три?» — подумал Сергей, отказываясь верить, что такая боль может длиться так долго.

Хозяин сильно загребал своими жилистыми, мускулистыми руками, и лодка шла очень быстро, несмотря на тяжелый сачок с рыбой, висевший за бортом. Иногда брызги от весел падали на корму, где сидели Сергей и девочка, и Сергей вздрагивал — до того эти брызги были ему неприятны. Видно, его начинало знобить.

Они шли близко от берега и увидели скалу и девушку, так мягко облегающую ее. Ему почему-то неприятно было видеть эту голую девушку, окруженную водой, то есть ему было неприятно, что ее может обрызгать любая волна.

Услышав шум весел, девушка подняла голову и улыбнулась всем — может быть, Сергею в особенности, — отчасти выражая взглядом удивление, что они уже уходят. Сергей попытался ей дружески улыбнуться, но, чувствуя, что ему не до этого, оставил попытку на полпути.

— Его скорпион ударил! — крикнула девочка, словно хотела объяснить ей недостаточную дружественность их прощания.

— Скорпион? — повторила та, ничего не понимая, и, набрав в шапочку воды, облила себя ею, отстранив книгу, чтобы она не намокла.

Сергей вздрогнул, увидев, что она обливается водой. Лодка шла вперед, а девушка, все уменьшаясь, опять набрала в свою шапочку воду и опять уютно облилась ею, как бы говоря: вот мне жарко, я обливаюсь водой, и это ясно и понятно. А откуда взялся ваш скорпион — я не знаю, да и не очень-то это мне нужно знать. Она снова улеглась на скалу и положила на лицо распахнутую книгу.

Близко от них прошла лодка с местными рыбаками, и тонкая водяная пыль от винта обдала Сергея, и он невольно напряг мышцы, словно не хотел впускать в себя эту неприятную влагу. Рыбаки ревниво оглядели их улов и сами знаками показали, что у них ничего нет, хотя никто их об этом не спрашивал. Запах бензина и водяная пыль, отброшенная на их лодку, были очень неприятны. Сергея колотил озноб.

Напротив дома хозяина, возле зонта, зарытого в гальку, сидело человек восемь-десять отдыхающих, и Сергей издали узнал жену по золотистой шлемообразной копне волос.

Не успели они подойти к берегу, как огромный хозяйский петух вскочил на ограду, напряженно кукарекнул и, перелетев на берег, тяжело грохнулся, вскочил и стал пробираться к подходящей лодке. Сергей вспомнил, что Володя говорил о том, что петух всегда его встречает, когда он возвращается с рыбалки.

— Я же говорил, — сказал Володя, кивнув на петуха и стараясь взбодрить Сергея улыбкой. Лодка, скрежетнув галькой, ударилась носом о берег. Из калитки выскочила младшая дочка хозяина и, вся сияя, побежала к лодке.

— Папа и дядя Сережа приехали! — закричала она таким голосом, словно не ожидала, что они возвратятся живыми.

Она пробежала мимо сидевших под зонтом, только теперь, когда она с криком пробежала мимо них, заметивших лодку.

Девочка с разгону вскочила в лодку, пробежала по банкам и бросилась в объятия к Сергею, чуть не свалив его за борт.

— Потише ты! — крикнула на нее старшая. — Его скорпион ударил!

— Скорпион?! — повторила она и, отпрянув лицом, посмотрела на Сергея с живым любопытством. — Ницего! Меня в прошлом году тоже ударил, и ницего — жива!

«Да не жива, а сама жизнь и есть ты», — подумал Сергей восторженно и нежно, на мгновение забыв о своей боли и с удовольствием оглядывая эту крепышку, всю шоколадную от загара, с крепенькими руками и ногами, с огромным беззубым ртом, так призывающим не огорчаться, а радоваться жизни.

— Ой сколько! — закричала она, увидев сачок с рыбой, провисший вдоль борта, и стала кряхтя снимать его с уключины. Не сумев снять его с лодки, она прыгнула за борт и, стоя по пояс в воде, снова закряхтела, но все-таки сняла сачок, вышла на берег и потащила его к дому. Увидев идущего следом за ней петуха, она вытащила из сачка ставридку и бросила ему. Петух взял рыбу и отошел с нею подальше от людей.

(№ 38, 1978)


Евгений Носов

Ракитовый чай

Никогда не пробовали ракитовый чай? Хороший напиток. Ни одна заварка не сравнится с ним, если приготовить его по всем правилам. А условия такие: во-первых, не пытаться варить чай на кухне. Ничего из этого не получится. Берите чайник, а лучше — обыкновенный котелок, в каких на базаре, продают улежалые лесные груши, и отправляйтесь на речку. Вода из крана не годится для этого чая. Непременно нужна речная, чуть пахнущая тиной, желтыми кувшинками и телорезом.

Надо захватить с собой и удочки. Ведь, придя на берег реки, не станешь сразу, ни с того ни с сего, пить чай. Немножко порыбачьте, — благо, на вечерней зорьке исправно клюют окуни и плотвица. А когда погаснут самые высокие перистые облака и сумерки загустеют настолько, что не станет видно поплавков, пожалуйста, разжигайте костер и вешайте на огонь котелок. Раньше этого времени начинать варить чай нельзя: покажется невкусным. Когда из соседних кустов в спину пахнет влажной прохладой и обдаст тело мелким ознобом, особенно приятно греть руки о кружку с горячим чаем, вдыхая аромат замечательного напитка. А чтобы чай получился именно ракитовым — чуть-чуть горьковатым, немножко вяжущим язык, чтобы он приобрел цвет палого листа, нужно разжигать костер ветками лозы или ракиты. В этом, пожалуй, главный секрет той прелести, какой славится среди рыболовов настоящий ракитовый чай.

Я вам расскажу, как сам обучался этому необходимому искусству. Дело было давно, когда мне минул восьмой год, а моему соседу Алексею — одиннадцатый. Алексей уже ходил с ребятами в ночное и нередко приносил в своей холщовой сумке головастых скользких сомят. Сейчас бы эти сомята величиной чуть побольше столовой ложки вызвали чувство жалости к ним. Слишком уж они были малы и беспомощны. Но тогда и я разглядывал их с восхищением. Ведь мне разрешалось ходить на рыбалку только днем, и обычной моей добычей были пескари и уклейки.

И вот однажды, снимая с крыши сарая связку удилищ, Алексей крикнул:

— Айда, скажи матери, что, мол, Алешка берет тебя на рыбалку! Да сахару попроси. Будем чай варить.

— И заварки спросить? — обрадовался я, кубарем срываясь с забора.

— Заварки никакой не надо. Чай сам по себе заварится.

До реки было километра два пути по заливному лугу, пестрому от цветущих трав. Встречный ветер обдавал нас пахучими волнами разомлевшего за долгий летний день разнотравья.

Я был возбужден широким простором, быстрой ходьбой, тем, что нес настоящие удочки, доверенные мне Алексеем, предвкушением ночной охоты и множеством других неуловимых ощущений, которые у взрослого создают хорошее настроение, а у ребятишек вызывают неудержимое желание кувыркаться и горланить. И верно, когда на пути встречались метровые, усыпанные острыми шипами кусты татарок, мы, поджав босые ноги, с гиком проносились над их красными шапками или с размаху подрубали комлями удилищ.

Когда пришли к реке, Алексей, будто вспомнив, что ему не к лицу в моем присутствии быть обыкновенным мальчишкой, каким он был на лугу, вдруг посерьезнел, нарочито сдвинул брови.

— Тут толку не будет, — осмотрев берег, сказал он тоном знатока. — Пойдем-ка к лесу.

Ниже по течению река, извиваясь, вползала в густые заросли лозы, черемухи, мелколистного клена, карагача, среди которых возвышались старые ракиты, иные — расколотые молниями, иные — со сквозными светящимися дуплами, с узловатыми наростами на стволах, с самым фантастическим рисунком кроны. Издали их темные силуэты напоминали сказочных великанов и диковинных зверей.

В лесу даже днем было сумрачно от непроницаемого полога из веток и листвы мелколесья. Редкие травы, блеклые и тощие, безнадежно тянулись вверх. Земля никогда не просыхала. Было тихо, прохладно и немножко боязно.

— Лески не оборви, — предупредил Алексей, ступая на тропинку, протоптанную коровами.

Иногда коровьи следы выводили на открытые поляны, поросшие такими буйными травами, что шагавший впереди Алексей скрывался в них с головой, видны были только кончики удилищ, перекинутые через его плечо. Растения, будто наперегонки, тянулись кверху, стараясь оттеснить друг друга, вырваться на простор, к солнечному свету. Гигантские лопухи, под листьями которых можно укрыться от дождя, красноватые зловонные стволы болиголова, цепкие лозы дикой малины были густо оплетены хмелем, вьюнком и еще какими-то ползучими травами. Местами под ногами чавкала вода, суходольные растения сменялись зарослями стрелолиста и осоки, среди которых виднелись белорозовые цветы ядовитой частухи. Иногда над темной болотной зеленью вспыхивали огненно-желтые факелы цветущих ирисов.

И опять мы вступали в сумрачный и гулкий коридор плотно стоящих древесных стволов, голых почти до самых верхушек. Казалось, что этой глухомани не будет конца.

— Леш, скоро речка? — спрашивал я, все время отставая от своего товарища.

— Скоро! — сердито отмахивался Алексей.

— А может, мы не туда идем?

— Не хнычь! Знал бы, что ты такой, ни за что не взял бы.

Лес неожиданно кончился крутым глинистым обрывом. Над ним по самому краю вилась протоптанная рыболовами дорожка. Алексей осмотрелся и выбрал место, где обрыв сменился пологим песчаным спуском. Мы сошли к самой реке. Вечерело. Лес ронял на воду длинную тень, достававшую почти до противоположного берега, отчего река казалась глубже и таинственней. Над темнозеленой водой хороводили комары. Охотясь за ними, то и дело плескалась мелкая рыбешка.

Алексей размотал самую большую удочку, наживил воробья. Потом достал из сумки колокольчик, сделанный из обрезка гильзы от охотничьего ружья. Колокольчик привязал к концу удилища. Ночью поплавков не видно, поэтому о поклевке должен оповестить сторожок.

Мне тоже не терпелось поскорей забросить удочку, но Алексей прогнал меня собирать хворост для костра. Вскоре на песчаной косе вспыхнул и весело заплясал огонь, от которого еще больше загустели сумерки. Лес шагнул к самому огню и остановился, задумавшись и распростав над костром черные лохматые лапы своих ветвей, будто грея их. Мир разделился на две части: одна — маленький освещенный пятачок с костром посередине, все остальное — черное небо, черная вода, черный лес. Наступила ночь. Первая моя ночь на рыбалке. Она была полна таинственной, невидимой жизни. Совсем близко в кустах шуршали листья. Над огнем, шарахаясь из стороны в сторону, проносились летучие мыши. В воде что-то шлепало, барахталось. Я ворочал головой, боязливо ловя непонятные звуки…

— Леш, что это шлепает?

Алексей сидел по другую сторону костра. Он выкапывал из углей картошку, накалывал ножом, пробуя, не испеклась ли, и готовую зарывал в холодный песок, чтобы немножко остыла. Дым, словно собака, то ласкался к нему, то лез в мое лицо. Мы морщились и поочередно пускали слезы. Но отодвигаться подальше, в холодную темень, не хотелось.

Вдруг раздался короткий звон сторожка. Алексей мгновенно вскочил на ноги, шмыгнул в темноту и затаился у берега. Звон повторился, на этот раз дольше и настойчивее. Алексей рванул удилище, вода под берегом заплескалась. И вот уже в полосу света шлепнулось черное извивающееся тело соменка. Рыбина судорожно била хвостом, разбрасывая песок. Алексей посадил соменка на кукан и опустил его у берега в воду. Сом живо заходил, всплескиваясь и дергая бечеву.

Снова забросили удочку и принялись за картошку. Ели с аппетитом, пачкая лицо обгорелой кожурой и хрустя запеченными корками. Алексей, не остывший от возбуждения, рассказывал, как он подсек, а потом выволок соменка. Я заискивающе поддакивал, обрадованный разговором, который хоть немножечко рассеивал ночные страхи.

Когда доели картошку, Алексей достал из сумки котелок и зачерпнул им из речки воды.

— А хворост-то весь пожгли, — сказал он, шаря рукой в том месте, где был сложен сушняк.

Мы молча глядели, как по углам пробегали последние огненные судороги. Потом Алексей сказал:

— Пойду поищу дров.

Я остался сидеть у костра и, вытянув шею, прислушивался к удаляющимся шагам товарища. Было слышно, как под его ногами шуршала трава, хрустели ветки. Наконец звуки шагов затихли, растворились в ночной тишине.

— Леш-ка!! — завопил я, не выдержав одиночества.

По лесу тревожной волной, будоража листву, прокатился ветер. В огонь что-то тяжело шлепнулось и зашипело. Потом что-то упало в котелок, всплеснув в нем воду. Ударилось о козырек моего картуза, часто застучало по листьям над головой. Костер зачадил едким ползучим дымом. Прибежал Алексей.

— Чего мокнешь? — сердито сказал он. — Возьми в моей сумке клеенку, накройся.

— А ты?

— Я обойдусь. Дрова искать надо.

— Да ну его, этот чай! — захныкал я.

Дождь усилился, гулко и четко забарабанил по клеенке. Мне вдруг захотелось домой, под теплое одеяло. Скорей бы утро!

— Лезь под клеенку, — позвал я товарища.

— Давай лучше навес устроим, — предложил он.

Мы воткнули в обрыв две палки, привязали между ними клеен-. ку и залезли Под нее.

Я вспомнил про кусочки сахара в кармане и сказал:

— Я свой сахар съем, ладно?

— Погоди. Скоро дождь перестанет, чай вскипятим…

Но дождь, как назло, лил все сильнее. Рядом с корневищ, свисающих с обрыва, тоненькими струйками стекала вода. Песок под нами намок, он лип к босым ногам, к одежде, попадал на зубы.

Вдруг жерди, воткнутые в обрыв, наклонились, и все наше шаткое сооружение рухнуло. Целое озеро ледяной воды, скопившееся на клеенке, хлынуло на головы.

— Давай, братуха, плясать, а то позамерзаем к чертовой бабушке. Или лучше пойдем дрова собирать. Все равно мокрые.

Будто затем только и лил, чтобы промочить нас до нитки, дождь постепенно стал утихать. Мы вскарабкались по мокрой глине на кручу и ощупью, боясь напороться на торчащие сучья, побрели в чащу.

— Где их искать, дрова-то? — спросил я, протягивая руки в черную пустоту.

— А ты садись на корточки и ощупывай землю. Тут много веток.

Делать нечего, надо было становиться на четвереньки. Боязливо, пядь за пядью ощупывал я подножия деревьев, то и дело задевал тонкие стволы молодой поросли, и на меня каскадом сыпались холодные дождевые капли.

Кое-как собрали топливо, разожгли костер. Дрожа всем телом и окончательно потеряв дар речи, мы сушили над огнем мокрую и грязную одежду. А когда огонь грозился снова погаснуть, оставляли рубахи у костра на палке и, голые, шли в лес, под холодный душ дождевой капели. Зато, вернувшись с охапкой дров, мы с наслаждением отогревали свои закоченевшие тела, чуть ли не давая пламени лизать наши животы.

Наконец-то забрезжил запоздалый рассвет. В посветлевшем лесу мы наломали ракитовых веток и разложили такой костер, какой разжигали в старину полинезийские дикари в дни своих самых торжественных праздников. Да и сами мы походили на полинезийцев — голые, с растрепанными мокрыми волосами, с разрисованными печеной картошкой лицами.

— В-в-во-д-аза-за-к-к-кипела, — пробарабанил я.

— Сни-м-м-май к-ко-телок, — в ответ защелкал зубами Алексей.

Я снял котелок. Когда чай немного остыл, мы принялись пировать. Алексей отхлебнул первым. Я достал свой сахар, заранее откусил от него маленький кусочек и принял в озябшие ладошки закопченную посудину. В котелке плавал уголь, подпаленные листья и еще какой-то мусор. Я подул на воду, сгоняя сор к другому краю, и тоже отхлебнул. Чай пах дымом, горелым деревом, вязал язык, немного горчил, но все-таки был удивительно вкусен. Так хорош, что я глотнул еще два раза и только потом передал котелок.

Так мы пили По очереди, экономно откусывая сахар и смакуя каждый глоток чудесного напитка, изгоняющего дрожь и щенячье желание скулить.

С тех пор прошло много времени. Я теперь хорошо владею искусством варить настоящий рыбацкий чай. И когда случается быть на берегу реки, не премину после доброй ухи попить в тишине ночи чайку вприкуску.

(№ 32, 1972)


Михаил Рощин

24 дня в раю

Отрывки из повести

Это Лида первая сказала, что мы живем в раю. Мы поехали на закате по Шевакалу, я перестал грести, положил весло поперек лодки, стало так тихо, что слышно, как капли падают с весла. Вода была зеленая, и гладкая, и густая, как масло. А тепла, словно парное молоко, которым поит нас вечером Шура, подоив Морозку. Листья лежали на воде, крепкие, как подносы. На коротких шеях торчали круглые и плотные головы кувшинок. Стрекоза остановилась и вибрировала в воздухе рядом с нами. Долгоногий водомер скользил по воде, как Христос.

— Ну рай, просто рай, — сказала Лида, — двадцать четыре дня в раю.

Она сидела лицом ко мне на средней скамье, опустив обе руки по бортам лодки в воду. Комары стояли над ее головой, словно нимб. Розовое небо плавало в озере, облака вытянулись по небосводу, как Млечный путь. Десятый час был в начале, а солнце все горело над лесом…

Вообще-то мы собирались провести свой отпуск в Карелии, а попали в Японию. Каких названий нет в России! В девятьсот пятом году какие-то дальние мужики пришли в эти среднерусские места, построились, их назвали (из-за японской войны) японцами. Так и осталось. Деревня была богатая, разрослась, мужики корчевали лес, сеяли травы в пойме. В тридцатом кое-кого раскулачили и выселили; потом закрыли торфоразработку поблизости; потом война — деревня оскудела. Остался всего один дом, дяди Максима.

Мы живем не в самой Японии — от нас до нее два километра, — а на Шишке, на пасеке. Железная дорога недалеко, и ночью слышно, как проходит по мосту через Суру поезд; но до ближайшей деревни Соколовки — семь километров, до Репьевки — десять. В приемнике у Ивана давно сели батарейки, света на пасеке, конечно, нет, почта до Шишки не доходит. Чем не рай?

Стоят на бугре дом, хлев, ульи, пониже, в огороде, банька, вот и все. Позади лес, впереди простор: озеро, луга, потом Сура, за Сурою опять леса. Райские кущи.

Шевакал и Сура богаты рыбой, за Шевакалом в пойме есть еще полузаросшее озеро Травное, по которому еле проберешься на лодке, но уж зато там самые лини, по килограмму и больше. В Шевакале водятся ондатры и бобры. Вечером от дома, сверху, видно бывает, как ондатра режет воду, словно перископ. Дед Антон стреляет зверьков: больно много рыбы они поедают, к тому же ондатру в закупку можно сдать: первого сорта шкурка — рубль, второго — восемьдесят копеек.

Дед Антон каждый вечер отправляется ставить и проверять сети, к нему ездят за рыбой со станции, сам Луцков приезжает (о Луцкове речь впереди), и нам всем чуть не каждый день бывает на уху.

Дед Антон сильно кривоног, суховат, мелкорослый, ему за семьдесят, но, как он сам признается, ничего у него пока не болит, уши слышат, глаза видят. Он всегда побрит чисто, у него усы седые и завитки седые из-под картуза. Он суетлив, услужлив, говорок у него мягонький. Уютный, милый дед и улыбается хорошо. Сидит вечером на крылечке, вырезает себе мундштучок ореховый, говорит, что будет сигаретку надвое резать и курить. Жена у него умерла несколько лет назад, сын где-то на Дальнем Востоке, для Шуры с Иваном он тоже как бы член семьи. Маленький Вовка говрит: «Он у нас сиротиночка, Ильич-то…»

Всего хозяйства у деда Антона — сети, тулуп, ружье и чайник. Чайник настоящий рыбацкий, видавший виды. Сроду болтается на рогатине он над костром, сроду его не чистили, и так славно пахнет рекой и дымом кипяток из него! Чаю тут не знают, дед Антон запаривает в чайнике лычку черемуховую или шиповник. Шура, когда самовар ставит, тоже запускает туда шиповнику.

Но дед хитроват, приходится ему хитрить с рыбкой: кому дать, кому отказать. Где-то в потайных местах на озере стоят у него садки, куда он непременно припрячет часть улова: карасей получше, плотвичку покрупней, а то и налима.

Вчера принес он хорошую щуку и карасей с десяток. Лида стала жарить на костре карасей в сметане, вкусно было чертовски, но никому, кроме нас с нею, новое блюдо не понравилось: кисло, а в рыбе хороша сладость.

Вовка натаскал целое ведро ракушек из озера, лазал без штанов в тине у самого берега, орал от радости, отполаскивал ракушку от грязи и кидал в ведро. Иван увидел и загорелся:

— Сейчас зажарим!

И вот собрались у костра, помыли еще раз ракушки — они крупные, крупнее морских мидий, некоторые чуть не в руку Вовкину, — повесили в ведре над костром. Ракушки закипят, раскроются, вылезут, тогда их надо почистить немного и жарить можно. Пока ракушки кипят, мы рассказываем про устриц, «слегка обрызнутых лимоном», как Пушкин писал, а Иван, не слушая, нам в ответ с возбуждением говорит:

— Да у них мясо лучше, чем у рака, рыбье мясо-то, и вкус как у рыбы! Мы, бывало-то, в голодные годы, всей деревней их ели, бывало, и не найдешь уж в озере раковинки-то, рад бы, да не найдешь. Я вот их, ей-богу, люблю, мне и рыбы не надо!

Ракушки прокипели, воду слили. Иван, Валёна и Лида сели вокруг ведра чистить их. Перламутровые изнутри раковины бросали тут же в траву. Отрезали какие-то темные желудочки; мякоть ракушек и по виду и на ощупь сделалась, как белая резина. Пахли они тиной. Иван все продолжал говорить, как вкусны ракушки и сколько их пришлось когда-то поесть.

— Быть в Японии, — сказала Лида, — и ракушек не попробовать?

Вовка притащил сковородку. Шура скрепя сердце дала масла. Начали жарить. Моллюски сжимались и желтели от жара.

Я попробовал, разжевать это можно было с трудом, все так же пахло тиной. Я собрался с силами и сказал, что мне это не по вкусу. Шура ходила вокруг сковородки, посмеивалась. Она так и не попробовала, не отведала японского блюда. Вовка, Иван и Лида ели втроем. Мы сидели и смотрели на них с сочувствием. Лида в конце концов не выдержала, схватила с тарелки вилкой кусочек требушины, стоявшей рядом (к обеду были щи с требухой), съела и облегченно дыхание перевела.

Лодок у Ивана и деда Антона две: красная и маленькая. На красной можно уехать впятером, хотя на вид кажется, что и троих не увезет. Она плоскодонная, с широкой кормой и скошенными бортами, так что похожа как бы на пол-лодки. Но она что-то рассохлась совсем: Шевакал переедешь, и уже набирает воды по щиколотку, сидеть нельзя.

Сначала я не умел грести одним веслом. Вовка меня учил. Как-то зазвал он нас утром на рыбалку, выехали мы, я пересел на корму, попытался грести — не выходит. Весло вибрирует, лодка разворачивается все время в одну сторону. Лида глядит испуганно, вцепившись в борта. Вовка смеется. Так и пришлось снова уступать ему место. Вовка взял в руки короткое, вроде лопатки, весло, и лодка пошла легко, быстро: он вел ее среди тростника и кувшинок лихо, как гондольер. Выехали потом на середину, размотали удочки, Вовка вытащил банку с червями в капроновом чулке, сам насадил червей на крючки, сам вывел лодку на те места, где рыба должна брать. Целый час глядели мы на поплавки, но хоть бы кто клюнул!

— Айдате на Суру тогда, там должна быть! — сказал Вовка.

Мы пристали к другому берегу, вышли, отправились лугом к Суре.

— Не спеши, Вовка, давай гулять!

— Можно, куда нам!

Лида шла босиком, пела песню и плела на ходу венок из клевера. Мы с Вовкой рвали и ели коневник: очищали зубами толстые стебли и жевали всласть. Я рассказывал ему, какая Москва, во всякую мою паузу он торопился спрашивать:

— Что ж, и лесу нету у вас? А пчелы-то есть?

По его вопросам я мог догадаться, что понятие о Москве складывается у него весьма причудливое: если бы попросить его нарисовать Москву, то вышла бы, должно быть, Соколовка, набитая красными автобусами, кучей людей, вроде нас с Лидой, а под землей еще поезд идет, и везде свет горит.

В свои восемь лет Вовка умеет стрелять из отцовского ружья, знает всякую рыбу, птицу, деревья, помогает на пасеке, знает, зачем отец к овцам барана из деревни приводит, и много других подобных вещей, которые знают обычно деревенские дети. Но в кино Вовка еще не был никогда, телефона не видел; я нарисовал ему военный корабль, он не мог сказать, что это. Вот мороженое он ел, знает, Луцков мороженое делает, все дети теперь его пробовали.

Мы шли вспаханным полем, уже подсохшим и пыльным.

— Посеяно небось, а мы топчем, — сказал Вовка. Он раскраснелся от жары, под мышкой нес охапку коневника и шел теперь позади, устал. Я рассказал ему, что поля нарочно притаптывают: если прикатано, то зерно теснее сойдется с землей, скорее набухнет и прорастет, а так может попасть между комочков в воздушную ямку и пролежать долго. Вовка подумал и согласился: — Похоже, верно говоришь.

Мы вышли на высокий и заросший берег Суры, пробирались долго сквозь высокую крапиву, пока сыскали спуск и песок внизу. Сура текла желтая, глинистая и полноводная. Стрижи носились над нею с пчелиной скоростью. Мы разделись, улеглись на песочке и ели опять коневник. Вовка чистил его ножом и угощал:

— Это тебе, тетя Лида, а это тебе.

Удить мы не стали.

Когда вернулись в Шевакалу, разомлевшие от солнца и воздуха, наша красная лодка насочила в себя столько воды, что минут двадцать вычерпывали, никак вычерпать не могли. Вовка сказал, что потонем, пожалуй, разделся до трусов и нам велел раздеться, но ничего — переехали.

Все-таки с тех пор мы на красной лодке не ездим, а берем маленькую. Это прелесть что за лодка! Она только на двоих: легка, как перо, рукой станешь грести — и то идет, слушается. А грести одним веслом ловко — и весло и руль сразу. Я научился и гоняю теперь, как на байдарке. Вовка глядит с одобрением и не говорит ничего, не поправляет — значит, все в порядке.

Приехал любезный Луцков, привез нам репудин от комаров (Шура говорит «кумары») и бадминтон. Все засуетилось, пришло в движение. Луцков со всеми поговорил, всех обласкал.

Дед Антон, загребая кривыми ногами, торопливо сбегал к озеру, и появились лини и щука на уху, Иван стал чистить рыбу, приговаривая:

— Сейчас, Анатолий Бенедиктович, сейчас, ушицу-то мы можем, что уж тут…

Луцков толст, весел, оживлен, на нем парусиновый пиджак и соломенная шляпа, на пальце крутит ключ от машины — у него «Москвич» на высоком шасси, с передней ведущей осью, бегает не хуже «козликов» райкомовских по любым дорогам. Отчество Луцкова Венедиктович, но никто его выговорить никак не может. Шура даже произносить не решается — не вышло бы как неприлично. Говорят, Луцков был еще много толще, чем теперь, да и сам он признается, что вот занялся спортом, легче стало. Каждое утро часовая зарядка, вечером два часа бадминтон, зимой лыжи, диета. Ему сорок пять лет, но выглядит он, несмотря на то что толст, лет на десять моложе. У него молодая жена, в старом своем, отцовском доме он поставил белую газовую плиту, сделал котельную, ванную (привез из Москвы плитку кафельную), гараж. Детей у него нет, он целиком погружен в бурную свою деятельность, он преуспевает, он доволен.

Заведует Луцков местным промкомбинатом, делает колбасу и мороженое, крепленое вино и конфеты, печет хлеб и пряники, шьет трусы и рукавицы. Все переходящие знамена, грамоты и премии — у Луцкова, причем премии делятся справедливо между всеми работниками: сторожам и уборщицам хоть по три рубля, но дадут тоже, когда все получают премии. Луцков уже двадцать лет на этой работе, на одном месте, его все знают, и он всех знает. Приглашали работать в область, в Москву, он отказался. О нем говорят и хорошее и плохое, называют его великим комбинатором, но все знают, что Луцков не жулик, не вор, не взяточник. Он построил новые и улучшил старые цехи, чистота — это его больное место; теперь он увлечен строительством винзавода. Рассказывают, что особенно охотно и много помогает он многосемейным. Из окрестных деревень на комбинат сдают свиней и телок, сливки и молоко, промкомбинатовские грузовики летают по деревням, и лихие луцковские эмиссары скупают яйца для мороженого. Между прочим, мороженое очень вкусное, желтенькое, крупитчатое, похоже на домашнее, как в детстве.

Пока Шура, Иван и дед Антон суетятся с ухой, варят ее в ведре на костре, мы, собрав вокруг всех ребят, играем в бадминтон. Луцков сбросил пиджак и шляпу, пузо вывалилось из рубахи, он летает по лужайке, лихо отбивает волан, игриво пикируется с Лидой. Ребята в восторге от игры, они никогда ее не видывали. Луцков тоже доволен, что опять ему все удается, опять он на высоте…

Уха готова. Снова мы садимся все вокруг одной миски. Луцков глядит на нас с Лидой чуть удивленно: мол, вот так и едите? Иван подкладывает Луцкову рыбку и потчует, уже чуть заплетаясь языком, но говоря все равно громко, с протестом:

— Да вот, линька-то, лёньку-то, Анатолий Бенедиктович, такой ведь рыбки, как у нас, нету нигде…

— Да что ж ловите мало? — спрашивает Луцков и глядит на Ильича.

Дед Антон суетливо головой машет, ухой поперхнулся, ложку отложил, усы обтирает.

— Да ведь это… Анатолий Бен… это… как, значит, сетя-то давеча того, уперли трактористы сетя-то, Анатолий… это… уперли, совсем уперли, вот Ванька знат…

— Забрали, Анатолий Бенедиктович, — гудит Иван, — начисто все!

— Ну дам я вам сеть-то, выпишу! — говорит Луцков, хотя не очень, видно, верит старику. Начинается долгий разговор о том, кто бы это мог украсть да чьих рук дело.

Надо сказать еще, что Луцков — гроза всех рыбаков местных. Все окрестные водоемы и сама Сура взяты Луцковым в аренду. Хочешь рыбачить, промышлять рыбкой — иди к Луцкову, он разрешит, будешь ловить, а рыбу сдавать в промкомбинат. Вот так-то.

Луцков почти не пьет с нами, ест тоже мало, ему уже пора, сегодня концерт в клубе (клуб тоже он построил), областные артисты гастролируют, надо быть, надо встретить, принять, небольшой ужин организовать. Со всеми лучше быть в ладу, в хороших отношениях, так жить приятнее и легче. Пусть Луцкова добром вспоминают.

Мы тоже благодарим растроганно Луцкова за бадминтон, за репудин, за внимание. Иван просит потихоньку, нельзя ли, мол, дрожжец, Анатолий Бенедиктович, и Луцков говорит:

— Дам, конечно. Приезжай.

Деду Антону он пишет от руки бумажку размашистым красивым почерком, ставит дату, острую подпись с тысячью завитушек; дед Антон бормочет чуть не со слезой в голосе, прячет бумагу глубоко в недра своих рубах и фуфаек: завтра поедет за сетями.

Луцков садится в машину, машет нам рукой, мы тоже, стоя толпой, машем и прощаемся. Он уезжает, и мы остаемся взбудораженные, обласканные, довольные тем, что все так хорошо, славно, и еще долго говорим, что, мол, ай да Луцков, ай да человек! Ну бог, просто бог! Толстый, добрый, веселый Саваоф…

Счастье — это когда каждый день счастье… Плыть рано утром по озеру, лежать с травинкой в зубах на спине и глядеть на облака сквозь сосны, привыкнуть и почувствовать родство с людьми…

(№ 33, 1973)


Владимир Безносиков

Конец «добытчика»

Отрывки из повести

Обед.

Солнце в зените, и Никодим, отдыхая, сидит на чурбаке возле будки. Неделю назад сплавщики поставили запань в километре от перевоза, и теперь по Сысоле плывут только редкие бревна, вырвавшиеся из запани, да корье. Никодиму редко приходится отдыхать — дорога установилась, и машины, снующие между лесопунктом и совхозом, беспрестанно требуют паром. Недавно, когда моль еще шел по Сысоле, Никодим багром прибил к берегу четыре бревна, прикрутил их проволокой да заколотил между ними колья, чтоб не унесло течением. Потом взобрался на плот, попрыгал, прошелся несколько раз из конца в конец и остался доволен:

— Неплохой помост. Завтра и на том берегу сделаю.

Теперь, сидя на чурбаке, Никодим любуется сделанным пло-

тиком-пристанью.

— Здорово, капитан-ефрейтор, — раздался веселый голос.

Никодим обернулся: сзади стоял участковый с удилищем и

баночкой червей в руках.

— Здорово, коль не шутишь! — скупо улыбнулся Никодим: обида за штраф все-таки не совсем покинула его. — Или опять ругаться пришел?

Старшина курил и глядел, как легкие волны Сысолы лизали носки его яловых сапог.

— За что на тебя ругаться-то? Лодки у тебя просмолены, весла крепкие, сиденья, видать, новые. Вот и сходни вроде плота соорудил. Выходит, ты рабочий мужик, а не хвастун. Заботишься о вверенном тебе участке.

— Сам не позаботишься, дядя не придет и не сделает. Сенокос скоро начнется, потому и сходни сделал — косари на тот берег будут переправляться. Зачем мне от них плохие слова слышать?

— Что ж, молодец, Зизганов. Ты извини, если вначале что не так сказал. В людях сразу-то не разберешься. Как говорится, надо пуд соли съесть, а уж потом судить. Не серчай, пожалуйста!

— Мы что, мы понимаем, — растроганный извинением Коноплева, Никодим не мог подобрать слов и только жадно затянулся.

— Сам-то ходишь на рыбалку?

— Иногда посижу на зорьке… с удочкой!

— Ну, и хорошо ловится? На что ловишь?

— На червяка. Да разве у меня улов? Так, кошке на обед. Сетями-то я не занимаюсь, не промышляю рыбу. Это твой помощник Коскоков, вот у того, правда, ловится. Мешками волокет рыбку с реки.

— Завидуешь?

— На кой мне завидовать. Я не жадный!

— Но ведь Аксен Антонович ловит на основании договора. Он же промышляет не для себя — для сельпо, для людей.

Но в голосе Коноплева не было уверенности. Никодим, почувствовав это, резанул напрямик:

— Молод ты еще, старшина. Зеленый, как в тайге говорят. Будет тебе Аксен стараться для людей. Один хвост он, верно, и отдаст повару в чайной, а уж пяток себе оставит. А десяток бабам продаст. Кто их считал, его уловы-то? Кто его контролирует в сельпе твоем? Или на сетях спидометр нынче ставят? А тем более у него и красная повязка на рукаве…

— Но ведь в николин день действительно дежурил в чайной! И пьяниц выгонял, и за порядком следил…

— До того наследился, что у Мотри Кузькоковой в огороде свалился. А буфетчица всю магазинную водку по ресторанной цене продала. Следил!…

— Ты серьезно?

— С детства болтать не обучен.

— Нет, Зизганов, видать, между вами еще в детстве черная кошка пробежала.

— Ты ту кошку не трогай, старшина, она уже двадцать лет моей женой зовется. А правду про Аксена тебе не только я сказать могу… Да ты бери у меня лодку-то одновеслуху да гони на Черное озеро. Он непременно сейчас там — сети вытягивает… Аксен тебе подскажет, где рыбку ловить.

Коноплев кинул в воду папироску и прыгнул в лодку, на которую ему указал Никодим. Шея и лицо пылали: если этот Зизганов прав, выходит, он сам пустил волка в овечий загон? А может, Никодим все это по злобе? Сам же признался, что из-за жены они враждуют. Не поделили в молодости девчонку, а ненависть на всю жизнь друг к другу осталась.

Оттолкнувшись веслом, он спросил поднявшегося с чурбака Никодима:

— А на озере рыбка клюет?

— В протоках поклевывает. На уху, может, и натаскаешь.

— Если запоздаю, эту лодку на том берегу не тронь, оставь. Переправлюсь — сам привяжу к сходням. А на Черное озеро дорогу как отыскать?

— Найдешь. Как переправишься, шагай по проселку — он сейчас хорошо заметен, телеги разбили — и топай прямо. К озеру и выйдешь… — напутствовал его Никодим.

Черное озеро тянется на километр, изгибаясь подковой возле Сысолы. В начале озера три рукава — протоки с ключами, с лужами, а у лугов озеро кончается узкой протокой, переходящей в небольшой заливчик. Черное озеро от веку любимое место рыбы для нереста. Дно илистое, мягкое, словно пуховая перина, и над озером кисеей висят мошки, снуют мотыльки. А мотыль, известно, для рыбной молоди что молозиво для теленка-сосунка. Сытное место для рыбы это озеро, жирует она здесь на свободе. Поймаешь, приятно в руки взять. Озеро умелого рыбака круглый год может прокормить.

От перевоза проселочная дорога выбегает в светлый сосновый бор, а из него бросается на усыпанный желтыми лютиками луг, взбирается на холм и тут уж покорно подползает к дремотному озеру. С этой стороны на берегу озера комластые сосны, как часовые, стерегут покой водной глади, а с другой стороны говорливые ивы беспрестанно шепчутся с ветром, заглядываясь в воду. И по всему окружью, у самой воды, белые шапки черемухи. Коноплев просунул голову сквозь ветви и внимательно оглядел озеро. На рябой глади не было никого. Только возле затопленных пихт виднеются кончики кольев да среди кувшинок плещется молодь, охотясь на комаров.

Коноплев подошел к березе, отломил веточку с сережками и растер между пальцами клейкие листочки. Их запах напомнил ему березы под окном в родном селе, баню, отца, хлещущегося до исступления веником.

«А на березе листья уже с трехкопеечную монетку. Значит, лещи нерестятся вовсю. Прав Никодим: кто хочет разжиться лещами, должен быть на озере… А мы поудим — может, бог пошлет окунишко или подлещика».

Старшина наживил на крючок червяка, закинул удочку за кувшинки. Поплавок покачался на воде и застыл. Прошло около получаса, но никто не позарился на червяка.

«Ладно, им, видать, и букашек хватает, на мясную пищу не тянет. Пойдем в другое место, может, там окуньки поголоднее…»

Закинув удилище за плечо, старшина берегом направился к лесочку на возвышенности. Внимание его привлек дымок, подымающийся из зарослей ивняка. Старшина подошел поближе и сквозь заросли заметил Аксена — тот вытащил сети и подвешивал их на рогулины для просушки.

«Совсем ничего не опасается мужик. Ах да, у него ведь договор, он промысловик. Ладно, лишь бы запретного леща не промышлял, а сети мы не тронем. Переправлюсь к нему — должен же он указать место, где хороший клев».

Но переплавиться через протоку не простое дело. Вплавь можно, но север — это вам не Южный берег Крыма и даже не ласковый Днепр. Здесь и в июле вода такая, что окунешься и выскакиваешь как ошпаренный. Возле берега старшина обнаружил несколько бревен. Связав их ремнем, перебрался на ту сторону залива, оставил плотик возле сухой ивы и вышел на сухое место. Аксен, увидав старшину, выронил сеть и открыл рот, словно рыба, брошенная на берега

— Поклон труженику! — улыбаясь, сказал Коноплев. Он сел возле костра, не обращая внимания на остолбеневшего Аксена. «Видать, прав-то Никодим, с чистой совестью люди так не пугаются!» Повернувшись, старшина неловко ткнул сапогом в котелок. Угли зашипели, покрылись седым налетом.

— Эх, жаль, уху опрокинул… Да ты, видать, уж отобедал…

Но остатки ухи, пролитые на костер, не волновали Аксена.

«Зачем он пожаловал? — билась мысль в мозгу. — Может, нерестилище обнаружил? Тогда хана…»

Аксен улыбнулся через силу, бросился в шалаш и вынес из него сухие пихтовые чурки.

— Садись поудобнее, товарищ старшина, отдохни на свежем воздухе. А то ведь у тебя все дела да происшествия, так и организм можно раньше времени износить. Я сейчас ушицу сготовлю.

Уха на костре возле озера… Что может быть слаще? Но уж очень суетится вокруг него Аксен Коскоков.

— Спасибо, в другой раз, — тихо сказал старшина. — Я ведь сам за рыбкой пришел, а за час даже ерш не клюнул. Ну как, Аксен Антонович, дежурство провел без меня?

— Так себе, товарищ старшина, — не понимая куда клонит Коноплев, ответил Аксен. — Обыкновенно. Пьяниц маленько пошугал, шоферам мораль прочел. И — домой. Сюда на озеро подался. У меня ж план по сельпу. Выполнять надо. Однако вода светлая, на уху только и вылавливаю — рыба теперь сеть видит, обходит стороной. Думаю шабашить да в другие места податься.

Коноплев искоса посмотрел на сети, а потом на ведро — в мутной воде плавала чешуя крупной рыбы. Да на углях жарился хвост отнюдь не бросовой плотвички.

— Прибедняешься, Аксен Антонович. Эвон в ведре какая чешуя плавает. Что пуговицы на кителе.

— Так это вчера попалось маленько. А сегодня ни одной. Это вчера пара карасей запуталась в сети.

Аксен явно нервничал: старшина, выходит, не такой уж лопух. Глазаст — углядел-таки чешую. «Нет, — решил Аксен, — с ним ухо востро надо держать, парнишка только с виду прост».

— А когда дежурил, не замечал, чтобы в чайной буфетчица водкой торговала?…

— Нет, не было такого, я бы пресек. Ты ведь мне инструкцию дал, как можно. Не было, — божился Аксен, суетясь возле костра, подкладывая ветки, подгребал рассыпавшиеся угли.

«Врет!» — почувствовал Коноплев.

«Как бы не углядел в кустах мешок с утренним уловом!» — беспокоился Аксен, кидая вороватый взгляд на ивняк.

Сегодня на зорьке Аксен выбрал из сетей десяток лещей величиной с печную заслонку. «На полпуда потянет! — выбирая рыбу, радовался он. — И вот на тебе — сидит у костра старшина, а в кустах валяется мешок с уловом. И как его оттуда взять — уму непостижимо. А ведь это только утром, а сколько сейчас лещей болтается в сетях… Как же спровадить старшину подальше?» — потел от мыслей Аксен.

— А ты, старшина, в протоке возле Сысолы не пробовал? Знатное место, — залебезил он. — Сам, бывало, когда еще для сельпа не работал, сиживал там с удочкой. На кастрюлю подлещиков да окуньков, бывало, натаскивал.

— Ну? — заинтересованно поднялся старшина и взял удочку. — Значит, говоришь, у протоки, возле Сысолы? А может, у перевоза?

— У перевоза, у перевоза, — заторопился Аксен. «Пусть уйдет, а там я уж быстро обернусь с мешком и сетями».

«Спроваживает», — догадался Коноплев.

— Ин ладно, туда и направлюсь, — старшина закинул удочку на плечо и шагнул к кустам ивняка. — А это что?

— Да ведь говорил тебе: утром пара карасей… Ну может, больше…

Коноплев нагнулся и вытащил из мешка полуторакилограммового леща. Он давно уже не видел такой крупной рыбы с черной спиной. Разбухший ее живот был полон икры.

— А говоришь — карась. А ведь это лещ!

— Маленько и лещ был, — ответил побледневший Аксен.

— А разве ты не знаешь, что во время нереста леща промышлять не положено? Ты ведь должен сам соблюдать и других наставлять, а нарушаешь…

— Я-то что… Попалася в сеть, не выбрасывать же? Подумаешь, лещ… Их через месяц столько расплодится… Да ты возьми его себе…

— А ведь это ты мне взятку предлагаешь, Коскоков? — голос старшины налился гневом.

— Я по дружбе…

— Мне и по дружбе незаконно выловленная рыба не нужна.

Коноплев стал опорожнять мешок,

— Десять крупных лещей… Нет, это, Коскоков, не случайно. Случайно я тебе доверил удостоверение дружинника. Просчитался я, выходит. Ладно, разговоры в сторону, собирай рыбу в мешок и пойдем.

— Куда? Зачем? — сопротивлялся Аксен.

— Не прикидывайся, Коскоков, делай, что приказывают. Живо!

Аксен обреченно вздохнул, завязал мешок, вытащил из шалаша котомку с харчами, бросил в нее закопченный котелок и спросил:

— А сети куда?

— С собой бери. И вытащи те, что еще в озере стоят.

В аксеновской лодке тесновато: котомка, мешок с рыбой — не повернешься. На носу устроился хмурый Коноплев, на корме с веслом Аксен. У нерестилища возле пихт старшина ухватился за кол и скомандовал:

— Выбирай сети…

Коскоков неторопливо, оттягивая время, начал выбирать сеть. В первой, к счастью, не было ничего. Но во второй… Три леща и щука. Аксен, не выпутывая рыб, кинул сеть на дно лодки. Под тяжестью мокрых сетей лодка осела на корму, борта возвышались над водой с ладонь.

«Все, попался я на крючок. Теперь не выпустит, все припомнит. Штрафбм если отделаюсь — хорошо. А может и дело завести. Очень даже просто… А коль узнает, что в сельпо я щурят да плотву сдаю, — совсем пиши пропало!» — горестно размышлял, гребя веслами, Аксен.

— Товарищ старшина, прости, — как провинившийся первоклассник, Аксен пытался заглянуть в глаза Коноплеву. — Ну хочешь, всех лещей отдам в столовую. Или детишкам в детский сад? Хочешь?

— Греби без разговоров! — сквозь зубы сказал Коноплев. Он злился теперь уже на себя: какой-то проходимец, неграмотный, можно сказать, дядька обвел его, выпускника областной школы милиции, вокруг пальца. Да мало сказать — обвел… Еще и красную повязку ему доверил. Послал козла капусту стеречь.

«Нет, с лещами мне в сельсовет показываться не резон. Вызовет понятых, составит акт, а там уж прокурор разбираться будет», — размышлял Аксен.

Лодка вошла в залив. Течение стало сильнее, чувствовалось приближение реки. А вот и Сысола. Аксен правил на фарватер. Показался и перевоз. На берегу возле парома вышагивал Никодим.

И Аксен решился: «Лещей с сетями за борт! Пойди докажи потом!» Он бросил весла, схватил сеть с пойманной рыбой и кинул ее за борт. Лодка покачнулась и зачерпнула бортом воду.

— Ты что делаешь?

— Хватит! Ни тебе, ни мне… — и Аксен швырнул в воду мешок с лещами. Он пытался выбросить и последнюю сеть, но капроновая паутина зацепилась за пуговицу кителя старшины, рванувшегося с носа лодки к Аксену. Коскоков потянул к себе сеть, дернул и оборвал паутинку. От толчка Аксен не удержался в раскачавшейся лодке и шлепнулся в воду. Лодка накренилась, зачерпнула воды, но еще держалась на.плаву. Аксен вынырнул с выпученными от страха глазами, судорожно выплевывая воду. Он ухватился за борт, пытаясь выбраться, но лодка накренилась к нему и ушла под воду. Коноплев, как был в форме, оказался в ледяной воде. Только сверкнул на солнце алый околыш фуражки.

Вынырнув, старшина тряхнул стриженой головой и легкими саженками поплыл к берегу. Аксен скрылся под водой, но успел стащить сапоги и теперь, молотя, как вальками, босыми ступнями, подгребал, словно щенок, воду под себя. Но плавать Аксен был не мастер. Отяжелевшие телогрейка и брюки тащили его ко дну. И тогда он заорал истошным голосом:

— Тону! Тону!

От перевоза мчался Никодим с багром — он раньше всех услышал крики. Добежав до будки, он прыгнул в лодку и заработал веслами.

Течением несло к нему милицейскую фуражку. Никодим веслом подвел фуражку к борту, вытащил ее, положил на сиденье. «Уж не утопил ли этот гад участкового?»

— Спа-си-и-те! — совсем близко послышался охрипший голос, и лодка, выйдя из-за поворота, пошла по фарватеру. Никодим повернул голову и увидел: навстречу ему днищем вверх плывет лодка, а возле нее молотит ногами и руками по воде человек.

«Аксен! Точно, он! — узнал Никодим. — А почему фуражка плыла? Где же участковый?»

— Старшина! Ко-но-плев! — крикнул Никодим.

— Не ори, я здесь! — Под обрывом стоял старшина в трусах. Он выжимал галифе. Сапоги и китель валялись рядом с ним. — Захвати лучше рыбака в лодку. Он мне нужен…

Никодим подвел лодку к барахтающемуся Аксену:

— Лезь!

Аксен ухватился за днище своей лодки и дрожащим голосом повторил:

— Тону! Уто-пили!

Никодим ухватил Аксена за ворот телогрейки и втащил в лодку.

Пристав к обрывистому берегу, Зизганов сказал:

— Товарищ участковый, садитесь. У меня в будке печь топится и чайник стоит. Обогреетесь.

Коноплев натянул галифе, всунул ноги в сапоги и, взяв в руки намокший китель, влез в лодку. Усевшись на корме, он брезгливо глянул на дрожащего Аксена:

— Доигрался, рыбак! Теперь-то уж придется отвечать по всей строгости, дружинничек… Думал, дурачки вокруг тебя? Думал, не разгадают, отчего ты баб от своего погреба гонишь, когда милиционер идет. Деятель! — и Коноплев отвернулся от заскулившего Аксена.

Лодка шла к перевозу.

(№ 33, 1973)

Перевод с языка коми В. Стерина


Валентин Катаев

Сезон бамбуковых удилищ 
Рыбная ловля

Я бы назвал эту пору в нашем городе сезоном бамбуковых удилищ. Город раскален летним солнцем. Рыболовы в соломенных шляпах и чесучовых пиджаках везут свои бамбуковые удочки к морю. Удочки не помещаются внутри коночного или трамвайного вагона. Их везут на площадках, откуда они высовываются десятками, задевая своими тоненькими, но удивительно прочными и и гибкими верхушками сквозную листву отцветающих акаций.

Удочки уже оснащены всем необходимым: наполовину синие, наполовину красные узкие пробковые поплавки, в которые воткнуты стальные рыболовные крючки, и на тонком шпагате болтаются свинцовые грузила: тонкий шпагат привязан мертвым узлом к более толстому, обернутому вокруг конца удочки, раскаленного солнцем.

Хорошее бамбуковое удилище стоит довольно дорого; иметь настоящую бамбуковую удочку — лаково-канареечную, прочную, легкую, длинную — примерно такая же несбыточная мечта, как роликовые коньки, ружье «монтекристо» или подержанный велосипед (о новом, разумеется, не может быть и речи).

Ах, как я завидую всем счастливым обладателям больших, или громадных, или даже средних и маленьких бамбуковых удочек, которые упруго склоняются к зеленой морской волне со скал, с купальных мостов, со свай, вбитых в дно возле берега, с брекватера, с бетонных кубических кессонов, беспорядочно наваленных вдоль берега Ланжерона, с шаланд, качающихся «на якоре», который заменяет привязанный к веревке дырявый камень, некогда отбитый штормом от известняковой скалы!

Как волновал меня вид ровно наполовину погруженных в морскую воду сине-красных поплавков, которые так плавно, заманчиво покачивали над литой пологой волной голый кончик своего гусиного пера!

Но еще больше завидовал я тем несметно богатым рыболовам, которые имели возможности «самодурить», то есть ловить скумбрию на так называемый «самодур» с шаланды, летящей под парусом поперек нашей бухты.

«Самодур» представлял собой некое подобие искусственной металлической рыбки, усаженной по бокам рыболовными крючками и пестрыми перышками. Рыболов ловко орудовал своим гигантским удилищем, все время подергивая леску так, что бамбук гнулся в дугу, время от времени расправляясь и опять упруго сгибаясь, с головокружительной быстротой таща за собой по вспененным волнам свою опасную приманку, за которой охотилась хищная скумбрия, хватала ее почти на лету узким зубастым ртом и вдруг, блеснув на солнце серебристо-синей муаровой полосой, оказывалась поддетой на крючок.

При благоприятном ветре все море между Дофиновкой и портовым маяком было полно наполовину темных, наполовину белых, округло надутых парусов шаланд самодурщиков: из-под плоских, начерно просмоленных доньев, шлепающих изо всех сил по гребням тинистых волн, вылетали сверкающие брызги.

В эти дни базар был завален скумбрией. Ее жарили во всех домах и даже возле домов на керосинках, поставленных в тени акаций на табуретки. Вдоль улицы плыл чад скумбрии, жаренной на оливковом масле.

У меня не было ни бамбуковой удочки, ни красивого поплавка, ни покупного грузила, ни шаланды с наполовину темным парусом, округло вздутым утренним бризом. Мне приходилось ловить бычков на самолов, то есть без удочки, прямо с пальца, опуская со скалы в глубокую воду шпагат с самодельным грузилом и самым дешевым крючком на прозрачной леске. В тенистой воде, в зарослях разнообразных водорослей, темно-зеленых и коричневых, с небольшими песчаными просветами, полянками по дну осторожно ходили богато оперенные большие бычки, прячась при малейшем шуме в щели подводных камней.

 

Бычки на креветку 

Прежде чем начать лов, надо было раздобыть креветок для наживки. Сняв штаны и задрав рубашку выше пупа, я хожу в теплой морской воде, высматривая креветок. Их трудно увидеть: они почти прозрачны и крайне пугливы. Как их поймать? Одному не справиться. Но помощник всегда найдется: позовешь какого- нибудь маленького купальщика с выцветшей на солнце русой стриженой головкой, с ног до головы коричневого от загара, только пятки розовые, с животом, туго перевязанным тряпочным жгутиком, что в некоторых семействах считалось выгодным: отбивает аппетит, не так много человек скушает, да и живот не отрастет.

Мы ходим вдвоем, держа за углы мой носовой платок, и стараемся незаметно подвести его под стайку креветок. Не дыша и не делая неосторожных движений, даже если нога наступит на скользкий камень, осколок мидии или кусочек бутылочного стекла, матово-отшлифованного вечным движением прибоя, мы охотимся на нервных креветок.

Наловив креветок, мы влезаем на скалу — ноздреватую, колючую, накаленную солнцем.

Креветки бьются в платке, с которого течет вода, тут же на глазах испаряясь с раскаленного камня. В судорожных движениях креветок, попавших в плен, в узелок, есть что-то гальваническое: они щелкают, как стальные; их усы прокалывают платок. Но мы беспощадны. Мы отрываем их шейки и наживляем ими крючок самолова.

Грузило осторожно закинуто в воду, тонкая бечевка, сползая по пальцу, наконец останавливается, давая понять, что грузило достигло дна и наживка на крючке плавает около. Теперь надо ждать, не отрывая глаз от подводного царства, которое так сказочно цветет и струится плетями водорослей, темными порослями тины, перламутровым блеском раковин и небольшими вихрями песка, поднятыми каким-нибудь крабом’, продвигающимся боком, как бегущая по клавишам рука пианиста, к своему логовищу.

Наконец все стихает, вихрь песка улетучивается, подводное царство снова погружается в легкий, как бы колеблющийся сон, и тогда из щели, заросшей скользкой бархатной зеленью, выплывет большой, головастый бычок с хищно оскаленной мордой и выпуклыми купеческими глазами.

О, как он хорош в своем распустившемся, как веер, оперении! Верхний зубчатый гребень колышется, хвост развернут, и жабры жадно дышат. Его тень волнисто движется по неровному морскому дну, испещренному маленькими подробными изображениями водяной ряби, которая мерцает где-то вверху над бычком, серебряная и зеркальная от солнечных отражений.

Бычок видит шейку креветки, от которой так вкусно пахнет нежной плотью этого ракообразного. Бычок делает круг, со всех сторон осматривая наживку, он берет ее не сразу. Вероятно, он все-таки чувствует какой-то обман, опасность, но ничего не может поделать со своей грубой жадностью. Он подкрадывается к шейке креветки и сначала очень осторожно, почти неощутимо, трогает ее тупой — действительно похожей на бычью — мордой. Это движение, как по телеграфу, передается моему пальцу, и я ощущаю всем своим существом легкий импульс, как бы соединивший меня с другим живым существом, вздрогнувшим где-то глубоко внизу среди зеленых сумерек подводного мира.

Стоит больших усилий воли сдержать себя и не дернуть за бечевку.

Телеграфная связь между мною и головастой рыбкой продолжается по бечевке, теперь это уже почти азбука морзе:

…точка — тире…точка — тире…тире…тире…точка…

Бычок подозрителен; ему чудится непонятная, неосознанная опасность; он не получает сверху ответ на свои телеграфные запросы… В конце концов своим молчанием я усыпляю его бдительность; он успокаивается; он уверен, что меня вовсе не существует, что я лишь плод его религиозного воображения; опасности нет; бога нет; можно хватать лакомый кусочек хищным, зубастым ртом с выдвинутой вперед челюстью. Я чувствовал указательным пальцем упругое, упрямое натяжение бечевки.

Ага, теперь он мой!

Коротким рывком я подсекаю бычка и тащу наверх, чувствуя, как бьется и мечется в таинственной глубине его пестрое тело, так красиво оперенное пятнистыми веерами плавников. Я чувствую, как крючок — его коварно изогнутая в трех измерениях конструкция — пронзил его челюсть, его перламутровую щеку, как судорожно открываются и закрываются клапаны его жабр. Вот он появляется над водой. Он висит на крючке, сорваться с которого невозможно — так подло устроено его кривое острие с засечкой.

Я вытаскиваю его. Немного подергавшись, он бессильно повисает в воздухе, в несвойственной ему, непонятной и враждебной среде, и с него, как с хорьковой кисточки для акварельных красок, стекает вода. Куда девалось, во что превратилось его прекрасное, воистину самурайское оперение, его развееренный хвост! Только и осталось лобастая голова с судорожно дышащими жабрами, тонкий хрящик нижней челюсти, выпученные глаза и жалкая кисточка хвоста.

Я зажимаю в кулаке его осклизлое тело, в середине которого отчаянными, спазматическими толчками еще бьется сердечко. Я беспощадно выдираю из перламутровой щечки крючок и, проткнув насквозь обе кроваво-красные жабры палочкой, опускаю бычка на веревочку кукана, где уже висят несколько мелких бычков, уснувших, со слипшимися кисточками хвостов.

В этот жаркий предвечерний час отовсюду, возвращаясь с моря, шли по городу рыболовы с удочками и ведерками и несли в руках длинные куканы с нанизанными на них гроздьями бычков — светлых, так называемых «песчаных», и темно-пятнистых — «под- каменных».

Нес свой маленький кукан и я, всего каких-нибудь пять или шесть мелких бычков, вывалянных в малофонтанском песке и белой, как мука, шоссейной пыли Французского бульвара. Мне было жалко бычков, в особенности их повисшие, сузившиеся хвостики, с которых уже перестала капать вода.

«Господи, — думал я тогда (или, может быть, теперь?).- Неужели чья-то громадная рука держит и меня, как маленького, ничтожного бычка, сжимая так крепко в своем невидимом кулаке, что мое сердце трепещет, сжимается и каждый миг умирает?»

Настоящая большая рыбная ловля представляла из себя нечто совсем другое.

Громадная песчаная коса между лиманом и морем, за Аккерманом, за Шабо, за селом Будаки, недалеко от пограничного кордона — небольшой казармы с мачтой для сигнальных флагов и солдатами-пограничниками, которые вдруг появлялись с винтовками на плечах и шли — по двое, по трое — по краю высокого, крутого обрыва, по душистой полыни, по иммортелям, на фоне вечереющего моря и туманной полосы над горизонтом, откуда уже наполовину показался большой круг полной луны, еще совсем неяркой, розовато-пепельной, готовой каждую минуту стать багровой и нарисовать на пыльной тропинке длинные тени степных трав.

На песчаной косе виднелись сложенные из камыша рыбацкие курени и лежали на боку большие черные, сплошь просмоленные баркасы с одинаково приподнятыми носом и кормой, что делало их похожими на индейские пироги. Они ничего общего не имели с легкими одесскими шаландами — плоскодонками, а были настоящие, серьезные рыболовецкие посудины из дельты Дуная, или, как говорилось, «из гирла Дуная».

Может быть, на таких посудинах мои предки запорожцы, пересекая Черное море, совершали набеги на турецкие берега и доходили даже до Константинополя.

Рыбаки не без труда сталкивали свои тяжелые баркасы в воду, волоча их по песку, по ракушкам, по рядам засохшей вдоль полосы прибоя тины, по мокрой гальке, уже слегка поблескивающей лунным светом.

Черный баркас увозил сложенный кучей невод далеко от берега, только лунные огоньки вспыхивали под веслами, как будто бы где-то на горизонте высекали огонь из кресала и там сбрасывали его в воду. Сетчатая мотня тяжело шла ко дну, а на поверхности оставался плавать пустой засмоленный бочонок, гладко переваливаясь с волны на волну. Затем узкие крылья заброшенного невода заводили широким полукругом, а концы веревок, привязанные к крыльям с двух сторон, привозились на берег, и начиналось очень медленное, волнующее зрелище вытаскивания невода.

Мотня невода с бочонком над ней подвигалась к берегу столь же медленно, как луна к зениту, уменьшаясь и становясь все ярче и ярче, голубее и голубее.

Став гуськом с двух сторон, рыбаки вытаскивали сетчатую полосу невода, которая выносила из воды сначала тину, потом несколько крабов, несколько морских звезд, морских игл и морских коньков… Их становилось на движущейся полосе невода все больше и больше. Уже начинали попадаться отдельные рыбы, сверкающие в лунном свете.

Крылья невода сдвигались, широкая подкова превращалась в тесное кольцо. Из-под воды показывалась мотня, тесно набитая рыбой. Этот сетчатый мешок с усилиями подводили к самому берегу.

Очень яркая луна уже стыла в самом зените, заливая все вокруг голубым, серебряным светом холодного бенгальского огня.

Мотня кипела трепещущим серебром скумбрии и другой рыбы, в несметном количестве набившейся в сетчатый мешок. Лунный свет заливал все побережье — холодную песчаную косу, лиман, откуда доносился гнилостный, целебный запах его рапы и грязи, обрывы, поросшие полынью, дикой маслиной, и мне казалось, что я вижу в месячном сиянии Буджакские степи, башни старинной турецкой крепости, цыганские костры и телеги, и курчавого молодого Пушкина, и очи Земфиры с белками, отливающими лунным светом, и Алеко с ножом в руке, так же отливающим каленым лунным светом, и мне чудились мучительные сны, живущие где-то совсем рядом со мной «под изодранными шатрами», и «всюду страсти роковые и от судеб защиты нет», и все это — под маленькой, не больше новенького гривенника, луною, пробивавшейся над плетнями и виноградниками Будак, сквозь легкую летнюю тучку, как рыбий глаз.

(№ 34, 1974)


 Мирсай Амир 

Рыбацкие байки

Главы из юмористической повести
Незваный гость

Званые гости не пожаловали. Выходной день обещал быть пустым и скучным. Впрочем, может быть, даже и лучше, что не приехали! Тем самым они освободили меня от обязанности описывать, как я их принимал и как развлекал! Вы заметили, наверное, что посидеть с приятелями за столом, поговорить, посмеяться, выпить — в меру, друзья, в меру! — приятно, но писать об этом и трудно и не очень-то интересно. Вряд ли читатели меня поблагодарили бы за такое описание. Тут есть какая-то странная закономерность: в жизни праздник — веселая вещь, а в литературе и в журналистике, как правило, нудная и скучная. Самый невеселый, самый неудобочитаемый номер газеты или журнала — праздничный. Почему? Кто в этом повинен? Писатели и журналисты? Или таково уж естество праздника? Надо будет поглубже обсудить эту тему с моим знакомым журналистом Фанилем. А пока…

А пока я начал с того, что хорошо выспался. Потом выкупался. После купания свежий, легкий и чистый, как ухоженный младенец, вернулся домой! А дома меня уже ждала на столе наша рыба, посланная нам своенравной и капризной рыбацкой судьбой. Ей не грозила опасность остаться несъеденной, хотя званые гости и не пожаловали. Гостей нет, есть соседи. Правда, Тази не отдал мне Махмута — увел к себе, к своим гостям, но у меня же имеются еще мои милые соседи слева — Андрошины. Да и своя семья тоже, слава богу, не из маленьких!

Я еще не успел пойти за Андрошиными, как перед нашим домом остановилась моторка. Я сначала не обратил на нее внимания: мало ли моторок подчаливает к нашему берегу! Но раздался стук калитки, я обернулся и увидел… черный берет на лысой голове. Дед Латып собственной своей персоной! Клетчатая рубашка с тремя карманами, спортивные брюки. Стоит и несмело улыбается. Если бы его тощие ноги не были для устойчивости расставлены так, что между ними свободно мог бы проскочить заяц, деда можно было бы издали принять за юношу спортсмена. В руке он держал садок со свернувшейся клубком щукой.

— Можно к вам?

Весь пафос моего гостеприимства, предназначавшийся гостям званым, обрушился теперь на этого незваного гостя.

— Милости просим, Латып-ага! Я очень рад! Проходите! Вы как нельзя кстати приехали!

Жена присоединила к моим и свои восторги.

Старик облегченно вздохнул. Но помня, что гостя украшает скромность, сказал:

— Но… ко времени гость?! Говорят, что незваный гость хуже татарина. А тут я и незваный, и татарин…

— Это отжившая поговорка, Латып-ага! Давайте лучше другую вспомним: у званого гостя имя громче, а у незваного права больше. Садитесь, пожалуйста, и будьте как дома!

Я посадил старика на почетное место за моим столом.

— Пока не забыл… хрчу тебе кое-что показать.

С этими словами он вытащил из кармана рубахи блесну с крючком. Это была шикарная, никелированная, блестящая, как фигурное зеркало, блесна. Она была не похожа ни на одну из известных мне блесен, лишь немногим напоминала «Байкал».

— Видел такую?

— Нет, кажется, не видел!

— Только что щуку на нее поймал. И щука и судак страсть как любят эту блесну! И язь, и окунь тоже любят.

— Как она называется?

— Я ее назвал… «Габдель Латып».

— Самоделка?

— Ну, это целая история…

— Интересная?

— Вроде бы интересная. Не лень послушать?

— На том стоим! Мы все тут любим слушать интересные истории. Рассказывайте!

Чистопольские часы и тульский самовар

— Хорошо, — сказал Латып, — но сначала посмотри вот это.

Он отстегнул ремень своих наручных золотых часов. На крышке была выгравирована надпись: «Нашему сверстнику Латыпу. Поздравляем с шестидесятилетием. Друзья».

Потом часы пошли по кругу.

— Отличный подарок!

— Ценный подарок!

— Прекрасный подарок!

— Наши, чистопольские! — с гордостью сказал старик и не спеша надел часы на руку. — Теперь можно начинать рассказ. Однажды я напал на богатое щучье место. Щук — полным полно! Но и коряг предостаточно. Что ни заброс — клюет: или щука, или коряга! Коряги, надо признаться, чаще клевали! Вытащил одну щуку, две сорвались. Пять блесен они, жадины, у меня оборвали! Но вот и совсем кончились блесны. А уходить не хочется. Что делать? Пришлось эти часы превратить в блесну! За одно ушко привязал жилку, к другому прицепил карабинчик с тройчаткой. Тяжесть хорошая, грузила не требуется. Однако далеко забрасывать боюсь: еще наткнутся на корягу и оставишь на дне дорогой подарок! Решил: опущу подле лодки в воду, тем более что глубина подходящая — все пять метров. Сижу. жду. И вдруг — хоп! Взяла! У меня — душа в пятки: коряга! Ан нет, рыба! И притом крупная! Вытащил доброго судака на кило шестьсот. Осмотрел часы — идут как миленькие! Вот что значит «противоударные, пылезащитные, влагонепроницаемые»! Делаю второй заброс. Снова опускаю, поднимаю, опускаю, поднимаю. И снова — хоп! На этот раз вытащил щуку на кило сто. Часы идут как ни в чем не бывало! Очень хотелось еще разок забросить, но благоразумие взяло верх над жадностью. Как наши братья-русские говорят, пора и честь знать!

Вернулся домой и не удержался, старый дурак, рассказал жене, как ловил рыбу на часы. И, конечно, получил от своей старухи крепкую проборцию: «Совести у тебя совсем не осталось! Как же ты посмел так издеваться над добрыми чувствами своих друзей и товарищей?! Ну, а если их подарок действительно остался бы на дне?! Как бы ты сам себя чувствовал тогда?!»

Ясно, что плохо бы себя тогда чувствовал, до конца жизни терзался бы от сожаления. Правда ведь, а?

Сидевшие за столом дружно закивали:

— Конечно, конечно, Латып-ага!

— Рыболовная страсть, она такая… Иногда и совсем разума лишает, правда ведь?

— Правда! — сказал я один.

— После этого случая жена отобрала у меня часы и спрятала их. «И не проси, и не ищи — и не дам, и не найдешь!» Так я и существовал некоторое время без часов. Смешно, а?

— Очень смешно! — сказал я. — Но ведь вы обещали нам рассказать историю блесны «Габдель Латып», а рассказали другое…

— Имей терпение! То, что я рассказал, — только вступление к главному рассказу. После того как я открыл щучье гнездо среди скопища коряг, проблема блесны стала меня мучить. За один выезд на две пойманные щуки у меня приходилось пять-шесть оборванных блесен. Слишком дорогое удовольствие! Как-то у одного рыболова, ловившего по соседству со мной, я увидел на конце лески странного вида желтую блесну. «Где взяли таку блесну?» — «Сам вырезал… из старого примуса». Тут меня и осенило! Был у нас дома хороший самовар… Вы меня извините… Когда я говорю о самоваре, я всегда очень волнуюсь, потому что вспоминается детство и такие далекие годы… Для нынешней молодежи самовар — это дымящий, угарный, бесполезный аппарат. А для нас в старое время в деревне самовар был символом благополучия и достатка. В нашей семье, например, самовар был единственным богатством. Утром, вечером, в любое время дня, кто бы ни зашел в дом, — на стол подавался кипящий самовар. Он урчал, как сытый кот, клубился паром, от него исходило золотое сияние. Он украшал весь дом, превращал в роскошный пир самую убогую трапезу. Я помню, что однажды к нам в дом ворвались с бранью длинноусые сборщики податей и один из них прямо со стола схватил и унес кипевший самовар. Мы все выскочили во двор с плачем, с криком… Я вижу, что вы слушаете и усмехаетесь. Зачем, дескать, дед затеял тут вечер воспоминаний о жизни бедного крестьянства в условиях царского режима?… Нет, я о другом,… Когда наш самовар унесли, мне показалось, что мир рухнул. Словно он стоял не на трех китах, а на одном нашем самоваре! Что теперь будет с нами? Как можно жить без самовара? И такое отчаяние меня охватило, что хоть ложись да помирай. Может быть, и умер бы, да к вечеру отец принес самовар обратно домой. Вот какая это вещь — самовар…

Ну ладно, пойдем дальше. Шагнем прямо в наше советское время. Первые пятилетки. Я уже женат, живу в городе. Квартира приличная, с дровяным отоплением. Воду берем на улице за полквартала от дома. Освещение — керосиновые лампы. В общем, все не хуже, чем у людей, но… какая-то червоточина в душе, чего-то не хватает. Чего? Ну конечно самовара! С большим трудом, через знакомых, с переплатой, достали наконец и самовар. Тульский красавец! Сверкающий никелем! Жена за ним ухаживала, как за малым ребенком. Никогда не оставляла с водой, каждый раз золу вытряхивала, не давала перекалить, чистила только детским зубным порошком «Мурзилка», протирала чистой ватой.

Когда мы уезжали в отпуск, она не оставляла его в пустой квартире, а, завернув во фланелевый халат и запихнув затем в холщовый мешок, относила к верным знакомым и сама прятала наше сокровище в надежное укромное место. Самовар жил да поживал и дожил до шестидесятых годов, оставаясь таким же новеньким и блестящим, как в год покупки. А надобность в нем-то уже пропала! В доме — газ, электричество. Кому нужен этот тульский красавец! Но все же мы его хранили как реликвию. А потом… Семья растет, а в доме тесно, вещи ведь плодятся не хуже, чем люди. Самовар стал нам мешать, и мы решили от него избавиться. Гостил у нас один мой родственник из Башкирии, вот я и подарил ему самовар. От подарка он не отказался, но и не очень-то обрадовался. Буркнул «спасибо» — и все. Тем не менее, уезжая, забыл взять с собой мой подарок. Самовар остался в доме. Ладно! Одолею тебя, думаю. Не мытьем возьму, так катаньем. В шестидесятые годы, как вы знаете, пошли густо новоселья. Каждую неделю кто-нибудь справляет въезд в новую квартиру. Без подарка в гости нельзя идти! На первое же новоселье принесли мы с женой наш самовар и подарили его новоселам. Слава богу, взяли! Год прошел, два — ничего. Я уже и забывать о нем стал. А тут мой сын получил отдельную квартиру. И можете себе представить, кто-то из его товарищей подарил ему на новоселье… наш самовар! Сын наутро принес его нам. Я думаю, что мой самовар не через одно новоселье прошел, пока вернулся на прежнее свое место. И все такой же — новехонький, блистающий. Я даже прослезился, когда его увидел. Ну, думаю, не может того быть, чтобы на такую прочную вещь не нашелся бы охотник. Наутро отнес самовар в комиссионный магазин. Взяли! Не очень охотно, но все же пошли мне навстречу, согласились взять. Стоял он у них год. Три раза цену снижали. Потом вернули мне самовар обратно. Дети хотели сдать его в утиль, но я не позволил. И вот когда я увидел в руках того рыболова блесну, вырезанную из примуса, я снова вспомнил о своем самоваре. По моему проекту в совхозной кузне мне сделали штамп, и мой тульский красавец нашел себе новое применение. Проблема блесны была решена. Жена вернула мне мои часы. У меня сохранились три из самоварных блесен. Одна — ваша. Прошу!

Я принял подарок.

— Я буду беречь вашу блесну, Латып-ага, — сказал я, — я буду брать ее на ловлю только для того, чтобы рассказывать товарищам ее историю в те часы, когда не будет клева. Спасибо вам большое и за блесну и за рассказ!

Щука с часами

Рано утром, чуть рассвело, мы втроем — Азат, Фаниль и я — выехали на рыбалку.

Азат, зная о том, как страстно мне хочется обратить Фаниля в нашу рыболовную веру, решил нам помочь. Обычно он не спрашивал, куда поедем, на какую рыбу будем забрасывать, — эти вопросы он решал сам. А тут обратился к Фанилю:

— Чем вы предпочитаете ловить рыбку — донками или спиннингом?

— Мне хотелось бы испытать свой спиннинг. Подарок все-та- ки! — смущенно сказал Фаниль.

— Прекрасно! — сказал Азат, взглянув на меня. — Тогда я повезу вас в щучью заводь.

Я кивнул головой — меня щучья заводь тоже устраивала.

За десять минут мы проскочили пять-шесть километров и остановились на ловлю между двумя островами в том месте, где Волга образует Большое озеро. Перед нами лежало водное зеркало с песчано-зелеными островками, возвышались прибрежные холмы, покрытые кудрявыми, веселыми лесами. Был виден Свияжск, сверкавший куполами своих исторических храмов. А позади, за нами, среди гибкого ивняка раскинулся табор рыболовов с его фанерными домиками и бело-зелеными палатками. Где-то тут обитает дед Латып. Интересно, что он сейчас поделывает? Наверное, выехал на рыбалку. Лодок, уткнувшихся носом в песок, мы видели мало: ясно, что рыболовы — на ловле. Однако поблизости местных островных рыболовов нет. Они, видимо, ушли далеко, на ту сторону Волги, в поисках злачных рыбных мест. Удивительная закономерность: любители рыбной ловли и сборщики ягод почему-то всегда ищут рыбные угодья и ягодные заповедники подальше от тех мест, где они живут. Впрочем, так же поступают и писатели с героями своих книг.

Возьмите казанских рыболовов. Они ловят рыбу подле наших дач. А мы от наших дач уезжаем к устью Большого озера. А озерские — к черту на кулички, только бы не ловить поблизости от своего жилья. Удивительно то, что и рыба больше любит попадаться на крючок пришельцев, а не аборигенов! Эту странную закономерность мы постигли в тот день. Пока здешние рыболовы искали рыбное Эльдорадо на том берегу Волги, мы подле их табора натешились вволю!

Особенно отличился Азат. Он работал — если только рыбную ловлю дозволено мне будет назвать работой! — вдохновенно, как подлинный ударник, с творческим огоньком. Он, можно сказать, обслуживал два станка — в буквальном смысле слова. Да, да! Мы, например, забросим, сидим и ждем, пока крючок не опустится на дно. А он долго, проклятый, опускается — иной раз не то что до тридцати, а и до семидесяти приходится считать в уме. И так каждый заброс! А забрасываем мы не меньше, чем тысячу раз. Вот и прикиньте: если на каждый заброс уходит полминуты, сколько наберется на тысячу?

Азат же работает одновременно двумя спиннингами. Одна блесна падает, а он уже крутит вторую катушку. У него ни минуты золотого времени зря не пропадает.

У нас, если крючок зацепится за корягу, пиши пропало! Поморщившись, мы его обрываем и, как говорится, концы в воду. Иногда бывает и так: не разобрав, корягу или большую рыбу ты поймал, дергаешь леску, и твой спиннинг с жалобным треском ломается у тебя на глазах! Твой красивый, дорогой спиннинг из магазина «Динамо». Азат же не покупает спиннинги, он их сам делает для себя. Из дуба или вяза. Ну-ка сломайте дубовую палку, попробуйте!

Дальше. У нас жилки толщиной 0,6, а порой и 0,7 миллиметра. Считается, что такие жилки легче забрасывать. Возможно. Но если эта жилка зацепилась за хорошую корягу, она рвется, как хилая бечевка. Азат берет жилки только толщиной один миллиметр. Такую жилку ни один дьявол не оборвет! Но допустим — крючок крепко впился в корягу, — у Азата он не оборвется, а разогнется и выйдет на волю сам: Азат специально подбирает такие эластичные тройники.

Мы еще не поймали ни одной рыбы, еще не имели дела ни с одной корягой, а наш ударник уже успел благополучно отцепиться от десятка коряг и вытащил килограммовую щуку. Эта щука подогрела наш азарт. Наши крючки стали мелькать в воздухе быстрее. Фаниль так разгорячился, что, забыв всякую осторожность, при одном из своих лихих забросов подцепил и сбросил в воду чеплашку Азата. Хорошо еще, что, лишив Азата его головного прикрытия, он оставил ему в целости и сохранности голову.

Без своей чеплашки Азат стал даже красивее. Чеплашка его — это тот странно-безобразный головной убор, получивший в последние годы большое распространение, который нельзя назвать ни кепкой, ни шляпой, ни беретом. Кое-кто называет его каскеткой. Вместо набивного рисунка на этом уроде красно-зеленой краской обозначены названия разных городов. Тряпица собрана на резинке. На одном конце — козырек из зеленой пленки. Поскольку каскетка собрана на резинке, как трусики, она годится и трехлетнему малышу и шестидесяти летнему Тази. Только малыш в каскетке мило забавен, а пожилой человек выглядит в ней форменным идиотом. И чем старше владелец каскетки, тем большим идиотом он кажется со стороны.

Азат вытащил из воды свою каскетку и с помощью перочинного ножичка освободил ее от крючка Фаниля.

Он хотел снова натянуть ее на голову, но мы бурно запротестовали:

— Никогда больше не надевай ее, Азат. Без чеплашки ты — умница, а в ней, извини…

Прошло немного времени, Фаниль оборвал крючок, впившийся в корягу. Запас блесен у нас был небогатым. Азат посоветовал Фанилю не бросать блесну далеко от лодки.

— Ты можешь даже не бросать, а опусти в воду возле лодки и поигрывай блесной, води ее вверх-вниз, вниз-вверх!

Фанилю этот совет не пришелся по душе. «Он меня утешает и поучает, словно маленького мальчика, которого взрослые дяди впервые взяли с собой на ловлю», — прочел я мысли Фаниля, глядя на его помрачневшее лицо.

— Спасибо за совет! — пробурчал Фаниль и лениво, с ясной неохотой стал водить блесну в воде вверх-вниз, вниз-вверх. Рыболов в Фаниле умирал от скуки. И судьба выбрала меня быть свидетелем его последних содроганий! И вдруг… глаза Фаниля загорелись. Он весь как-то напружился. Потом вскочил с места.

— Клюнуло! — вскричал Фаниль. — Клянусь, клюнуло! Ужас как клюнуло!!

Леска его, натягиваясь, уходила то вправо, то влево. Бросив свои удилища, мы с Азатом кинулись к нему на помощь.

— Подсекай!

— Подсек!

— Теперь отпусти немного!

— Отпустил!

— Теперь веди. Осторожно!

— Веду! Осторожно!

Можно сказать, втроем мы подвели рыбу к борту лодки и подцепили ее сачком. Оказалась щука. Небольшая, около килограмма. Но это была первая рыба Фаниля. Понимаете сами, что она значила для такого рыболова — его первая рыба! И что значила она для нас с Азатом!

Фаниль-рыболов, только что умиравший у меня на глазах, воскрес. Жизнь забурлила в нем кипятком. Какие там дальние забросы! Теперь он всегда будет водить блесной только возле лодки: вверх- вниз, вниз-вверх!

Азат поймал еще одну молодую щуку и пожилого окуня. Я был награжден детенышем судака. Фаниль не обращал на нас никакого внимания: сидит и водит блесной — вверх-вниз, вниз-вверх! Он был уже целиком во власти нахлынувшей рыболовной страсти.

Но что такое? Почему он замер? И в глазах — испуг. Что с тобой, Фаниль?

— Коряга! — выдохнул он наконец. — Черт бы ее побрал. И блесен нет!

Не успел я его утешить — найдем, мол, лишнюю блесну в загашнике, — как вдруг его катушка, поставленная на тормоз, громко затрещала. Фаниль вскочил — лодку сильно качнуло — и дурным, припадочным голосом закричал:

— Акула!!

Мы снова бросили на произвол судьбы свои снасти и стали помогать нашему товарищу совладать с акулой, попавшейся на его крючок.

Рыбина оказалась на этот раз таких размеров, что ее и впрямь можно было назвать акулой.

По нашей команде Фаниль то подтаскивал ее к лодке, то отпускал, водил на леске, как на поводке (мучил, говоря рыбьим языком), пока, наконец, минут через пятнадцать не вывел наверх из глубины. Это была щука. Длиной — в половину лодки. Вот когда пригодятся пролежавшие три года без дела сачок, в который можно упрятать теленка, и надежный железный крюк!

Тут уж я стал командовать.

— Не спешить! Теперь она от нас не уйдет! Сейчас мы ее под горло крюком! Хоп! Все!

И вот она уже нахально разлеглась во всю длину своего могучего тела на дне лодки. Стой! А почему у нее две блесны? Одна в пасти, а другая под нижней челюстью? Неужели эта та самая, с ка- расиком?

Такая нелепица может прийти в голову только рыболову!

Фаниль, совсем по-детски задохнувшись от радости, вскричал:

— Братцы, глядите, эта щука с часами!

— С часами?! — Я вспомнил рассказ деда Латыпа.

— Постой! Дай-ка посмотреть. «Нашему сверстнику Латыпу. Поздравляем с шестидесятилетием…»

Значит, старик, отвоевав у жены свои юбилейные часы, не раз еще превращал их в блесну, пока щука не сглотнула подарок его ровесников. А мы вытащили ее из Волги! Не кто-нибудь, а именно мы!…

Нам так повезло потому, что с нами поехал ловить Фаниль — новичок в ловле.

Удивительным было еще и то, что часы шли! Я сверил их со своими — минута в минуту. И календарик показывает сегодняшнее число. Вот они какие, наши чистопольские часы!

Мы еще ловили и еще много поймали рыбы, но писать об этом уже неинтересно — после того, как описано чрезвычайное происшествие — главное ЧП того дня.

(№ 34,1974)

Перевод с татарского Леонида Ленча


Виль Липатов

Стерлядь — рыба древняя

Из рассказов об Анискине
1.

Представитель английского языка, завуч средней школы Леонид Борисович на колхознице Наталье Казаковой женился, как говорится по-старинному, на покрова, а по-нашему — зимой, под ноябрьские праздники. Наталья из себя девка была видная и складная — рост имела высокий, стройная, длинненькая, колени носила маленькие, но круглые и гладкие, как бильярдные шары. Лицо у Натальи — не оторвешься, такое красивое. Брови черные, рот — словно роза, щеки — точно помидорным соком смазаны, кожа такая нежная и шелковая, как атлас, что в прошлом году деревенские женщины покупали у продавщицы Дуськи на стеганые одеяла. Одним словом, такой красавицы, как Наталья Казакова, ни в итальянском, ни во французском кино односельчане не видывали — все артисточки были поплоше.

Леонид Борисович, конечно, влюбился в Наташку без ума и памяти, но Наталья — не будь дурой! — сразу за него замуж не пошла. С полгодика она поманежила Леонида Борисовича на клубных танцах, месяц-другой прогуливалась с ним по обскому яру, и деревенские сплетницы утверждали, что Наталья завучу сказала: «Вы, Леонид Борисович, как человек образованный и по-английски разговаривающий, должны понятие иметь, что нам нужно свои чувства проверить… Ах, оставьте вашие ревности! Меня тракторист Петька Мурзин не завлекает… Во-первых, водочку употреблять начал, во- вторых, на колхозной работе плетется в хвосте…»

И вот, как только пали снега и над кедрачами завьюжило, Леонид Борисович и Наталья сыграли свадьбу, на которой гуляла вся деревня — два дня и две ночи.

На свадьбе Наташка Казакова повела себя гордо, не по-товарищески, как хором говорили ее подружки.

— Я вам больше не Наташка, — сказала она им, задирая нос. — Я, если хотите знать, Наталья Кузьминична… Я, конечно, книги на английском читать не буду, но английский разговор, если сгодится, вскорости начну понимать…

На колхозной работе Наташка Казакова после свадьбы с завучем тоже начала себя показывать с плохой стороны. И три дня после свадьбы не прошло, как Наташка Казакова самолично является в колхозную контору при мини-юбке, садится на диван, кладет ногу на ногу и при самом председателе Иване Ивановиче и бригадире дяде Аниките Гуляеве говорит:

— Пусть кто-нибудь другой вилами навоз от стаек отгребает, а я отказываюсь… Сто раз, товарищ председатель и товарищ бригадир, мы на колхозных собраниях голосовали за механизацию, деньги на это дело вырешивали, голосовали единогласно, а где она, спрошу вас, эта самая механизация? Не корова ли ее языком слизнула?

И хохочет при этом, и ямочки на щеки напускает, а бригадир Аникита Гуляев — человек нервный. Он такого разговора не стерпел, кулаком себя по колену стукнул:

— Ты мне, Наташка, лучше ответь, где ты обреталась, когда мы воскресник по усилению механизации проводили?

— А там была, где теперь нету! — тоже обозлилась Наталья Кузьминична. — Я по твоему же наряду, дядя Аникита, торфоперегнойные горшочки лепила… Прошу меня на другую работу пере- весть… Желаю состоять на молочно-товарной ферме учетчицей- контролером. Но ты не робей, дядя Аникита! Бидоны с молоком я сама таскать буду, это у меня не заржавеет…

Трех месяцев не прошло, как Наташка Казакова, то есть теперь Наталья Кузьминична Пылаева, набрала большую силу. На колхозных собраниях выступает среди первых, воду из графина при этом пьет открыто, разные непонятные словечки употребляет и на все наводит критику — это ей плохо, это ей не так, то ей не нравится. Дело дошло до того, что Пылаева добралась до дяди Анискина — участкового инспектора райотдела милиции. Это произошло на зеленой лужайке, когда колхозный народ готовился достойно встретить весну, а Наташка опять влезла на трибуну, то есть на пенек.

— Имеются серьезные недостатки и в работе милиционера товарища Анискина Федора Ивановича, то есть дяди Анискина, — сказала она. — Он, например, товарищи соотечественники, или, как говорится, сограждане, на охрану колхозного инвентаря обращает сугубо мало внимания…

Вот с этого, наверное, момента баба-сплетница Сузгиниха и другие плохие люди в деревне стали поговаривать, что дядя Анискин на Наташку за критику затаил зло. Понимающие люди — умные и добрые — этому не поверили, но так случилось, что Наталья Кузьминична Пылаева, то есть Наташка, от дяди Анискина на самом деле имела неприятность, хотя уголовной ответственности не понесла.

2.

Наталья Кузьминична Пылаева оказалась замешанной в дело о незаконной ловле стерляди гражданином Анипадистом Сопрыкиным — давним другом и фронтовым товарищем участкового Анискина. Неприятная произошла история, если правду сказать, и по этому поводу самый старый старик в деревне дед Крылов высказался откровенно:

— Если не знаешь, то почем знаешь? — сказал он философски, прижмуривая один глаз. — Ты иногда думаешь, что на человека силок поставил, а он, человек-то, глядишь, из силка самострел построил и на белку охотится… Ох, трудное это дело — все дело понимать. Трудно, хоть и пошел тебе девяносто какой год неизвестно…

Анипадист Сопрыкин, он запрещенной для ловли стерлядью баловался, и весь деревенский народ, бывало, такую картину наблюдал: сидит на высоком яру участковый дядя Анискин, от жары отдувается, зубом цыкает, а рыбак Анипадист Сопрыкин под яром обласишко к рыбалке готовит: сети капроновые в корыто укладывает, самоловы в лодчонку кладет, ружьишко, патронташ и прочее, и прочее. На участкового он вроде внимания не обращает, но все равно время от времени в его сторону глазами невольно поведет — сидит ли… Сидит, дьявол толстопузый! Лицо у Федора Ивановича грустное, глаза туманные, погоны с плеч валятся, китель расстегнут — такой он, что у Анипадиста Сопрыкина сердце кровью обливается. Ведь и воевали вместе, и в одном госпитале рядом лежали, и на одном пароходе в родную деревню после войны возвращались, и до сих пор ходят друг к другу чаи распивать.

— Анипадист, Анипадист, — зовет старого приятеля Анискин. — Ты посидел бы со мной на яру минуточку… Все одно всю рыбу не выловишь, всю дичь не возьмешь. Так что дай себе передых, парниша, посиди со мной рядом…

Анипадист Сопрыкин поднялся на верхотинку яра по земляным ступенькам, вырубленным женщинами, чтобы носить ведра с водой, присел рядом с участковым — не близко, не далеко, а так себе, посередочке.

— Здорово тебе, Федор! — вежливо произнес Анипадист. — Как живешь-можешь?

— Здорово и тебе, Анипадист! — ответил Анискин. — Живу я, грех жаловаться, терпимо, все у меня вроде есть, дочку Зинку замуж наконец определил за городского волосатика. В общем, неплохо живу, Анипадист, да вот есть у меня одна беда…

— Какая же это беда-то, Федюк?

— А вот та беда, Анипадист, что в моей, то есть нашей деревне браконьер завелся… Промышляет он запрещенную для ловли стерлядь, да и осетра не гнушается, если тот в плавежну сеть угодит… Вот какая у меня большая беда, Анипадист!

Рыбак Анипадист Сопрыкин — сразу хохотать и от хохота себя железными ладонями по брезентовым коленкам колотит.

— Это какой же такой лиходей в нашей деревне завелся? — спрашивает он, прохохотавшись. — Ты чего же его к ногтю-то, Федор, не возьмешь?…

После этих слов Федор Иванович Анискин вздохнул совсем тяжело.

— Как ты его к ногтю возьмешь, Анипадист, если он меня хитрее? — мрачно сказал он. — Стерлядишку он, к примеру, под простую рыбу прячет, а осетров продает в соседние деревни… Вот и не могу я поймать браконьеришку, хотя знаю его не хуже, чем самого себя…

Анипадист еще раз себя по коленям хлопнул.

— Да кто же это, Феденька? — спросил он. — Как по имени прозывается?

— Анипадист Сопрыкин — вот кто это, — серьезно и грустно ответил участковый. — Ты это, Анипадистушка, хвороба тебе в поясницу, браконьерство производишь…

От такого сообщения Анипадист Сопрыкин — второго такого нахала белый свет не видел — вторично впадает в хохот. Ну так сильно хохочет, что грудью на землю валится, ногами по сырой земле колотит и рот у него — до ушей. До того браконьер дохохо- тался, что и слова вымолвить не может, а только икает…

А Федор Иванович Анискин от его хохота еще в большую тоску ушел — сидел на своем пенечке, смотрел в ту самую далекую даль, за которой, наверное, самая последняя даль-дальняя хоронится, если, конечно, за ней, этой далью, еще одной дальней дали не имеется…

— Эх, Анипадист, Анипадист! — чуть слышно сказал участковый Анискин. — Не понимаешь ты, полчек, какая это есть рыба — стерлядь. Я вот в одном журнале читал, что ей, стерляди, миллион миллионов лет. Не то чтобы обезьяны или человека на земле не было, а вот этих самых… Как их?… Эх-ти-азавров еще не видывали, а она, стерлядь-голубушка, уже в морях, океанах и реках обреталась…

Обь катилась плавно на север, три старых осокоря пошумливали над головами Анискина и Сопрыкина, в бане стариков Ожиговых кто-то ухал по-совйному: парился, наверное, сам дед Ожигов, любитель этого дела и до того крепкий, что не было во всей округе молодого мужика, который мог бы деда перепарить… Поднималась уж над Заобьем молодая мордастая луна, похожая на самого рыбака Сопрыкина, который за последние годы здорово потолстел; и синий бор за деревней стоял темной стеной, как крепостной вал. Тихо было, дремно, собаки лаяли, конечно, но ни Анискин, ни Сопрыкин их не слышали.

— Не узнаю я тебя, Анипадист! — тихо и горько сказал Анискин. — Погляжу сбоку — это вроде ты штурмовал Курск, гляну прямо — нет, не ты, не ты… — Он совсем тяжело вздохнул. — Я тебя завтра-послезавтра, Анипадист, за браконьерство возьму, — неохотно сказал участковый. — Мне ведь, парень, доподлинно известно, кто у тебя рыбу покупает.

Участковый встал с пенька, застегнул китель на все пуговицы, подтянул голенища сапог, фуражку надел по полной милицейской форме.

— Я тебя завтра возьму за браконьерство, Анипадист! — жестко и грозно сказал он. -… А теперь прощевай! Мне надо идти посты проверять возле колхозного инвентаря, который теперь благодаря критике усиленно охраняется… Прощевай!

— Бывай здоров, Федюк! — ответил Анипадист Сопрыкин и непонятно улыбнулся.

3.

Наталья Кузьминична и Леонид Борисович Пылаевы доживали в браке девятый или десятый месяц, а сильная их любовь все не проходила да не проходила… По улицам ходят рядышком, под ручку, в кино как с первого кадра обнимутся, да так и не разнимутся до самого конца сеанса, купаются вместе где-нибудь на отшибе, а если завуч-англичанин, скажем, на недельку в командировку уедет, то почтальонша Зина в адрес Натальи Кузьминичны Пылаевой сразу три письма в один день тащит, и на каждом конверте картинка — два голубка сидят и воркуют…

Как-то участковый Анискин в дом завуча Пылаева пришел под вечер, когда по расчетам участкового завуча дома в этот час быть не могло.

— Здравствуйте-бывали! — вежливо поздоровался Анискин, войдя в дом и снимая форменную фуражку. — Как ваше ничего, Наталья Кузьминична? Ух, какой фонарь, то есть… торшер! Поди, из областного центра привезли? Ух ты, а это что же такое будет, что не разбери-поймешь?

— Это декоративный камин! — гордо ответила Наташка Казакова и мгновенно всунула вилку в электроштепсель. — Ты глянь, дядя Анискин, как он пылает, как светит, как всеми цветами переливается!

— Ох, ох, ох! — по-бабьи заохал участковый, приседая и вертя головой на все четыре стороны. — А это, надо понимать, что об трех дверях, шифоньер, а это, я так разумею, сервантес, а посуда — сплошной хрусталь… У! А это что за молотилка?

Наташка снисходительно улыбнулась:

— Это не молотилка, дядя Анискин, а кофеварка… Вот сюда я воду заливаю, сюда — кофью сыплю, а здесь — огонь. Пять минут — и готово! Несу Леониду Борисовичу в постелю, а вторую чашку сама пью… На весь дом аромат, словно ты не в избе, а в каком московском ресторане…

И пошла хвастаться напропалую и до тех пор хвасталась, пока участковый не остановил ее.

— Нддаааа-а! — сказал он как бы с завистью. — У продавщицы Дуськи товаров в магазине, наверное, и того меньше, чем у тебя в наличии имеется. Богатая ты женщина, Наталья Кузьминична, но вот с Веркой Косой, которая теперь по мужу Голикова, ты, поди, сравниться не можешь. У нее, например, джерсовых костюмов четыре, а нейлоновых кофточек — так тех просто шесть штук… А еще у нее есть…

— Что? — прошептала Наташка.

— Сам не знаю, что… — тоже шепотом ответил Анискин. — Тут вот так, здесь наперекосяк, с другой стороны навыворот, а изнутри шерсть.

— Ха-ха-ха! — раскатилась на весь дом Наташка. — Так это же у нее дубленка — шуба такая… Дубленка, говорю, шуба такая.

— Во! Во! — обрадовался участковый. — Шибко здорово на фронтовой полушубок сходит, только все наперекосяк да боком.

Он пыхтя сел на стул, что располагался посередь комнаты.

За стенами добротного дома пошумливала вечерняя улица, на реке шипел паром и колотил о воду плицами какой-то небольшой пароход, поселковая электростанция на базе локомобиля тоненько свистнула, что означало — половина десятого. С тяжелым гулом и гусеничным звяком прошел по улице трактор и вдруг заглох, отчего наступила такая тишина, что в ушах зазвенело.

— Да-да! — негромко и грустно произнес Анискин, опуская голову. — Хорошо живете, Наталья Кузьминична, а вот здоровье не бережете… Нет, нет, не бережете! — Анискин поцыкал зубом и укоризненно покачал головой: — Сегодня утром встречаю на улке вашего Леонида Борисовича, гляжу на него, а у самого сердце кровью обливается… Это чего же, думаю, с мужчиной-то произошло, что с ним, соображаю, такое подеялось, что он сам не в себе…

— Как это сам не в себе? — всполошилась Наташка Казакова. — Ты о чем это, дядя Анискин? Ой, не пугай меня, у меня сердце сильно слабое… Ну, не томи, говори, чего ты у Леонида Борисовича приметил!

Однако участковый не сразу дал ответ Наташке Казаковой. Он еще несколько раз тяжело вздохнул, еще разочек цыкнул зубом, вытер пот с широкого лба.

— Шибко похудел Леонид Борисович, — сказал наконец Анискин. — С лица здорово спали, и я так думаю, что это он оттого, что…

— Отчего? Дядя Анискин, отчего это? Ну, скажи, ну, ответь!

Участковый в последний раз тяжело вздохнул.

— Я по киномеханику Голикову, который Верки Косой муж, суждение имею, — неохотно сказал он. — Киномеханик такой худущий, да такой с лица бледный, что страсть. А отчего? Да оттого, что Верка Косая его одной картошкой да капустой кормит… Ни тебе масла, ни тебе сала, ни тебе мяса. Все у нее на тряпки уходит, а муж бегает по деревне тонкий да звонкий, ровно гончая собака.

Наташка Казакова сердито поджала красивые, вырезанные сердечком губы.

— А к Леониду Борисычу како это прикосновенье имет? — на местном наречии спросила она. — Какой такой есть у тебя, товарищ Анискин, замет или факт, что Леонид Борисович на одной картошке да капусте сидят? Ты, может, фактом располагаешь, а, товарищ Анискин?

— Да, — ответил участковый. — Ты почему четыре дня мясо в сельпо не брала? А тот килограмм, который ты пять дней назад покупала, он ведь давно, поди, съеден… Леонид-то Борисович — мужчина крупный, видный, красивый… Вот ты мне ответь, почему ты его на одной картошке и капусте держишь? Ну, отвечай!

Наташка Казакова от злости прямо задохнулась. Красивая она была женщина, даже очень красивая, а вот сейчас красивой быть перестала — постарела, глаза похудели, рот не сердечком сделался, а начал походить на замочную скважину, и ростом она, казалось, стала меньше, и стройности лишилась, и ноги вроде по- кривели. Вот до чего человека злость доводит!

— Ты у меня, товарищ Анискин, много горя натерпишься! — тихим от ярости голосом произнесла Наталья Кузьминична Пы- лаева. — Говоришь, я Леонида Борисовича на одной картошке да капусте держу! Так говоришь! Ну, Анискин, за это сама не знаю, что с тобой надо произвесть… Да я Леонида Борисовича так питаю, что ни в одном московском ресторане того не поешь… Да я его, любимого, так кормлю, что твоя толстозадая и во сне не видела, хотя в тебе весу сто пудов. Да я… А ну, пошли на кухню, Анискин! Посмотришь, как я своего любимого Леонида Борисовича питаю… Пошли, пошли, раз клевету на меня наводишь и хочешь меня с мужем развести…

В кухне Наташка Казакова подтолкнула участкового к столу, потом, махом открыв заслонку русской печки, чуть не затолкала его голову в топку.

— Я Леонида Борисовича плохо питаю? — кричала на весь дом Наташка Казакова. — Я его на одной картошке и капусте держу? А это что, Анискин? Это пироги с осердием или нет? Я тебя спрашиваю: это пироги с осердием или нет?

— Они! — признался участковый.

— А это что? — вопила жена завуча. — Это твердокопченая колбаса или капуста? Я тебя еще раз спрашиваю: колбаса твердокопченая или капуста?

— Колбаса. Твердокопченая.

— Ладно! Хорошо! А это что? Это картошка или чебак горячего копчения?

— Чебак.

— Еще ладнее прежнего! — завыла Наташка Казакова. — А вот это что? Это стерлядь вареная или обратно капуста? Я в последний, остатний, сто пятый раз спрашиваю: это вареная стерлядь или капуста?

— Стерлядь это, — сказал Анискин и подошел поближе. — Это, Наталья Кузьминична, самая что ни на есть стерлядь и самая, скажу я тебе, свежая стерлядь… Мало того, добавлю еще: хорошая стерлядь. Крупная, жирная, нагульная… И дорогая, наверное, а, Наталья Кузьминична? Ты, поди, за нее три рубля за килограмм платила? А? Три?

Наташка Казакова так и ахнула.

— Три! — всплеснула она руками. — Да ты и своем уме, дядя Анискин? Где ты такую стерлядь по три рубля возьмешь? По четыре с полтиной — вот сколько я за нее платила и не копеюш- кой меньше… — И даже захохотала от анискинской глупости: — Ха-ха-ха! По три рубля он хочет купить такую стерлядь1 Ну, насмешил…

Однако Анискин даже не улыбнулся, а только серьезно сказал:

— А ведь ты., Наталья Кузьминична Пылаева, зазря веселишься. Конечно, у тебя с мужем завучем при английском денег куры не клевали, но за стерлядь ты переплачиваешь… Да, да, переплачиваешь.

— А ты дешевле возьми! — опять засмеялась Наташка.

— И возьму! — спокойно ответил участковый. — К примеру сказать, за такую же вон стерлядь Анипадист Сопрыкин берет по три рубля… Сам покупал, и другие по три рубля брали… Да чего там далеко ходить: та же Верка Косая, которая теперь по фамилии Голикова, у него по три рубля такую стерлядь берет…

От этих слов Наташка Казакова так и шмякнулась задом на кухонную табуретку. На этот раз она не разозлилась, а, наоборот, сделалась печальной и от этого красивой, какой не бывала в нормальном состоянии.

— Эх, Анипадист, Анипадист! — проговорила она. — Он ведь мне, дядя Анискин, сродственником приходится, он моей матери двоюродный брат, а вот берет с меня по четыре с полтиной за килограмм. Это разве по-родственному, дядя Анискин, это разве по совести, Фёдор Иванович?! Эх, Анипадист, Анипадист, бессовестный ты человек!

Теперь обратное произошло: не Наташка взяла за руку участкового, а он ее; и, взявши, осторожно вывел из кухни в горницу. Здесь Анискин — опять осторожно и бережно — посадил Наташку на гнутый венский стул, сам садиться не стал, а, наоборот, выпрямился во весь свой высокий рост, но заговорил мягко.

— Я, Наталья, — сказал Анискин, — за тобой с той самой секунды сильно внимательно слежу, как ты замуж за Леонида Борисовича вышла… Я тебе в отцы гожусь, Наталья, ты с моей Зинкой почти одногодок, так что не обессудь за то, что тебе разбор делаю, твое поведение обсуждаю, а если что лишнее сказал, ты меня, Наталья, прости…

— Да чего ты, дядя Анискин, — смущенно прошептала Наташка. — Чего ты извиняешься, ты ведь мне тоже не чужой, а дальний сродственник… Да и не в этом дело, а в том, что я тебя, дядя Анискин, здорово уважаю…

— За это спасибо, Наталья, — ласково сказал Анискин, — но я тебя о трудном деле просить буду… — На этих словах участковый замялся и только через несколько секунд продолжал: — Тебе, может быть, придется показания на Анипадиста насчет стерляди давать… Да, нет, нет! Я так думаю, что он сам во всем признается, но если… Если его, Наталья, рубль совсем по рукам-ногам спутал, тогда тебе придется дать показания… Ведь это надо придумать — со сродственников по четыре с полтиной за килограмм брать, а с Верки — я тебе, конечно, про три рубля врал — он по пятерке берет.

4.

Медленно-медленно, еле взмахивая веслом, усталый, как медведь после длинной зимней спячки и голодухи, возвращался к родному деревенскому берегу рыбак Анипадист Сопрыкин: нагруженный до отказа рыбой обласок сидел в воде низко, был готов на любой некрупной волне зачерпнуть бортом воду, но Анипадиста это не смущало — был он человеком смелым, рыбаком опытным, лодочным умельцем. Сидящего на берегу участкового Сопрыкин заметил издалека, но вида не показывал, а, наоборот, старался держаться так, точно Анискина поблизости нет.

Пристав к берегу, Анипадист Сопрыкин из последних силенок начал выгружать обласок, что было делом сложным — много было напихано всякого добра в немудреную и маленькую на вид долбленую лодчонку. Ружьишко с патронташем, корыто с острогой и сетью, тулуп для ночного сна, простые и резиновые сапоги с голенищами до паха, огромный берестяной туес, который носится на манер рюкзака за плечами, телогрейка и армячишко, огромной длины самоловы с опасно острыми крючками, две-три удочки, взятые для отвода глаз, да три сети-частуШки для ловли разрешенных ельцов, чебаков, окунишек и прочей рыбьей мелочи. Все это добро надо было поднять на крутой яр, снести домой, развесить для сушки, разложить по полочкам и разместить по местам — ох, мороки, ох, дел, с ума сойти можно!

Анискин сидел неподвижно, глядел на реку, жарко ему в эту пору не было, и участковый наслаждался жизнью — улыбался чему-то втихомолку, поглаживал лапищей волосатую грудь под расстегнутым кителем, дышал полной грудью с таким видом, словно не воздух заглатывал, а пил нектар из райских рос.

Анипадист Сопрыкин еще на середине Оби понял, что Анискин поджидает его и не уйдет до тех пор, пока он, Сопрыкин, весь лодочный скарб не вытащит на высокий яр, и был теперь ко всему готов, и ничего, конечно, не боялся, так как обыскивать его участковый инспектор Федор Иванович Анискин права не им$л. На обыск ордер иметь надо, основания, факты, свидетельские показания, а у Феденьки, посмеивался про себя Анипадист Сопрыкин, были в наличности одни лишь догадки, сплетни да сны…

Вытаскивать скарб на верхотину яра Сопрыкин, естественно, начал с сетей-частушек, удочек, ружьишки с патронташем, тулупа, телогрейки и прочего.

Когда рыбак в последний раз поднялся на яр, Анискин негромко окликнул его:

— Анипадист, а Анипадист!

— Федюк! — шибко удивился Сопрыкин, играя плохо и неумело удивление. — Это ты, Феденька, а я тебя, голубь ты мой, и не заметил… Здоров, парнишша!

— Здорово, здорово, Анипадист! А ты бы, парнишша, присел, а то ведь до того упарился, что на тебя водой брызни — зашипит! Сядь, полчек, посиди, охлонись…

— Это можно, Федор, это у нас запросто, товарищ! Отчего бы и не посидеть с хорошим человеком да не побалакать о том да и сем…

Курил Анипадист Сопрыкин до сих пор махорку, что выпускает Бийская фабрика, и как только припалил он цигарку, участковый Анискин выпрямился и даже едва приметно вздрогнул. Боже мой! Боже! Не махоркой запахло, а войной потянуло со стороны рыбака Анипадиста Сопрыкина!… Исчез сразу высокий обский яр, перестали шелестеть над головой три старых осокоря, замолкли живые человеческие голоса… Открылась перед мысленным взором Анискина крохотная по сравнению с Обью река Снежка, что в Брянской области, потянуло запахом танкового дыма, повисли в голубом небе, похожие на хризантемы, разрывы зенитных снарядов.

Анискин сам себе удивился, когда услышал свой собственный голос; он, участковый, и не предполагал, что говорит, а вот, оказывается, лились из его рта тихие, больные слова…

— Что ты сделал с самим собой, Анипадист! — говорил Анискин тихо и болезненно. — Во что ты себя превратил… Ну, вспомни, вспомни, дружище, как лежали мы с тобой на берегу тонюсенькой речушки Снежки и что ты мне тогда говорил… Ты ведь вот что говорил, Анипадист: «Эх, увидеть бы в остатный раз Обишку — и тогда помирать можно! Эх, говорил ты, сесть бы в последний раз в обласок да взмахнуть веслишком — вот и помирать не жалко!» А потом ты и такое сказал, Анипадист: «Жила бы Обишка, а все остальное — тлен, ерунда, чепуха на постном масле!» Ты так говорил, Анипадист? Я тебя, друг, спрашиваю, ты так говорил? «Жила бы, дескать, лишь Обишка, а мы и в сырой земле полежать можем»… Ты это говорил на той самой Снежке?

— Говорил! — ответил рыбак Анипадист Сопрыкин и встал с земли. — Говорил я так, Федор, в точности так и говорил…

Он поднял с земли туес, перевернул его и стал вываливать на землю рыбу. Сначала падали чебаки, ельцы, окуни, а потом серебром заструилась царь-рыба, сама стерлядь, сама она — рыба древняя… Стерлядь сыпалась да сыпалась, гора ее все росла да росла.

— Эх ты, — сказал Анискин. — Что теперь делать прикажешь? А?

(№ 35, 1975)


Федор Абрамов

Жила-была Семужка

История одной жизни

1. 

Ее звали Красавкой.

Это была маленькая пестрая рыбка, очень похожая своей золотисто-палевой, в красных пятнышках, расцветкой на гольянов — самую нарядную рыбешку северных рек. Вот только голова у Красавки была большая, непомерно толстая, и, наверно, поэтому те же самые гольяны — их семейка жила рядом, в тихой заводи у берега, — никогда не заглядывали к ней на быстринку.

Быстринка — маленькая веточка-протока, оторвавшаяся от пенистого порога. От главной речной дороги, по которой гуляют большие рыбы, ее отделяет серый ноздреватый валун. Сверху валун густо забрызган белыми пятнами ;- на нем постоянно вертятся промоины с холодной ключевой водой. Жарко — ныряй в промоины, разразилась буря-непогодь — и опять выручают промоины. А главное — где бы она укрывалась от врагов?

Врагов много. Враги со всех сторон. Зубастые щуки, рыскающие в прибрежной осоке, огнеперые разбойники окуни, налимы-притворщики, наподобие серых палок залегшие у камней, и даже ерши. Ужасные нахалы! Подойдут скопом к быстринке, развернутся, как для нападения, и стоят — неприступные, ощетинившиеся, выпучив большие синие глазищи.

Поэтому Красавка — ни на шаг от своей быстринки. С утра она ловила букашек и пауков, которых приносило течение, а затем, если было солнечно, играла: то подталкивала носиком искрометные камушки на дне, то прыгала за изумрудными стрекозами, снующими над самой водой, а иногда, ради забавы, даже кидалась на какого-нибудь зазевавшегося малька.

Но особенно она любила наблюдать за большими рыбами. Она часами могла смотреть на пляску проворных хариусов в шумном пороге, на стремительный бег красавцев сигов, которые, подобно серебряной молнии, прорезали темные глубины плеса — огромной ямины, начинающейся сразу за валуном.

В общем, ей нравилось житье на весенней быстринке.

Но вот наступили темные, хмурые дни, с дождями, туманами, и Красавка затосковала.

Солнце теперь показывалось редко, сверху все время сыпались листья, лохматые, разбухшие, и на быстринке было неуютно и сиротливо. А по ночам к валуну стал наведываться обжора налим. Скользкий, безобразно голый, морда с усищами. Он подолгу шарил под валуном, принюхивался, тяжело сопел. Красавка еще глубже забивалась в промоины и до самого рассвета дрожала от страха. И так ночь за ночью.

Что делать? Куда податься?

Однажды утром, в который раз размышляя над своей судьбой, она вдруг увидела слева от валуна, на плесе, там, где пролегала главная дорога в реке, огромную незнакомую ей рыбу. Рыба неторопливо плыла вниз по течению, и, когда она изредка взмахивала хвостом, от нее расходились волны. А как она красива была, эта рыба! Тело длинное, сильное, в розовых и золотистых пятнах, могучие темные плавники с оранжевой каймой.

Едва проплыла эта удивительная рыба, как вслед за нею показалась стайка пестряков — таких же цветастых рыбок, как сама Красавка, но только побольше ростом. И что поразительно: пест- рятки бежали весело и беззаботно, словно по меньшей мере они находились под покровительством этой рыбы.

Недолго раздумывая, Красавка поплыла им наперерез.

— Скажите, пожалуйста, — очень вежливо обратилась она к ним, — что это за рыба прошла мимо?

— Как? — удивились пестрятки. — Ты не знаешь свою родственницу семгу?

— Родственницу? — пролепетала изумленная Красавка. — Значит, и я буду такой же сильной рыбой?

— Ну а как же… Вот еще дуреха! — расхохотались пестрятки. — Да откуда ты взялась?

— Я… я тут, с быстринки…

— Да она сеголеток, — разочарованно сказали пестрятки, — и ни черта еще в жизни не видела. Хочешь с нами на порог?

— А что вы там собираетесь делать?

— Спрашиваешь! Когда семга икру мечет, что делают?

Грубость и высокомерная развязность пестряток покоробили

Красавку. Но почему бы ей не присоединиться к ним?

На древесном приплаве у грохочущего порога творились странные вещи. Большая семга, работая плавниками, разрывала мелкую гальку, а рядом с ней хлопалась еще одна семга, поменьше — розоватая, с длинной костлявой головой и уродливым хрящеватым отростком на кончике нижней челюсти. Это, как сказали Красавке, был самец, которого называли крюком.

— А что они делают? — тихо спросила Красавка, с любопытством присматриваясь к семгам.

— Они роют коп — яму, куда откладывается икра.

Пестрятки обошли стороной большую семгу и начали спускаться в шумный, пенистый порог.

— Ой, я боюсь, меня унесет! — закричала Красавка, отчаянно работая хвостиком.

— Да не бойся ты, глупая! Разве такие бывают пороги!

Впрочем, Красавку напугал не столько сам порог, сколько то,

что она увидела за горловиной порога. Там, под густыми шапками пены, толпилась крупная рыба: темноспинные хариусы с оранжевыми плавниками, крутолобые, поблескивающие слизью налимы. Зачем же она полезет к ним в пасть?

Красавка прибилась к стайке пестряток, задержавшихся у небольшого валуна, сбоку стремнины, и стала ждать, что будет дальше.

Тускло мерцало оловянное солнце. В горловину порога со стуком скатывались камешки, выворачиваемые плавниками.

Вдруг вода вокруг — семги уже наполовину зарылись в яму — забурлила, закипела ключом. Семги неистово били хвостами, извивались, с яростью терлись брюхом о дресву.

Пестрятки насторожились.

— Что они делают? — шепотом спросила Красавка, кивая на коп.

— Ну и бестолочь! Милуются…

— А зачем?

— Зачем, зачем…

Из-под хвоста большой семги выскользнули веселые оранжевые горошинки, и тотчас же от брюха самца отделилось белое мутное облачко…

Пестрятки стремительно бросились на эти горошины. Красавке тоже удалось схватить несколько штук.

— Ну как, хороша семужья икра? — спросила ее одна из пестряток.

— Вкусна. Очень вкусна. — Красавка от удовольствия даже помахала хвостиком. — Я еще ничего подобного не ела.

— То-то же!

Между тем икринки все выкатывались и выкатывались из-под хвоста семги, янтарной цепочкой растекались по течению. Их хватали пестрятки, заглатывали налимы, за ними охотились хариусы. И так продолжалось день и ночь.

Красавка наелась до отвала.

Она была очень благодарна большой семге и решила хоть на словах выразить ей свою признательность.

— У вас очень вкусная икра, — сказала она, осторожно приближаясь к ней сбоку.

— Ты пожирательница своего рода, — прохрипела семга. Глаза у нее были мутные, осовелые, она с трудом ворочала плавниками, и по всему чувствовалось, что она страшно устала.

— Что это значит?

— Я мечу икру, и из каждой икринки должна вырасти семужка. А ты пожираешь своих сестер и братьев!

— Боже мой! Неужели? Простите, пожалуйста. Я не знала.

Несколько секунд Красавка растерянно смотрела по сторонам, затем бросилась усовещивать пестряток:

— Стойте! Остановитесь! Знаете ли вы, что делаете? Вы поедаете своих сестер и братьев.

Пестрятки рассмеялись:

— Чистоплюйка! Вздумала мораль читать. Сама нажралась…

Красавка, опечаленная, вернулась к семге:

— Они меня не послушали.

Семга ничего не ответила. Она выбиралась из ямы.

Крюка уже не было.

Красавка, влекомая любопытством, подплыла к кромке ямы, заглянула в нее. Там, на дресвяном дне, кое-где посеребренном чешуей, лежала горка веселых оранжевых икринок. И казалось, они улыбались, точно радуясь своему появлению на свет. Неужели это правда, что из этаких вот крохотулек вылупятся рыбки?

Вдруг в яму посыпались камешки, песок. Красавка с испугом отпрянула в сторону. Большая семга, работая хвостом и плавниками, засыпала коп.

— Послушайте, — вне себя закричала Красавка, — что вы делаете?! Ведь икринки погибнут под дресвой!

— Не погибнут, — ответила семга. — Вот если бы я их не засыпала, тогда бы они погибли. Их пожрали бы рыбы. А так икринки будут лежать до весны. Большой водой размоет яму, и из них к тому времени вылупятся маленькие рыбки. Поняла?

— Но почему, — допытывалась Красавка, — вы позволили рыбам поедать икру? Почему вы не отогнали их? Ведь вы такая большая и сильная!

— Ах, ты еще ребенок и ничего не понимаешь. Вот когда ты станешь матерью, ты узнаешь, каково рожать детей. Я измучена, у меня нет сил. Я с трудом двигаю плавниками. А мне еще надо идти в море.

— В море? А что это такое?

— Море… — У семги на мгновение блеснули глаза. — Море — это далеко, очень далеко. И ты еще узнаешь его в свое время.

Выгибая хвост, семга начала разворачиваться. На нее было больно смотреть. Тело ее похудело, высохло и стало плоским, как доска. На брюхе появились кровоточащие ссадины.

Быстрая стремнина подхватила семгу и понесла в пенистую горловину порога.

— Счастливого пути! — крикнула вдогонку Красавка.

Ей никто не ответил. Ревел порог. На месте недавней ямы, где лежала семга, бугрился маленький холмик, омываемый струйками воды. Пестрятки, отяжелевшие от еды, медленно поднимались вверх по течению.

«Как странно и непонятно устроена жизнь… — думала Красавка. — Зачем пошла семга в море? И что такое море?»

2.

С этим вопросом Красавка обращалась ко многим рыбам. Но никто из них: ни ельцы, ни сиги, ни хариусы, ни тем более такая глупая и нахальная рыбешка, как ерши, — никто из них ничего не слыхал про море. Может быть, о нем знают щуки и окуни? Но как подступиться к этим живоглотам? Ни одна рыба не может без страха пройти мимо их урочищ, а тут добровольно плыть на верную гибель…

Ночи стали еще длиннее и тоскливее. Сверху целыми днями сыпались белые хлопья. На реке выросла мохнатая ледяная шуга. Куда девалось солнце?

Вокруг поговаривали, что так бывает каждый раз, когда от них уходит семга.

Неужели она унесла с собой солнце? О, это было бы жестоко, слишком жестоко!

Рыбы присмирели, притихли, стали вялыми и неподвижными. Многие из них перекочевали к порогу — там еще играла вода и было легче дышать.

Но вот и порог заковало льдом. В реке воцарилась сплошная ночь.

— Что же это такое? — со страхом спрашивала у рыб Красавка.

— Это пришла пора большой духоты — самое тяжелое для нас время.

На яме — зимней стоянке рыб — великая теснота. Сюда перебрались все обитатели реки, большие и малые. Душно. Темно. В нижних слоях день и ночь разбойничает налим, и оттуда часто доносятся вскрики очередной жертвы.

Красавка, стоявшая у какого-то камня на выхрде к порогу, была ни жива ни мертва. Она задыхалась. Ей не хотелось ни есть, ни двигаться. Только бы глоток свежей воды! Один-единствен- ный глоток! А потом ей стало все безразлично. На нее напала спячка, длинная и тягучая…

Избавление, как это ни странно, пришло от щуки, так по крайней мере говорили в реке. Будто разозлилась однажды щука, ударила хвостом по ледяному панцирю, и тот распался.

Ах, какое это счастье — снова вволю дышать, двигаться, ловить личинок, вдоволь есть!

По всему плесу, празднуя свое освобождение, рыбы водили брачные игры. Целыми днями в берегах клокотали щуки, бесновались в курьях окуни, распуская серую кисею икры, весело рассекали мутную воду косяки хариусов, и даже голубоглазые ерши, воинственно ощетинив перья, без передышки пировали в тихих заводях. Потом заговорили, запенились пороги, зазеленели подводные луга — излюбленные пастбища рыб летом, а потом… потом в реку спустилось солнце и золотыми искрами рассыпалось по каменистому дну.

Ура, к нам идет семга!

Красавка лишилась сна и покоя. Она постоянно прислушивалась ко всем звукам и всплескам, выплывала на плес и часто, хотя и украдкой, смотрелась в блестящие камешки — очень уж ей хотелось быть посолиднее да покрасивее! Что ж, кажется, она подросла немножко, а платье ее стало еще цветастее. Наконец, не выдержав, она перебралась поближе к порогу. Ведь оттуда, из этой кипящей пучины, должна прийти семга. И кто же, как не она, Красавка, должна встретить ее?

Был ранний час. Рыбы еще только-только просыпались. И вдруг по всему плесу прокатился невероятной силы грохот. Пошли волны. Это царь-рыба извещала плес о своем возвращении.

…Вот она, вот! Серебряным клином прорезает темную яму. Яростный взмах хвостом — и тело ее в брызгах и пене взлетает над водой…

Тихо и жутко стало в реке, когда она кончила свою пляску. Рыбы, и малые и большие, затаились в своих тайниках.

Красавка смело поплыла к семге. Чего ей бояться? Ведь это ее старая знакомая!

— Здравствуйте. Вы узнаете меня?

Семга хмуро посмотрела на пеструю пигалицу.

— Ну как же? — с живостью подсказала Красавка. — Прошлой осенью на копе. Помните, я еще провожала вас в море.

— Ты путаешь, девочка. Я не была в прошлом году здесь.

— Вот удивительно! Ну точь-в-точь такая же была семга, только платье на ней было другое. Розоватое, с желтыми блеска- ми. И она еще хотела рассказать мне о море.

— Море? — У семги зажглись глаза. — Море — это хорошо. Там сейчас много солнца. А какие штормы, волны…

— Ах, как бы я хотела в море!

— Тебе еще рано. Но через год, — семга оглянула ее более приветливо, — ты увидишь море. А теперь посторонись. Я хочу пройтись по плесу.

Короткий взмах хвостом — ив темную глубь реки побежала веселая, сверкающая белыми и желтыми камешками дорожка.

Жить стало очень интересно. Щуки теперь не решались высунуть носа из травы, налимы, разморенные жарой, отлеживались под корягами. А как завидовала Красавке всякая мелкота! Еще бы, дружить с самой семгой! Ни одна рыба не смеет гулять по семужьим тропам, а Красавка гуляет каждый день. А кто осмелится запросто подплыть к семге, когда та отдыхает солнечным днем в травнике, и завести с ней разговор о море?

Но больше всего Красавка любила те минуты, когда семга водила свои утренние и вечерние пляски. Бух-бух — гулко разносится по плесу, и где-то в сторонке, у бережка, беззвучно, как от дождинки, расходятся маленькие кружки. Это Красавка учится семужьим пляскам.

Да, многому научилась она у семги. И все-таки сколько еще было в жизни старой семги такого, что казалось совершенно непостижимо для Красавки! Красавка, например, ни разу не видела, чтобы семга ела.

— Мы, семги, — был ответ, — совсем не едим в речной воде. И ты в свое время будешь обходиться без пищи.

Или вот еще диковинка. Семужье серебряное платье вдруг ни с того ни с сего потускнело, стало приобретать мутный розовый отлив.

— А вы здорово загорели, — сказала однажды Красавка, стараясь доставить удовольствие семге.

Та в ответ слабо улыбнулась:

— Нет, это не загар. Это пришло время моего лошания.

— Лошания? — еле выговорила Красавка. — А это еще что такое?

— Ты еще маленькая. И тебе рано об этом знать.

Какие противные взрослые! Никогда не ответят прямо. Впрочем, с некоторых пор семга вообще стала замкнутой и молчаливой. Ее теперь все больше тянуло на лежку, бросало в дрему, и плясала она редко и неохотно.

— Вам невесело со мной, да? Или я что-нибудь не так сделала? — с горечью допытывалась Красавка.

Семга обычно отмалчивалась, но однажды она вдруг рассердилась:

— Отстань! Надоела ты мне со своими расспросами.

Как знать, может быть, на этом и кончилась бы ее дружба с семгой — насилу мил не будешь, но тут неожиданно свалилась беда, которая круто перевернула всю рыбью жизнь.

На реке появились люди — самые опасные враги, как сказали о них рыбы. Они, эти люди, походили на деревья, что росли возле речки. Но только деревья эти двигались, издавали страшный шум и грохот. Они толкли воду длинными кольями, распускали коварную паутину по реке.

Рыбы как оглашенные носились по взбаламученному плесу.

Вечером, когда все затихло, Красавка отправилась разыскивать свою родственницу. Боже, что творилось на плесе! Не плещутся больше веселые хариусы в порогах за серым валуном, на стоянке у жирных ельцов пусто. Пусто и в доме приветливых сигов.

Семгу, великую семгу, Красавка нашла в невероятном месте — в темной яме у берега под обомшелой корягой!

— Они ушли? — спросила семга.

— Да, их нету.

— Но они придут, придут, — сказала с мрачной убежденностью семга. — Они не оставят меня в покое.

И точно, в последующие дни опять приходили люди и опять гремели кольями, опутывали плес своей паутиной.

Семга теперь по целым дням не выходила из своего укрытия.

Ерши злорадствовали при встрече с Красавкой:

— Ну что твоя тетка? Струсила? А нам хоть бы что! Нам сам черт нипочем.

Обнаглели щуки, пользуясь безнаказанностью.

Красавка умоляла семгу:

— Уходите, уходите. Мне очень, очень скучно будет без вас. Но вам нельзя здесь оставаться. Вас могут поймать.

— Нет, мне нельзя уйти отсюда, — отвечала семга. — Ты еще маленькая и ничего не понимаешь.

Дни потекли серые и однообразные. Дожди. Ненастье. Мутные затяжные рассветы по утрам. Красавка «сбилась с ног»: ей надо было и добывать для себя еду, и остерегаться речных хищников, и навещать семгу.

И вот случилось так, что однажды пришла Красавка к убежищу семги и там ее не оказалось.

День и два бегала Красавка по плесу, искала свою родственницу. Шел дождь. Качались валы. Рыбы сиротливо жались к корягам и камням. И никто из них не знал, куда девалась семга.

В конце концов Красавка отыскала ее на приплаве у нижнего порога. И все тут было точь-в-точь как в прошлом году: в дресвяной яме, тяжко ворочаясь, лежала семга, над ней, самозабвенно извиваясь, колдовал розовый крюк, распуская белый шлейф, а внизу, в пороге, с разинутыми пастями толклись налимы, юркие хариусы, пестрятки.

— Ах, как я рада, что снова вижу вас! — сказала Красавка, подплывая к семге. — А я так волновалась, так волновалась. Почему вы ушли, ничего не сказав мне?

Семга молчала. Красавка из деликатности отошла в сторону. А потом, когда семга вылезла из ямы и стала зарывать ее дресвой, она снова подплыла к ней:

— Вы сейчас в море? Возьмите меня с собой.

— Тебе еще рано. У тебя не хватит сил. О, это далекий-да- лекий путь. Сама боюсь его.

— Ну так оставайтесь здесь! Я бы все-все стала делать для вас.

— Не говори глупостей. Я задохлась бы в этой речонке.

Развернувшись, семга устало сказала: «Прощай» — и, подхваченная стремниной, стукаясь головой и телом о камни, покатилась в порог.

Глухая тоска сдавила сердце Красавке. Она смотрела туда, в пенистую горловину порога, в котором только что исчезла семга, и с ужасом думала о том, что ее ждет впереди. Духота, темень, вечный страх перед щукой и налимом… А там где-то море, простор. И солнце, много солнца.

Нет, она не может.больше оставаться в реке. Будь что будет!

Красавка напружинила мускулы и очертя голову кинулась в клокочущую пасть буруна.

3.

Шумные, рокочущие пороги, широченные плесы, бездонные ямы… И нет им ни конца ни края.

Старая семга, израненная, изможденная, с растрепанными, измочаленными плавниками, казалось, совсем обессилела. В бурных порогах ее вертело как щепу, било о камни. Но она все плыла и плыла.

Самое трудное для Красавки было добывать еду. Впрочем, пока они плыли маленькой речкой, она еще кое-как справлялась с этим; там схватит букашку, тут подцепит какого-нибудь червяка.

Но вот они вошли в большую реку, и Красавка приуныла. Голод терзал ее. Правда, она ухитрялась иногда свернуть на отмель и схватить какого-нибудь жучка. Но разве это еда!

Однажды, когда они шли угрюмым, глубоким плесом, старая семга вдруг обернулась:

— Идешь все-таки?

Красавка смутилась — она ведь думала, что старая семга до сих пор не заметила ее.

— Ты храбрая девочка, — сказала семга. — Но я советую тебе вернуться домой. Скоро начнется новая река, и там ты совсем не найдешь еды. Вернись. Ты еще успеешь добраться домой до наступления большой духоты.

Красавка, пригорюнившись, молчала.

— Слушай же ты, глупая! — повысила голос старая семга. — Знаешь ли ты, сколько нас гибнет на этом великом пути? Твое время еще не пришло. Семужья молодь скатывается в море весной. Поняла?

Слова старой семги совсем пришибли Красавку. Она-то теперь понимала, как безрассудно поступила, отправившись в это путешествие!

Скоро они вошли в новую реку! Боже, какая черная вода! Темень, глубь. И хотя бы одна отмель на пути! От постоянного недоедания у нее кружилась голова, плавнички стали вялыми и непослушными. Она плакала, завидовала старой семге, которая так долго может не есть.

Как-то раз, когда ей совсем стало невмоготу, она не выдержала, взмолилась:

— Остановитесь же немножко! Я не могу больше без еды. Постойте здесь, я сплаваю к берегу.

— Мне нельзя останавливаться, — прохрипела старая семга. — Я хочу есть. Я вся высохла. От меня остались одна кожа да кости.

— Так давайте поплывем вместе к берегу.

— Ты забыла, что я не могу есть в пресной воде. Для меня здесь нет пищи.

— Ну можете же вы минутку обождать? — И Красавка, полагаясь на доброту старой семги, поплыла к берегу.

У берега был лед. Но ей все-таки удалось разыскать несколько червяков. Повеселевшая, воспрянувшая духом, она поспешила назад. Семги на старом месте не оказалось. Красавка кричала, бегала вокруг, потом, сообразив, что семга могла уйти вперед, кинулась догонять ее. Она плыла-плыла, долго плыла, а семги все не было. Ужас и отчаяние охватили ее. Что же с ней будет теперь?

На ее счастье в это время показалось несколько семог, плывущих одна за другой сверху. Красавка несказанно обрадовалась:

— Вы куда? Не в море?

— Да, мы идем в море.

— Вот хорошо-то! Мне тоже в море.

— Тебе в море? — устало рассмеялись семги. — Да как ты вообще попала сюда?

— О, я издалека! Сначала мы со старой семгой плыли маленькой речкой, потом большой, потом заплыли в эту…

— А-а, — семги переглянулись. — Она, верно, из того рода, что каждое лето уходит в верховья Юлы.

— Да, я слыхала, наша речка впадает в Юлу. А вы откуда? — Красавка рада была отвести душу с этими разговорчивыми и еще довольно сильными рыбами.

— Мы? Мы не такие глупые, как в вашем роду. У нас дом ближе. И мы меньше устаем. Но все-таки, — снова спросили семги, — как ты оказалась здесь? Это неслыханно! Ты еще совсем глупая девчонка!

— Да, наверно, глупая, — с печалью в голосе согласилась Красавка. — Так мне и старая семга говорила.

— И она глупая. Еще глупее тебя. Разве можно было брать с собой сопливую девчонку? Посмотри, ты ведь даже из детского платьишка не вылезла. А тоже в море собралась…

Что ж, пускай смеются! Только бы не гнали ее. И снова путь. И снова голод. Снова бесконечная угрюмая река — без берегов, без дна…

Наконец однажды на рассвете семужья стая вышла на песчаную отмель. Впереди что-то грохотало, ухало. Мутно-зеленая вода, накатывавшаяся волнами, отдавала соленой горечью.

Красавка, прислушиваясь к грохоту, робко спросила:

— Что это такое?

— Это море, глупая. Море! Как хорошо!

Семги лежали на песчаной отмели, как на перине, страшно усталые, изможденные, тихо покачиваясь на зыбкой волне. Зубастые пасти их были широко раскрыты, и они с наслаждением вбирали в себя соленую, горьковатую воду, от которой у Красавки кружилась голова.

— Что, мутит? — спросила ее ближняя семга. — Это морская болезнь. Но она скоро пройдет. Тебе повезло, малютка. Ты первая в этом возрасте достигла моря.

Семги еще полежали немного и вдруг с неожиданной силой взмахнули хвостами. Красавка кинулась вслед за ними, но внезапно налетевшая волна отбросила ее назад.

— Постойте, постойте! — закричала она. — Подождите меня!

— Не робей, детка! — донесся поощряющий голос из глубины. — Тебе только перескочить вал, а здесь тихо, спокойно.

Море бурлило, ревело, выворачивало со дна песок. И долго еще как щепку кидало Красавку из стороны в сторону, пока она наконец не достигла глубины, где стояли семги.

Темно, мрачно. Наверху качаются громадные белые льдины…

И это море, море, о котором она так мечтала? Нет, не таким она представляла себе море! Оно казалось ей большой светлой рекой, вечно залитой солнцем. Или ей наврали про солнце, которое уносят из реки семги? Где оно, это солнце? Она ни разу не видела его за всю дорогу.

Но еще больше разочаровали ее сами семги. Когда сбоку в зеленой толще воды показалась стайка серебристых рыбок, похожих на уклеек, семги с криком «сельдь, сельдь!» набросились на них. Началась дикая, отвратительная бойня. Трепещущие рыбки одна за другой стали исчезать в зубастых пастях. Красавка с ужасом смотрела на это пиршество. Так вот зачем они входят в море!

Когда было покончено с сельдью, семги, отрыгивая, с довольным видом поглядывая друг на дружку, сказали:

— Ну, кончился наш великий пост. Теперь-то мы поедим вдоволь!

— А ты чего глаза таращила? Не проголодалась? — кивнула Красавке одна семга.

— Но я ем только червяков и рачков.

— Э-э, нет, — сказала семга, — червяки и рачки — это не семужья еда…

— Но я не понимаю, как можно глотать живых рыб. Ведь им же больно!

Семги расхохотались:

— Запомни, детка. Море — это вот что: либо ты съешь, либо тебя съедят. И с червяком в брюхе немного нагуляешь по морю. Море любит сильных.

— И еще запомни, — сказала другая семга. — Держись подальше от нас. Мы ведь не всегда разбираем, кто попадает нам на зубы.

И семги, дугой выгибая хвосты, лихо побежали вперед.

4.

Ушли… Одна в целом море… Что же будет теперь с нею? Бежать, догонять их? Но она вспомнила предупреждение семги, и сердце у нее сжалось от страха. Все — враги. Даже на семог нельзя положиться…

По сторонам мелькали какие-то загадочные, пугающие тени, внизу — черная, непроглядная пучина. Голод выворачивал ей внутренности.

Она поплыла к берегу: там есть дно — и должна же она найти хоть какого-нибудь червяка!

Но в тот день ей не суждено было раздобыть еды. Едва она начала различать иловато-песчаную желтую россыпь дна, как оттуда стремительно вынырнула большая красноперая рыба. Красавка из последних сил кинулась в сторону…

И скоро все стало так, как было в реке. Она лежит у большого валуна, прижимаясь своим вздрагивающим тельцем к песку. Голодная, одинокая. Так зачем же она пошла в это море?

Ночь была длинная, темная. Вокруг ползали какие-то красные и голубые огоньки. Камень вздрагивал от ударов льдин, ворочался. В черные прогалины воды заглядывали далекие, но такие колючие звезды. И всю ночь, не смея отойти от камня, «не смыкала глаз» голодная Красавка.

К утру камень оброс льдом. Сквозь него начал слабо пробиваться розовый рассвет. Потом постепенно выжелтилось песчаное дно, голое, неуютное. Где же червяки? Где рачки? Неужели ей помирать голодной смертью?

Вдруг она увидела, как неподалеку от нее зашевелился крохотный песчаный холмик. Из холмика проклюнулся сначала остренький носик, а затем, извиваясь, выскользнула узенькая полосатая рыбка. Это была песчанка, которая на ночь зарывается в песок. Красавка, не помня себя, бросилась на рыбку… А потом она заглатывала эту рыбку и плакала. Плакала оттого, что она оказалась такой же хищницей, как все остальные семги.

Но теперь она знала, что не умрет.

5.

Ранней весной у берегов Северной Норвегии скопляются громадные косяки сельди. Тут ее нерестилища. Бухты и отмели, забитые сельдью, похожи на гигантские котлы. Воздух рвется, раскалывается от крика ненасытных чаек. Трещат лебедки рыбачьих траулеров. А со стороны моря на беззащитную сельдь вихрем обрушивается семга.

В одной из таких бухт жировала и наше Красавка. Но кто бы теперь узнал ее. Прошло всего полтора года, а маленькая пестрая рыбка, едва достигавшая размеров среднего пескаря, превратилась в полуметровую рыбину со сверкающей серебряной чешуей. Правда, по сравнению с другими семгами она все еще была недоростком, но зато выносливости и проворности ее могла позавидовать любая старая семга.

Она не знала расслабляющей усталости. Ее не страшили ни буря, ни штормы. Она могла целыми днями гнаться за крылатыми тенями, скользящими по поверхности воды, потому что чайки — главные поводыри семги в море. И они рано или поздно наведут ее на новый косяк сельди.

И еще одно отличало Красавку — необыкновенная прожорливость. Соленая вода вызывала у нее бешеный аппетит, а кроме того, у Красавки были еще другие причины нажимать на еду. «Море любит сильных!» О, она хорошо запомнила этот урок!

У нее не было времени, чтобы месяцами приспосабливаться к новым условиям, как это делает семужья молодь, скатывающаяся в море весной. Она должна была пройти этот курс в спешном порядке. Да еще глубокой осенью. И она прошла его.

Почти месяц Красавка провела у берегов Северной Двины. И весь этот месяц она беспрерывно ела и ела. Скорее вырасти! Скорее стать такой же сильной, как семги!

И вот настал день, когда она почувствовала себя достаточно окрепшей, чтобы присоединиться к последней семужьей стае, уходящей в открытое море.

У нее дух захватило от новизны. Необыкновенные подводные рыбы, медузы, гигантские чудища — акулы, тюлени, которые, подобно бревнам, выскакивают из черной морской пучины…

Много врагов в море. Каждую секунду будь начеку. Но какой простор! Какая ошеломляющая ширь и свобода!

Сотни, тысячи километров проходит беломорская семга, чтобы попасть к берегам Норвежья — своим извечным морским пастбищам. И тут начинается для нее настоящий праздник — сплошное, непрерывное пиршество.

Красавка с быстротой молнии налетала на беззащитную рыбу. Еще плывут где-то сзади старые семги, прицеливаясь к своим жертвам, а она уже яростно вонзает свои молодые зубы в добычу. Хруст рвущейся рыбы — и она снова летит вперед. Нельзя задерживаться! Старые семги не будут разбирать, кто ты — их родственница или селедка.

Шли недели и месяцы. Над буйным Баренцем встало немеркнущее солнце. Начиналось любимое рыбами время года. Но что это происходит с семгами? Они все медленнее и медленнее продвигаются вперед, часто принюхиваются к воде, наконец однажды семги собрались в стаю и повернули назад.

Красавка немало была удивлена этим.

— Послушайте, — сказала она, догнав хвостовую семгу, — почему вы повернули обратно? Разве вам мало здесь пищи?

— Как? Ты забыла, что мы в эту пору возвращаемся на родину?

— На родину? Это что? Новое море?

Семга удивленно выпучила глаза, затем громко расхохоталась, так, что остановились другие семги.

— Нет, вы слышите? Она не знает, что такое родина! Она называет родину морем…

Семги окружили со всех сторон Красавку и с возмущением заговорили:

— Какой позор! Какой стыд! Она забыла родину.

— Ты забыла, откуда пришла в море?

Красавка искренне пыталась припомнить, что такое родина, откуда она пришла в море, но в памяти ее смутно всплывала какая-то духота, тяжкий и мучительный путь.

— Ты самая несчастная из всех семог, — устрашающе заговорила самая большая семга. — Ты забыла родину, ты забыла великий закон наших предков.

— Простите, пожалуйста, — сказала Красавка. — Но почему вы так враждебно разговариваете со мной? Может быть, я виновата. Но я действительно плохо помню то, что вы называете родиной, — ведь я совсем маленькой пришла в море, и я совершенно не слыхала о великом законе предков.

— Нет, это бог знает что! — с негодованием воскликнула одна семга. — Какая молодежь пошла нынче! Она не слыхала про великий закон предков! А про что же ты слыхала?

Красавка вспылила:

— Вы бы лучше объяснили мне, чем орать. Что же в том плохого — ведь я честно признаю, что не слыхала про великий закон предков! Не хотите же вы, чтобы я лгала?

Нашлась, однако, одна рассудительная семга, которая заговорила с ней спокойно и деловито:

— Так ты, говоришь, не слыхала про великий закон предков? Но разве ты уже не исполняла его? Разве ты еще не возвращалась на родину?

— Нет, я приплыла в море откуда-то совсем маленькой.

— Это поразительно, — заговорили семги, переглядываясь друг с дружкой. — Ей надо объяснить великий закон наших предков.

— Ну так слушай же, — торжественно начала рассудительная семга, — и постарайся запомнить навсегда.

Давно, давно это было. Наши предки тогда постоянно жили в реках и мало чем отличались от других рыб, тем более от таких, как наши родственники сиги и хариусы. Как сиги и хариусы, они довольствовались лишь тем, что ходили от устья до вершины реки и собирали пищу. Пищи было малв. Наши предки часто голодали, росли хилыми и вялыми, и мясо у них было белое, как у других речных рыб. А потом наступала зима, и им совсем становилось худо. Они задыхались под ледяным панцирем, гибли. Их притесняли щуки, налимы. И так было до тех пор, пока в семужьем племени не родился один юноша, по имени Лох. Это был необыкновенный юноша! Сама природа отметила его. На нижней челюсти у него вырос крюк — потому-то с тех пор всех мужчин в нашем роду зовут еще крюками. О смелости Лоха слагали легенды. Он не кланялся ни налиму, ни окуню и даже злой щуке не уступал дороги.

И вот однажды, когда стало приближаться время большой духоты, Лох начал подбивать самых молодых и отважных:

«Нам нельзя больше жить по-старому. Наш род вымирает, гибнет от злых щук, гибнет от тесноты и духоты. Пойдемте искать новые воды».

Услыхали эти слова старики и призвали Лоха к ответу. Много было споров на том сборище, дело не раз доходило до драки. Но в конце концов умные старики рассудили.

«Что ж, — сказали они Лоху, — в твоих словах много правды. Наш род действительно хиреет с каждым годом. Бери самых сильных и иди — ищи новые реки. Но прежде, чем отправиться в поход, ты должен поклясться, Лох: ты не забудешь родину отцов — ты будешь носить ее в своем сердце. И ты вернешься домой. Иначе тебе не будет удачи».

Лох со своими смельчаками дал клятву и ушел.

Долго Лох и его товарищи не подавали о себе вестей. И все думали, что они погибли. Над семгами смеялись налимы и окуни, а злые щуки совсем обнаглели, в любое время нападали на семужьи стаи. Но вот однажды, когда миновало время большой духоты и в реку вернулось солнце, в нашей реке появились необыкновенные рыбы. Их было немного — всего несколько, но зато какие это были рыбы! Большие, сильные! И тело их было словно отлито из серебра. Они шли серединой реки, и тогда все разбегались по сторонам, а когда они начинали резвиться, подпрыгивать кверху, даже щуки замирали от страха.

Наши предки, убоявшись их, кинулись бежать вместе с другими рыбами. И вдруг громовой голос прокатился по реке:

«Куда же вы бежите от нас? Ведь мы же ваши сыновья и братья. Разве вы забыли Лоха!»

Да, это был Лох, наш великий Лох… Он говорил на нашем семужьем языке. И тогда наши предки повернули навстречу этим молодцам. И была радость великая и ликование в семужьем племени:

«Где ты пропадал, Лох? Откуда явился? Как ты стал таким великаном, в то время как мы едва не умерли от духоты?».

И Лох рассказывал, рассказывал, какой путь он проделал со своими товарищами, как много их погибло на этом пути, а потом он стал петь гимны морю, морю, где рождаются богатыри. Там необыкновенные просторы, говорил Лох, там много еды, так много, что он, Лох, и его товарищи могут ничего не есть все лето. Подойдите ко мне поближе, говорил Лох, потрогайте мои мускулы, мой хвост. И это все мне дало море. Я на всю жизнь просолен морской солью, и мясо у меня стало красное, как закат.

И тогда наши предки, воспламененные его речами, воскликнули:

«Веди нас в море, Лох! Мы хотим стать такими же крепкими и могучими, как ты и твои товарищи».

«Хорошо, — сказал Лох, — я отведу вас в море. Но отведу не раньше, чем настанет время большой духоты. А пока я хочу насладиться вдоволь пресной водой, порезвиться в родной реке, ибо только мысль о ней давала нам силы в борьбе с морской стихией».

С тех пор, — заключила семга, — мы и стали жить по закону великого Лоха. Когда наступает время большой духоты, мы идем в море, а когда оно проходит, мы возвращаемся на родину предков.

Красавка слушала как зачарованная. Так вот какой тайной окружен ее род! Так вот зачем семги ходят в море! А она-то, глупая, думала только о жратве, о своих собственных удовольствиях! И ей стало нестерпимо стыдно за свою мелочную, эгоистичную жизнь.

— Скажите, — спросила она, — а что же сталось с великим Лохом?

— Великому Лоху за его подвиг природа даровала бессмертие.

— И он жив сейчас? — воскликнула Красавка.

— Да, он живет среди нас.

— Боже мой! — совершенно забывшись, опять воскликнула Красавка. — Ия увижу великого Лоха?

— Нет, — сказала семга. — Ты никогда не увидишь его. В твоем сердце не живет закон великого Лоха. Ты забыла родину. А великий Лох выбирает себе в подруги только ту из нас…

— Вот как, — перебила Красавка, — с великим Лохом можно даже дружить! Ах, как бы мне хотелось стать его подругой!

— Нет, — сказала семга. — Ты никогда не станешь его подругой. Он выбирает из нас самую достойную и самую смелую, ту, что превыше всего чтит его закон.

Красавка, опечаленная, задумалась. Как жаль, что она никогда не увидит великого Лоха, не станет его подругой! Но разве она не смелая? Разве старые семги не говорили ей когда-то, что еще не было в их роду такой безрассудной девчонки, которая бы рискнула в ее возрасте отправиться в море?

Красавка сразу повеселела. Ей хотелось спросить, где и когда великий Лох выбирает себе подругу — должна же она попытать своего счастья, — но стая семог, словно забыв про нее, была уже далеко.

Красавка кинулась догонять их. Да, она выполнит закон великого Лоха. Она пойдет в родную реку, и, может быть, однажды великий Лох, прослышав о ней, сам придет к ней.

Долго шли семги бурным морем. Шли мимо каменных гряд, шли бездонными глубинами, шли песчаными отмелями.

Красавка часто вырывалась вперед. Как знать, может быть, откуда-нибудь со стороны на них смотрит сам великий Лох, и она должна быть на виду!

Как-то раз у песчаной косы они наткнулись на большой косяк крупных семог. У Красавки сладко забилось сердце. ^Јй подумалось, что, наверно, это и есть то место, куда со всего моря стекаются семги и где им устраивает смотр великий Лох. Но семга, к которой она обратилась за разъяснением, презрительно скривила губы:

— Это морянки. Их не уважает великий Лох.

— Почему?

— Потому что они плохо соблюдают его закон. Они начинают свой ход в родные реки только осенью и осенью же скатываются в море.

Красавка решительно отвернулась от этих негодниц. Она ничего общего не желает иметь с ними, раз они наполовину изменили великому Лоху. Она легко бежала вперед и первой бросалась навстречу грохочущей волне: великий Лох любит смелых!

Потом был незабываемый момент, когда она вкусила пресной воды. Старые семги, расслабленно покачиваясь на мелкой волне, не стесняясь плакали.

— Здравствуй, родина, — тихо и молитвенно шептали они.

— Я чую запах своей реки! — раздался радостный возглас.

— И я! И я!… — закричали семги.

У Красавки трепетало сердце от счастья. Ей тоже казалось, что в рот ее бьет какая-то томительная, волнующая струйка воды. И тут случилось невероятное: в памяти ее начала оживать дале- кая-далекая речка с певучими порогами.

«О, как хорошо, как хорошо!» — шептала про себя красавка. Нет, нет, не правы те, кто говорили, что в ее сердце не живет закон великого Лоха! Он живет. Она знает теперь путь на родину своих предков. Тоненькая струйка родной воды, как нитка, поведет ее вперед.

Путь был нелегок. Бешеное течение, ледяные заторы, какая-то преграда из бревен во всю реку. Но что ей теперь эти трудности, эти препятствия, если жизнь ее наполнена великим смыслом!

— Вот мы и дома, — сказали однажды семги, останавливаясь на широком плесе. — Слышите, как приветствует нас родная река?

Издали доносился глухой шум воды.

— Это гремят наши пороги, — пояснила одна из рыб, с которой часто плыла рядом Красавка. — Ах, какие у нас пороги! А вода — чистая, ключевая. Пойдем с нами, — вдруг предложила она Красавке. — Ты хорошая товарка. Мы славно повеселимся в нашей реке. Мы тебя научим нашим танцам. А какие у нас молодцы лохи!

— Нет, нет, — сказала Красавка. — Я должна идти в свою реку. Разве ты не знаешь закон великого Лоха?

Немного спустя от семужьего косяка отделилась еще одна семья, затем отделилась другая и третья, а Красавка с поредевшей стаей все продолжала двигаться вперед. Плохо, конечно, что у нее так далеко родина, но родину не выбирают.

Их было всего лишь несколько рыб, когда однажды на утренней заре они вошли в родную реку. Но боже, как они радовались, вступая в нее! В горловине устья звонко журчала вода, прыгая с камня на камень. Наверху ходили туманы, и молодое, розовое солнце с любопытством поглядывало за большими серебряными рыбами, плескавшимися в пороге.

— Вот это водичка! — говорили семги, блаженно замирая под щекочущей струей. Такой реки, как наша, на целом свете не сыскать…

Омывши дорожную грязь, они вышли на ближайший плёс и начали свою первую пляску в реке — так приветствовали родину еще их предки, возвращаясь домой из далекого странствия.

Красавка, по общему признанию, прыгала выше всех. И ей очень приятна была похвала опытных подруг.

Затем наступило ни с чем не сравнимое путешествие по родной реке. Целыми днями искрится галька и песок, поют пороги. И тишина, ласковая тишина малиновых зорь… Мечется в панике речная мелочь. Ельцы, ершишки, хариусы — все разбегаются по сторонам. Глупые! Ну чего же вам-то бояться? А вот злодеек щук, тех следовало бы проучить. Хватит, поразбойничали на своем веку! Но где они? Неужели те колючие огоньки, время от времени зло вспыхивающие в зеленой прибрежной- осоке, их глаза? Ага, струсили, проклятые!

Постепенно вода в речке начала падать. Семги одна за другой стали вставать на плесы — места, где они выросли. И каждая из них предлагала Красавке свой дом, но Красавка наотрез отказывалась. Разве можно нарушать закон великого Лоха? Нет, нет, она пойдет в свой плес!

И вот, оставшись одна, она еще долго плыла вверх по речке. Порой ее охватывало отчаяние. Речка от порога к порогу становилась все уже и мельче. Ей часто приходилось прыгать через кипящие буруны, со всего маху падать на острые камни, и когда она наконец вошла в свой плес, то не знала, радоваться ей или плакать — такое вокруг нее все было маленькое, невзрачное. Сонный плес по краям зарос лопухом. Пороги — как она боялась их в детстве! — шепелявили, как беззубые старики. А ее быстрицка, светлая быстринка, на которой она провела столько радостных и тревожных дней! Вялая, жиденькая струйка воды, сиротливо жмущаяся к серому валуну. Какая-то пестрая рыбка, завидев ее, с испугом юркнула в водоросли.

Неужели и она когда-то была такой же крохотулей?

Да, ни одна рыба не вышла ей навстречу. Море навсегда отделило ее от речных обитателей. Она здесь гостья, недолгая гостья.

И все-таки она сейчас была рада, что снова у себя на родине. Семги живут по закону великого Лоха, и она исполнит его.

6.

Лето стояло жаркое, знойное. Белые ночи, короткие и легкие, как вздох, не освежали воды, поросшей зеленой тиной. Дышать было трудно. Вдобавок Красавку точил морской клоп, и она не могла смыть его в обмелевших порогах.

Тем не менее она мужественно переносила, все испытания. По утрам она плясала, кидалась на щук, если те осмеливались выйти на плес. Пусть дохнут с голоду в своей поганой траве! Ведь защита слабых — это тоже исполнение закона великого Лоха! Он, великий Лох, не может быть несправедливым…

…Помутнели, погасли белые ночи. Над рекой заклубились густые туканы. Потом разразился дружный и благостный ливень. Река моментально вздулась. Зарокотали пороги. Это хорошо. Это река расчищает путь великому Лоху.

Красавка во сне и наяву грезила о нем. В черные осенние ночи она почти не спала. Вот сверху падает звезда, и ей уже чудится, что это сам великий Лох в звездном сиянии идет к ней. А что там за шум на пороге?

Плывут, кружатся листья по реке. Вот и солнце уже редко стало заглядывать на плес. А Лоха все нет и нет…

Как-то рано утром на плес заявился темно-розоватый запыхавшийся крючок.

— Пойдем на коп. Я уже который день ищу себе подругу.

— С тобой на коп? — Красавка едва не рассмеялась, так смешон и самонадеян был этот маленький нахал. — А что я там не видела?

— Как? Неужели тебя не тянет на коп? Все семги гуляют в это время на копах.

— Мне нечего там делать. Я жду великого Лоха.

— Великий Лох, великий Лох… — обиделся крючок. — Подумаешь, зафорсила! Я тоже когда-нибудь вырасту большой.

Бедный карапуз! Он даже не понимает, о каком Лохе идет речь…

В следующие дни еще приходили крюки — маленькие уродливые заморыши с длинными костлявыми головами. И все они звали, умоляли ее пойти с ними на коп.

— О, какая ты бессердечная! — в один голос стонали они. — Зачем ты мучаешь нас?

Нет, она не хотела мучить их. Но что ей поделать с собой, если ее не тянет на коп? И потом, разве затем она пришла сюда, чтобы поиграть с этими молокососами на дресве?

Сыплет белой крупой сверху. По утрам ледяная корка вырастает у берегов. А великий Лох все еще не подает вестей о себе. Может быть, он забыл о ней? А может, она слишком самонадеянна? Кто сказал, что именно к ней, а не к другой семге придет царственный Лох?

Однажды, лежа на дне плеса и прислушиваясь к речным звукам, она вдруг почувствовала странное, незнакомое томление во всем теле. Ее неудержимо потянуло на дресву, на мелкий рассыпчатый галечник.

Она взмолилась:

— О великий Лох! Я старалась жить по твоему закону. Я долго ждала тебя. Почему же ты не идешь?

Немо и пусто вокруг. Ни звука не услышала она в ответ. «А может быть, я провинилась в чем-нибудь? — пришло ей вдруг в голову. — Может, я прогневала великого Лоха тем, что отказалась пойти на коп с его сыновьями? И он наказывает меня за гордыню? Но где, где они, эти крюки? Куда подевались?»

Она бегала взад-вперед по плесу, спускалась за пороги. Крюков не было.

Наконец, совершенно измученная, вся охваченная нестерпимым желанием, она приткнулась к дресве на приплаве у порога.

Была кромешная ночь. Плыли, сшибаясь в темноте друг с другом, мохнатые льдины. Хрустела дресва, скатываясь в порог.

Красавка рыла коп. Рыла неистово, безрассудно, повинуясь всесильному инстинкту продолжения рода. А потом, когда яма была готова, она обессиленно свалилась в нее и снова — в который раз! — зашептала горячо и призывно:

— О великий Лох! За что ты караешь меня? Ну пусть я недостойна тебя. Пускай забыл ты обо мне. Но ведь у тебя много сыновей! И что тебе стоит прислать одного из них! Ну хоть самого- самого захудалого крючка…

И только признесла она эти слова, как в горловине порога послышался звон и грохот, а затем все вокруг задрожало от яркого, ослепительного света, точно само солнце заполыхало в ночи.

Ничего подобного не видела она в своей жизни. Это Лох, сам великий Лох идет к ней. Кто же еще может ходить в таком громе и лучезарном сиянии? Вот оно, счастье, вот награда за все страдания и муки, которые она претерпела в реке!

Сладостная истома волнами заливала ее тело. Она лежала на своем ложе притихшая, завороженная необыкновенным, сказочным сиянием и ждала…

Удар был меток и беспощаден. Стальные зубья остроги попали ей в затылок. Она еще билась, хлестала хвостом, когда ее втащили в лодку…

— Семга! — ошалело и радостно закричал с кормы молодой здоровый парень, который шестом удерживал лодку.

— Тише ты, сука! — прохрипел бородатый мужик, с испугом озираясь по сторонам. — По казенным харчам заскучал… Живо к берегу!

Лодка качалась. Пламя козы — железной решетки с горящим смольем, укрепленной на носу, — шарахалось из стороны в сторону. В черное небо летели искры.

Вот и вся невыдуманная история одной семужьей жизни.

(№ 37, 1977)


Виктор Астафьев

Царь-рыба

В поселке Чуш его звали вежливо и чуть заискивающе — Игнатьичем. Был он старшим братом Командора и как к брату, так и ко всем остальным чушанцам относился с некой долей снисходительности и превосходства, которого, впрочем, не выказывал, от людей не отворачивался, напротив, ко всем был внимателен, любому приходил на помощь, если таковая требовалась, и, конечно, не уподоблялся брату, при дележе добычи не крохоборничал.

Правда, ему и делиться не надо было. Он везде и всюду обходился своими силами, но был родом здешний — сибиряк и природой самой приучен почитать «опчество», считаться с ним, не раздражать его, однако шапку при этом лишка не ломать, или, как здесь объясняются, не давать себе на ноги топор ронить. Работал он на местной пилораме наладчиком пил и станков, однако все люди подряд, что на производстве, что в поселке, единодушно именовали его механиком.

И был он посноровистей иного механика, любил поковыряться в новой технике, особенно в незнакомой, дабы постигнуть ее существо. Сотни раз наблюдалась такая картина: плывет по Енисею лодка сама собой, на ней дергает шнур и лается на весь белый свет хозяин, измазанный сажей, автолом, насосавшийся бензина до того, что высеки искру — и у него огонь во рту вспыхнет.

Но нет искры, и мотор никаких звуков не издает. Глядь, издали несется дюралька, задрав нос, чистенькая, сверкающая голубой и белой краской, мотор не трещит, не верещит, поет свою песню довольным, звенящим голоском — флейта, сладкозвучный музыкальный инструмент, да и только! И хозяин под стать своей лодке: прибранный, рыбьей слизью не измазанный, мазутом не пахнущий. Если летом, едет в бежевой рубахе, в багажнике у него фартук прорезиненный и рукавицы-верхонки. Осенью в телогрейке рыбачит Игнатьич и в плаще, не изожженном от костров, не изляпанном — он не будет о свою одежду руки вытирать (для этого старая тряпица имеется) и не обгорит он по пьянке у огня, потому что пьет с умом, и лицо у Игнатьича цветущее, с постоянным румянцем на круто выступающих подглазьях и чуть впалых щеках. Стрижен Игнатьич под бокс, коротко и ладно. Руки у него без трещин и царапин, хоть и с режущими инструментами дело имеет, на руках и переносице редкие пятнышки уже отлинявших веснушек.

Никогда и никого не унизит Игнатьич вопросом: «Ну, что у тебя, рыбачок, едрена мать?» Он перелезет в лодку, вежливо отстранит хозяина рукой, покачает головой, глядя на мотор, на воду в кормовом отсеке, где полощется старая рукавица или тряпка, култыхается истоптанная консервная банка, заменяющая черпак, прокисшие рыбьи потроха по дну растянуты, засохший в щели пучеглазый ерш.

Вздохнет выразительно Игнатьич, чего-то крутанет в моторе, вытащит, понюхает и скажет: «Все! Отъездился мотор, в утиль надо сдавать». Либо оботрет деталь, почистит, отверткой ткнет в одно, в другое место и коротко бросит: «Заводи!» — перепрыгнет в свою лодку, достанет мыло из карманчика лодки, пластмассовую щетку, руки помоет и тряпицей их вытрет. И никакого магарыча ему не надо. Если пьет Игнатьич, то только на свои и свое, курить совсем не курит. В детстве, говорят, баловался, потом — шабаш — для здоровья вредно.

— Чем тебя и благодарить, Игнатьич?

— Благодарить? — усмехнется Игнатьич. — Ты бы лучше в лодке прибрался, сам обиходился, руки с песком да с мылом оттер. Чисто чухонец, прости господи! — Оттолкнется веслом Игнатьич, шевельнет шнурок — и готово дело, только его и видели! Летит дюралька вдаль, усы на стороны, из-за поворота иль из-за острова еще долго слышен голосок, и пока не умолкнет в просторах нежный звон мотора, полорото торчит рыбак средь лодки и удрученно размышляет: в одной деревне родились, в одной школе учились, в одни игры играли, одним хлебом вскормлены, а поди ж ты!… «Шшоткой руки! С мылом! Шшотка сорок копеек стоит, мыло шешнадцать!»

И примется хозяин лодки со вздохом наматывать шнур на скользкий от бензина и копоти маховик, с некоторой пристыжен- ностью и досадой в душе на свою неладность, а если прямо сказать — на недоделанность.

Само собой, ловил Игнатьич рыбу лучше всех и больше всех, и это никем не оспаривалось, законным считалось…

В студеный осенний морок вышел Игнатьич на Енисей, завис на самоловах. Перед тем как залечь на ямы, оцепенеть в долгой зимней дремотности, красная рыба жадно кормилась окуклившимся мормышем, ошивалась, как нынешние словотворцы говорят, возле подводных каменных гряд, сытая играла с пробками и густо вешалась на крючья.

С двух первых самоловов Игнатьич снял штук семьдесят стерлядей, заторопился к третьему, лучше и уловистей всех стоящему. Видно, попал он им под самую каргу, а это дается уж только мастерам высшей пробы, чтоб на гряду самоё не бросить — зависнет самолов и далеко не сплыть — рыба проходом минует самолов. Чутье, опыт, сноровка и глаз снайперский требуются. Глаз острится, нюх точится не сам собою — с малолетства побратайся с водою, постынь на реке, помокни и тогда уж шарься в ней, как в своей кладовке…

К третьему концу Игнатьич попал затемно. Ориентир на берегу — обсеченная по маковку елка, так хорошо видная темной колоколенкой даже на жидком свету, — уперся в низкце, брюхатые тучи, мозглый воздух застелил берег, река, жестяно и рвано отблескивающая в ночи, ломала и скрадывала расстояние. Пять раз заплывал рыбак и тянул кошку по дну реки, времени потерял уйму, промерз вроде бы до самых костей, но зато, лишь подцепил и приподнял самолов, сразу почувствовал: на нем крупная рыбина!

Он не снимал стерлядь с крючков, а стерляди, стерляди!… Бурлила, изогнувшись в калач, почти на каждой уде стерлядка, и вся живая. Иные рыбины отцеплялись, уходили, которая сразу вглубь, которые подстреленно выбрасывались и шлепались в воду, клевали острием носа борт лодки — у этих поврежден спинной мозг, визига проткнута, этой твари конец: с порченым позвоночником, с проткнутым воздушным пузырем, с порванными жабрами рыба не живет.

Шла тяжелая, крупная рыбина, била по тетиве редко, уверенно, не толкалась попусту, не делала в панике тычков туда-сюда. Она давила вглубь, вела в сторону, и чем выше поднимал ее Игнатьич, тем грузнее она делалась, остойчивей упиралась. Добро, хоть не делала резких рывков! Щелкают тогда крючки о борт, ломаются спичками… Берегись, не зазевайся, рыбак! Цапнет удой мясо иль одежду — ладно, крючок обломится, ладно, успеешь схватиться за борт, пластануть ножом капроновое коление, которым прикреплена к хребтовине самолова уда, иначе…

Незавидная, рисковая доля браконьера: возьми рыбу да при этом больше смерти бойся рыбнадзора! Подкрадется во тьме, сцапает — сраму наберешься, убытку не сочтешь, сопротивляться станешь — тюрьма тебе. На родной реке татем живешь и до того выдрессировался, что ровно бы еще какой, неведомый, дополнительный орган в человеке получился — вот ведет он рыбу, болтаясь на самоловном конце, и весь в эту работу ушел, азартом захвачен, устремления его — взять рыбу, — и только! Глаза, уши, ум, сердце — все в нем направлено к этой цели, каждый нерв вытянут в ниточку, через руки, через кончики пальцев припаян рыбак к тетиве самолова, но что-то иль кто-то там, повыше живота, в левой половине груди, живет своей, отдельной жизнью, будто пожарник, несет круглосуточно неусыпное дежурство. Игнатьич с рыбиной борется, добычу к лодке правит, а оно, в груди-то, ухом поводит, глазом недреманным тьму ощупывает. Вдали огонек мелькнул — оно уж трепыхнулось: какое судно? Опасность от него? Отцепляться от самолова? Пускать рыбину вглубь? А она, живая, здоровенная, может изловчиться и уйти. Напряглось все в человеке, поредели удары сердца, слух напружинен до звона, глаз силится быть сильнее темноты, вот-вот пробьет тело током, красная лампочка внутри заморгает, как в пожарке: «Опасность! Опасность! Горим! Горим!»

Пронесло! Грузовая самоходка, похрюкивая, будто племенной пороз со свинофермы, прошла серединой реки. Следом грустный кораблик неспешно волокся, музыка на нем играла однотонная, протяжная, на вой метели похожая, и под эту музыку на верхней слабо освещенной палубе умирали три парочки, плотно сцепившись перед кончиной и уронив друг дружке бессильные головы на плечи. «Красиво живут. — Игнатьич даже приостановил работу. — Как в кино!»

В этот миг заявила о себе рыбина, пошла в сторону, защелкали о железо крючки, голубые искорки из борта лодки высекло. Игнатьич отпрянул в сторону, стравливая самолов, разом забыв про красивый кораблик, про парочки, не переставая, однако, внимать ночи, сомкнувшейся вокруг него. Напомнив о себе, как бы разминку сделав перед схваткой, рыбина унялась, перестала диковать и только давила, давила вниз с тупым, непоколебимым упрямством. По всем повадкам рыбы, по грузному, этому слепому давлению во тьму глубин угадывался на самолове осетр, большой, но уже умаянный.

За кормой взбурлило грузное тело рыбины, вертанулось, забунтовало, разбрасывая воду, словно лохмотья горелого, черного тряпья. Туго натягивая хребтину самолова, рыба пошла не вглубь, вперед пошла на стрежь, охлестывая воду и лодку оборвышами коленцев, пробками, удами, ворохом волоча скомканных, умаянных стерлядей, стряхивая их с самолова. «Хватил дурило воздуху. Забусел!» — мгновенно подбирая слабину самолова, думал Игнатьич и увидел рыбину возле борта лодки. Увидел и опешил: черный, лаково отблескивающий сутунок со вкось, не заподлицо, обрубленными сучьями; крутые бока, решительно означенные остриями плащей, будто от жабер до хвоста рыбина опоясана цепью бензопилы. Кожа, которую обминало водой, щекотало нитями струй, прядущихся по плащам и свивающихся далеко за круто изогнутым хвостом, лишь на вид мокра и гладка, на самом же деле ровно бы в толченом стекле, смешанном с дресвою.

Что-то редкостное, первобытное было не только в величине рыбы, но и в формах ее тела, от мягких, безжильных, как бы червячных, усов, висящих под ровно состругнутой внизу головой, до перепончатого, крылатого хвоста — на доисторического ящера походила рыбина, какой на картинке в учебнике по зоологии у сына нарисован.

Течение на стрежи вихревое, рваное. Лодку шевелило, поводило из стороны в сторону, брало струями на отур, и слышно было, как скрежещут о металл рыскающей дюральки плащи осетра, сточенные, закругленные водой. Летошний осетр еще и осетром не называется, всего лишь костерькой, после карышем или кастрю- ком, похож он на диковинно растопыренную шишку иль на веретенце, по которому торчат колючки. Ни вида, ни вкуса в костерьке, и хищнику никакому не слопать: распорет костерька — проткнет утробу. И вот, поди ж ты, из остроносой колючки этакий боро- вище вырастает! И на каком питанье-то? На мормыше, на козявках и вьюнцах. Ну, не загадка ли природы?!

Совсем где-то близко закрякал коростель. Игнатьич напрягся слухом — вроде как на воде крякает? Коростель — птица долгоногая, бегучая, сухопутная и летняя, давно пора ей убегти в теплую сторону. А вот поди ж ты, крякает. На близком слуху — вроде как под ногами. «Не во штанах ли у меня закрякало?» Игнатьич хотел, чтоб веселые, несколько даже ернические шуточки сняли с него напряжение, вывели бы из столбняка. Но легкое настроение, которого он желал, не посетило его, и азарта, того дикого азарта, жгучей, все поглощающей страсти, от которой воет кость, слепнет разум, тоже не было. Наоборот, вроде бы как обмыло теплыми, прокислыми щами там, слева, где несло дежурство оно, недреманное ухо. Рыба, а это у нее коростелем скрипел хрящатый рот, выплевывала воздух, долгожданная, редкостная рыба вдруг показалась Игнатьичу зловещей.

«Да что же это я? — поразился рыбак. — Ни бога, ни черта не боюся, одну темну силу почитаю… Так, может, в силе-то и дело?» — Игнатьич захлестнул тетиву самолова за железную уключину, вынул фонарик, воровато, из рукава, осветил им рыбину с хвоста. Над водою сверкнула острыми кнопками круглая спина осетра, изогнутый хвост его работал устало, настороженно, казалось, точат кривую татарскую саблю о каменную черноту ночи. Из воды, из-под костяного панциря, защищающего широкий, покатый лоб рыбины, в человека всверливались маленькие глазки с желтым ободком вокруг темных, с картечины величиною, зрачков. Они, эти глазки, без век, без ресниц, голые, глядящие со змеиной холодностью, чего-то таили в себе.

Осетр висел на шести крючках. Игнатьич добавил ему еще пяток — боровина даже не дрогнул от острых уколов, просекших сы- ромятно-твердую кожу, лишь пополз к корме, царапаясь о борт лодки, набирая разгон, чтобы броситься по туго в него бьющей воде, пообрывать поводки самолова, взять на типок тетиву, переломать все эти махонькие, ничтожные, но такие острые и губительные железки.

Жабры осетра захлопали чаще, заскрипели решительней. «Сейчас пойдет!» — похолодел Игнатьич. Не всем умом, какой-то его частью, скорее опытом он дошел — одному не совладать с этаким чудищей. Надо засадить побольше крючков в осетра и бросить конец — пусть изнемогает в глуби. Прискачет младший братец на самоловы, поможет. Уж в чем, в чем, а в лихом деле, в боренье за добычу не устоит, пересилит гордыню. Совхозная самоходка ушла за вырубленной в Заречье капустой, и пока судно разгрузит овощ, пока затемнеет, Командор в Опарихе не явится.

Надо ждать, жда-ать! Ну, а дождешься, так что? Делить осетра? Рубить на две, а то и на три части — с братцем механик увяжется, этакий на бросового человечишку Дамку похожий обормот. В осетре икры ведра два, если не больше. Икру тоже на троих?! «Вот она, вот она, дрянь-то твоя и выявилась! Требуха-то утробинская с моглятинкой, стало быть, и вывернулась!…» — с презрением думал о себе Игнатьич.

Кто он сейчас? Какой его облик вылупается? Лучше Дамки, недобитого бандеровца Грохотало или младшего братца? Все хапуги схожи нутром и мордой! Только иным удается спрятать себя, притаиться до поры до времени, но накатывает случай, предел жизни настигает, как говаривал покойный Куклин, и сгребает всех в кучу — потом одного по одному распределяет на места. Кто держится на своих собственных ногах, живет своим умом, при любом соблазне хлебает под своим краем, не хватая жирных кусков из общего котла, характер свой на дешевку не разменивает, в вине себя не топит, пути своей жизни не кривит — у того человека свое отдельное место в жизни и на земле, им заработанное и отвоеванное. Остальное все в хлам, в утиль, на помойку! «Ах, умница-разумница! — усмехнулся Игнатьич. — Все-то ты разумеешь, все-то тямлишь! Игрунчик! Докажи, каков рыбак?» — раззуживал, распалял самого себя старший Утробин.

Чалдонская настырность, самолюбство, жадность, которую он почел азартом, ломали, корежили человека, раздирали на части.

— Не трожь! Не тро-о-жь! — остепенял он себя. — Не осилить!…

Ему казалось, если говорить вслух, то как бы со стороны кто-то с непритухшим разумом глаголет, и от голоса его возможно отрезветь, но слова звучали отдельно, далеко, глухо. Лишь слабый их отзвук достигал уха ловца и совсем не касался разума, занятого лихорадочной работой, — там планировались действия, из нагромождений чувств выскребалась деловитость, овладевая человеком, направляла его — он подскребал к себе топорик, острый крюк, чтобы поддеть им оглушенную рыбину. Идти на веслах к берегу он не решался; межень прошла, вода поднялась с осенней завиру- хи-мокрети, рвет, крутит далеко от берега. И рыба на мель не пойдет; только почувствует осторожным икряным брюхом твердь — такой кордебалет выкинет, такого шороху задаст, что все веревочки и уды полетят к чертям собачьим.

Упускать такого осетра нельзя. Царь-рыба попадается раз в жизни, да и то не всякому Якову. Дамке отродясь не попадала и не попадется: он по реке-то не рыбачит — сорит удами…

Игнатьич вздрогнул, нечаянно произнеся, пусть и про себя, роковые слова: больно уж много всякой всячины наслушался он про царь-рыбу, хотел ее, богоданную, сказочную, конечно, увидеть, изловить, но и робел. Дедушко говаривал: лучше отпустить ее, незаметно так, нечаянно будто отпустить, перекреститься и жить дальше, снова думать об ней, искать ее. Но раз произнеслось, вырвалось слово, значит, так тому и быть, значит, брать за жабры осетрину — и весь разговор! Препоны разорвались, в голове и сердце твердость — мало ли чего плели ранешные люди, знахари всякие и дед тот же — жили в лесу, молились колесу…

«А-а, была не была!» — удало, со всего маху, Игнатьич жахнул обухом топора в лоб царь-рыбу и по тому, как щелкнуло звонко, без отдачи гукнуло, догадался: угодило вскользь. Надо было не со всей дурацкой силы бить, надо было стукнуть коротко, зато поточнее. Повторять удар некогда, теперь все решалось мгновениями. Он взял рыбину крюком на упор и почти перевалил ее в лодку, готовый издать победный вопль. Нет, не вопль — он ведь не городской придурок, он от веку рыбак, просто тут, в лодке, дать еще разок по выпуклому черепу осетра обухом и рассмеяться тихо торжественно, победно.

Вдох, усилие — крепче в борт ногою, тверже упор. Но находившаяся в столбняке рыба резко вертанулась, ударилась об лодку, громыхнула, и черно поднявшимся ворохом не воды, дат, комьями земли взорвалась река за бортом, ударило рыбака тяжестью по голове, давнуло на уши, полоснуло по сердцу. «А-ах!» — вырвалось из груди, как при доподлинном взрыве, подбросившем его вверх и уронившем в немую пустоту. «Так вот оно как, на войне-то…» — успел он еще отметить. Разгоряченное борьбой нутро оглушило, стиснуло, ожгло холодом.

Вода! Он хлебнул воды! Тонет!

Кто-то тащил его за ногу в глубину. «На крючке! Зацепило! Пропал!» — и почувствовал легкий укол в голень — рыба продолжала биться, садить в себя и в ловца самоловные уды. В голове Игнатьича тоскливо и согласно, совсем согласно зазвучала вялая покорность. «Тогда что ж… Тогда все…» Но был ловец сильным мужиком, рыба выдохшейся, замученной, и он сумел передолить не ее, а сперва эту вот занимающуюся в душе покорность, согласие со смертью, которое и есть уже смерть, поворот ключа во врата на тот свет, где, как известно, замки для всех грешников излажены в одну сторону: «у райских врат стучаться бесполезно…»

Игнатьич выбил себя наверх, отплюнулся, хватил воздуха, увидел перед глазами паутину тетивы, вцепился в нее и уже по хребтовине тетивы подтянулся к лодке, схватился за борт — дальше не пускало, — в ноги воткнулось еще несколько уд спутанного самолова. Очумелая рыба грозно ворочалась на ослабевшем конце, значит, сдвинула становую якорину, увязывала самолов, садила в себя крючок за крючком, и ловца не облетало. Он старался завести ноги под лодку, плотнее прильнуть к ее корпусу, но уды находили его, и рыба, хоть и слабо, рывками, ворочалась во вспененной саже, взлескивая пилою спины, заостренной мордой, будто плугом вспахивала темное поле воды.

«Господи! Да разведи ты нас! Отпусти эту тварь на волю! Не по руке она мне!» — слабо, без надежды взмолился ловец. Икон дома не держал, в бога не веровал, над дедушкиными наказами насмехался. И зря. На всякий, ну хоть бы вот на такой, на крайний, случай следовало держать иконку, пусть хоть на кухоньке, в случае чего на покойницу-мать спереть можно было — оставила, мол, завещала…

Рыба унялась. Словно бы ощупью приблизилась к лодке, навалилась на ее борт — все живое к чему-нибудь да жмется! Ослепшая от удара, отупевшая от ран, надранных в теле ударами и крюком-подцепом, она щупала, щупала, что в воде чуткими присосками и острием носа уткнулась в бок человеку. Он вздрогнул, ужаснулся, показалось, рыба, хрустя жабрами и ртом, медленно сжевывала его заживо. Он попробовал отодвинуться, перебираясь руками по борту накренившейся лодки, но рыба продвигалась за ним, упрямо нащупывала его и, ткнувшись хрящом холодного носа в теплый бок, успокаивалась, скрипела возле сердца, будто перепиливала надреберье тупой ножовкой и с мокрым чавканьем вбирала внутренности в раззявленный рот, точно в отверстие мясорубки.

И рыба, и человек слабели, истекали кровью. Человечья кровь плохо свертывается в холодной воде. Какая же кровь у рыбы! Тоже красная. Рыбья. Холодная. Да и мало ее в рыбе. Зачем ей кровь? Она живет в воде. Ей греться ни к чему. Это он, человек, на земле обитает, ему в тепло надобно. Так зачем же, зачем перекрестились их пути? Реки царь и всей природы царь — на одной ловушке. Караулит их одна и та же мучительная смерть. Рыба промучается дольше — она у себя дома, и ума у нее не хватит скорее кончить эту волынку. А у него ума достанет отпуститься от борта лодки. И все! Рыба одавит его вглубь, затреплет, истычет ударами, поможет ему…

«Чем? В чем поможет-то? Сдохнуть? Окочуриться? Не-ет! Не дамся, не да-а-амся!…» — ловец крепче сжал твердый борт лодки, рванулся из воды, попробовал обхитрить рыбу, с нахлынувшей злостью взняться на руках и перевалиться за такой близкий борт такой невысокой лодки!

Потревоженная рыба раздраженно чавкнула ртом, изогнулась, повела хвостом, и тут же несколько укусов, совсем почти неслышных, комариных, щипнуло ногу рыбака. «Да что же это такое!» — всхлипнул Игнатьич, обвисая. Рыба тотчас успокоилась, придвинулась, сонно ткнулась уже не в бок, а под мышку ловца, и оттого, что не было слышно ее дыхания, слабо шевелилась над ней вода, он притаенно обрадовался: рыба засыпает, уморило ее воздухом, истекала она кровью, выбилась из сил в борьбе с человеком, вот-вот опрокинется вверх брюхом.

Он, затихнув, ждал, чувствуя, что и сам погружается в дрему.

Словно ведая, что они повязаны одним смертным концом, рыба не торопилась разлучаться с ловцом и с жизнью, рулила хвостом, крыльями, удерживая себя и человека на плаву, работала жабрами, и чудился человеку убаюкивающий скрип сухого очепа зыбки. Морок успокоительного сна накатывал на человека, утишая его тело и разум.

Зверь и человек в мор и пожары, во все времена природных бед, не раз и не два оставались один на один — медведь, волк, рысь — грудь в грудь, глаз в глаз, ожидая смерти иной раз много дней и ночей. Такие страсти, ужасы об этом сказывались! Но чтобы повязались одной долей человек и рыба, холодная, туполобая, в панцире плащей, с желтенькими, восково плавящимися глазками, похожими на глаза не зверя, нет — у зверя глаза умные, а на поросячьи, бессмысленно-сытые глаза — такое-то на свете бывало ль?

Хотя на этом свете все и всякое бывало, да не все людям известно. Вот и он, один из многих человеков, обессилеет, окоченеет, отпустится от лодки, уйдет с рыбой в глубь реки, будет там болтаться, пока коленца не отопреют. А коленца-то капроновые, их до зимы хватит! И кто узнает, где он? Как он кончился? Какие муки принял? Вон старик-то Куклин года три назад где-то здесь же, возле Опарихи, канул в воду, и с концами. Лоскутка не нашли. Вода! Стихия! В воде каменные гряды, расщелья — затащит, втолкнет куда…

Однажды он видел утопленника. Тот на дне реки лежал, подле самого берега. Выпал, должно быть, с парохода, почти к суше прибился, да не знал того и сдался. А может, сердце отказало, может пьяный был, может, и другое что стряслось — не выспросишь. Глаза утопленника, подернутые свинцовой пленкой, пленкой смерти, до того были огромны и круглы, что не вдруг и верилось, будто человечьи то глаза. Разгляделся Игнатьич, съежился — так велики, так уродливо вывернуты глаза утопшего оттого, что рыбка-мелочишка выщипала ресницы, веки обсосала, и ушли рыбешки под кругляшки глаз. Из ушей и ноздрей человека торчали пучками хвосты сладко присосавшихся к мясу налимишек и вьюнов, в открытом рту клубились гальяны.

— Не хочу-у! Не хочу-у-у-у! — дернулся, завизжал Игнатьич и принялся дубасить рыбину по башке. — Уходи! Уходи! Ухо- ди-и-и-и!

Рыба отодвинулась, грузно взбурлила воду, потащив за собой ловца. Руки его скользили по борту лодки, пальцы разжимались. Пока колотил рыбину одной рукой, другая вовсе ослабела, и тогда он подтянулся из последних сил, достал подбородком борт, завис на нем. Хрустели позвонки шеи, горло сипело, рвалось, однако рука сделалась полегче, но тело и особенно ноги отдалились, чужими стали, правую ногу совсем не слыхать.

И принялся ловец уговаривать рыбу скорее умереть:

— Ну что тебе! — дребезжал он рваным голосом, с той жалкой притворной лестью, которую в себе не предполагал. — Все одно околеешь. — Подумалось: вдруг рыба понимает слова! Поправился: — Уснешь. Смирись! Тебе будет легче, и мне легче. Я брата жду, а ты кого? — и задрожал, зашептал губами, гаснущим шепотом зовя: — Бра-ате-ельни-и-и-ик!…

Прислушался — никакого отзвука. Тишина. Такая тишина, что собственную душу, сжавшуюся в комок, слышно. И опять ловец впал в забытье. Темнота сдвинулась вокруг него плотнее, в ушах зазвенело, значит, совсем обескровел. Рыбу повернуло боком — она тоже завяла, но все еще не давала опрокинуть себя воде и смерти на спину. Жабры осетра уже не крякали, лишь поскрипывали, будто крошка короед подтачивал древесную плоть, закис- левшую от сырости под толстой шубой коры.

Вспомнился покос на Фетисовой речке, отчего-то желтый, ровно керосиновым фонарем высвеченный или лампадкой. Покос без звуков, без движения какого-либо и хруста под ногами, теплого, сенного хруста. Среди покоса длинный зачесанный зарод с острием жердей, торчащих по полого осевшему верху. Почему же все желтое-то? Безголосое? Лишь звон густеет — ровно бы под каждым стерженьком скошенной травы по махонькому кузнецу утаилось, и без передыху звонят они, заполняя все вокруг нескончаемой, однозвучной, усыпляющей музыкой пожухлого, вялого лета. «Да я же умираю! — очнулся Игнатьич. — Может, я уж на дне? Желто все…»

Он шевельнулся и услышал рядом осетра, полусонное, ленивое движение его тела почувствовал — рыба плотно и бережно жалась к нему толстым и нежным брюхом. Что-то женское было в этой бережности, в желании согреть, сохранить в себе зародившуюся жизнь.

«Да уж не оборотень ли это?!»

По тому, как вольготно, с сытой леностью подремывала рыба на боку, похрустывала ртом, будто закусывая пластиком капусты, упрямое стремление ее быть ближе к человеку, лоб, как бы отлитый из бетона, по которому ровно гвоздем процарапаны полосы, картечины глаз, катающиеся без звука под панцирем лба, отчужденно, однако ж не без умысла вперившиеся в него, бесстрашный взгляд — все-все подтверждало: оборотень! Оборотень, вынашивающий другого оборотня, греховно^, человечье есть в сладостных муках царь-рыбы, кажется, вспоминает она что-то тайное перед кончиной.

Но что она может вспомнить, эта холодная водяная тварь? Шевелит вон щупальцами-червячками, прилипшими к лягушечьей жидкой коже, за усами беззубое отверстие, то сжимающееся в плотно западающую щель, то отрыгивающее воду в трубку, рот похож на что-то срамное, непотребное. Чего у нее еще было, кроме стремления кормиться, копаясь в илистом дне, выбирая из хлама козявок?! Нагуливала она икру и раз в году терлась о самца или о песчаные водяные дюны? Что еще было у нее? Что? Почему же он раньше-то не замечал, какая это отвратная рыба на вид! Отвратно и нежное бабье мясо ее, сплошь в прослойках свечного, желтого жира, едва скрепленное хрящами, засунутое в мешок кожи; ряды панцирей в придачу, и нос, какого ни у одной рыбы нет, и эти усы-червяки, и глазки, плавающие в желтушном жиру, требуха, набитая грязью черной икры, какой тоже нет у других рыб, — все-все отвратно, тошнотно, похабно!

И из-за нее, из-за этакой гады, забылся в человеке человек! Жадность его обуяла! Померкло, отодвинулось в сторону даже детство, да детства-то, считай, и не было! В школе с трудом и мукой отсидел четыре зимы. На уроках, за партой, диктант пишет, бывало, или стишок слушает, а сам на реке пребывает, сердце дергается, ноги дрыгаются, кость в теле воет — она, рыба, пой- малась, идет! Сколь помнит себя, все в лодке, все на реке, все в погоне за нею, за рыбой этой клятой. На Фетисовой речке родительский покос дурниной захлестнуло. В библиотеку со школы не заглядывал — некогда. Был председателем школьного родительского комитета — содвинули, переизбрали — не заходит в школу. Наметили на производстве депутатом в поссовет — трудяга, честный производственник — и молча отвели — рыбачит втихую, хапает, какой из него депутат? В народную дружину, и в ту не берут, забраковали. Справляйтесь сами с хулиганами, вяжите их, воспитывайте, ему некогда, он все время в погоне.

Опять дед вспомнился. Поверья его, ворожба, запуки: «Ты как поймашь, Зиновий, малу рыбку, — посеки ее прутом. Сыми с уды и секи да приговаривай: «Пошли тятю, пошли маму, пошли тетку, пошли дядю, пошли дядину жану!» Посеки и отпущай обратно и жди. Все будет сполнено, как ловец велел». Было, сек прутом рыбину, сперва взаправду, подрос — с ухмылкой, а все же сек, потому что верил во всю эту. трахамудрию — рыба попадалась и крупная, но попробуй разбери, кто тут тятя, кто тут дядя и кто дядина жена… Вечный рыбак, лежучи на печи со скрученными в крендель ногами, дед беспрестанно вещал голосом, тоже вроде бы от ревматизма искрученным, перемерзлым. «А ешли у вас, ро- бяты, за душой што есь, тяжкий грех, срам какой, варначество, — не вяжитесь с царью-рыбой, попадется коды, — отпушшайте сразу. Отпушшайте, отпушшайте!… Ненадежно дело варначье».

Ни облика, ни подробностей жизни деда, ни какой-нибудь, хоть маломальской приметы его не осталось в памяти, кроме рыбацких походов да заветов. Этот вот другорядь за сегодня вспомнился. Припекло! Но какой же срам, какое варначество за ним такое страшное, коль так его скрутило!

Игнатьич отпустился подбородком от борта лодки, глянул на рыбину, на ее широкий бесчувственный лоб, бронею защищающий хрящевину башки, желтые и синие жилки-былки меж хрящей путаются, и озаренно, в подробностях обрисовалось ему то, от чего он оборонялся всю почти жизнь и о чем вспомнил тут же, как только попался на самолов, но отжимал от себя наваждение, оборонялся нарочитой забывчивостью, однако дальше сопротивляться окончательному приговору не было сил.

Пробил крестный час, пришла пора отчитаться за грехи.

Сомкнулась над человеком ночь. Движение воды и неба, холод и мгла — все слилось воедино, остановилось и начало каменеть. Ни о чем он больше не думал. Все сожаления, раскаяния, боль, муки отдалились куда-то, он утешался в себе самом, переходил в иной мир, сонный, мягкий, покойный, и только тот, что так давно обретался там, в левой половине его груди, под сосцом, не соглашался с успокоением — он никогда его не знал, сторожился сам и сторожил хозяина, не выключая в нем слух. Густой комариный звон прорезало напористым уверенным звоном из тьмы — под сосцом в еще не остывшем теле ткнуло, вспыхнуло, человек напрягся, открыл глаза — по реке звучал мотор «Вихрь». Даже на погибельном краю, уже отстраненный от мира, он по голосу определил марку мотора и честолюбиво обрадовался прежде всего этому знанью, хотел крикнуть брата, но жизнь завладела им, пробуждала мысль. Первым ее током он приказал себе ждать — пустая трата сил, а их осталась кроха, орать сейчас. Вот заглушат моторы, повиснут рыбаки на концах, тогда зови-надрывайся.

Волна от пролетевшей лодки уже качнула посудину, ударила о железо рыбу, и она, отдохнувшая, скопившая силы, неожиданно вздыбила себя, почуяв волну, которая откачала ее когда-то из черной мягкой икринки, баюкала в дни сытого покоя, весело гоняла в тени речных глубин, сладко мучая в брачные времена, в таинственный час икромета.,

Удар. Рывок. Рыба перевернулась на живот, нащупала вздыбленным гребнем струю, взбурлила хвостом, толкнулась об воду и отодрала бы она человека от лодки, с ногтями, с кожей отодрала бы, да лопнуло сразу несколько крючков. Еще и еще била рыба хвостом, пока не снялась с самолова, изодрав свое тело в клочья, унося в нем десятки смертных уд. Яростная, тяжко раненная, но не укрощенная, она грохнулась где-то уже в невидимости, плеснулась в холодной заверти, буйство охватило освободившуюся, волшебную царь-рыбу!

«Иди, рыба, иди! Поживи сколько можешь! Я про тебя никому не скажу!» — молвил ловец, и ему сделалось легче. Телу — оттого, что рыба не тянула вниз, не висела на нем сутунком, душе — от какого-то, еще не постигнутого умом, освобождения.

(№ 39,1979)


Рыбак-Грохотало

Рыбак-Грохотало неподвижной глыбой лежал за жарко нагоревшим костром, сотрясая берег храпом, как будто из утробы в горло, из горла в утробу перекатывалась якорная цепь качаемого волнами корабля. Увидев впервые этого уворотня, я подивился его лицу. Гладкое, залуженное лицо было лунообразно и, точно на луне, все предметы на нем смазаны: ни носа, ни глаз, ни бровей, лишь губки брусничного цвета и волосатая бородавка, которую угораздило поместиться на мясистом выпуклом лбу, издали похожая на ритуальное пятно, какое рисуют себе женщины страны Индии, бросались в глаза.

При взгляде на этого окладистого, всегда почему-то насупленного мужика вспоминался старый добрый британский классик: «Увы, лицо джентльмена не было овеяно дыханием интеллекта…»

Долгий, кружной путь привел Грохотало в сибирский поселок Чуш. Родом он из-под Ровно, из небольшого хлебного сельца Клевцы, куда, на лихую беду Грохотало и всех жителей села, выбитая из ковельских лесов забралась банда бандеровцев и пережидала время, чтоб угодить под амнистию иль умотать за кордон. Грохотало ни сном ни духом не ведал, что жизненные пути его перекрестятся с путями той истрепанной банды само- стийщиков.

Стоявшее на веселом виду, средь полей, садов и перелесков сельцо Клевцы не вызывало подозрений. Патрульным службам, войскам и милиции невдомек, что разгромленные самостийщики отсиживались близ города, жрали самогон, куражились над селянами, пощупывали молодок. Зажатые в щель, они и в самом деле, может, пересидели бы здесь смуту, но однажды в Клевцы пришла воинская машина за картошкой, с нею было два нестроевых солдата, сержант, тоже нестроевой, и шофер с тремя нашивками за ранения и с орденом Красной Звезды. Залившиеся до лютости бандеровцы схватили нестроевиков, истыкали их ножами, привязали веревками к буферу машины, выпустили из бака бензин, согнали селян «дывиться» и, выбрав самого здоровенного и мирного парнягу, под оружием принудили его бросить спичку.

На огонь, на черный дым, на дух горелого мяса и картошки нагрянул механизированный патруль, окружил деревушку Клевцы. Бандеровцы, пока не протрезвели, отстреливались, затем под дулами автоматов пригнали к пулеметам местных мужиков и попытались под их прикрытием скрыться. Взяли всех. Схватили и Грохотало, который, зажмурив глаза, давил на тугой спуск немецкого пулемета, повторяя: «А, мамочка моя! А, мамочка моя!» — пока его не оглушили прикладом.

Вместе с бандитами на битком набитой машине Грохотало доставили в ровенскую тюрьму. Мучили его допросами, но еще больше мучили «браты-самостийщики» после допросов в камере — он зажег бензин, палил червоноармейцев, сотворил черное дело, из-за которого столько невинных людей страдает. Сам он главный бандит, выходит, и потому на допросе пусть назовется главарем банды. Если же не сделает, как велено, «браты» прикинут его шубой или матрацем.

Но на суде Грохотало не стал петлять, чистосердечно все о себе рассказал и миновал «вышки», получив десять лет строгого режима и затем пожизненную ссылку по месту отбытия наказания. Он строил железную дорогу на севере, недостроил, угодил в поселок Чуш, на заготовку леса. Достукав срок, остался здесь навсегда, даже в отпуск на Украину не ездил, боясь, что недобитые бандеровцы сыщут его и прикончат. Осибирячился Грохотало, однако и по сию пору, увидев в кино родные нивы, услышав родные песни, он мрачнел, терял присутствие духа, напивался и бил свою жену. Жена его, из местных чалдонок, баба боевая и тоже здоровая, оказывала сопротивление, царапалась да еще базланила на весь свет: «Банде-э-эра! Фашист! Людей живьем жег! Теперь надо мной изгаляться!…»

Грохотало заведовал в Чуши совхозной свиноводческой фермой, где был у него полный порядок. Свиньи даже в худые годы отменно плодились, план сдачи мяса государству перевыполнялся, фотоличность зава распирала рамку поселковой Доски почета, начальство хоть и не почитало его за дурной язык, за грубые манеры, однако не утесняло особо, сквозь пальцы глядело на то, что зав на совхозной ферме ежегодно выкармливал пару добрых кабанчиков для себя — убеждение, что вкуснее сала нет и не может быть продукта, он как привез с собой из Клевцов, так и не менял его. Грохотало не из тех людей, которые запросто меняют свои вещи.

Кроме сала и себя Грохотало признавал еще гроши, потому был рвачом, и как ему, уроженцу ровенских земель, ни жутко было пускаться на большую воду, он все же обучался ловить рыбу, которую сам не ел, продавал всю до хвостика. Натаскивал Грохотало покойный Кузьма Куклин, знаменитый на всю округу хитрован. Был Куклин хилогруд, маялся животом, с похмелья харкал кровью и потому пустил из-под крыла своего в полет не одного наторевшего в речном разбое удальца. Само собой, Куклин не был тятей питомцам и сноровку не торопился передавать, наоборот, затягивал всячески обучение, норовил обделить в добыче. Чего не жалел мастер, так это матюков. Большую часть отпущенных природой матюков Куклин всадил в Грохотало, отвел душу. Но все вынес Грохотало и рыбачить выучился. Он перестал узнавать Куклина сразу, как только отделился от него.

Покойничек Кузьма, качая головой, говаривал «компаньонам»: «Помяните мое слово — погорит это мякинное брюхо, ши-ибко погорит! В нашем деле все свяшшыки друг с дружкой должны быть в спайке, держаться опчеством…»

За терпение, каторжный труд и выдержку бог был милосерден к Грохотало, скоро он занял место под знаменитой Каргой-Каба- рожкой, что против лежавшего в траве валуна величиной с баню. В ту морочную осеннюю ночь, когда громадная самоходка нашла носом утлую лодчонку браконьеров, Грохотало вроде бы слышал крик во тьме, но притаился, на выручку своего учителя не пошел. Подмяв лодчонку и даже не почувствовав удара, самоходка величественно удалилась в ночь. Куклина, как полагают рыбаки, зацепило мотором за плащ и утащило на дно. Так его по сю пору и не нашли. Новый помощник Кузьмы Куклина на обломанном носу лодки пригребся к берегу, и от реки его навсегда отворотило.

Карга, под ласковым названием Кабарожка, на которую многие зарились, да ума недостало завладеть фартовым местом, если идти от берега малым ходом, находилась на трехсотом отсчете — как ни таился, ни шептал Куклин, Грохотало тоже догадался считать и сразу нащупал добычливое место. Обзавелся «Вихрем», дюраль- кой Грохотало — где, как раздобыл передовую технику, никому не говорил. На севере купить хороший мотор, лодку еще и поныне трудно, а в те годы привозили и продавали их только по блату. Летал на лодке Грохотало, выпятив грудь бочкой, все ему нипочем: и расстояния, и знаменитая Кабарожка, и жизнь.

Дуром валила Грохотало рыба. Он не сказывал по скольку хвостов брал с каждого самолова, но много, видать, потому что бормотуху совсем пить перестал, перешел на водку, к тому же на «Экстру». Морда его еще пуще блестела, будто от рыбьего жира, губки полыхали, как у городской девки. Порозом, нехолощенным, значит, боровом, называли его местные добытчики. Глодала их черная зависть, и, когда однажды у лодки Грохотало поднялся шум, плеск и стало ясно, что впялился на его самолов осетр, согласно решили соратники: «Хватит! Надо с этим делом кончать! Пора сгонять хохла с Кабарожки, порезать концы, издырявить дюральку. Рыпаться станет — припугнуть, не подействует припуг, найдется кой-что поубоистей».

Пока чувство мщения рвало сердца и груди добытчиков, Грохотало, заграбастые глаза, в одиночку боролся с матерым осетром. Сгоряча он пробовал завалить его в лодку — силой Грохотало бог не обидел, хватку нажил. Но как глянул на рыбака «дядек» свиными глазками, как лупанул хвостом по воде — хвост что у аэроплана, Грохотало и осел: одному, на стрежи, не взять. Благодарение старикану Кузьме Куклину, впрок -пошли его научные матюки. Всадив еще десяток уд в тугую кожу осетра, Грохотало обрезал якорницы и попер рыбину на буксире к берегу. На веслах пер, мотором нельзя — тяжелая, сильная рыбина — оборвешь. Осетр между тем очухался, уразумел, куда и зачем его тартают, забултыхался, захлестал хвостом, под лодку уходил, круги вертел на воде. Почуяв брюхом мель, и вовсе осатанился, дельфином из воды выпрыгивал, фортеля выделывал, что циркач. Крючки ломались, капроновые коленца лопались.

Умаянного, в клочья изорванного, на двух крючках уже привел Грохотало осетра на отмель, выпрыгнул через борт, чтоб схватить рыбу под жабры, и опешил: на боку лежала угрюмая животина, побрякивая жабрами, и не жабрами, прямо-таки крышками кастрюль. На человека рыбина смотрела с коробящим спину, усталым спокойствием. Но Грохотало напугать уже ничем нельзя.

— A-а, батька, й-его мать! — заорал Грохотало и, подхватив осетра, поволок его на берег. Почти до обрыва допер, до леса почти, и там, упавши рядом с осетром, валялся на камнях, бил кулаком в зазубренную спину рыбины, в череп бил.

— Га-а! Га-а! Зачепывсь! Зачепывсь! Га-а! Га-а! О то ж! О то ж! — этого ликования оказалось мало для взбудораженной души. Грохотало вскочил, забухал сапожищами по камням и все чего-то орал, махая руками.

«Горе крепит, счастье слепит» — такую поговорку не единожды слышал Грохотало. Африканцы тоже предостерегающе изрекли: «Ты ловишь маленькую рыбку, а к тебе подбирается крокодил». Но ни про что не помнил в ту минуту ошеломляющего счастья Грохотало. Между тем река очистилась от лодок, добытчики расползлись «по углам», завидев вдали подозрительную дюральку, и, когда, заурчав и тут же смолкнув, в берег ткнулась эта самая подозрительная дюралька и на камни ее подтащил высокий костлявый мужик с цыганским чубом и крупным лицом, по которому отвесно падали глубокие складки, Грохотало напустил на себя куражливый вид, полагая, что какой-то наезжий чудак подвернул «подывиться» на «дядька». Тот все еще несогласно лупил хвостом, подпрыгивал, аж камешник разлетался шрапнелью, попадая в морду ликующему добытчику.

Незнакомый человек приблизился к бунтующему осетру, прижал его сапогом, взялся мерить четвертями. Грохотало хотел рявкнуть: «Не чипай!», но душевное торжество, предчувствие денег и выпивки, которой он не делился с «шыкалами» — так он именовал остальных браконьеров, приподнимали его чувства, не давали опуститься до пустого зла. Наоборот, нутро подмывало непривычной теплотой, позывало к общению, разговору.

— Вот зачепыв рыбочку-у! — перехваченным голосом сообщил он и от возбуждения простодушно загагакал, почесал живот, поддернул штаны, не зная, что еще сделать и сказать, он принялся трепетной ладонью обтирать с осетра песок, воркуя что-то нежное, словно щекотал, почесывал молочного поросенка.

— Повезло тебе!

— Та уж… — скромно потупился Грохотало. — Уметь трэба. Место знать, — и, мрея сердцем, заранее прикинув, сколько грошей огребет за рыбину, но все-таки занижая вес осетра, дабы получить затем еще большее наслаждение, с редчайшей для него вежливостью поинтересовался: — Кил сорок будет?

Мужчина скользнул по Грохотало утомленным взглядом и нехорошо пошевелил складками рта:

— Ну зачем же скромничать? Все шестьдесят! Глаз — ватерпас. Ошибаюсь на килограмм, не больше.

Грохотало, вышколенный осадной войною самостийщиков, трусливыми их набегами на спящие села, на подводы и машины, битый арестантской жизнью, способный почувствовать всякую себе опасность за версту, если не за десять, встревожился:

— Кто такой?

Человек назвался.

И обвис Грохотало тряпично. Руки, щеки, даже лоб с бородавкой обвяли, жидко оттянулись, и всему справному телу рыбака сделалось как-то неупористо, вроде только одежда и держала его да мешок кожи, а то развалилось бы тело, что глиняное, в то же время в нем было ощущение какое-то неземное, словно оторвался он от земли, и несло его, несло, вот-вот должно грохнуть меж холодных камней, и будет он лежать на берегу разбитый, всеми забытый, песком его присыплет, снегом занесет. Вот как жалко стало человеку себя, вот как ушибло его — прошлая жизнь вместилась в одну короткую минуту — все-то тащит его куда-то, кружит, кружит и — раз мордой об забор! И все уж в нем кровоточит: сердце, печенки, селезенки, потому что всякая неприятность, всякая душеверть в первую очередь Грохотало несчастного находит. Извольте вот радоваться! Объявился новый рыбинспектор! Переведен из Туруханска вместо Семена. Там его, по слухам, стреляли, да не до смерти. «У-у, й-ёго батьки мать! Не я тоби стреляв…» — попробовал скрипнуть зубами Грохотало, да не было силы на злость, обида, боль бросали на привычное, спасительное унижение.

— Гражданин начальник! Никого нэма… — Грохотало сглотнул слюну, понимая: не то делает, не туда его понесло, но ведь ровенца уж если понесет, так понесет — не остановить. — Мабуть в ём икра? Поделим. Выпьемо тыхо-мырно. В мэнэ сало е, — ухватился он за последнее средство, — слышь, гражданин начальник!

— Брысь! — Рыбинспектор сверкнул рысиными глазами и, положив старую полевую сумку на колено, начал писать.

Грохотало в изнеможении опустился на камень. Сидел, сидел и давай дубасить себя кулачищем по лбу, в то место, где бородавка, словно вколачивал шляпку гвоздя в чурбак, затем начал громко материться, намекая рыбнадзору, что, если он пойдет не с «народом», головы не сносит, здесь стрелки не то что в Туруханске, здесь оторвы такие, каких на свете мало.

Рыбинспектор не удостаивал разговором Грохотало, царапал ручкой и, когда бумагу сунул, пригласил: «Распишись», — лишь ткнул костлявым, давно разрубленным по ногтю пальцем в то место, где злоумышленник обязан учинить подпись. Сунув книгу актов и ручку в залощенную, еще военных времен, полевукУ сумку, рыбинспектор закинул ее привычным командирским броском на бок, волоком затащил осетра в лодку и, брякнув им о железное дно, оттолкнулся веслом на глубину, отурился на стрежинке, наматывая на руку заводной шнурок.

Почему-то военная сумка вызвала у Грохотало особенную ярость, может, сорок пятый год вспомнился, следователь с сумкой? Может, северный строгий лагерь, где военные сплошь щеголяли при сумках, может, и ничего не вспомнилось, просто раздирало клокочущую грудь.

Да где же, на чем же душу-то отвести? И как жить? За каким же чертом так надсадно и тяжело отстаивал он себя и эту самую жизнь, к чему перенес столько мук? Отчего клин да яма, клин да яма на его пути?…

(№ 40, 1980)


Ах, ты ноченька

За дальней горой садится солнце. В небе ни одного облачка. Только марево у горных вершин, мягкое, бледное к середине неба, золотит голубизну, наряжает высь в призрачное сияние. Легкие, ненадоедливые блики падают на широкое плесо. И оно млеет от собственной красоты.

Рыбки безбоязненно выходят на поверхность. То в одном, то в другом месте по глади расплываются ленивые круги. Низко, почти касаясь белыми брюшками воды, проносится парочка уток. Заметив нашу лодку, утки взмывают вверх, заваливаются на правое крыло и, облетев нас, снова снижаются.

Далеко на болотах деловито курлычут журавли. Возле берега суетятся заботливые трясогузки. Одна из них присела на нос нашей лодки и с независимым видом ощипалась, встряхнула хвостиком.

Тишь! Покой и такая благодать кругом, что хочется сидеть неподвижно и слушать, слушать. Но мы — рыбаки, и мы добросовестно, даже с азартом, хлещем по тихому плесу блеснами. Поклевок нет. Напарник мой нервничает:

— Такое плесо! Такой вечер — и не берет! Тут что-то не то.

Я и сам удивляюсь не меньше его. Делаю заброс к узкой горловине, в которую сливается плесо и за которой волнуется перекат.

Резкий толчок. Поклевка! Начинаю быстро подматывать леску, рыба сопротивляется, вываливается наверх, взбурлив воду, и… сходит. Жалко, но ничего. Теперь-то уж мы знаем, что и здесь, на тихом плесе, есть крупная рыба.

Поднимаюсь на лодке до нашего стана и снова начинаю стегать плесо справа налево, слева направо.

Пора уже разводить костер и варить уху. А уха-то ходит где- то в воде и на блесну смотреть не желает… Вдруг рядом с пучком травы, высунувшимся из воды, что-то шлепнулось, оттуда очумело метнулась пичужка, затем расплылись дугой валы.

«Ага, кумушка пиратничает!» — отметил я и, унимая дрожь в руках, швырнул туда блесну. Всплеск! Поворот катушки — и вот она, милая, заходила, загуляла.

— Ага, попалась!

— Чего у тебя?

Я подвожу к лодке щуку, с ходу поднимаю ее на удилище, забрасываю в лодку и кричу напарнику:

— Уху поймал!

— А у меня пусто.

— Ничего, друг, не горюй, еще поймаешь.

Я поплыл кашеварить и, отталкиваясь шестом, затянул:

Сидел рыбак веселый

На берегу реки…

— Не ори ты там! — раздраженно крикнул напарник, уже перебравшийся по перекату на другую сторону протоки.

Вот и огонек разгорелся, а напарника моего все нет и нет. Я нарубил веток для подстилки, выбрал из остожья немного прошлогоднего сена под бок. Жду, растянувшись на траве.

Темнеет.

На фоне бледной зорьки проступают пики острых елей. Здесь леса сделались как бы гуще, сдвинулись плотнее. Замолкли птицы, Лишь неугомонные кулички, радуясь тихому летнему вечеру, завели свои игривые, убыстряющиеся в полете песни.

Люблю их, длинноногих, голосистых. Они приносят с собой охотничью весну. Они своим пением подгоняют ручьи, до самых дальних гор провожают вечернюю зорьку и делают побудку среди речной пернатой армии по утрам. Дотлела зорька. Темнота обступила костер. Вокруг него виднеются белые пятна цветов. Эти желтые цветы на Урале и в Подмосковье называют купавками, а в Сибири — жарками, потому что в Сибири они огненно-яркого цвета и светятся в траве, что жаркие угли. Сибирь! Родина моя! Далекое и вечно близкое детство, ночи у костра и пахнущие летом цветы жарки, и песни куликов, и звон кузнечиков, и такие же, как сейчас, мечты о томительном далеком. Ах ты, душа рыбацкая, неугомонная и вечно молодая! Сколько запахов впитала ты в себя, сколько радостей пережила ты, сколько прекрасного, недоступного другим влилось в тебя вместе с этими ночами, вместе с теми вон далекими, дружескими, подмигивающими тебе звездами!

Ах ты, но-о-очень-ка,
Но-о-очка те-о-омная…

Я забыл о своем напарнике, о рыбе, которую пора опускать в котелок, обо всем на свете. Унимаются кулички, замирает все вокруг, только темная ночка слушает, как я славлю ее.

Шуршит трава, появляется мой товарищ, заглядывает в котелок и молча берет весло, на котором лежит разрезанная на куски щука. Спустив рыбу в котелок, он садится на траву и подтягивает мне:

Только есть у меня
Добрый молодец…

Вдали слышен рокот мотора. Он нарастает, приближается.

— Товсь! — командует по-моряцки напарник, и я, похрустывая суставами, поднимаюсь с травы.

Браво насвистывая, идет моторист, который подбросил нас сюда по пути на лесоучасток. Идет он уверенно, как человек здесь все знающий, каждую тропинку и кустик. Он сразу же возникает в свете костра, чумазый, веселый, бодрый. Вот такие они и бывают чаще всего рыбаки — компанейские, бескорыстные ребята.

Без стеснения подсаживается он к нашему костру, чокается с нами эмалированной кружкой и провозглашает:

— За знакомство!

— За знакомство и за эту ночь, — обвожу я вокруг себя рукой.

— Правильно! — поддерживают меня друзья.

В душе мы все — поэты.

(№ 45, 1985)


Василий Бочарников

Струится речка в лесных берегах

Вот и еще один день проструилась в лесных берегах моя речка Покша. Завечерело. Тихо на реке. Так тихо, что шлепок блесны кажется щучьим всплеском. Речка будто остановилась, заморенная зноем. Вода уже не отливает синью, сделалась словно стальная. Но вечерняя зорька теплит эту сталь.

Прошелестели кулики, треснули крылышками стрекозы синечерные; в траве у берега всплеснулась крупная рыбина — мог быть голавль, а мог и язь…

Покша обрамлена ивами, ольхами, а ярусом выше — соснами, елями, березами.

Над рекою не спеша пролетела доверчивая птица чайка. Острее разливается запах воды, иван-чая, ивовой листвы. Тишина такая единая, всеобщая, что не хочется взмахивать спиннингом и вновь посылать блесну за щукой. Даже песчинка в барабане катушки, позванивая, раздражает…

И тут откуда-то объявился и стал вплывать в русло туман, пепельный, росный. Туман еще не осмелел, надвигается не плотным валом — островами. Это впереди. А оглянулся назад — утонула в тумане излучина Покши.

Над вечерней рекой, рассекая клубы тумана, понеслись посвисты иволги. А на левом берегу, в ельниках, загулькал, при- станывая, вяхирь.

Осенняя речка — речка без тайн. Вода прозрачна, чиста, холодна — все видно: коряги, камешки, бурую траву на дне, песок, старые деревья. Закинул удочки — незачем поплавки сторожить. Вот пришли окуни в полосатых тельняшках. Поглядели на червяков, засмеялись окуни: «Э, дядя, мы сыты!» Виляют хвосты, гребут плавники — мимо. И еще стаи четыре проходили, и у тех на носах то же самое написано.

Рыбацкое счастье — в чем оно? Неужели в том, чтобы принести леща, десятка полтора окуней?! Да бог с ним, с уловом! Вот пойду по всем заветным местам да погляжу, какая рыба там ходит. На свободе. В родной стихии… Скажете, это детство? Вот и славно! Пусть в человеке живет детство. Ведь детство — это удивление и открытие. И радости. Самые чистые на свете.

Удочки смотаны, и я шагаю берегом реки. Тут, у старой ветлы, брали окуни. Сколько же их! Плавают, прогуливаются. Вот два «лаптя» сошлись нос к носу. Обсудить будущие зимние дела?… А этот — ну, настоящий агрессор, так и норовит задеть хвостом своего маленького соседа!

А куда мчится эта стайка окуней? Если не затормозит вовремя, то быть ей на берегу. Нет, как по команде, круто развернулась к коряге. И остановилась, не шевеля ни хвостами, ни плавниками.

Весной, побушевав вволю, речка отторгла от берега крохотный островок. И вот в проход между островком и берегом повадились ходить голавли. Очень осторожная, степенная рыба! Надо стать за кусты, и тогда увидишь, как здоровенные, серебряносиние голавли с огнистыми плавниками идут против течения.

Словно вода отшлифовала тело рыбин. Голова красива, а в корпусе стремительность. Сильная рыба. Гордая рыба. Крупные голавли ходят в одиночку. Реже парами. Они словно понимают свое величие, и каждый будто хочет покрасоваться перед тобою в одиночку.

В мельничном омуте (тут когда-то, еще до войны, стояла мельница) водятся щуки. Когда я подошел к омуту, что-то сильно плеснулось у противоположного берега. Пришлось подождать, пока я увидел серебристо-желто-зеленую щуку. Она шла стремительно. Красивая и страшная. Торпеда и гроза реки. Время от времени щука открывала пасть и пускала пузыри. Наверно, ей не нравилась хрустальная чистота воды в реке: далеко заметна всей рыбе. А рыскать, долго гоняться за добычей — не в характере щуки.

Я шагал к своей избе весело. Сосед Лев Владимирович остановил.

— А улов?

— В речке. — Разумеется, я не сказал ему, что на речке занимался тем, что разглядывал рыб.

— Ну, пойдем, я дам тебе на жаренку. С утра наловил в своем пруду карасей. Подросли за лето.

В начале лета Лев Владимирович ловил карасей в болотных озерах и сажал в свой пруд.

Он выбрасывал карасей, широких, золотистых, прямо на траву, говоря:

— Уха из карася, можно сказать, ничтожная, а вот поджаришь в сметане — царская еда. Я читал, Петр Первый карасей из нашего Чухломского озера требовал доставлять ему живыми, в садке. И возили.

Снежок похрустывал под ногами. Подпираясь пешней, я спустился с бугра к тихой — без рыбьих всплесков, без волн, без журчания струй — речке Покше.

Покша в белых берегах какая-то непривычная, задумчивая. И вверх по течению и вниз по течению ледяные забереги, только ближе к середке открытая вода, стальная и даже черная, в которой не отражаются ни небо, ни прибрежные ольхи и ельник. Лед бело-зеленый с неровными краями, отороченными тонкой нежной бело-синей бахромкой. Ледяная бахрома купается в воде.

Лед никем не опробован, нет следов. Где же найти подходящий бочажок, чтобы в первый раз половить окуней со льда? На Конской ямке? На Купалке? На Воронке?… Не обойтись без разведки, и вот мы с Сигналом (Сигнал тоже пока не признает реку, часто останавливается, приглядывается, принюхивается, ужимаясь, с опаской забегает на лед и тут. же выскакивает на берег) ведем поиск. Продираемся зарослями голого лозняка, мнем хрупкие камыши и жесткую бурую осоку.

Запах морозного снега бодрит.

В который уже раз я убеждаюсь, что лед тонок, с одного замаха прокалывает его пешня. Только в бочагах, где движение воды спадает, береговой лед держит меня, да и тут нужно быть начеку.

Там и сям в реке, словно шкуры белых медведей, на островках надежно залег снег. Бурая куга поникла, светло-желтый камыш с проседью на метелках. Камни над водой тоже в новеньких белых чепцах. Без листвы лозняки на берегах сразу поскром- нели, утратили свою загадочность. Все непохоже: и берега, и река. Все стало строгим, четко выраженным и холодным.

С берега на берег лениво перелетают вороны; кажется, они спят на лету, проскрипит сердитая сорока, и ее резкий голос долго рассеивается над рекой.

Неожиданно пробилось, прокопалось и встало над лесами и рекой солнце — жестяно-холодный белый кружок. Даже глядеть страшновато на белое солнце.

По всему видно, что Покша взяла себе отдых. И надолго.

Но перед Воронкой, на быстринке, вода пела тем же бодрым, что и летом, голосом. Как я обрадовался ему! Стою, слушаю… Все вернется. Только нужен срок. Жди… И еще укор услышал я в этом голосе: нужно любить речку не только летом, но и тогда, когда она в белых берегах.

(№ 39,1979)


Анатолий Приставкин

Дело о браконьерстве

К вечеру они заявились к нам опять. Директор совхоза и его молчаливый спутник. Но приехали они вместе с милицией.

Милиционер, молоденький белобрысый парнишка, был явно навеселе и держал для чего-то в руках — может, для большего устрашения — полосатый гаишный жезл.

— Эти? Браконьерствовали? — спросил он, выходя из машины и указывая жезлом на нас.

Мы, то есть я и моя жена, и сестра моей жены с мужем, все стояли у палаток и смотрели на прибывших.

— Они самые, — подтвердил директор. Прищурившись, он поглядел на нас и отвернулся.

— Ну что же, граждане-товарищи, — спросил милиционер, напуская на себя строгость, — будем предъявлять орудие браконьерства или будем сопротивляться?

— Вы о чем? — спросил Володя и невинно поглядел на милиционера.

— О том, — сказал милиционер, — что вы ловили недозволенным методом, то есть сетями, здесь рыбу… И свидетели подтверждают.

— Вот здесь ловили, у самого берега. — Директор ткнул пальцем на травяной пологий берег, где стояли наши палатки.

Поигрывая полосатой палочкой, милиционер прогулялся вдоль палаток, даже заглянул в одну из них, осмотрел «Жигули».

— Была у них сеть, мы сами видели, — повторил директор. — Мы стали их увещать, а они начали грубить!

— Вы сами грубили! — сказала Надя.

— Ах, это я грубил! — вспылил директор и сразу как-то побледнел. — Стыдно вам, товарищи. Приехали в чужое место на природу и стали хулиганить! Где ваша совесть?

— Не вам о совести говорить, — врезалась в спор моя жена. — Приезжаете по ночам, да еще пьяные, да еще грозитесь! Вы же детей напугали!

— Ну ладно, ладно, — произнес милиционер миролюбиво. — Так вы что же, отказываетесь отдать сеть?

— Нет у нас никакой сети! — сказал Володя.

— Есть у них сеть, они ее спрятали! — воскликнул директор.

Милиционеру стало скучно слушать нашу перепалку. После некоторого колебания он строго, хотя строгость никак не вязалась с его безмятежным, почти детским, лицом, заявил, что вынужден снять номера нашей машины, чтобы мы никуда не уехали, а завтра в милиции разберемся.

С помощью молчаливого спутника директора милиционер долго отвинчивал номера, но смог отвинтить только передний. Держа его, как держат при докладе папку, милиционер сел в директорский «газик», сел и сам директор. Полоснув узким пучком света по яркой, странно зеленой в лучах фар траве, они медленно проехали по лугу, оставляя за собой след, выехали на грейдер и укатили. Запахло пылью, стало сразу темно.

— Ну, доловился, да? — тем же тоном, как она разговаривала с директором, Надя спросила мужа. И так как он виновато молчал, она добавила, уходя спать: — Чтобы я твоего бредня больше не видела! Понял? Можешь сжечь его в костре или… В палатку я с ним не пущу!

Надя очень справедливый по характеру человек. Я сразу обратил внимание, что, ругаясь с директором, она ни словом не обмолвилась о том, ловили мы сетью или не ловили. Это было наше дело. Она протестовала против этого ночного набега и была по-своему права. Худенькая, невысокая, в очках, она вовсе не спорщица, но уж если заведется, тогда противнику несдобровать. И Володя, и я — мы оба это качество ее знали. Понял это, кажется, и директор. Во всяком случае, в какой-то момент конфликта он отмахнулся и отошел. Все-таки хоть он был наш противник, но он был настоящий мужчина и не унизился до мелкой склоки с бабами.

Так я размышлял, ворочаясь на кочковатом своем ложе в палатке, и вдруг подумал: нужно ли было вообще сюда приезжать?

Это произошло как-то стихийно. Вдруг в одночасье решили, забрав детишек, Аньку да Ваньку (первая дочка Нади, а сын — наш), поехать в Подмосковье, за грибами, а кто-то Наде говорил, что именно здесь, неподалеку от Дмитрова, сплошь грибные леса. Наскоро собрались, а Володя взял сумку с пресловутой теперь сетью. Хотя Надя сразу ему сказала, чтобы сеть он не брал. Но Володя упрямый человек: он снес сумку в машину, произнеся, что она не тянет…

А местечко мы нашли на диво живописное. Речка небольшая, но быстрая, дугой обтекала лужок, и стоило лишь свернуть с грейдера и проехать метров сто по траве, и мы оказались на берегу. А по ту сторону грейдера начинался большой сосновый лес, так что все удовольствия: и простор для детишек, и грибы, и даже речка.

Свободно, на приличном расстоянии друг от друга, мы поставили наши палатки. Соорудили костерок и даже нечто вроде кухоньки с полочками — все это Володя. Он вообще оказался мастером на все руки. Вырыл в откосе ямку-погребок, куда мы сложили скоропортящиеся продукты, сплел из ивняка крышечку для погребка. Из этого же ивняка поставил с подветренной стороны костра этакий заборчик, чтобы огонь не распыляло ветром.

А пока мы налаживали остальное хозяйство, он достал из сумки свой бредень. Бредень или сетку — я, честно говоря, ничего в них не понимаю. И тогда не понимал, и после этой истории тоже не понимал.

— Подзаведем? — спросил он. меня, подмигивая и ухмыляясь.

Я отвечал, что сетями сроду не ловил и не вижу в них интересу. На удочку я люблю ловить — там хоть азарт есть, а здесь что?

— А здесь рыба, — сказал Володя. — Но ты хоть помоги, а то одному мне не справиться…

— Да уж помогай себе сам, — отмахнулся я.

Он упрямо распутывал на сетях мотчю, замышляя как-то ловить в одиночку.

Мы же, оставив с Володей детей, взяли ведерки для грибов и, миновав излучину и грейдер, вошли в теплый, прогретый лес. Пахло хвоей. Грибы попадались не шибко, но мы проходили бы, наверное, долго, если бы не помешал дождь. Слава богу, мы еще были недалеко от лагеря. Тяжелая синяя туча углом выдвинулась откуда-то из глубины леса, зашумели, заметались верхушки сосен, и стало сразу сумрачно и неуютно.

Едва мы успели добежать до палаток, как в небе полоснула молния, грянул долгий с перекатами гром. С легким шорохом прокатилась первая полоса дождя и затихла. Все кругом замолкло и насторожилось. Опять ударил гром, ухнул, как из пушки, где- то под боком, рванул откуда-то ветер, хлопнула брезентовая дверка палатки, звякнула переворачиваемая у костра посуда. И вдруг хлынуло так, что и грома не стало слышно, — все загудело под напором воды.

Так продолжалось с четверть часа, не убавляясь, а потом, хоть дождь не затих, стало убывать в звуке: уже не гул, а шум, а потом дробящий, как крупой, прошел по палатке волнами, то возрастая, то сникая, и вдруг смолк совсем.

Мы несмело откинули влажный полог и ахнули. Прямо от нашей речки, от ближайшего круглого куста, окрашивая этот куст в желтый цвет, столбом, нет, фонтаном круто вверх взметнулась широкая радуга. Такая живая, густая, такая переливающаяся влажными соками земли, что смотреть на нее было больно. Наверное, никто из нас никогда не видывал, чтобы радуга вполко- леса, такой насыщенности, такой силы, без единого пробела в цвете, огненно полыхала в непосредственной близи. Казалось, что именно от нее, от ее дрожащей поверхности, исходил этот оглушительный зеленый аромат листьев, цветов и трав…

Наши дети — вот глупый народ! — побежали по мокрой траве к тому самому кусту, где извивалась, откуда истекала радуга, чтобы вблизи посмотреть чудо рождения. Но разве возможно наблюдать чудо, да еще вблизи?!

Мы-то, взрослые, уже знали, что если чудеса и бывают, то лишь на расстоянии, именно там, где никто не может видеть, как они происходят. Теперь в этом предстояло убедиться нашим детям.

Мы же занялись сырыми палатками, опрокинутой посудой, поглядывая в ту сторону, куда уходила, обнажив рваный аспидночерный бок, уже нестрашная, почти живописная туча. Все блестело, все сияло на солнце.

И вот в такой именно момент Володя решил закинуть свою сеть. Ему почему-то казалось, что в мутной от дождя реке сейчас особенно добычливо ловится рыба. Я не упомянул, хотя это надо непременно сделать, что Володя работает шофером — развозит на машине почту. То есть теперь, когда прошло достаточно времени, я говорю о его профессии в прошлом времени. Сейчас он вообще нигде не работает. У него с давней поры, еще с той, когда он работал в колхозе, оказалась застарелая болезнь ног, которая вызывает гангрену пальцев и которая в простонародье именуется «окопной болезнью». Гангрена грозила распространиться на голень, и ногу ему ампутировали.

Но это все потом. Через много лет. Я сейчас подумал, что, как и многие деревенские ребята, он потому и тяготел к сетке, а не к удочке, что на деревне Ьеть да острога не почитаются чем-то браконьерским. А удочка, с точки зрения мужика, — это скорей городская забава, времяпрепровождение, а не дело.

В общем, пока мы занимались хозяйством да обедом, Володя в одиночку закрепил один край сети на берегу, а другой потащил за собой в воду. Потащил да за что-то там зацепился. Подергал, подергал и заорал мне на берег:

— Эй, потяни другой конец!!!

Пока мы так тянули да перебрасывались словами, к нам подошли эти двое: директор совхоза и его помощник.

Мы видели их, но чуть раньше, в самом начале дождя, когда они подъехали на брезентовом «газике», в метрах ста от нас вышли из машины, прикрывшись плащ-палатками, и стояли там у воды. Но мы тогда никакого внимания на них не обратили. Теперь же Володя, стоя по пояс в реке, что-то мне кричал, вроде того, что дергай, да не так, а так, и не на себя, а в сторону, да не порви чего. Директор оказался за моей спиной и глуховатым голосом произнес:

— Это что же, сеть, да? А кто вам разрешил ловить здесь сетью?

Сказано, повторяю, это было довольно спокойно, но по-хозяйски. А так как сеть все не тянулась, Володя кричал, а человек за спиной говорил довольно властно, я, психанув, крикнул, не оборачиваясь:

— Вы-то кто такие?

— Я директор здешнего совхоза, — ровно сказал человек. — А это мой завхоз. А вы? Из Москвы? Как же не совестно вам, москвичам, заниматься браконьерством?…

— Да подите вы! — крикнул я в сердцах, повернувшись к говорившему. Меня разозлило, что здесь, в этой дурацкой ситуации, когда я не имею отношения к сети, меня стыдят и называют браконьером. Тем более что я всегда считал себя охранителем природы и никогда не позволял себе ветки лишней срубить, не то чтобы попирать законы. А Володя, главный зачинщик и виновник моего позора, спокойно наблюдает из воды за нашим диалогом и будто бы это его не касается.

Впрочем, нет, он не промолчал. Когда страсти стали накаляться, он крикнул из воды:

— А кто вы такие, чтобы нам указывать? А? — И уже как бы сам себе: — Много развелось тут всяких, кто начальников корчит…

И опять он закричал мне, чтобы я не тянул, а дернул, потому что он нащупал корягу и ее нужно поднять…

— Ах, вы хотите знать, кто мы такие! — вспылил директор, и лицо его худощавое стало очень бледным.

Я сразу подумал, что у него довольно-таки расшатаны нервы. Он решительно, кивнув завхозу, направился к своей машине, а его плащ-палатка в темных потеках от дождя волочилась за ним по траве.

— Я вам покажу! — произнес он с угрозой, хлопнул дверцей и уехал.

А мы остались распутывать эту проклятую сеть. Но, видать, я все-таки сильно разозлился. В сердцах я швырнул конец на берег и крикнул Володе:

— Ну тебя! Распутывай свою сеть сам! Какого черта она мне нужна!

Как там распутывался Володя с сетью, как доставал и куда прятал, я, честно говоря, не видел. А потом, уже в сумерках, часов, наверное, в десять приехали они снова, но уже с милицией, и вконец испортили нам настроение. Да еще и номер от машины забрали. Спали мы плохо.

Утром я залез в машину и поехал в районный центр. Искать управу на здешнее начальство можно было лишь у еще более высокого начальства — я это знал.

Воздух был чист и прозрачен. Роса лежала на избитом асфальте. Моя машина, хоть и с одним номером, бежала легко. Но я никак не мог забыть, что я как бы уже неполноценный водитель, и то, что так оскорбительно у меня забрали мой номер, горячило обиду и возбуждало меня на будущие поступки.

В другое бы время хватило меня, чтобы отвлечься от дороги и оценить прекрасные церкви, попадавшиеся на моем пути. Как и скромные, но по-особенному русские деревеньки, осененные голубым начинающимся днем. Но сейчас ничего, кроме своей конечной цели, я не видел. Зло — это темнота, идущая изнутри. Оно лишает возможности видеть мир таким, как он есть. Только сейчас, вспоминая, я думаю, что утро было замечательным, солнце, еще не жаркое, не залоснившееся, не заплывшее от собственного жира, поигрывало зайчиками на стекле, полосами наискось линовало в золото дорогу, и все светилось, и все хотело жить.

Только я, извлекая из темноты своего сознания все, что не давало затухать моему злу, всю память о вчерашнем, торопил машину и жаждал исполнить свою месть… А ведь день-то сгорел и ничего не оставил мне, кроме этой черной ненависти и зла. Впрочем, нет, неправда. Осталось что-то еще, иначе я не смог бы написать этот рассказ.

Но кто мог тогда удержать меня, когда я был уязвлен и уже разъедающая кислота раздражения проникла внутрь и подпекала где-то под сердцем! В таком состоянии, я думаю, и совершаются инфаркты, но машина рвалась вперед, и ее энергия была моим выходом и моей разрядкой.

Отделение милиции, хоть я и не бывал в этом городке никогда, разыскал сразу. Оно оказалось, как я ожидал, в самом центре, почти на площади, в цепи других зданий, занимаемых местной властью — исполкомом, горкомом, облпотребсоюзом, — и небольшими магазинчиками.

В милиции никого еще не было. Я переставил машину на более удобное место, в тенечек, и опять почувствовал, не увидев переднего номера, как неприятно, неправильно, незаконно выглядит она с пустым, ничем не прикрытым бампером…

Я прошел мимо разных палаток, мимо рекламы кино, все это видя и даже проглядывая, но ничего не принимая, ибо все мое зрение, слух, мое сердцебиение и мои вдох и выдох сейчас были целеустремленно заняты одним тем, что я должен сказать в милиции.

Я вернулся в прохладную приемную милиции и сел на деревянный, залоснившийся от множества седоков стул. Потолок в приемной был плохо покрашен, полы какие-то нечистые, а стол, стоявший прямо передо мной, почему-то был весь залит фиолетовыми чернилами.

Я следил глазами за чернильными разводами и узорами, вдруг находя в себе какие-то слова, какие-то веские факты, должные лечь в мой рассказ о вчерашнем дне.

Начальник милиции оказался невысоким плотным человеком с монгольским лицом и кривыми ногами. Кривизну ног еще больше подчеркивала его милицейская форма, особенно сапоги. Он прошел мимо меня, едва не зацепившись за мои ноги, своим ключом открыл дверь и, не прикрывая ее, крикнул из кабинета: «Эй, вы ко мне? Проходите!»

Все было как и бывает в провинции: помпезно и простовато. Впрочем, это две стороны одной и той же медали. Помпезность заключалась в том, что начальник встретил меня сидя за столом в кресле и во время разговора как бы и не слушал, а ворошил бумаги, переставлял с места на место чернильницу и вообще производил впечатление занятого человека. Простоватость сквозила в том, как он это все делал. Но, в общем, он был неплохой человек и выслушал мой рассказ не перебивая. Я же действовал по заранее продуманному плану и повествовал события с наиболее выгодной для себя стороны, отмечая в первую очередь грубость директора совхоза, ночной визит, пьяного гаишника, испуганных детей. В конце я почти вскользь упомянул свою профессию и будто бы для порядка небрежно положил на стол удостоверение журналиста. Я знал, что именно это в конце произведет должный эффект.

Начальник кивнул, взял в руки и внимательнейшим образом, вплоть до сверения фотографии, прочитал документ и отложил его. Ему было все ясно. Его монгольские глаза вприщур изучающе смотрели на меня.

— Так, так, — произнес он для начала и постучал пальцами по столу. — Так что же, я не понял, была у вас сеть или сети не было?

— Не было, конечно, — отвечал я твердо. Я и сам верил в эту минуту, что никакой сети у нас не было. Но для надежности я добавил: — Может, он какие-нибудь веревки принял за сеть?

— Что за веревки? — спросил начальник.

— Да веревки, которыми мы траву тащили.

— Траву? Из реки?

Начальник подумал, метнул в меня черный огонек глаз и наклонил голову в знак того, что он считает, что так возможно объяснять и говорить. Это похоже на правду.

Про траву придумал не я — моя жена придумала. Провожая утречком, в халатике и в резиновых сапожках, обрызганных росой, она довела меня до машины и произнесла, морщась как от боли:

— Ты уж не нервничай там… Черт с ними, пускай доказывают, если могут. Скажи, что траву тащили из реки, — мы и вправду потом доставали траву…

И я подумал, что про траву надо сказать, тем более что сети нет и доказать, что она была, уже невозможно.

— А что же директор? Он издалека смотрел или близко подошел? — спросил начальник, занявшись снова своим столом и не глядя на меня. Тем самым тоном, когда все ясно и нужны лишь некоторые детали, проясняющие эту ясность еще более. Я увидел, что искал он телефонную книгу.

— Он подошел, но в общем так, что был сзади… Как бы на расстоянии, — объяснил я и добавил: — А он сразу же начал грубить.

— Грубить? — спросил начальник, вдруг удивившись.

— Грубил… Вообще кричал!

Начальник милиции покачал головой:

— Что-то на него непохоже. Я его знаю. Это достойный человек, честный… Нет, не просто честный, он принципиально честный. Из-за его принципиальности у него даже неприятности были. Нет, нет, я не говорю ничего, у него трудный характер, но он бывший фронтовик и у нас в районе на хорошем счету…

И снова, в неуверенности покачав головой, он стал набирать номер. Набирал и говорил:

— Конечно, нервы и прочее. У него сейчас с урожаем нелады. Но вообще-то он серьезный товарищ, и жалко, конечно, что так все…

Тут телефон соединился, и начальник милиции, насколько я понял, стал разговаривать с коллегой из отделения поселочка, близ которого все и произошло.

Он выслушал все, что ему оттуда сказали, и тоном как бы не приказывающим, а советующим, произнес:

— Уладьте… Ведь это мелочь, в конце концов. Ну да. Ну и что? Ну показалось. Там веревки какие-то были, которыми они траву тащили из реки… Вот именно.

И опять, выслушав что-то довольно долгое и, видать, основательное, он, поморщившись, ответил:

— Да знаю, я его, какой у него характер! Ну поговорите, объясните. Стоит ли быть таким принципиальным во всяких дрязгах? А этот товарищ, — он метнул черным глазком на меня, — сейчас подъедет. И номер приверните. Что за мода действовать таким образом? Кстати, вот утверждают, что работник ГАИ еще и выпивши был. Да. Проверьте. Пока все.

Провожая меня, начальник милиции уже вовсе изменил форме: он вышел из-за стола и, проводив до дверей, пожал мне руку.

— Вы знаете… Вы там помягче. Постарайтесь добром уладить. Он неплохой человек. Его тоже понять можно, — и он вздохнул. — Если что, звоните мне. До свидания.

Обратная дорога по шоссе, уже нагретому, уже пыльному, показалась мне еще короче. Все-таки если наш скандал не закончился пока победой, то уж никак теперь не мог обернуться поражением. И боль, что подпекала изнутри, сошла, и уже не ныло противно под сердцем. Да и машина хоть была без номера, но уже катилась за номером и потому не казалась такой неприлично чужой. Так что доехали мы быстро.

В милиции поселка меня встретил начальник отделения — капитан, мужикастый, веселый и рябой мужчина. Он протянул мне крепкую руку, широко улыбнувшись, потом посадил за стол и велел писать объяснительную, в которой я бы не забыл упомянуть, что мы тащили веревками траву из реки. Так я и написал.

Пока я сидел за этой объяснительной, я увидел, как пришел директор совхоза, которого, видимо, успели за то время, пока я ехал, вызвать по телефону. Он не взглянул на меня, а лишь поздоровался с капитаном, но так, что было ясно, что они давно и хорошо знакомы. Они куда-то вышли и скоро вернулись. Капитан пригласил его садиться, потом забрал мое заявление, прочел его быстро и, как-то простодушно улыбнувшись и заглядывая в мои глаза, произнес:

— Тут у нас разногласие вышло… Понимаете, заявитель утверждает, что видел у вас сеть, а вы тут пишете, что это были веревки…

— Сеть! — тут же встал директор. — Я сам видел сеть. И не только я…

— У меня были веревки, — произнес я как можно спокойнее и тверже, вовсе не реагируя на директора. Я смотрел лишь на капитана.

— Что же вы меня за дурачка считаете?! — с обидой выкрикнул директор и сразу же побледнел. — Стыдно же вам так врать! Стыдно!

— Чего же мне стыдиться? Не я же к вам, а вы ко мне пристали… И угрожали, — добавил я, стараясь смотреть только на сидевшего передо мной капитана. Он и вправду мне нравился своей бесхитростной улыбкой, покладистым характером. Ему хотелось, чтобы все это уладилось добром. Но, странное дело, хоть произнес я все, что говорил лишь недавно начальнику милиции и написал в объяснительной, но никакого запала я в себе не почувствовал, и зла и даже раздражения во мне не было.

— Я вам не угрожал, вы не извращайте факты, — глуховатым голосом, который выдавал его возбуждение, тихо произнес директор. — И пусть вы какая-то там величина, как мне тут объяснили, но я своего мнения о том, что видел, не изменю. Я на фронте не отступал, а здесь уж тем более никто меня отступить не заставит!

— Ладно, ладно, — произнес веселый капитан. — Вот вы тут пока поговорите, а я сейчас вернусь.

И он вышел. А мы остались сидеть друг против друга. Впрочем, директор не смотрел на меня, он глядел в окно. Может, он думал об урожае, который не складывается, и о том, что влез ненароком в эту историю, которая ему вовсе не нужна, и приходится с каким-то прохвостом терять время и выяснять отношения.

Меня же, как я сказал, уже не язвило изнутри, и мстить и даже грубить мне не хотелось. Мне даже почему-то стало жалко директора, хотя пока что он, а не я находился в положении обвинителя. Впервые вблизи рассмотрев его лицо, крупное, волевое, но усталое, я увидел и его глаза, тоже усталые, и набрякшее под глазами, говорившее о нервной и тяжкой работе. Взгляд у него отсутствующий, даже когда во время разговора он смотрел на меня. Он не видел меня, я ему был безразличен. И лишь гордость, лишь характер, тот самый гордый, принципиальный, видно, не позволял ему наплевать на все и уйти.

— Как это неприлично, — начал он, нарушив пустое молчание, — как неприлично ехать на природу и считать себя безнаказанным лишь потому, что вы кем-то там являетесь… Что вас всегда прикроют, что вам все возможно…

— Ну почему же? — возразил я в том же тоне. — Это вы, наоборот, здесь хозяева и считаете, что можете делать с нами что хотите! Приехать ночью, попугать, снять номера… А когда вам это не удается…

— Ах бросьте! — воскликнул он искренне. Он не умел дипломатничать и скрывать свои чувства. — Разве я не подошел к вам по-хорошему, когда вы тянули свою сетку?

— Веревку, — перебил я.

— …когда вы тянули свою сетку, и я объяснил, что вы нарушаете…

— Вы не объясняли, вы качали права, — сказал я, впрочем не очень уверенно. Меня обезоружила такая его нервность. Он и сейчас говорил со мной в том же тоне, как тогда у реки. Но тогда я был зол и не мог услышать этих мягких, осуждающих интонаций, которые никак не были оскорбительны. Это мне, конечно, из-за моего тогдашнего чувства вины и уязвленности все слышалось не так…

— Я не умею качать права, не тот я человек! — воскликнул возбужденно он. — Я мог лишь в сердцах что-то не так сказать. Но ведь посудите: тут до вас приехали одни из Москвы и стали бросать в реку отраву, чтобы достать несколько лещей…

— Здесь есть лещи? — спросил я.

— Есть… И им ничего не скажи, они с такими машинами… А потом другие приехали, а на том самом месте, чуть дальше, чем вы, прямо на луговине единственную в этой излуке березку спилили! А я ее с детства помню! А им тоже не скажи! Они в форме! Ну как я могу после этого жить? Я тут родился, это мои родные места, я отсюда на фронт уходил, и речка, вот та самая речка, где вы озоровали, мне по ночам на фронте снилась… А вы сетью ее грести…

— Да не гребли мы там ничего… Зацепились за корягу, — зачем-то объяснил я.

— Но была же сеть! — взволнованно закричал он. — Но скажите, была она? Вот сейчас мне скажите. Я готов снять свои обвинения! Ну?

Он смотрел в мое лицо, но я думаю, что и теперь он видел не меня, а видел свою собственную боль от всего того, что он рассказал, но еще от многого, чего он не рассказал и что промелькнуло как намек в районном отделении милиции на всякие там неприятности на работе от его трудного характера. Может быть, он и за урожай, и за свои совхозные дела болел так же неприкрыто и отчаянно, как за эту речку.

И сейчас, вглядываясь в мое лицо с надеждой, он искал лишь крошечную возможность найти истину и справедливость хотя бы в моем признании…

А мне? Мне такое признание разве не было еще важней, чем ему?

Я выпалил, будто в прорубь головой нырнул:

— Ну была! Была! Сеть! — Это получилось с каким-то вызовом и даже надрывом. Но попробовал бы кто-нибудь сейчас побывать в моей шкуре! Как бы он повел себя на моем месте…

Ох, как было мне противно в эту минуту от самого себя! Как стыдно…

— Но почему же вы себя так ведете? И врете… — спросил он почти успокаиваясь, но с каким-то непроизвольным удивлением, а может, и усталостью. — Почему вы сейчас такие?

И, уже ничего не думая и не желая больше сдерживаться и скрывать свои чувства, я с каким-то отчаянным ожесточением, с отвращением к себе, к этому разговору, и ко всему, что недавно произошло и казалось почти нормальным, воскликнул:

— Но ведь стыдно же! Стыдно!

Он посмотрел на меня очень пристально, будто желая понять, правду ли я говорю, потом поднялся и вышел. Почти сразу же появился веселый капитан и, широко и дружески улыбнувшись, сказал:

— Вот и лады! Как хорошо, когда все по-хорошему! Вы только, пожалуйста, возьмите свои объяснения, ладно? Там про этого паренька, который номера… Он ведь не служит! Это он так, для форса, фуражку-то надел, а на самом деле он общественник. Ну, вытянули его с вечеринки, сами понимаете…

— А номер? — спросил я.

— Номер вам давно уже привинтили, — сказал капитан, улыбнувшись.

Мы попрощались, крепко пожав друг другу руки. Проходя через приемную, я увидел сбоку, на уголке стола прилепившегося директора совхоза — он переписывал свое заявление.

— До свидания, — сказал я громко, обращаясь прямо к нему. Он сделал вид, что не слышит меня.

Когда свернул с грейдера на луг, я увидел, что меня с нетерпением ждут. Женщины подошли и стали спрашивать, а Володя стоял в стороне, делал вид, что он занимается дровами.

— Все нормально, — бодро отвечал я. — Заявление аннулировали.

— Но ты объяснил, как они вели себя? — спросила Надя.

— Объяснил…

— Ну и что?

— Да ничего! — вдруг вспылил я. Даже не понял, что это я так заорал громко. — Все нормально, я же сказал, и дайте мне отдохнуть! Я с утра…

Я ушел в палатку и провалялся там до вечера. А вечером мы собрались и уехали домой. В машине мы почти не разговаривали, и даже дети вели себя тихо. Только раз, когда мы проезжали тот самый поселочек, а дорога проходила мимо милиции, Надя спросила вдруг, куда Володя дел свою сеть.

Он ответил, что утопил в речке.

— Что значит «утопил»? — поинтересовалась Надя.

— Камнем… на дне.

— И что же, она так и будет там лежать? Гнить?

— Вообще-то она не скоро сгниет, — коротко объяснил Володя.

Тогда Надя прикрикнула:

— И не мечтай, чтобы ты когда-нибудь ее оттуда достал! Понял?!

Волоця не ответил, но молчание было красноречивей слов.

С того памятного дня прошло больше десяти лет. Мы никогда не приезжали в эти места. Мы даже вслух, когда собираемся, не упоминаем про этот случай. Но, может, это мне кажется, что все помнят? Может, все давно забыли о нем? Может, это только я никак не могу отвязаться от того стыдного дня, который лежит во мне потаенно, как сеть на дне реки, придавленная тяжким камнем… Но лежит и не гниет. И напоминает, напоминает…

(№ 41, 1981)


Александр Борщаговский

На плотине

Отрывки из повести «Была печаль»

С детства мечтал Алексей невидимкой прокрасться на плотину, обловиться и пройти по деревне с куканом, которого и не удержать на весу; нести его за спиной, как мешок, ощущая и тяжесть и живое, пригасающее шевеление матерых щук и судаков. И хотя с годами его отношение к плотине менялось — от почитания и младенческой гордости, что вот каков их край особенный, с караульщиками и запреткой, до глухой и тоскливой обиды под- ростка-рыболова, а потом и обдуманной юношеской ненависти, — во всякую пору жизни его дразнила мечта: случится, он наловит так, что хоть раздавай рыбу.

Как-то к вечеру на шлюз прикатил «Москвич», двигался он по ухабистому берегу напролом, со звоном и грохотом, и остановился резко перед стреноженным к ночи шлюзовским мерином. Алешу окликнул седой темнолицый мужчина в штормовке и белой тенниске над тесными джинсами. Смуглые, побитые оспой щеки мужчины серебрились на закатном солнце суточной щетиной. Он приподнял кукан, увешанный ершами густо, едва ли не торчком, и показал их женщине за рулем. «Никак ерш не угомонится, — сказал мальчик с недетской серьезностью. — Никому подойти не дает, любую наживку хватает. Удочку надо длинную, в три колена, на глубине лопырь берет, подлещик по-вашему…» — «И по-нашему — лопырь. — Мужчина надел очки и хозяйским, уверенным взглядом оглядел шлюз, контору, диспетчерскую, уже светившую на бугре сплошным в две стены окном, ворота шлюза, легкую, без бетона, плотину и дремотный в этот час пойменный берег. — Ты мне кузнечиков не раздобудешь?» — спросил тихо, чтобы не слышала женщина за рулем: она строго и недовольно смотрела перед собой, не снимая рук с баранки. «Чиликанов?» — переспросил Алеша. «Ну! Успеешь, пока солнце?» — Алеша кивнул. «Сюда натолкаешь». — Он протянул два порожних спичечных коробка и вынул из кармана детский, в радужные полоски носок. «Лягушат прихвати по дороге. Серые, знаешь? А подошел голавль?» Мальчик склонил ухо к худенькому плечу: о голавле пока не слыхать, хотя и пора, самое их время; в июле, чаще среди жаркой, безветренной ночи, голавль появлялся вдруг густо, косяками, и держался иной год до осенних холодов. Алешу смутили холодно-равнодушный взгляд женщины и мысль, что серые лягушата кричат, когда их распинают на тройнике. Приезжий взял у него кривую удочку и кукан. «Чиликанам головы придави, а то они друг дружку жрать начнут».

Алеша жестоко обстрекал руки крапивой, чиликаны с сухой, мембранной звонкостью скребли в тесных коробках. На береговых склонах, где сочились неслышные роднички, он набрал лягушат, и, сбившись в комок, они тихо лежали в носке. Приезжий приложил к маленькому, будто не мужскому уху коробок и достал из кармана штормовки металлический рубль, но Алеша денег не взял — мать не разрешала, — а попросил крючков и свинцовых дробинок, и мужчина конфузливо засуетился, открыл жестяную коробку, сожалея, что крючки все крупные, а точнее, тройники и грузила спиннинговые, удочный поплавок утонет. «А хочешь со мной на плотину? — осенило его. — Тебя, небось, туда не пускают?» — «He-а! Не пускают и сегодня не пустят». — «Со мной пойдешь или у матери отпросишься?» — «Я скоро, тут недалеко!» — крикнул Алеша, хватая свой потерявший вдруг всякую ценность улов. «Ждать не буду, — предупредил приезжий. — Скажешь охране, что к инженеру Клементьеву». Алеша завертелся на месте от страха, что все сорвется. «Сегодня Дуся Рысцова караулит, ей скажите, она знает — Капустиной сын, Алеша Капустин, а ее — Дуся Рысцова…» Инженер уходил к мостику на воротах шлюза с двумя спинингами, подсаком и портфелем, шел чужой, потеряв интерес к Алеше и пролетавшим мимо уха заурядным деревенским именам.

Взбираясь прямиком в гору, хватаясь за крапиву, кусты татарника и высокую, обсыпавшую его семенами траву, Алеша вспомнил имя «Клементьев»: в прошлое предзимье деревня только о нем и говорила. В конце октября по большой осенней воде ударил мороз. Плотина здесь не бетонная, не каменной, литой стеной перегородившая реку, а живая и чуткая; по-живому, как медведь в берлогу, ложилась она к ледоставу под воду, на самое дно. Там, упираясь в две тяжелые металлические балки, протянувшиеся от берега к берегу, стояли на подшипниках, в метре одна от другой, ребром к речному напору, стальные, сужавшиеся кверху фермы. Их вязали вверху стяжками, болтами, тонкими рельсами узкоколейки для электрического крана, и с его помощью между фермами, в пазы, ярусами, от самого дна загоняли сотни дубовых щитов — они стеной вставали во весь размах Оки, подрагивая под ее могучим напором. Другой такой плотины в России нет, так утверждали все, так говорила и не позволявшая себе пустой похвалы мать.

Дощатый настил плотины уже сняли, электрический кран повыдергивал из пазов дубовые щиты, осталось убрать колею для крана, развинтить болты и начать укладку стальных ферм на дно, начиная с первой; ее кладут в «печку» — просторную камеру внутри сложенного из каменных блоков правобережного устоя плотины. Ждали хорошей осени, а тут подоспели праздничные будни, начальник шлюза новый, он еще здесь не зимовал, понадеялся, что раз Ока свободно течет между фермами, то и беды нет, пусть люди отгуляют праздники. А шуга густела, тыкалась в фермы, в одну ночь неровным серым рубцом легла поперек реки, ледяной вал рос на глазах, принимал на себя новую шугу, грузно нависал над плотиной. Ока разлилась поверху, как в щедрый паводок, скрылся под водой канал шлюза, электростанцию — бетонную, глухую, без окон крепостицу с геометрическими воротами — охлестывали волны. Вода на верхнем бьефе все прибывала, ледяная громада тяжелела тысячетонно, грозила раздавить фермы. Командированный министерством Клементьев сутки медлил, искал, как сбросить воду в обход плотины, и принял смелое решение: взрывом порушил ведущую к плотине земляную дамбу на левом берегу, в проран ринулась вода, новая река, узкая, но неукротимая, бешеная, ринулась вниз рядом с Окой, подмывая матерый берег, неся на бугристой, будто окаменевшей спине не только дубовые щиты и караульную будку, но и звенья узкоколейки и железную тележку электрического крана. О Клементьеве говорили долго: как он стоял поодаль от людей, сняв с седой головы мерлушковую, пирожком, шапку, и помахивал ею, будто горячил, подгонял события, хотя никак уже не мог на них повлиять…

Сумерки густели над Окой, от истомившихся зноем лугов и пойменных озер вставал туман, смягчая багряное буйство заката. На нижних воротах шлюза, вглядываясь в темную воду канала, стояла Евдокия Рысцова, и Алеша приближался к ней без надежды, с упавшим сердцем, ощутив сиротскую свою незащищенность и то, как нелепо топырят, тяжелят его карманы прихваченные из дому яблоки и ломоть хлеба. Рубчатый стальной щиток переходного мостика неуверенно клацнул под его ступней, и, затосковав, Алеша остановился. «Иди! — окликнул его низкий, казалось не женский, голос Рысцовой. — Ждут тебя».

Тысячи раз озирал он эти места. Все в запретке было вроде такое же, как и у шлюза; светлые песчаные тропы в низкорослой траве, дощатые мостки через отводной канал электростанции, хрупкая на вид, вся шелестящая плотина, знакомые люди; все было продолжением шлюзовых служб, все то же и все не то, все исполнено особого значения. От ранней весны, когда сходили полые воды, до ледостава здесь лежала запретка. Она и зимой незримо стерегла Оку: перехлестнувшие ее пешеходные тропы и наезженные трактором дороги, по которым из-за реки везли сено, дрова и строевой лес, а в заречье — почту и кино, тянулись к узвозам, обходили плотину. В памятливом зрачке рыбака, в самой крови, будто навсегда обозначалась она, ее кордон, ее граничные буи, приметные и ночью, и в густой туман.

Инженер оставил Алешу на плотине сторожить спиннинг, ручкой заклиненный в одном из пазов настила. Леска круто падала вниз, пенопластовый, размером с сайку, поплавок дергало и мотало в бурунах, метрах в семи ниже плотины, левее, поодаль, стояли еще спиннинги на затворе, хозяева их отсиживались на каменном откосе, отгородившем от Оки бетонный узкий канал электростанции. Туда сошла и жена Клементьева в красной, яркой даже в сумерки куртке и в обуви, никогда не виданной Алешей: от легких красных сандалий под самые колени тянулись красные ремни, змеями перехлестывая высокие, тяжелые в икрах ноги. Двое шлюзовских кидали снасть коротко, прицельно, будто точно знали, где их поджидают судаки, и время от времени брали их буднично, словно безрадостно, неприметным рывком вынося рыбу на бетонную кромку откоса и прихватывая ее рукой у жабер. Один из них, механик Николай, хромой, в молодецких с проседью кудряшках, посадив рыбину на кукан и ополоснув руки, поднимался на устой и вытаскивал из бурлящей воды мелкоячеистую круглую медную сеточку на стропах. Случалось, и в ней бился судак или шальная, потерявшаяся к ночи в темных речных глубинах плотвичка, — механик совал их в дерматиновую, рваную, в налипшей чешуе сумку, подходил к Клементьеву, молча дожидался очередной сигареты, подергивал леску клементьевского спиннинга, говорил, что все у него толком, как надо, рыба будет, некуда ей деваться. И, когда механик шел по устью обратно, Алеше мучительно хотелось, чтобы он и теперь поднял сетку, хотелось испытать удачу, пусть и чужую, но механик до поры будто и думать забыл о сетке; он вприпрыжку спускался вниз, снова начинал свою охоту, и, только взяв судака, ополаскивал руки, и карабкался на устой, к сеточке, к сигарете приунывшего Клементьева.

Алеша не сразу привык к безбрежному разливу реки за спиной — она лежала позади, в полуметре, литая, как стекло густой темной варки, и будто вздымалась медленно и с угрозой. В этой угрюмой медлительности и темноте, в крадущихся усилиях потока, в его потаенной ярости и глубинной дрожи, которая вызывала ответное, напряженное содрогание плотины, чудились хитрость и умысел. Натолкнувшись на дубовую тонкую скорлупу щитов, пусть и скрепленных накрест полосами железа, река негодовала, удесятеряла натиск, плечом яростно била в плотину, говорила, что и сильный пловец, упав здесь, погибнет, распятый на щитах.

Каждый шорох и звук этой ночи, угасание воды с темнотой и ее колдовское воскрешение, когда взошла луна и река вспыхнула, таинственно озарясь, — все, чем дышала июльская полночь, запомнилось Алеше навсегда. При свете луны он увидел широкую плоскодонку, она двигалась от пойменного берега к ним, точно не чувствительная к пенистому, сердитому потоку. По-озерному неспешно погружались в воду весла, а начальник шлюзовой охраны Прохор Рысцов стоя работал большим, на подъемнике-вороте «пауком». Точные движения Рысцова, опадавшие с сетки серебристо-зеленые струи и брызги, их искристое свечение, пружинистые броски издали приметных рыб, лодка, скользящая без натуги, будто заговоренная от беснующейся реки, привлекли общее внимание. Плоскодонка утюжила пенопластовые спиннинговые поплавки, порой весло поддевало чью-то леску, и, поднятая из воды, она на миг вспыхивала светлой, косо летящей струной, и казалось, сквозь гул плотины доносится звон опадающих с нее капель. Случалось, Рысцов, склонясь к борту, обрезал чужую, помешавшую ему снасть.

Одному Клементьеву река не давала ничего, и мальчик испытал странное чувство вины — ведь река была его, Алеши, он родился на ней и жил; чиликанов в крапиве и серого лягушонка, которого Клементьев тайком посадил на тройник, отчаявшись дождаться поклевки на кузнечика, тоже нашел он, Алеша Капустин. На дно плоскодонки падали рыбы, чудилось, и на плотине слышны глухие, как в бубен, удары о просмоленное удилище; хромой механик уже трижды полоскал добычливые руки и выкурил три клементьевские сигареты, а инженер мрачно поигрывал снастью и негромко, чтобы никто не услышал, окликал Алешу: как там у него? Алеша терялся: поплавок дергался на струе, кончик спиннинга подрагивал, гнулся, мальчику чудилась рыба, огромная и хитрая, она уже на крючке, накололась, но не рвется, а только осторожно пробует снасть. Приподнявшись, Алеша подтягивал леску, но ладонь не ощущала обратного рывка, сопротивления, чужой, не подчиненной ему силы.

Только раз коротко затрещал затвор, спиннинг согнуло, повело и тут же выпрямило. Рыба сошла, но Алеша успел крикнуть: «Ударило!», и примчавшийся Клементьев вытащил помятого на снасточке лягушонка. Инженер бросился к Алеше, не поставив свой спиннинг на затвор, леску мигом размотало, поплавок снесло.к черным ряжам ниже электростанции. Теперь леска Клементьева мешала всем и отцепляли ее гуртом, кто-то сбегал на ряжи, толкал в воду тяжеленный багор, а механик немилосердно дергал леску и все нахваливал ее крепость, обещал, что и пудовая щука ее не оборвет, потом намотал леску на рукав и рванул, утешив Клементьева тем, что «не оборвешься — не поймаешь» и что «поплавок на месте — и то добро, теперь дело пойдет».

Чувство одиночества охватило Алешу, позади угрюмо стекленела залитая лунным светом вода, ниже плотины хищно заныривал «паук» Рысцова, вынося из глубины рыбу, а на устое механик Николай и Клементьев, присев на корточки, ладили новый поводок с грузилами и тройниками. Теперь Алеша точно виноват: не закричи он прежде времени, инженер не бросил бы свой спиннинг, не зацепился бы намертво за ряжи, не сидел спиной к нему, недовольный, отчужденный. Алеша подозревал, что говорят о нем: Клементьев кается, что взял его на плотину, а механик ругает его мать, Марию Капустину, бухгалтершу, вредную бабу, от которой нет житья людям. Механик, случалось, поколачивал жену, покорную, молчаливую Лушу, колхозного счетовода, и Капустина являлась в шлюз, к начальству искать на него управу.

Уйдя в невеселые мысли, Алеша не сразу услышал позади свистящий звук, а обернувшись в испуге, никого не увидел, только спиннинг часто гнуло дугой, хотя затвор молчал. Алеша понял: инженер больше не доверял ему, паникеру, и наглухо закрепил леску. На этот раз он не стал спешить, пригляделся, не нашел на воде поплавка, схватился за леску и отдернул руку: что-то сильное рвануло под водой снасть, и Алеша крикнул растерянно, по-детски: «Рыба!»

Вблизи стальных ферм, где вода билась врасхлест, бугрилась, вскипала бурунами, пятилась под плотину, бунтовал голавль — прошли годы, но такого красавца Капустин никогда больше не видывал ни на своем, ни на чужих куканах. Едва голавль мелькнул поверху, Клементьев решил: на плотину его не поднять, надо вести к берегу, но подоспел механик и велел тащить вверх. «Их у нас не вываживают. — Оказалось, что вести голавля к берегу — едва ли не оскорбление рыбацкой чести. — Голавль раз в году с тройника сойдет, и то не на Оке, а леска у тебя и сома выдержит». Механик и подхватил голавля, уверенно, как железной скобой, замкнул черными в ночи пальцами жаберные крышки, с хрустом вдавив их, и, припадая на ногу, понес добычу на устой.

Сюда сошлись все, хвалили инженера, говорили, что начало по чести, что он настоящий рыбак, не бегал, как иные, с места на место, дождался своей рыбы, намекали, что такое надо отметить: с одной поклевки взял три кило. Насчет трех килограммов льстили; в том, что накинули полкило, проскальзывало снисхождение к пришлому человеку; здесь в обычае скинуть на глазок граммов триста-пятьсот, небрежно поддеть ногой рыбину — мол, пустяк- дело, брали и поболе, а это так, ни то ни се.

Женщина, подобрав юбку, присела, трогала голавля светлыми пальцами, повела вокруг глаз, будто ласкала, засмеялась чему-то, поднялась веселая, отсердившаяся и прижала ладонь с влажными после рыбы пальцами к щеке мужа. «Это Алеша подсек, — великодушно объявил Клементьев. — Моя рыба впереди». Расщедрился и механик, кивнул на веревку, на опущенную под устой сетку и сказал: «Тащи, бухгалтер, посмотрим, какое у тебя счастье… Все, что там, твое!» Алеша поднял наверх небольшого судака и смолисто-черного извивавшегося змеей налима.

Привязывая кукан к железным перильцам канала электростанции, Алеша заметил неподалеку несколько тонких поводков, они свисали вяло, будто забытые. Он взялся за проволочный поводок, рука ощутила покорную, без рывков, тяжесть, и скоро из воды показалась большеротая морда сома. Он был один на кукане, стальна!я застежка держала его за нижнюю челюсть — он жил под водой со свободными жабрами у бетонной глухой стенки канала. По устою разведено еще пять таких поводков: два белобрюхих жереха, полупудовая донная щука, темная, кургузая, будто вырубленная из камня и покрывшаяся серо-зеленой слизью, и два безучастных, блеклых судака.

Жена Клементьева подтягивала к поверхности одиночных узников, наблюдая их обреченное шевеление, даже щука потеряла свое хищное упорство, только в глазах ее еще тлела непримиримость и злоба.

Механик сказал, что вся рыба Прошки Рысцова, ее никто не тронет, хоть передохни она, — за рыбой и караульщики смотрят, и любой из шлюзовских постоит за нее. Как-то исчез жерех, то ли сорвался, то ли уворовали, и солоно пришлось всем, кто в тот день оказался на плотине. «У него и на той стороне рыба, — доносил механик осмотрительно, будто даже и нахваливая Рысцова. — Он сетью берет, непорванную, у Рысцова на застежке рыба долго живет…» — «Он что, изучает их?» — допытывался инженер. «Ему интересно, — уважительно ответил Николай. — Бывает, начальство приедет, а рыба не клюет, все кругом пустые, один Рысцов в рыбаки выходит: шпиннинг в руки, полчаса в караульной будке отсидится и тащит зверей из запаса. Он у нас выше начальника шлюза: начальник что — инженер! — пошутил Николай, памятуя, что говорит с важным инженером. — Это прежде инженер в цене был: отец рассказывал, когда нашу плотину строили перед первой еще немецкой войной, тут двое инженеров было, француз и русский. Им не то что почет, на руках носили. Инженер в редкость был, как вепрь в степи, а нынче куда ни плюнь — он. Ты вот чужой, а на плотине — караульщик разрешил — и всего делов, не правда, что ли?» — «Правда! Правда!» — поспешно и будто с укором откликнулась Клементьева. «Он только что снасть мою обрубил, ты не приметил, а он обрубил». — «Я видел, — возразил Клементьев, — только не знал, чей спиннинг». — «Мой, мой шпиннинг! — В тоне механика досада мешалась с непостижимой гордостью: что ни говори, а жизнь, ее приметные события не обходили его. — Ему бы отцепить мои якорьки, а жаль времени, жаль! Якорьки-то чужие. Спасибо, поплавок оставил…» «И вы скажете ему?» — волнуясь, спросила женщина. «Стану я мелочиться! — Он усмехнулся. — Прошлый год к Сереге Прокимнову племянник из Коломы приезжал. Он и прихватил его порыбачить. Серега у нас тоже ведь не… — механик опасливо перебрал в уме все привычные ему сравнения, не нашел подходящего и сказал: -…сменный диспетчер, он все чин по чину. А Прошка увидал чужого пацана — и по уху, в канал спихнул, в этот вот. — Николай показал на узкий канал электростанции. — Хорошо, там решетка, а то концы, в помол. Вгорячах мы в район звонили, в милицию, а приехала милиция, все слиняли: было, не было, никто не видел, никто не звонил. Один пацан уперся: на дне, говорит, мои очки лежат, можно проверить… Пацан городской, жестокий, в нем, можно сказать, деревенского прощения нету. Серега Прокимнов выручил: сам уронил, говорит, очки, а теперь к людям вяжешься». Механик будто радовался счастливому исходу, и Прокимнов был с ним заодно, нисколько не унижен этими воспоминаниями: улыбка играла в уголках его маленького самолюбивого рта с запекшимися, словно от постоянной жажды, губами, на темном вытянутом лице, с щеками, запавшими от потерянных зубов, в близко сидящих, неумных, но заносчиво-горделивых глазах: как ни ряди, а обманули милиционеров, погорячились было, а потом не дались, по своей воле все повернули: чего об очках печалиться, если голова цела!… «Он что, торгует рыбой?» — спросил Клементьев, стараясь не показать возникшей в нем заинтересованности. «Зачем торгует? — заступился за Рысцова Сергей Прокимнов. — У него рука всегда чистая, не поверишь, что она когда рыбу или деньги держала. — Он помолчал, колеблясь, продолжать ли восхваление старшего караульщика. — Прошлой осенью Рысцов плотину чуть не загубил, начальника выгнали, ему не то что шлюза, речного дебаркадера не видать, а Прошке все нипочем. Ты выручал нас, а не знаешь». — «Рысцов из охраны, его ли дело класть плотину?» — «Выходит, его! Помнишь начальника, Петухова? Он к нам в июне прислан, плотины отродясь не ставил и не клал, она одна такая в России, а все мудровал, порядки менять хотел: охрану, говорит, сниму, зачем она — дорого, и народ у нам сознательный. Прошка ему и прописал сознательность!» — «Как же он мог это сделать?» — все еще не верил Клементьев. «Уговорил, Рысцов покойника уговором возьмет. Вода, говорит, понизу идет, и ладно, у нас всегда так. А шуги на день-два, отойдет, еще и на солнышке погреемся. И за нас заступился, он у нас профорг: дай людям праздники отгулять». — «Почему же вы не сказали начальнику?!» — спросила женщина. «Без спросу в советчики чего лезть?» — пришел на помощь Прокимнову механик, не чувствуя за собой и малой вины. «Он, что же, молодой был, начальник?» — «Видел его твой Клементьев: телятина!» — «Как же вы могли!» — «Нам прогноз не говорят, — отвел упрек Прокимнов. — Кто знает, может, и к теплу повернет, солнышко каждому в охоту, а другой год и в декабре Ока не подо льдом…»

От караульной будки к ним приближался Яшка Воронок, инвалид без трех пальцев на левой руке, сменивший на посту Евдокию Рысцову. Он шел вдоль канала, шевеля на ходу чужие куканы. Плоскодонка причалила под электростанцией, никто не приметил, как понизу подкрался Рысцов, в калошах на босу ногу, в узких брючонках и застиранной пижамной куртке, будто прогуляться к ночи по нужде. Он вышел под яркий свет фонаря, достал из пижамного кармана сигарету и закурил от спички, разглядывая исподлобья Клементьева с женой и шлюзовский народ. «Здравствуйте! — кивнул он инженеру, а шлюзовским неожиданно по очереди сунул руку, будто давно не виделся с ними, а значит, и они не могли видеть его. — Ты чего здесь?» — строго спросил у Алеши. «Он с нами, — ответила Клементьева с вызовом. — Муж пригласил… взял с собой». Рысцов скучно посмотрел на нее, будто не сразу понял: «Стало быть, пригласил…» Лицо его в ровном шелковистом загаре не выразило ничего. Коротко остриженные волосы в лунной ночи казались седыми, а весь он далеким от суетных страстей. Рысцов присел у раздавшейся от рыбы сумки. «Твоя, что ли, Николай?» Механик кивнул. «Скоро всю рыбу переловишь: еще и на кукане у тебя». «И там сидит, — подтвердил механик. — Куда им деться, провод не леска, не обрубишь…» Рысцов взглянул на него карими, святыми глазами под детскими бровками и, склонясь к веревке, рванул из-под устоя сеточку. Пусто. «Вот моя удача, — посетовал он. — Все берут, а я — мимо. Поймали чего?» «Жду! — отрезал Клементьев. — Я вроде вас — не мастер». Что-то в тоне инженера насторожило Рысцова. «Что ж вы гостю хорошего места не уступили? — попрекнул он шлюзовских. — Вы всякий день ловите, а человеку выдался выходной…» «Мое место хорошее, — сказал Клементьев. — Браконьеры мешают». — «В запретке?» Рысцов встревожился, сигарета щелчком полетела в воду, он уставился на Воронка, ждал ответа, но откликнулся Клементьев: «Вы! На лодке с воротом, с браконьерской снатью». Рысцов не стал разубеждать инженера, он жалел его слепоту. «Кто орудовал? — спросил он. — Приезжий человек приметил, а вы?!» «Шуровали… — отозвался Прокимнов. — Разве разглядишь кто? То темно, то луна слепит… «Не разглядишь! — рассердился Рысцов. — Чего вам надо, вы усечете. Шпиннинг у тебя чуть шевельнется на плотине, а уж ты там». «Двое были, кто их знает» — сказал механик. «Лодку хоть разглядели? — Рысцов весьма натурально страдал от равнодушия шлюзовских. — Вы тут все лодки от Новоселок знаете, по уключине услышите, как она скрипнет». В шуму ее не слыхать, — ухмыльнулся механик и сказал твердо: — Не наши были, Рысцов, фулига- ны, они мне снасть обрубили…» — «А ты терпишь, Николай-угод- ник!» — «Иисус терпел и нам велел».

Алеша растерялся: Рысцов — фигура, для мальчишек особенно: главный караульщик, и мальчик разглядел его в плоскодонке, но теперь стал сомневаться. Прошка стоял домашний, печально отрешенный, в сухой курточке, и руки его сухие, несуетные. «Будет вам притворяться, Рысцов, — сказал Клементьев несвободным ртом, зубами прихватив кончик лески и затягивая петлю на цевье тройника. — Все вас видели, только не скажут. Остерегаются». — «Я им не начальство, бояться меня нечего. Они на шлюзе хозяева, а я их добро караулю. Любого спросите». «Они скажут, как же!» — возразил Клементьев: стена поднималась между ним и рыбаками, он ставил их в тупик, а этого люди не прощают. И Алеша смотрел на него с сожалением — не умом, сочувственным сердцем, опытом маленькой своей жизни он предчувствовал, что инженеру не одолеть Рысцова; в женщине он еще подозревал нечто непредвиденное, какую-то скрытую силу, а Клементьев проигрывал, хотя и был честен. «Шлюзовские меня угадали бы и в дождь, и в темень, — беззлобно твердил свое Рысцов. — Мы друг друга, как кобели, по запаху чуем, свои люди…» «Свои люди завсегда сочтутся», — сказал механик со чначспи.- м. предлагая и Клементьеву кончить канитель, приглашая и ею и компанию; и ты ведь свой, ты хоть и в чинах, а явился на плотину, куда доступ строго закрыт, значит, знаешь, что человек человеку не ровня, вот и живи по этому закону. Но Клементьев не внял резонам механика. «Мне свидетели не нужны, — сказал инженер. — Может, с берега они и не разглядели, а я все видел: и рыбу, и как вы чужую снасть обрезали». «Был бы я в лодке, — вздохнул Рысцов с сожалением, — я бы все шпиннинги обрубил, с плотины ловить запрещено»… — «А ведь стоят! И теперь стоят, и днем!» Выходило и вовсе нескладно: Рысцов оказывался для рыбаков отцом родным, Клементьев — недругом, Алеша почувствовал это остро, до тоскливого горестного сожаления. «Что мы — звери, не дать шлюзовским лавить?! Они кормятся плотиной… И вы не на богомолье ехали и не купаться к нам. Два шпиннинга у вас, обловитесь, куда рыбу девать? — Он простодушно улыбнулся, все еще предлагая мировую. — Дружкам гостинцы, не торговать же. И пацана с собой прихватили по прихоти, а караульщики уважили. По-другому нельзя, по-друго- му — жизнь затмится, толку в ней не останется…» Рысцов брал верх над инженером, а в глазах шлюзовских и вовсе уложил его на обе лопатки: не ими. эти порядки заведены, не им их и менять. «Они промолчат, видно, вы их крепко держите… — Жена Клементьева поднялась с грузовой тележки на рельсах узкоколейки. — Я вам все скажу… я никогда сюда не приеду…» Но инженер не дал ей говорить, велел идти в машину, назвал, как чужую, по имени-отчеству, и она ушла, задернув «молнию» куртки до подбородка, ушла с замкнутым, в свекольных пятнах лицом. Клементьев распекал Рысцова истово, громогласно, но пустым, потерявшим силу голосом, заглушая тоску и неминуемое поражение; он всласть накричится и уедет, а здесь все останется по-прежнему, и чем громче кричит Клементьев, тем очевиднее, что на плотине ему больше не бывать — собственная гордость не пустит.

Рысцов выслушал Клементьева, недоуменно, протестующе повел плечами, огляделся, наяву ли все это или померещилось, поманил пальцем Воронка и приказал негромко, будто никому другому и не полагалось слышать его, исключительно к службе относящиеся слова: «Развиднеется, гони пацана к чертовой матери! Сорвется ненароком, с нас шкуру спустят. Свидетелей не найдешь, умотают на машине с нашей рыбой».

Ждать рассвета не пришлось.

Вслед за Рысцовым растаяли в призрачно-голубой ночи и шлюзовские; уходили не прощаясь, быстро, принужденно, как перед черной грозой, когда над Окой кружат тучи, и посверкивает, погромыхивает, и в смятении прячутся рыбы и люди.

Под плотину подошел голавль, мерный, в полкило каждый, казалось, они жадно ищут в придонных струях одинокие теперь спиннинги Клементьева. Инженер сновал между устоем и Алешей, потом крикнул ему, чтобы тот сам повел голавля к берегу.

Алеша держал спиннинг двумя руками, рыба в тугом потоке казалась ему могучей, может, побольше первого голавля. Он неосторожно наклонил спиннинг, леска и удильник вытянулись в линию, неостановимо затрещал затвор, и леска вяло провисла, напугав Алешу, но длилось это мгновения, снова дрогнула и напряглась снасть, удильник затрясло еще сильнее. «Выбирай потихоньку!» — крикнул Клементьев, и Алеша стал мерно, потрескивая затвором, наматывать леску, чувствуя, что он и сильная, упрямая рыба двигаются теперь в шаг. Он подвел ее к устою и так рванул из воды, что она пролетела над его головой и, оглушенная ударом о бетон, сошла с тройника.

Еще у них хватало кузнечиков и лягушат, но рядом с Клементьевым лежал смотанный спиннинг и только что вытянутый из воды кукан: десяток голавлей — все, кроме первого, которому механик Николай помял жабры, — топырили плавники, слабо вздымали словно потяжелевшие жаберные крышки. Во всем был конец рыбалки: в отрешенном взгляде Клементьева, в собранном спиннинге и поднятом из канала кукане.

Снова появилась жена инженера. Она не откликнулась мужу, пошла по плотине, не оглядываясь, к пойменному берегу. Клементьев смотрел в ясную удлиненную лунным светом даль плотины, на мещерское темное заречье, с черно-зеленой зубчатой кромкой леса, с невидимыми, спящими, открытыми только душе человеческой деревнями и селами. Острый глаз Алеши угадывал всю дремлющую в июльской ночи пойму, стадо, сбившееся в загоне, толоку, казавшуюся бестравной, вытоптанной до последнего стебелька, сумеречные липовые рощи поодаль. А Клементьев будто только теперь, в недобром безлюдье, встревоженный уходом жены, вполне ощутил, куда занесла его судьба, как прекрасен мир вокруг, опечалился и глухими часами азарта, и тем, что этой ночью он навсегда распрощался со спасенной им плотиной.

Клементьева скоро вернулась, прошла к поводкам, на которых в темной воде коротали ночь пленники Рысцова, подняла на устой жереха, открыла застежку и сбросила белобрюхую рыбу в реку. «У него и на той стороне были запасы», — сказала она. Только щуку Клементьева не решилась трогать одна, подозвала Алешу, и вдвоем они справились с неподатливой стальной застежкой. «Вера! — запоздало встревожился Клементьев. — Он скажет, что мы украли». — «Напишешь ему, извинишься, — язвительно ответила она. — Ничего он не скажет!» — «Он не может думать иначе». — «Ах, какая беда, что он подумает о тебе! Если тебя это тревожит, то вот свидетель: Алеша скажет, что это я отпустила рыбу». — «Ему лучше помолчать, — заметил Клементьев. — Лучше сказать, что я украл, увез; ему здесь жить». — «Вы не крали! — воскликнул мальчик в душевном смятении. — Я щуку отпустил». — «Всю рыбу освободила я: помни это, Алеша». — «Нет, — упрямо сказал он. — Щуку мы вместе. Щуку вместе…» Клементьева облегченно рассмеялась: упорство мальчика пришлось ей по сердцу. «Пусти и своих, Володя, — попросила она. — Живых отпусти!» Клементьев молчал, жена склонилась было к голавлям, но увидела глаза Алеши, полные горького недоумения, обиды за Клементьева, за попранное дело, которым они занимались честно, и отпустила. Двух голавлей инженер снял и перевязал их на кукан Алеши.

Домой Алеша собрался короткой дорогой, по крутояру, к спящей деревне, но Клементьев не отпустил его, сказал, что довезут до порога; даже Рысцов не решался прогнать Алешу до рассвета, неужто они хуже Рысцова. «Мне пешком близко, — отказывался Алеша: было неловко, что жена инженера повезет его через деревню к избе, — а машиной в объезд». «Отец кем работает?» — спросил Клементьев уже на ходу, повернувшись к нему с переднего сиденья. «Его на войне убили». — «Ты не помнишь его?» — «Хорошо помню: мне четвертый год шел». Почему-то всегда ему было важно знать самому и чтобы другие знали, что отца он помнит хорошо. «Ты, оказывается, старый! — удивился Клементьев. — Я думал, лет десять». — «Я в шестой перешел». — «А я, брат, тебя, как пацана, за чиликанами гонял… Чего тебя караульщик не любит?» — «Никого он не любит, только себя». «Не бойся ты их, Алеша», — сказала Клементьева. — «А я не боюсь; они у плотины, а мы — на реке».

Подъехали к избе на высоком фундаменте, с темными купами яблонь позади, Клементьева развернула машину, свет фар ударил в окна. «Заночуем, Вера? — спросил Клементьев неуверенно. — Прямо в саду. И сеновал, верно, есть». «Горница чистая, — обрадовался Алеша. — На сеновале одна пыль, мы скотины не держим.» — «Поехали!» — Клементьева сидела, устало привалясь к рулю.

Инженер вышел из машины с жестяной коробкой, взял из нее блесну с тройником, и блесны потянулись гроздью в половину коробки. «Тебе, держи!» Алеша молча принял подарок, а Клементьев осторожно вынул из машины одноручный спиннинг и сказал тихо, чтобы не услышала жена: «Без спиннинга и блесны ни к чему. Бери. Блесны в неделю оборвешь, в реке оставишь, а спиннинг надолго; будешь нас вспоминать». Оба вздрогнули от резкого, как окрик, гудка, и Клементьев распрощался с Алешей.

Далеко на повороте мелькнули красные огоньки и скрылись, затих в ночи гул мотора. Алеша все стоял у калитки с дарами, о которых и мечтать нр мог, стоял, пока мать не загремела запорами на крыльце.

Подростком Алеша пристрастился к охоте на щук. Ниже плотины на блесну только и попадались щуки, и то редко, в неделю раз. Шлюзовские рыбаки, издали поглядывая на парня (потом отпускного студента, а еще позже — здешнего учителя Алексея Капустина), часами мотавшего и мотавшего на катушку леску, бредущего домой с пустым спиннингом и сухим, топырившим карман, куканом, потешались над ним. Редкие дни, когда он переправлялся в деревню паромом, на виду у всех, со щучкой — а то и парой! — в глазах шлюзовских дела не меняли: случайная, глупая добыча словно для того и шла к нему, чтобы каторжный труд целой недели без отклика, без поклевки открылся во всей своей скудности. В запретке всегдашний хмельной праздник, звон и трепет в струну натянутых жилок; по-бычьи упираются усатые черные твари — без багра не взять! — жерех оповещает о себе одним, сбивающим с ног ударом, тяжело волочится по струям и ошеломленно замирает, едва жабры обожжет воздух; живой молнией мечется в глубине подсеченная щука, сражается до конца, не сдается и на песке — норовит ухватить зубастой пастью и пассатижи, и пальцы, — там всякий час добыча, промысел, а долгая охота, охота не наверняка, только в глухую непогоду.

У Алексея всегда трудная, недобычливая охота в пустыне, где, кажется, и промышлять некого, где притихшая, скрытная, немая вода безмолвствует, мягко колышется в песчаных заводях, в камышах и речной куге, ничего не обещая рыбаку. Алексей полюбил свою одинокую охоту, как никто, знал он дно Оки на большом протяжении: подводные террасы, обрывы, ямы, коряги, полузамытые песком сваи, чернодуб, затонувшие, развалившиеся лодки, мотки затянутой илом проволоки, сети, утопленные когда-то ночью при внезапном налете рыбнадзора и не отысканные потом «кошкой». В любом месте он мог закинуть блесну, наперед зная, где можно дать снасти уйти глубоко, даже и на дно, а где нужно вздернуть удильник и завертеть катушку быстро, минуя корягу или каменную гряду. Единственная его рыбалка на плотине с Клементьевым, который никогда больше не приезжал к ним, вспоминалась Алексею спустя годы дурной, не настоящей, нарушающей целостность его речной жизни, хотя той ночью, протянув матери тяжеленный кукан, он едва не заплакал от счастья и запоздалой истовой благодарности к укатившим в машине людям.

(№ 43, 1983)


Борис Петров

Соседушки

— А у нас — соседи, — с видом заговорщицы и, как показалось Антипину, чуть испуганно прошептала жена, вышедшая встречать его у самой воды, когда он приплыл на стан после утренней ловли. И почувствовал, как ей не терпелось, чтобы он скорее вернулся, дабы сообщить ему эту новость.

— Сам вижу, — буркнул он, не глядя в ту сторону. — Подержи лодку.

Наташа старательно-неловко ухватилась за протянутое весло, он с усилием поднялся, стараясь не потерять устойчивости на мягко колышущемся, словно требуха, дне надувной лодки, перешагнул через борт на сырой травянистый берег, выложил на землю удочки, банку с червями, сумку с запасными лесками. Проделал все сосредоточенно и, только когда поднял из воды садок с уловом (в нем бурно и шумно затрепыхались серебристые сорожки и зеленые окуни, обильно разбрасывая вокруг брызги по-утреннему прохладной озерной воды), довольно улыбнулся:

— Ясно? И такие два карася попались — настоящие лапти, честное слово.

Наташа тоже радовалась рыбацкой удаче мужа. Она была милая жена: его радости светло отражались в ее душе, его тревоги пасмурной тенью ложились на ее настроение. Они жили в семье согласно. Лично ей, например, эти сторожки и окуни, даже караси- лапти были совсем не нужны — продуктов набрали вдоволь и к ухе особенной страсти не питала. Но удачная ловля на утренней зорьке — радость мужа, и ее тоже.

Правда, радости настоящей все-таки не было на душе ни у него, ни у нее. Чуть не вплотную с их синим парусиновым домиком, в каких-нибудь двадцати шагах, стоял запыленный тяжелый мотоцикл с коляской, и рядом провисала хребтиной криво натянутая маленькая полинялая палатка. Около нее прямо на росистой траве сидела рыхлая женщина в вязаной кофте блекло-свекольного цвета и белой косынке. Не обращая внимания на Антипиных, она ожесточенно скребла ногтями толстые икры вытянутых по земле босых ног. Как будто места вокруг не хватало, обязательно надо остановиться рядом… Вся исчесалась, а сидит босая, словно до нее не доходит, что пока солнце не припекло — самые комары.

— Трое, — снова торопливо прошептала Наташа. — Сам уехал рыбачить на резиновой лодке, а сын спит. Я в палатке слышу — подъехали на мотоцикле, остановились рядом. Сын говорит: «А наше место занято». Я думала, они дальше поедут, сижу тихонько. Потом выглянула, а он уже лодку накачивает, все молча. И уплыл. А они сами палатку растянули.

— Оно и видно, — пробормотал Антипин. — Мы что теперь, так и будем шепотом жить? — И сердито, громче проговорил: — Не обращай внимания.

Но как не обращать, если люди живут рядом? Легко сказать… Все это было очень досадно. Приехали в такую даль, вдохнули простора и воли, доверившись всей душой наслаждению долгожданного отпуска, и вдруг на тебе. Да еще с претензиями: наше место! И устроились рядом — демонстративно, что ли? Десять километров вокруг озера — берега им не хватило. А как счастливо пролетели первые сутки…

Анатолий Степанович Антипин, сорокадвухлетний сотрудник одного из проектных институтов, и его жена Наташа обычно проводили отпуск на природе. Он — инженер-строитель, руководил группой. Среднего роста, из породы неполнеющих людей — у таких если вдруг и выпучивается брюшко, то как-то несуразно, неуместным довеском к тонким ногам и худощавому лицу. Рыжеватый, а может, просто блондинистый, сероглазый, ресницы сивые. Когда-то был веснушчат, а теперь цвет лица невыразителен, щеки слегка впалые, с резкими складками, с заметной жесткой игрой желваков, когда Анатолию Степановичу приходится что-нибудь свое отстаивать в разных служебных ситуациях. Глядя на него, думаешь: то ли человек сохраняет спортивный вид, то ли старый язвенник. Инженер Антипин хороший работник, деловой, на службе ему болтать с мужиками, зубоскалить с женщинами или слоняться по коридорам некогда — постоянно под угрозой цейтнота. Таких, несмотря на их жилистый склад (наверное, за деловитость и обязательность), в возрасте около пятидесяти любят выбирать в среде сослуживцев неожиданные инфаркты. Но Анатолий Степанович уверен, что ему-то это не грозит.

Дело в том, что под безупречно-официальной сорочкой, привычно повязанным галстуком и корректным деловым костюмом, а то еще и шикарными темными очками (его внешний вид — забота Наташи) таится не гаснущая с детских лет и несколько архаичная теперь на фоне служебных и вообще городских забот страсть к рыбалке. Антипин пронес это сокровенное через суматошные студенческие годы, обильные различными соблазнами, через суету служебных обязанностей, общественных нагрузок, дружеских шуток, творческих порывов и карьерных поползновений. Увлечение рыбной ловлей составляло для него как бы вторую жизнь, глубоко личную, одухотворенную и многоцветную, существовавшую наравне со служебно-производственной, но самостоятельно от нее. Ни о каких курортах и путевках Анатолий Степанович и слышать не хотел — всякая перспектива организованного отдыха приводила его в содрогание. Дачи у них не было, потому что выходные Антипин проводил на рыбалке. С зимы начинал мечтать о двух-трех неделях, проведенных на берегу в палатке. Известно, что получить отпуск спокойно, без нервотрепки и неуверенности до последнего дня (все сложено к отъезду, а приказ начальник почему-то еще не подписал!) у нас почти невозможно. Эти последние дни были обычно самыми мучительными и опасными для Анатолия Степановича, на грани срывов. К черту все! Господи, как они ему все надоели! Как он надсадился от городской сутолоки, надоевшей бестолковой болтовни, дурацких вопросов, на которые никому не нужны ответы, преувеличенной заинтересованности, фальшивого сочувствия — от всех этих издержек многолюдства. Хотелось отдохнуть от людей, пожить самим собой хоть неделю-другую — простыми «карасиными» радостями.

Сугубо городскую Натали он довольно легко приучил, а потом и приохотил к летним поездкам на природу. Она была умница, его Наташка, а главное — они любили друг друга, и ему всегда было ее жаль, когда он где-то наслаждался блаженством жизни на берегу, а она просиживала скучный выходной в городской квартире. У них росла дочь Ириша, школьница, но уж этой-то дома по воскресеньям никогда не увидишь. Наталья набирала на всю поездку книг и журналов и почитывала в тенечке, водрузив почти на нос пижонский пластиковый козырек, который придавал ей озорной мальчишеский вид. Хорошо было им вдвоем где-нибудь на уютном заливе Красноярского моря, окруженном солнечным березовым редколесьем, столько разных цветов распускалось для них вокруг, так мелодично свистели им иволги! Особенно весело проходили те несколько поездок, когда они жили все втроем, со звонкоголосой Иришей, бывало, не заскучаешь. Но чаще она проводила лето в пионерском лагере, а теперь вот в трудовом для старшеклассников. Наташа, конечно, скучала по дочери, Анатолий Степанович не подавал виду и убеждал жену, что нельзя растить Иришу домашней, пусть учится жить с людьми. И была еще все-таки тайная прелесть в их уединенном существовании на берегу. Так редко теперь приходилось им жить вдвоем, друг для друга, и никого вокруг…

Рыболовом Антипин был культурным. Выписывал рыбацкий журнал, следил за новыми брошюрами. Удилища у него были стеклопластиковые, не очень дорогие, но оборудованные им собственноручно пропускными кольцами, удобными катушечками, ухватистыми рукоятями. И рыбы ловил, как правило, больше прочих массовых «магазинных» рыбачков. От них отличался он еще странными — от отца — привычками. Например, просто не представлял, как можно удить на городской набережной, как можно всей душой отдаваться созерцанию поплавка на глазах у посторонних людей… Ты сидишь, а они стоят за спиной и смотрят… Да еще обсуждать начнут или советовать: «Слышь, мужик!…» Или: «Дяденька, а вы какую рыбу ловите?» Поэтому обычно Антипин не жалел ни машины, ни времени на дорогу, лишь бы получить желанное уединение, покой, радость чистую и незамутненную.

Нынешним летом они решили съездить на степное озеро Ашпан, о котором он уже давно слыхал. Много лет Анатолий Степанович не видел настоящей степи, и теперь это могло стать той новизной впечатлений, которая обостряет чувство жизни. Как и триста пятьдесят километров от Красноярска не слишком благоустроенной дороги, причем надо было перевалить небольшой таежный кряж, дальний отрог Саяна. Нет, народу там много быть не должно. Часто не наездишься, а в отпуск — почему бы нет!

С горы им распахнулся захватывающий дух степной простор. Но это была степь не привычная по общим представлениям, а енисейская, хакасская. Земля уходила вдаль как бы всколыхнутая, причем холмы были не округлыми, но вздыбившимися горбами с пологими спинами на одну сторону и крутыми обрывами, исчерченными слоистыми обнажениями красных известняков, на другую. «Как застывшие океанские волны», — вспоминалось Антипину вычитанное сравнение. Кое-где за гребнями вершин прятались от ветров березовые колочки. Холмы были разноцветно раскрашены большими площадями, как на ватманах градостроительных планов. Где бледно-желтеющей акварелью хлебов, где сиреневой гуашью пахоты, линяло-зеленым тоном скошенной люцерны. Все поле разлиновано резкими косыми тенями от стоящих там и здесь ометов. Пыльно-серыми казались от полынка и ковыля покоробленные косогорами сухие овечьи пастбища. Всхолмленный простор уходил в далекую-далекую перспективу и где-то там растворялся в степном мареве. А по необъятному синему пастбищу неба разбрелись отары курчавых облачков-барашков.

— Какие они все белые и одинаковые! — воскликнула Наташа. — Как инкубаторские цыплята.

Под холмом, с которого они, словно первооткрыватели, обозревали новые владения внизу, у самого его подножия, лежало большое синее озеро, отороченное по берегу узкой сочно-зеленой лентой камышей. Лишь вправо далеко виднелась единственная крохотная рыбацкая палатка. Господи, простор-то какой, воля!

Они осторожно спустились с горы почти по целине, плохо заметным автомобильным следом, и выбрали для стана первое попавшееся удобное место. Там выступал в воду не заросший камышом мысок, к которому легко было причалить на резиновой лодке и не замочить ног. Неподалеку оказался сочащийся из-под горы ключик, прозрачнейшая и холодная, как роса, водица струилась в затененной ложбине, наполненной зудящим запахом крапивы. Выкинув из машины на траву вещи, Антипин прихватил топорик и съездил за гору в ближайший лесок (километров пять до него оказалось) — привез хворосту. Для практических нужд хватило бы и примуса, но что за стан без костра? Костер был необходим для полноты поэтического состояния.

В сумерках после ужина они сидели под пологом палатки, как птахи под застрехой, прижавшись друг к другу плечами, и молчали. Антипин слушал мирный плеск жирующей в травах рыбы и млел от истомы предвкушения. А Наташа ни о чем не думала — зачем еще думать, когда можно просто сидеть летними сумерками, прижавшись к плечу мужа! Она и так была счастлива.

На рассвете он выбрался из палатки; стараясь не стучать, не шуршать, уложил в лодку удочки, прикорм, садок и оттолкнулся от вязкого берега. Вот она, долгожданная, вымечтанная рыбацкая зорька, рассветная тишь и сырая зыбкая дрожь, удивительная парная озерная вода (даже серебристые сорожки, когда он снимал их с крючка, были теплыми в ладони), слегка дымящая гладь заводи в траве, чутко торчащий кончик поплавка, который в полном безмолвии вдруг начинал вздрагивать и пританцовывать, когда подошедшая на прикорм сытая сорожка принималась поддавать носом катышек хлеба, прежде чем верно прихватить крючок. Ради разнообразия Антипин размотал еще одну удочку и насадил сизого червяка, добытого в черной тяжелой земле у воды. Вскоре второй поплавок решительно юркнул в глубину. «Окунь», — сказал себе Анатолий Степанович и не ошибся. На крючке бойко дергался приличный, с темными полосками травяной красноперый экземпляр. Антипин весь отдался оживленному клеву, ни о чем не думал, ни о чем не вспоминал, просто радовался утренней радостью. «Боги не засчитывают людям в срок жизни время, проведенное.на рыбалке», — вспомнилась с улыбкой какая-то древняя мудрость, вырезанная из журнальной заметки. За камышами глухо пророкотал мотоцикл, но Анатолий Степанович не обратил на него внимания. Хорошо… И в довершение всего, когда клев уже затухал и он собирался заканчивать ловлю, оба поплавка почти одновременно молча двинулись по глади и стали расходиться в разные стороны. Антипин схватил удочки обеими руками, неловко отвалившись, подсек и… Это было настоящее счастье борьбы с крупной добычей, и надо было остановить устремившихся в заросли рыбин, повернуть их, справиться и подвести одну за другой к лодке. Караси оказались тяжелые и плотные, как литые, в твердой серой чешуе, с кургузыми, словно обтрепанными хвостами. Какие караси! Они одни могли составить рыбацкое счастье всей зорьки.

И вдруг эти неожиданные соседи. «Наше место…» Поляна как поляна, мысок как все, никаких признаков чужого стана они не заметили — ни кострища, ни остатков дров. Да хоть бы и было! Он, во всяком случае, не остановился бы так близко от чужого жилья. Странные люди. Должна же быть, в конце концов, какая- то деликатность. Он задумчиво подвигал желваками на скулах. Вообще-то попадаются обормоты. «А чо? Рядом веселее будет!» Как будто кому нужно их веселье. Но что теперь поделаешь? Так хорошо оборудовал стан, снова все грузить, дрова… Нет, переезд невозможен. Да и неудобно — что те подумают? Просто сделать вид, что ничего не случилось. Вы сами по себе, мы — сами. Мало ли у них соседей в подъезде, он не всех и знает, иногда на всякий случай здоровается, не очень уверенно чувствуя, свои жильцы это или какие заблудшие.

Но делать вид, будто рядом на берегу никого нет, была только роль, которую все время приходилось вести, затрачивая нарочитые усилия. И Анатолий Степанович и Наташа постоянно ощущали как бы присутствие в своей квартире посторонних и украдкой, исподволь за ними наблюдали. Судя по всему, и те, другая сторона, приняли аналогичную тактику.

Баба эта, с рыхло колышущимся животом и луковкой носа меж оплывших щек, отвращала Антипина самим своим внешним видом, она являла как бы готовый типаж на роль базарной торговки. Он вообще терпеть не мог жирных — как только себя носят! Да еще жалуется, что вся больная… Одета несуразно для рыбацкой жизни: теплая кофта поверх заношенного, некогда цветастого платья, белый платок на голове и голые босые ноги — все наоборот, словно комарья для нее не существовало. То ли дело его Натка! На ней темно-синие спортивные брюки, подчеркивающие стройность и женственную гибкость, малиновые кеды, резинка пластикового козырька желто-яичного цвета схватывает густые, коротко остриженные темные волосы. Его Натали красива — смуглое худощавое лицо с большим ртом и крупными, почти мужскими губами, тонкие кисти рук. Нет, его Натка — просто чудо. А та — настоящая халда, развязная и вредная.

— Сыночек ты мой! — с преувеличенной любвеобильностью запела она, когда отрок на четвереньках задом выпятился из палатки на свет божий. — Выспался мой родненький! Да как мы поспали-то хорошо, как поспали-то всласть, даже глазыньки у нас опухли, щеченьку-то отлежал! — Она противно лебезила перед своим очумевшим от сна и палаточной духоты оболтусом. («Конечно оболтус! Приехал на такое озеро и не думает удочку в руки взять, лишь бы выдрыхнуться. Да я в его годы!…») — И норки-то у нас сопельками заклало, проковыряй, проковыряй, а то и ды- хать нечем моему ладненькому!… — И вдруг совершенно другим, спокойно-насмешливым голосом: — Смотри резьбу не сорви! — Но тут же снова запела гобоем: — Ну вот, ну и вотыньки, сопа- точку мы прочистили, гляделочки мы кулачками продрали, потянись, потянись, мой миленький, вот та-ак, с хрустиком, всласть-то, всласть… Скоро наш папка приедет, карасиков привезет, такую сварим ушицу, что мой маленький пальчики оближет. Пойдем, сынок, пойдем по бережку, щепочек насбираем, корешочков всяких. Отец приедет, а у нас и костер готовый.

— Бу-бу-бу, ищо чево? У нас примус, — недовольно промолвил сынок.

— Пойдем, пойдем, сыночек, разомнемся, аппетитик нагуляем. Мамка, покойница, еще жива была, все говаривала: «Ранняя птичка носик утирает, а поздняя глазки продирает».

Ничего себе птички! «Покойница жива была», — усмехнулся Антипин. Ботало коровье… Ну и ботало! Как можно так, не затворяя рта, молоть и молоть без устали чепуху? Сам Анатолий Степанович выработал манеру разговора краткую и деловитую, по телефону — ни единого лишнего слова: «Привет, старик. Постановление номер 37 дробь 12 о застройке…» На работе особенно не разговоришься. А эта… Вообще-то у каждого человека голова никогда не бывает совершенно пустой — все время в ней мельтешат какие-то обрывки фраз, мимолетные оценки, несвязные словечки, как, скажем, если бы в стакане с водой взболтать осадок — и весь мусор начнет крутиться вперемешку, что-то на миг всплывает, что-то мелькает и тонет. А она всю чепуху, весь словесный мусор без умолку и без связей проговаривает вслух! Настоящая пытка пустословием… «Мамка, седни двадцать шестое, ага?» — «Двадцать шестое, двадцать шестое, сыночка! А завтра двадцать седьмое, а послезавтра двадцать восьмое будет, потом двадцать девятое… (Господи, неужели так и не остановится до конца месяца?! Нет, кажется, запнулась.) Как время-то бежит! Не успеешь оглянуться… Покойница жива была, иной раз скажет…» (Ха! Покойница жива была… Все равно что сказать: «Труп еще живой». Вдобавок она постоянно выворачивала слова. Как Антипину казалось, со смаком коверкала их, словно втайне ощущала, что это злит соседа, нарочно говорила «два штуки, какой собака умный», «вся исскреблася».)

Наташа все же относилась к соседям спокойнее. Ей, правда, и в городе люди не так досаждали. Особенно никто нужен не был, хватало заинтересованных разговоров с дочерью, обмена мнениями о всяких событиях с мужем, ну, иногда еще немного поболтает на работе, на несколько минут задержится с соседкой у подъезда, но болтушкой ее никак нельзя назвать. И когда уезжала в отпуск, она с удовольствием отдыхала, отдаваясь в основном чтению. Но живые люди, поселившиеся рядом, Наташу даже интересовали, женское любопытство, хоть скрытно, впитывало отрывки различных сведений о соседях. «А их сына зовут Андреем, он в девятый класс перешел, Ирише ровесник, — таинственно сообщала она мужу новейшие данные. — У них дача есть. Она сказала: «Карасей дома продадим…» «Ишь торговка! Ее и по всей выходке видать. Уже продает. Сперва поймай!» — подумал Антипин.

Часа через два за камышами послышался плеск весел, и к мыску пристала такая же резиновая лодка, как у Антипина, только постарее видом. Приплыл «сам». Мужик черный, цыганистый, худой, лицо жесткое, небритое. Баба, не умолкая ни на секунду, тоже встретила его у воды и тоже придержала лодку за весло. Он выгрузился, молча сунув ей удочку. Она молола и молола, в том числе, кажется, что-то и про Антипиных: «Начальник, много о себе думают». Но «сам» никак не отреагировал, буркнул единственное:

— Вари уху. В два заклада.

Потом, не говоря ни слова и никого не зовя в помощники, быстро переставил колышки растяжек, придав палатке строгую, правильную форму, забрался в нее и, видимо, заснул. Антипин мысленно даже поблагодарил его. Ему, как строителю, был неприятен уродливый вид их криво, словно чулок, натянутого домика. Импортная палатка Антипиных благодаря тенту над крышей не нагревалась солнечными лучами. Анатолий Степанович лежал в тени и лениво листал Наташин журнал. «Как он только может спать сейчас в своей душегубке?» — подумал с недоумением о соседе. В раскрытую дверку заглянула Наташа, поманила и сообщила таинственно:

— А он полсадка рыбы привез (Антипин неопределенно пожал плечами). Одни караси, больше, чем твои!

— Что?!

— Правда-правда. Она их чистит.

Анатолий Степанович как бы нехотя выбрался наружу, окинул ширь озера, косо взглянул в сторону соседей. Баба на корточках рыхлой квашней сидела у воды, рядом по траве были рассыпаны толстые, латунно поблескивающие рыбины. Они еще иногда лениво взыгрывали упругими хвостами, отчего вся куча шевелилась. Ах, черт! Килограммов семь будет. За одно утро?! Вот черт!

Странно, почему у этого столько карасей? И никакой другой рыбы. В чем дело? Антипин издали, стараясь не подавать виду, внимательно рассмотрел удочки соседа-цыгана. Оснастка показалась ему грубой. Толстые лески, поплавок-пробка. Правда, все самодельное, но… Нет, слишком грубо. Привередливый карась на такие снасти и клевать не должен. Не должен… Вот они. Какой улов!

Перед вечером Анатолий Степанович вновь выехал на озеро. Солнце уже утихомирилось и не палило, ветер улегся, было тепло, над озером плыли парные запахи нагретых водорослей, немного отдавало душистым болотом. Над степью, смягчая краски, спускались сизые сумерки, с косогоров тянуло сухим, теплым духом жестких трав. Только соседские караси не давали покоя — утренние окуньки и сорожки казались теперь детской забавой. Подойти и поговорить, вызнать хитрости Антипину и в голову не приходило. Он сам не простачок в рыбалке, надо только как следует подумать и самому найти решение. К тому же сосед вел себя как-то странно, почти не появлялся на глаза. Карась рыба с причудами — это исходный пункт в цепи рассуждений. Цель — найти, что ему сегодня надо. Значит, так, утром он ловил вполводы, и брали на червя одни окуни. Надо попробовать положить насадку на дно, чтобы гусиное перо лежало на глади. О, тогда оно сумеет передать легчайшие прикосновения рыбы!

Но вечером со дна и окуни перестали брать, и караси не трогали. Тишина царила вокруг. Вся розовая заводь вокруг лодки была усеяна черноватыми жучками-водомерками: крупными водомерами, поменьше совсем крохотными водомерчиками. Во время заката они легко сновали, легко, словно на коньках, отталкивались длинными ломаными ходулями, а с сумерками сгрудились плотными стадами и отдыхали от трудов праведных — всю воду на сегодня перемеряли.

Вдруг со стороны стана донесся истошный крик:

— Па-апка-а! Где трум-брум-тук?! — вопило соседское чадо. Через несколько секунд снова: — Па-апка-а! Где трум-брум-тук?!

Последнего слова Антипин разобрать не мог, хотя тот старался прокричать его по слогам.

— Па-апка-а! Ска-жи-где-трум-брум-ту-ук! — снова и снова во всю ширь озера орал соседский обормот.

Черт бы его побрал! Неужели он совсем бесчувственный! Как можно так бессовестно реветь в святой вечерней тишине?! Что за люди, никаких сдерживающих центров… Весь мир умиляется, а он безо всякого понятия ревет бугаем… Вокруг лежала чуткая озерная гладь, еще дальше — умиротворенные закатом безбрежные степи, но на душе у Антипина не было умиротворенности — только раздражение, стесненность и досада. И вся безграничность мира, оказывается, ничего не стоила всего лишь из-за одного нескладного соседства.

Вечер почти померк, клева не было, но ехать на стан не хотелось. Антипин домучился в лодке до полной темноты, даже тело затекло от неподвижного неудобного сидения. Однажды поплавок слегка пошевельнулся, чуть сместился в сторону, не думая идти вглубь. Рыба явно не проявляла настоящей активности. Антипин осторожно взял удилище в руку, подержал и снова тихо положил на борт. Но когда он решил наконец собираться домой и потянул удочку, леска вдруг уперлась, ожила и стала с пузырчатым шипением резать воду. Он и сообразить ничего не успел, как крупная рыбина метнулась в заросли, глухо запутав снасть. Пришлось тянуть напропалую — леска беспомощно дзынькнула. Этого еще не хватало! Один и тот ушел. «Почему все-таки они у меня не клюют, почему? Леску придется поставить потолще, как у того, это тебе не окуньки и сорожки, — думал Анатолий Степанович, вяло плюхая веслами по тихой воде. — И какая-то странная рыба — попалась и стоит, ничем себя не выдает. Ну, дела!»

Наташа снова встретила его на берегу, помогла выгрузиться.

— Ты чего так долго? Ну и как?

— А, все сиденье отсидел. Одного поймал, и тот крючок оборвал. Чего этот лентягузый тут орал?

— А он опять полный садок… — Наташа понимала, как больно услышать ее ответ мужу. В рыбалке она, разумеется, ничего не смыслила, хотя знакомым при случае уверенно рассказывала: «А мы в прошлый выходной сорожняка наловили». Теперь уже это становилось, в конце концов, делом их фамильного престижа — надо было доказать этим!

— Толя, — с выражением крайнего нетерпения прошептала она. — Знаешь, они чаю не пьют! — Это прозвучало в ее устах так, словно она узнала, например, что в том, чужом, племени не знают соли или что у каждого из них по семь пальцев на руке. — Сам приехал, холодной рыбы поел, все молча, и забрался спать. Только сказал: «Разбуди в четыре». И все молчит. Черногорец какой-то. Она перед ним сеет и веет. Все-таки вульгарная, правда? А перед ним лебезит, с парнем сюсюкает.

— Видимо, у них такое внутреннее распределение обязанностей, — пошутил Антипин. — Семейка…

Даже у костра вечером посидеть не хотелось. Антипин с Наташей тоже спрятались в свою палатку и молчали, прижавшись друг к другу. Посреди степи, у берега, смутно виднелись в сумерках две палатки. А внутри притаились две семьи. Палатка особое жилье: снаружи не видно, что происходит в ней, изнутри не видно мира вокруг, и в то же время ее тонкие стенки совершенно прозрачны для звуков; слышишь и легкий лепет листвы над головой, и шелест трав, и сонные всплески рыбы в сумерках, словно лежишь под открытым небом и только прикрыл глаза. Антипин слушал, как в тишине снаружи непрерывным гулом зудит набившееся под тент комарье, будто неподалеку гудит паяльная лампа, но у них, в темноте палатки, ни одного комарика, уютно, даже душновато. «Какая душная темнота», — невидимо улыбнулась она. Антипин чувствовал плечом ее теплую кожу.

И в этот момент рядом за тонкой парусиной кто-то с таким рыком всхрапнул, словно над ухом завели мотоцикл. Наташа испуганно отпрянула. У Анатолия Степановича опять жестко заходили желваки на скулах. Чтоб вам провалиться, паразитам проклятым!

На рассвете поднялся ветер. Обычно он просыпался в степи часам к девяти, постепенно набирал силу и дул, дул весь день. К тому времени рыбалка уже заканчивалась, зато ветер раздувал комаров. Он гнал облака, морщил озерную синеву, придавая густоту цвету, волновал редкие степные травы, клонил камыши. К закату он укладывался на отдых. А тут вдруг расшумелся сразу на восходе. Вода покрылась острой рябью, зыбь звонко плескалась в борта лодки. Поплавки плясали на волне, то и дело ныряли. Чтобы заметить осторожную поклевку, речи быть не могло. Чайки визгливо раскричались над окиян-морем синим. Надежды опять рухнули. Антипин безучастно сидел в лодке. Можно было ехать к берегу, но что там делать-то весь день! Сосед тоже не возвращался. Неужели и сегодня ловит?… А что, пожалуй, его пробочные поплавки при такой волне гораздо вернее. И лески у «черногорца» не грубые, а как раз какие нужно по здешним условиям… Завидуете, товарищ Антипин, стыдно! А надо просто перенять опыт. Нет, дело, конечно, не в рыбацкой зависти, во всяком случае, не только в ней. Навязались же, уроды, на наши головы! Да, он тут не новичок, хорошо знает свое дело… Ветер, ветер — рыбалки быть не может, надо сматываться.

Но он все не уезжал, надеялся. А клева не было, и вместо желанной отрады душу заполняла всякая чепуха, настырно лезли в голову мысли о соседях, об этой зловредной бабе. «Ну, если только она… Я ей тогда отвечу, я ей выдам! — Антипин живо в лицах вдруг представил их возможную стычку — ее вылазку и свой достойный отпор. — Нет, милая, извините! Мы тут уже вторую неделю. Ха-ха-ха! Надо было вкопать столб «Запретная зона»! Помещики у нас, милая, давно ликвидированы. Как класс… «Тьфу, черт! Да зачем мне о ней думать? Еще не хватало!» Антипин гнал прочь неприятные мысли и образы, старался сосредоточиться на рыбалке, на хорошем, но никак не получалось. Ветер, ветер — какая тут рыбалка… У него нередко так бывало: выдумывал сам себе неприятную ситуацию или разговор и ожесточенно проговаривал его про себя — в лицах, с выражением, с эмоциональным накалом. Конечно, его собственные реплики были всегда холодно-убийственны, как разящий клинок, но все же… зачем ему все это? К чему лишний раз переживать конфликтные ситуации, к тому же выдуманные?… Но оно как-то само получалось. Вот он едет на своем «Москвиче», все у него в порядке, едет уверенно, грамотно, ничего не нарушает, даже проклятый знак «40 км» соблюдает! А впереди, он знает, будет пост ГАИ. И невольно уже представляется воочию картина: инспектор выходит на полотно шоссе, делает жезлом отмашку встать у обочины. Подходит козыряет. «Почему у вас, товарищ водитель?…» А я ему отвечаю: «Да потому, товарищ лейтенант, что…» А он… А я… В душе уже почти кипит, температура 98 градусов. Вот он, пост ГАИ… Инспектор спокойно сидит на лавочке у своей будки, рассеянно скользит взглядом по антипинскому «Москвичу»… «Ф-у-у, и чего это ради я сам себе нагнетаю раздражение? Зачем мне эти выдуманные гаишники? Старый болван! Как будто не хватает в жизни реальных неприятностей и стычек! Вот и сейчас об этих соседях… Зачем мне думать о них на рыбалке?! Господи, разве за этим ехал сюда сотни верст?» Антипин рассеянно глянул на толчею чаек над озером, скользнул взглядом по своей заводи. Белый гусиный поплавок торчком, как карандаш, стоял в воде и слегка размахивал на волне красным острием. Анатолий Степанович машинально дернул удилище, на леске затрепыхался небольшой окунь. Опять пучеглазик. Нет, сегодня рыбалки уже не будет — вся испортил ветер. Антипин снял колючего окунишку с крючка и с размаху забросил подальше в камыши.

У стана пришлось причаливать и выгружаться на неудобном, топком месте — мысок заняли соседи. Эта толстозадая халда со своим обормотом вздумали рыбачить! Выбрали место и времечко! Прямо с берега забросили удочки в кромку камыша и бросили хлыст на воду, а сами босые топтались в грязи. Ничего глупее нельзя было придумать.

— Толя, а они карася поймали, — по секрету сообщила Наташа.

— Кто? — не поверил Анатолий.

— Она с сыном. Здоровенного…

— Какого карася? Я пол-утра просидел… Ветер все испортил.

— Правда-правда, я сама видела. Такая противная. Парень говорит: «А вдруг нельма попадется?»

— Какая еще нельма, господи? Идиоты… Нельма — редкая речная рыба.

— А я сначала не поняла. Она ему говорит: «Тише, а то услышит, — он ведь начальник какой-то, интеллигент в шляпе».

— Ха-ха-ха! Вот дуреха! В шляпе… Правда, в шляпе, которая ей ровесница. — Антипин больше не хотел шептаться, говорил полным голосом. — До чего же глупая баба! Пусть слушает.

— Она говорит, что легковые машины все жулики покупают. Государственные списывают и по себе разбирают…

— Идиотка…

— «Отец приедет, а мы уже с ухой!» А парень: «Дров-то нету!» — «Наберем» А парень: «Не хватит — у них возьмем».

— Что?! Я им покажу «у них». Пусть попробуют! — У Анатолия Степановича привычно заиграли желваки. — Хозяева нашлись! — Ему теперь даже хотелось, чтобы эти попробовали, хотя бы дотронулись до одной его хворостины, он им тогда!…

Но баба никаких агрессивных действий себе не позволяла. Конечно, она слыхала его громкие реплики и оценила их решительный тон, но виду не подавала, только молола и молола беспрестанно всякую невыносимую чепуху.

— Мамка, глянь, повело, повело! — вопил обормот.

— Чо ревешь? Тяни! Ха-ха-ха! Два налима прошло мимо, два язя — оглянуться нельзя! Самый жирный ушел, гладкий, сало с плавников так и капает. Не то что этот черт плешивый. А молодой еще. Ничо, щас другого зарыбачим. Где банка с бикарасиком? Давай другова насадим. Ну-ка плюнь, как папка всегда. А эта красотка на стульчике посиживает, книжку почитывает. Ха-ха-ха! Они с книжками-то своими на берегу с голоду окочурятся. То-то худобины оба, как воблы. Караси в озере воду на себе носят… Покойница жива была, все так говорила: рыба, мол, аж воду на себе носит. А он рыбачить не умеет. Подумаешь, шляпу напялил, чучела плешивая.

Разумеется, стыдно ему обращать внимание на вздорную бабу. «Красотка на стульчике», разумеется, его Натка; почему-то складной стульчик, на котором Наташка читает в тени, особенно раздражает это помело. А «плешивая чучела», стало быть, он сам. Анатолий Степанович на секунду как бы увидел себя со стороны. Да, сухощав, лицо грубовато высечено, поблескивают стальные зубы; редкие, выгоревшие до белесости соломенно-рыжеватые волосы просто приглаживает ладонью на лоб, не заводя никакой прически. Он все-таки казался себе подобранным, в некотором роде спортсменом в зрелых годах.

«Плешивый… Дура ты злонамеренная! — Он усмехнулся про себя. — Ия, умный, интеллигентный человек, обращаю внимание на ее ядовитый треп! Стыдно, Анатолий Степанович. Ну, вытащила глупая баба карася — дикая случайность, сегодня звезды сложились против меня. И какой-то бикарасик… Чего она еще там городила?»

Не зная, чем заняться, Антипин, чтобы не выдавать своего интереса, взял топорик и начал рубить хворост на короткие палочки повернувшись лицом к халде с парнем. «Чего она там снова вопит? Кажется, еще карася выволокли. У самого берега, прямо у нас под носом, словно нарочно старается. Впрочем, я тоже старался».

— Сыночек, вон отец наш шлепает, давай палатку разорять, скоро поедем.

«Убираются? — Антипин сперва не поверил такому счастью. — Впрочем, они же приехали только на выходные! Конечно, не из Красноярска, откуда-нибудь ближе. А сегодня? Да, сегодня воскресенье».

Те укладывались и увязывались, а Антипины в сторонке стояли и откровенно-торжествующе наблюдали. Поле сражения осталось за ними.

«Черногорец» все делал споро, привычно и, как всегда, молча. Только редкими, отрывистыми командами управлял всей работой. Анатолий Степанович еще раз опытным глазом оценил его рыбацкий профессионализм: ничего лишнего, все уместно, все уложено ловко и компактно, словно и не было тут только что лагеря на три человека. Деловой, злодей… И халда все время в работе, некогда лишнего слова проронить или косо взглянуть в сторону «победителей». И отроку досталось занятие — что-то старательно увязывал, придавив коленом и отвесив нижнюю губу. Раз, было, она начала какую-то тираду по обыкновению с покойницы, которая все еще была жива, но «сам» лишь коротко рыкнул:

— Не базлай!

Сразу язык прикусила.

Все сложено, увязано, отрок втиснулся в люльку, забитую багажом, халда взгромоздилась на заднее сиденье — мотоцикл так и присел натужно. «Черногорец» по-хозяйски обошел опустевшее становище, все осмотрел. У мотоцикла стояла только пол- литровая банка, в которой он привез насадку. Она давно торчала на виду, и Антипин удивился, почему тот ее не прибирает. Мужик поднял банку и спокойно направился к Антипиным. С каждым его шагом Анатолий Степанович внутренне сжимался, как пружина… Тот, как будто не замечая Наташи, протянул Антипину банку.

— Насадку надо? А то осталось.

От неожиданности Анатолий Степанович раза два хлебнул нижней губой, не мог выговорить.

— У меня есть — черви. Полно на берегу.

«Черногорец» угольно-жгучим взором из-под бровей глянул

в глаза Антипину, щеки заросли цыганской щетиной — бармалей! А на лице — удивление.

— Черви?! Не берет сейчас на червя. Первый раз тут? Спросил бы.

— А это что? — растерянно показал на банку Антипин.

— Козявка. Бикарасик называем. Бери, не пожалеешь.

— Спасибо. Большое спасибо… дорогой! А я думал… — Анатолий Степанович неопределенно перебирал пальцами пустоту. — Что же вы вчера — и без чаю… Взяли бы у нас дров! — Он испытывал ужасную неловкость, бормотал совсем растерянно.

— А, не пью. Примус вон — уху варить.

— А я думал…

«Черногорец» вдруг усмехнулся. Вовсе не злодейски, как можно было ожидать от сурового его облика, даже дружелюбно, словно начал что-то понимать.

— Что, бабы, поди? — весело покачал головой. — Ежели на них обращать… Пропадешь. Вставай на мои колья, там подальше. — Махнул рукой в сторону камышей. — Ну, будь…

И пошел к сдержанно рокочущему, прогревающемуся мотоциклу. Уверенно уселся в седло, клацкнула врубленная скорость, мотоцикл сытно взревел и грузно тронулся.

К закату вновь на озеро Ашпан снизошла тишина. Румяные лучи окрасили потемневшую заводь. Пряно пахло теплой водой, сырой зеленью. Вокруг смачно чмокали, будто взасос целовались жирующие караси. В садке, привязанном к уключине, они так солидно толкались в ячеистые стенки, что от увесистых тычков лодка вздрагивала, как лошадь. На козявку рыбины брали уверенно, хотя поклевки были непривычные — пробка вдруг оживала и начинала плавно уходить в сторону… «Черт возьми! А ведь у него и не было никакого комплекса, и не думал вовсе о нас! Две семьи — два мира, ну и что? Они чаю не пьют!… С марсианами встретились… Он рыбачил себе, а я двое суток провел на войне, извелся. С кем воевал-то? Ну, правда, баба вздорная, и отрок этот их еще дурковат, но ты-то где был, умник? Из ничего — подозрительность, вражда, злоба… Отдохнул, называется. Звереешь, Анатолий Степанович, на своей сумасшедшей работе дичаешь, раз от людей начал уставать. А бикарасик этот — чудо. Давно такого клева судьба не дарила! И все — крупняк. Да, запомню я нынешний денек…»

(№ 46, 1986)


Анатолий Онегов

Пять лесных озер
Лемчево озеро
 

В эту зиму навестить свое озеро мне не удалось. Без меня пришел на Пелусозеро первый лед, без меня этот лед загустел, закалился на первом морозе, а там и затяжелел под языками метели. Не встретил я в этот раз над озером и первое весеннее солнце, не слышал над голубыми от весны снегами апрельской переклички снегирей, что вернулись домой, на север, после долгого зимнего кочевья. Озеро встретило меня уже открытой водой, и только серые, раскисшие от воды остатки озерного льда, выброшенного ветром-ледоломом на прибрежные камни, напоминали о недавней зиме.

Над озером жарко плавилось дождавшееся наконец весны солнце: от этого неуемного солнца на глазах исчезал последний лед по берегам, а по лесным дорогам почти так же быстро высыхали оставшиеся от весны лужи. Весенние ручьи уже не бежали, не звенели по ложбинкам, от них оставались лишь темные серые следы, — это смятая недавним вешним потоком прошлогодняя трава еще не успела до конца расстаться с напитавшей ее водой.

К полудню солнце начинало палить так неудержимо, что могло показаться, будто сейчас и не середина северного мая, а уже июнь, а то и знойный июль, если бы не ветер с озера…

Ветер в эту весну был таким же резким, бескомпромиссным, как и жгучее солнце. Но если солнце изводило тебя сухой жарой, то языки ветра, срывавшиеся с озера, что помнило еще недавнюю зиму, жгли ледяным холодом.

От ледяного ветра и палящего солнца было беспокойно, тревожно на берегу нашего озера, будто зима и лето, один на один, без весны, вели здесь свой жестокий спор, забывая обо всем на свете. Неуверенность, неопределенность оттого, что эти майские дни на берегу Пелусозера не походили ни на зиму, ни на лето, ни на весну, исподволь заставляли меня вспоминать все новые и новые лесные тропы, уходить по ним дальше и дальше от места схватки стихий и искать ту тишину просыпающейся жизни, которая и должна была быть сейчас повсюду, когда земля, простившаяся со снегом, начинала жить, дышать полной грудью.

Но весенней тишины пробуждения не было и в седых борах, куда приводили меня все лесные дорожки, начинающиеся на берегу Пелусозера. Сосновые боры стояли на песках, песок, как всегда, сразу же принял в себя весеннюю воду, а не по времени лихая жара успела иссушить мох и брусничник под соснами так, что они сухо потрескивали при каждом твоем шаге. И этот неживой голос в весеннем бору тревожно вызывал из памяти ту летнюю сушь, когда залитые огнем солнца июльские боры порохом вспыхивали в огне лесного пожара. От памяти лесного пожара делалось еще неуютней, и я торопился покинуть белые мхи, брусничник и сосны и снова и снова перебирал в памяти имена таежных озер, куда, по моим расчетам, не добралась еще тревожная весенняя сушь.

Тут и пришло ко мне небольшое, небогатое на сегодня таежное озерко по имени Лемчево…

Возможно, где-то на картах это озерко и писалось как-то иначе. Может быть, «Лемчево» было грамматически неточным производным от подлинного названия скромного таежного водоема, но у нас было оно только Лемчевом — и все тут.

Лемчево я знал давно, бывал там по летнему времени, отбиваясь от наседавших комариных полчищ, потягивал на червя разную мелочишку, за все время выловил там на спиннинг одно- го-единственного щуренка и считал это озерко уже успевшим раздарить все-все, что можно было отдать людям, хотя и помнил рассказы о том, что рыба в Лемчеве вроде бы еще есть, что вроде бы и по сей день вёсной на живца («на маниху») можно наманить ношу щук, а в начале зимы на узенькую беленькую блесенку можно достать из-под первого льда бойких лемчев- ских окуней.

И будто в подтверждение этих щедрых рассказов кто-то из рыболовов хранил на озерке небольшую лодочку-челночок. К этой лодчонке, судя по свежему кострищу на берегу озерка, нет-нет да и наведывались рыболовы… Что ловили они здесь? Не знаю. Знаю только, что посещавшие это озеро вели себя здесь вполне достойно — от них никогда не оставалось на берегу грязи, мусора, бутылочного стекла. Судя по всему, это озеро посещали люди трезвые, тихие, что в наших лесорубных местах было большой редкостью.

Что вело сюда этих справных людей, что держало их на берегу захудалого таежного водоема, что мешало им остановиться на берегу других наших озер, возле богатой воды?

Все эти вопросы возникали у меня только тогда, когда я вновь встречался с Лемчевом, и снова оставались неотвеченными на берегу этого озера, когда я покидал его…

Лемчево, как и большинство других небольших таежных озер- ламбушек, лежало в низинке, и эта низинка, как островок, защищенный коралловыми рифами от океанских волн, была скрыта от всех бушующих стихий еловой стеной. Ели стояли над озером высоко и стройно и останавливали своими густыми ветвями-лапами любые ветры, а потому вода была здесь тиха и покойна в любую погоду. Высокая стена елей принимала на себя и зной палящего солнца. Солнце появлялось тут, над таежной водой, лишь пополудни и, побывав над самим озерком час-другой, снова опускалось за лес.

Казалось, черная еловая стена должна была принести Лемчеву озеру вечный сумрак, но природа позаботилась о том, чтобы у людей, посетивших этот таежный уголок, не оставалось гнетущего чувства, — она раздвинула в двух местах тайгу, развела в стороны черные ели, и теперь с одной стороны по веселому светлому лужку петлял к озеру лесной ручей, а с другой стороны точно такой же светлый лужок провожал ручей, убегавший из озера к другой таежной воде. Эти две веселые светлые полянки-лужка с бегущими по ним ручьями и светили тебе как окна прочного, надежного и приветливого дома…

Под елями, среди моховых кочек, куда не заглядывало солнце, белым весенним светом расходились цветы морошки, пряно пахло багульником, черемуха вовсю гнала вверх столбики будущих цветов, а березы, еще не одетые по-летнему, не убранные до конца, прозрачно стояли над водой в легких весенних накидках. Вода была еще изумрудно-прозрачной от недавней зимы и талых весенних потоков, пришедших сюда из елового лога, где еще, очень может быть, расплывались последние седые языки ледяных сугробов.

Я стоял у самой воды рядом с весенней березой и аккуратно опускал свою снасть к давно затонувшей еловой вершине. Из-под вершины нет-нет да и вырывались небольшие окуньки и, как зимой мормышку с мотылем, отважно били моего червя.

Окуньки были совсем маленькими, ловить их не хотелось, и вовсе не потому, что такая мелочь не доставляла, мол, удовольствия рыболову, просто было неловко изводить этих маломерных рыбок, как бывает неловко совестливому человеку срывать на поляне последние цветы.

Я оставил окуньков и наблюдал за кукушками… Кукушка уселась на сухую елку почти у меня над головой и оповестила о себе громким, настойчивым, «ку-ку, ку-ку»… Это был самец. Он разыскивал себе подругу и раз за разом объявлял об этом всему лесу. Вокруг было тихо, ветер, оставшийся где-то там, на подступах к озеру, не мешал различать даже шорохи мышей в опавшей листве, и «ку-ку, ку-ку» моей кукушки расходилось далеко и ясно.

«Ку-ку, ку-ку»… Но вот что-то изменилось в лесу, и упорный кавалер вдруг выговорил громче и настойчивей: «Ку-ку-кук, ку-ку- кук». И тут же с другой стороны озера ответила ему подруга: «Кликликликли…» Так всегда отвечает кукушка-самка на призыв самца.

«Кликликликли…» И вот разгорячившийся кавалер срывается с дерева, падает вниз и почти над самой водой несется к противоположному берегу… Как похож он сейчас в своем бреющем полете на ястреба-перепелятника — ну точь-в-точь проворный лесной разбойник.

Кукушка перелетает озеро и так же низко, почти касаясь прошлогодней травы, по дуге летит туда, где только что подала голос самка… И тут же из кустов выскакивают две небольшие птички и бросаются за кукушкой, как бросаются обычно за пернатыми разбойниками защитники своих гнезд.

До противоположного берега далеко, я не м0гу точно определить, что за птички преследуют кукушку-самца, гонят его от своего гнезда прочь… Птички увлечены, скрываются вместе с кукушкой за деревьями, а я вспоминаю старую сельскую сказку-поверье о том, что к осени будто бы у кукушки отрастают острые когти, крючком загибается клюв и она превращается в хищного ястреба…

Конечно, кукушка в ястреба не превращается, хотя и походит на него и одеждой и полетом. Нет, сказка не до конца права. Но за что же так упорно преследуют эту птицу ее собратья помельче? Может быть, не правы и они, как и сказка?… Конечно, я знаю, что происходит сейчас на поляне по ту сторону озера. Хозяева гнезд все-таки чувствуют в кукушке своего врага, но, увы, они кидаются не за главным врагом. Кукушка-самец уводит за собой преследователей,, а самка, только что отозвавшаяся самцу, но так и не показавшаяся ему, сейчас из своего тайного укрытия незаметно шмыгнет туда, откуда появились эти две крошечные птички, отважные бойцы, — смелой атакой они выдали свое гнездо, и кукушка-самка сейчас, в эту минуту, подбросит им в гнездо свое яйцо.

Совсем скоро хозяева гнезда вернулись обратно, гордые, счастливые от добытой победы, и, не умея считать, примут целым и невредимым свое гнездо, где на одно яйцо стало больше. А потом из подброшенного яйца появится кукушонок, он вытолкнет из гнезда своих сводных братьев и сестер, останется один, и приемные родители будут без устали кормить и кормить это прожорливое создание, так и не догадываясь, кто, откуда и когда явился к ним…

Но это будет позже, а сейчас над озером снова тишина весеннего пробуждения, снова бойкие окуньки то и дело выскакивают из-под коряги к червю, насаженному на крючок, — теперь этих окуньков ловит мой сын. Он еще мал, он еще просто охотник, наука уважения жизни пока еще только приходит к нему от меня, от Лемчева озера, от кукушек и вот от этих окуньков…

Тишина стоит над озером недолго, ее снова будит «ку-ку, ку-ку» кукушки-самца. На этот раз кавалер не успевает дождаться призывного ответа своей дамы — вместо «кликликликли» кукушки- самки громким и частым плеском оживает молчавшая до этого вода — это кувыркается, бьется у берега какая-то большая рыба. Я не успеваю спросить, задать сыну вопрос, как плеск стихает и над озером победным кличем звенит голос мальчишки: «Папа! Лещ!»

Алешка пробирается ко мне через кусты, держа перед собой приличную рыбину, и уже тихо, почти шепотом, будто извиняясь за свой недавний крик, восторженно извещает: «Лещ! Здоровый!»

Мне кажется, что я разочаровываю маленького рыболова — ему, видимо, очень хочется поймать здесь именно леща, ведь настоящего леща он еще ни разу не ловил, но правда есть правда — в руках Алешка держит красавца язя… Это победа куда большая, чем лещ, наша с ним победа, потому что язя в этих краях мы вообще еще не ловили…

Уже потом мы установим точно, что язи по нашим озерам кое-где водились; они поднимались в эти озера по ручьям, а в ручьи попадали из речки, которая теперь, потеряв свои мельницы, зарастает и гибнет на глазах. Но вот он, свидетель былой вольной и полной воды! Вот он язь! Первый язь моего сына!

Мы успокаиваемся и снова уступаем место кукушке. «Ку-ку, ку-ку» снова раздается над нами, правда, на этот раз чуть в стороне, и снова в ответ на это «ку-ку, ку-ку» несется с противоположного берега «кликликликли», но теперь кукушка-самка сменила свое тайное убежище — теперь она отзывается слева, значит, и там подыскала она чужое гнездо… Кукушка-самец опять срывается со своего дерева и дугой несется через озеро к светлому лужку, долине ручья, и опять за ним кидаются в отважную атаку какие-то маленькие птички…

Эти кукушки еще долго будут вместе с нами, пока мы не покинем Лемчево, не расстанемся с ним до следующего свидания. Мы покинем на время уютное, доброе озерко, подарившее нам весеннюю тишину, первую мудрую тишину этого года, подарившее нам кукушек, бойких окуньков и красавца язя. Правда, и мы не остались в долгу — мы оставили озеру чудесный «золотой» крючок, привезенный из какой-то заморской страны, где издавна делают такие чудесные крючки. Я берег этот подарок, эту память о мастеровых людях, не забывших и в наше скоропалительное время, с каким старанием выделывали их предки простую рыболовную снасть, как выплавляли металл на древесном угле, как калили-отпускали сталь-иголку. Я очень берег этот крючок, но на этот раз вот не уберег. Щука бросилась к моему червю и, не останавливаясь, вместе с крючком и ушла в свою глубину.

Для щуки это небольшая беда — совсем скоро крючок будет отторгнут, не причинив рыбе особого вреда. Но и до этого зубастая рыбина будет продолжать свои охоты так же, как и прежде. Это я знаю очень точно, потому что самому приходилось ловить щук с крючками в пасти и желудке. Но об этом как-нибудь в другой раз.

Изерко

Изерко, Изерко, засветись, как искорка.
Принимай по-царски нас, ну хотя бы
                                                      изредка…

Этот короткий стишок-песенку мы вспоминаем всякий раз, когда собираемся на Изерко. И небольшое лесное озерко-тайна действительно часто встречает нас своим удивительным ярким светом воды и нарядных березовых берегов и действительно нередко приносит нам царские дары…

Так, самую большую щуку мы поймали здесь, на Изерке. Чтобы взвесить ее, нам не хватило пружинного безмена-динамо- метра, рассчитанного на десять килограммов, и добычу пришлось взвешивать по частям уже после того, как она была почищена и выпотрошена. От этой щуки, подарка Изерка, у нас дома хранятся две косточки от нижней челюсти и фотография, на которой старший сын с трудом приподнимает рыбину над землей, а сыну тогда было уже тринадцать лет.

Та щука-гигант досталась нам просто и нелегко. Просто оттого, что ловить что-то необычное в Изерке мы в тот раз не собирались — в самом начале июня, когда с озерка убирались наконец разбойные рыбаки, промышлявшие там по весне щук и плотву, мы нанесли первый в тот год визит-приветствие таежной воде. У нас с собой был спиннинг, металлический, девятирублевый, с «Невской» инерционной катушкой, с леской 0,6 миллиметра и блесной «Шторлек» белого металла без поводка. И с первого заброса вдоль берега блесну кто-то решительно остановил.

Зацеп?… Нет!… Этот «кто-то» шевельнулся и пошел от берега на глубину, пошел прямо, неостановимо, увлекая за собой и нас в нашей тщедушной лодчонке-челночке. Долго и тревожно трещал тормоз катушки. Не раз я старался поднять рыбу со дна. Так и катались мы вслед за щукой по Изерку, пока она сама вдруг не всплыла у самой лодки. Сын держал в воде наготове подсачек, и рыба как-то согласно сама вошла в него. Но в подсачек вошла лишь голова и часть туловища…

В конце концов все обошлось благополучно — щуку мы успели перевалить через борт лодчонки. И только тут подвели итог неожиданной встрече. Во-первых, согнут металлический спиннинг, во- вторых, напрочь изорвана щучьими зубами сетка подсачека, и в-третьих, Сережка только тут заметил, что руки у него в кровь изрезаны осокой, за которую он в отчаянии хотел ухватиться, когда щука потащила за собой от,берега нашу лодку…

Были на нашей памяти и другие «царские» подношения Изерка. Например, самого крупного окуня мы поймали здесь, а не на нашем Пелусозере, где находится трон окуневого царства. Самую большую плотву-сорогу тоже подарило нам небольшое озерко, огородившееся от разных бурь-стихий высокими красивыми берегами, украшенными рядами плакучих берез и статными сосенками на выданье, вставшими вокруг земляничной поляны…

Вот и теперь, в начале этого лета, мы снова ждем встречи с Изерком…

Изерко от нас совсем недалеко, надо пересечь на лодке плесо нашего озера, а там удобный причал с темной отметиной старого кострища — здесь мы оставляем свою лодку, и через сто с небольшим шагов перед нами Изерко.

По правде, наше Изерко вовсе и не Изерко. Изерко — наше изобретение, как и тот простенький стишок-припевка про это светлое таежное озерко. На самом деле это небольшое тихое озерко- ламбушка именуется Ижезером по аналогии с Пял-, Кив-, Чебусо- зерами, что тоже недалеко от нас. Но называть Ижезером приветливое, уютное озерко местные жители как-то отказывались и стали именовать его помягче, поласковей, подобрей — Ижезерко… Казалось бы, и быть Ижезеру Ижезерком и дальше, и для нас, но так получилось, что согласную «ж» в названии озера я сразу не расслышал, а когда расслышал, то было уже поздно… Изерко было для нас только Изерком и никак иначе называть наше милое, доброе озерко мы уже не могли…

Вот и снова пришло время навестить Изерко, поклониться его щедрой воде, но мы все же ждем, все откладываем дорогу туда. А ждем мы, чтобы с озера убрался печник.

Печник — это не прозвище, а профессия человека, который вот уже несколько лет подряд появляется ранней весной в нашей деревушке, подправляет старые печи и ловит рыбу. Это он доставил на Изерко ту лодчонку-челночок, в которой летом мы путешествуем по озерку. Спасибо ему за лодку. Но за все остальное спасибо сказать не можем. Печник не аккуратен даже в своей печной работе — печи делает плохо, кое-как, но главное, почти, не знает самих печей. Я думал вначале, что он нарочно ремонтирует печки кое-как, чтобы у него в нашей деревушке был постоянный приработок. Но вот взялся вместе с печником переделывать у себя старую лежанку и горько отметил, что наш печник — мастер липовый. Пришлось мне после него подправлять работу, как приходится в конце каждой весны приводить в порядок и наше Изерко после этого печника-рыболова.

На Изерке печник ловит щук, плотву, окуней. На щук втыкает он по берегам колья и привязывает к этим кольям жерлицы-ро- гульки, зовущиеся здесь крючками. Крючков у печника много, больше, чем положено. Но хозяином на Изерке по весне только он — у него и лодка, и попробуй повоюй с ним, да еще без особых прав не такую войну.

На плотву и окуней печник ставит сети. Эти сети старые, драные. Каждую весну он откуда-то привозит их заново и каждую весну оставляет эту рвань в озере. Оставляет в озере и свои крючки. Вот и приходится нам всякий раз выкидывать на берег оставленные печником сети и сматывать распущеные крючки. Занятие это неприятное, делаем мы такую работу со злостью на печника. Уж сколько раз говорили, напоминали, предупреждали человека, а ему все равно — как с гуся вода — портит озеро, переводит рыбу.

Но вот наконец печник вроде бы уехал совсем, и мы с Лешкой едем на озеро… Лодочка-челночок на берегу. Лодочка еле жива, кое-как заткнуты дырки. Сбей случайно ногой такую тряпочку- затычку — ив утлое суденышко фонтаном ворвется вода. Так плыть нельзя, и поэтому сначала мы подправляем старую посудину.’

И вот наш флот на воде! Здравствуй, Изерко! Прости, что и в этот раз обидели тебя люди.

Конечно, сети снова оставлены в воде. Правда, одну сетку вытащил на берег лось. Молодец, зверюга! Лось зачем-то подходил к озерку и даже спускался в воду. И тут и зацепил ногой снасть. Так сеть и оказалась почти вся на берегу.

А вот эта сетка в воде. Я поднимаю веслом край снасти и вижу в сети рыбу, давно погибшую, закутанную плесенью-гнилью. «Вот подлец!» — вырывается у меня. Рыбы в сети много. Кто это? Окуни? Плотва-сорога? Установить уже трудно — все гниет. Тут же над берегом, куда я выкидываю эту сеть с погибшей рыбой, раздается крик сизой чайки. Следом за первой птицей появляются другие. Спасибо чайкам — сейчас они соберут загубленную рыбу, не оставят на берегу озера гнили-заразы…

Дальше мы сматываем крючки, оставленные печником. На крючках, кое-где еще держатся живцы-плотвицы, тоже давно уснувшие, покрытые белой гнилью-плесенью. А эта леска тянется и тянется из глубины. Вслед за леской появляется мертвая щука. Вряд ли она погибла оттого, что попалась на крючок, — так и есть: ее резала, мяла щука побольше. Раны по бокам рыбины широкие, глубокие. И этот труп мы извлекаем из воды, чтобы не портить озеро… «Ну, печник! Ну, погоди! — произносим мы зло и решительно. — Мы все равно что-нибудь придумаем, чтобы научить тебя уму-разуму!…» А пока все! Мы еще раз извиняемся перед нашим Изерком за непорядочных людей…

Ловить рыбу сейчас не хочется, не хочется мне, не хочется и Лешке, моему младшему сыну, впервые выехавшему на воду со спиннингом. Мы просто сидим в лодчонке и молчим вместе с тайгой. Я время от времени отливаю из лодки скопившуюся воду, а Лешка что-то рассматривает за бортом. Чайки завершают свою санитарную работу и медленно улетают. Трогаемся и мы.

— Ну как, Лешка, будем ловить рыбу?

— Если только совсем немного…

Работать с безынерционной снастью сын умеет. Заброс вдоль берега — недалекий, но точный. Проводка. Еще заброс. У Лешки небольшая вращающаяся блесенка, наша самоделка из латунной полоски. Точно таких же блесен у других рыболовов я еще не встречал, а потому мои сыновья-рыболовы и позволили себе выбрать для этой блесны имя. Почему-то им понравилось «Анюта». «Анюта» и «Анюта». Она хорошо идет за леской, достаточно быстро вращается в стоячей воде, крючок у нее под красной шерстинкой. И конечно, такую блесну у Лешки хватает окунь. Пока не окунище, но и не просто окунек, а окунь, увесистый, плотный. Лешка все делает сам. Я только подвожу подсачек. Окунь в лодке. Лешка празднует первую удачу! Радость успокаивается.

— Ну что — продолжим?

— А-га.

Я осторожно подвожу лодку к темному заливчику, где всегда водятся щурята. И совсем скоро такая щука-щуренок, весом чуть больше полкилограмма, оказывается у нас в лодке. Еще одна удача сына.

— Все, Лешка! Ты теперь спиннингист! По этому случаю тебе награда!

— Какая? — У мальчишки горят глаза.

— Увидишь. Она дома.

Домой мы, конечно, торопимся — за наградой. А награда для сына у меня припасена давно — вращающаяся блесенка финского производства. Эта блесенка досталась мне вместе с несколькими отличными французскими мепсами, и рядом с вращающимися лепестками, придуманными во Франции, показалась сначала золуш- кой-замарашкой. Так и лежала она у меня без дела, сразу определенная в награду Лешке, когда тот освоит спиннинг.

Конечно, о том, что эта финская блесенка не произвела на меня особого впечатления, я молчу. Мне стыдно признаться в этом, но на какой грех не пойдешь ради хорошей снасти…

На следующий день с утра мы снова поем нашу песенку про Изерко, мы снова на Изерке. На этот раз у Лешки на спиннинге финская блесна — награда начинающему спиннйнгисту. Я хочу доставить мальчишке удовольствие и отдаю рыбную ловлю ему. Лодчонка у нас мала, и ловить можно кому-то одному. Лешка стоит в лодчонке, а я осторожно веду ее мимо самых щучьих мест. Финская блесенка работает отлично, задиристо. Вот она легко улетает вперед, негромко ложится на воду, тонет. Лешка считает: «Раз, два, три, четыре», — а затем начинает подматывать… И вдруг крик- испуг:

— Папа!!!

Теперь я вижу дугу пластикового удилища, простенького, короткого, черного, с красными обмотками и шершавой ручкой — такое удилище есть повсюду среди прочих ходовых рыболовных товаров. Надрывно трещит тормоз катушки! Рыбина на дне.

— Лешка! Лешка! Только не опускай удилище! Держи так! Пусть устанет! И се время вращай ручку!

Снова визг катушки, затем тишина — это рыба идет к лодке. И снова голос катушки.

Подсачек в воде. Я готов завершить Лешкину охоту. Но до подсачека дело пока не доходит — щука вдруг показывается нам метрах в двадцати от лодки. Как малая щучка-травянка, она раскрыла над водой пасть и тряхнула головой. Нет, — не выбила, не выбросила блесну… И вот щука в лодке.

Лешку посетило безумие. Наверное, с таким же безумием-ра- достью отмечали наши пещерные предки свои охотничьи победы, если у них уже был сформирован эмоциональный аппарат, сравнимый с Лешкиным.

— О-ой-ой-ой-ой, папочка! Вот это блесенка! Вот это да! Ура! Ура! — все это мой сын, наученный не нарушать тишины природы, произносит почти про себя, но так ярко, что, казалось, само Изерко заискрилось, заплескалось веселыми искрами вместе с нами.

Дома мы взвешиваем щуку. Пружинного безмена-динамометра на этот раз нам, правда, хватило — щука потянула на четыре килограмма. Она была на десять килограммов легче той, что мы добыли три года назад с Сережей. Но тогда главным добытчиком- охотником был я, а в этот раз удача принадлежала целиком мальчишке.

На Изерке мы были еще не раз. И не раз маленькая финская блесенка на спиннинге сына, бывшая золушка-замарашка, срамила мои французские мепсы-лепестки. И не раз, возвращаясь с Изерка домой, мы говорили озеру спасибо и повторяли наш стишок-припевку:

Изерко, Изерко, засветись, как искорка.

Принимай по-царски нас, ну хотя бы изредка.

И уже под самую осень на Изерке нам досталась совсем необычная добыча. Я выловил на спиннинг щучку, сытую, плотную, с полупереваренной плотвицей в желудке. Из пасти щуки торчал кусок медной проволоки, согнутой на конце колечком. Такие «страшенные» медные проводки крутил для своих крючков-самоловов наш печник. Так и есть — в желудке у щуки оказался и крючок печника. Рыба, видимо, оторвала поводок от лески и ушла вместе с крючком и поводком.

Было это, скорей всего, в конце мая — в самом начале июня. А теперь конец августа. Щучка была жива и, видимо, вполне здорова, если питалась, кидалась к блесне и не выглядела в чем-то ущербной. Что было бы дальше с этой рыбиной, не знаю… Возможно, сталь крючка была бы разъедена в щучьем желудке, а медный проводок, видимо не поддающийся щучьему желудку, тогда просто бы выпал из пасти. Такие «переваренные» крючки в щучьих желудках я встречал. Встречал в щучьих желудках и медные, латунные, а однажды даже серебряную блесны — такие блесны щучьему жедудку, судя по всему, не поддавались. Я оставлял их у себя как трофеи, а на серебряную зимнюю блесенку, доставшуюся мне таким необычным путем, и сейчас успешно ловит рыбу мой старший сын.

Пялозеро

Дороги к нашим лесным озерам я определенно делю на веселые и невеселые. Веселые дороги проложены по высоким, сухим, светлым местам, а оттого всегда кажутся легкими и идти по ним одно удовольствие. Невеселые же дороги обычно темные, тянутся они по местам низким и сырым и остаются в твоей памяти лишь бесконечными зарослями крапивы да черным вязким кочкарником, гда смотри и смотри, чтобы не зачерпнуть вдруг резиновым сапогом болотной грязи. Такие невеселые дороги всегда кажутся бесконечными, а потому обычно и не вызывают большого желания отправиться по ним снова.

Вот почему так долго и откладывал я свидание с Пялозером, хотя мой старший сын туда уже сходил и принес оттуда удивительный рассказ, в котором были белые лилии, тяжелые удары щук и чей-то заблудший кот, который поджидал Сережку на мостиках и требовал с него дань в виде тяжелой плотвицы.

— Ну пойдем, отец, сходим туда. Там на берегу озера деревушка светлая, чистенькая, только почти нежилая. И лодки есть. — уговаривал меня Сергей, уговаривал долго, порой я почти соглашался, но как только представлял себе полтора часа пути по грязи, так родившаяся было у меня решимость тут же исчезала. Но наконец Сергей победил.

На правах проводника он идет впереди, указывая, где обходить гнилые ямы-лывы на дороге. Эти ямы-лывы оставили после себя когда-то трактора, что лезли зачем-то напролом к Пялозеру. Они- то и изуродовали лесную дорогу. Очень может быть, что до того тракторного пастбища путь к Пялозеру был и весел, и светел, а потому, возможно, и меньше было здесь в то время крапивы и не так ядовито вглядывались в тебя из ольховых кустов фиолетовые пронзительные глазки волчьего борца.

Борец волчий — это родственник нашего садового дельфиниума, но в лесу этот дельфиниум я не люблю. Растет он всегда в самых гиблых местах, где положено гнездиться только самой нечистой силе. Да и название его «борец волчий» не говорит мне ничего хорошего… Как перевести для себя этот «борец волчий»? То ли яд этой травы с фиолетовыми столбиками цветов так силен, что может справиться даже с любым волком, то ли всегда эта ядовитая трава по-волчьи жестко расправиться с тобой, только прикоснись к ней. Словом, нет у меня симпатии к этому лесному цветку.

Но ват наконец крапивные редуты со злющими огоньками-глаз- ками волчьего борца расступаются, остаются сзади и впереди, как награда за муки, чистая сухая стежка-дорожка среди звонких сосен. Ох, как легко идти по такой солнечной тропке!

Правда, солнечная тропка скоро расстается с соснами и бежит дальше, вперед рука об руку с березками и осинками но бежит также резво и чисто, как по сосняку. И тут впереди по дороге гриб подосиновик, крепыш-красноголовик!

Ура! Первый подосиновик лета! До этого, можно сказать, мы грибов еще не встречали. Лето стоит жаркое — такому знойному лету никак не до гриба. А тут, в низинке, гриб все-таки показался, выскочил, помня о назначенных ему сроках.

— Да здравствует гриб-красноголовик! — восклицаем мы, а Лешка, самый младший в нашем походе, уже рассмотрел в стороне еще один такой же грибок.

Грибы мы не рвем, а помечаем веточками на тропе — пойдем обратно, заметим оставленную веточку, тогда и возьмем.

Еще и еще веточки ложатся на нашу тропу — за красноголовиками-подосиновиками выбежали следом на дорогу и ждут нас элегантные подберезовики…

— И о вас мы вспомним на обратном пути. Хорошо? А сейчас на озеро!

Озеро уже рядом. Сережка знает дорогу, но старается скрывать близкую встречу. Мы бредем через ручей, затем форсируем залитую водой болотистую низинку. Поднимаемся на бугор. И видим озеро!

Оно все в белом цвету. Кажется, ничего, кроме раскрытых лилий, тут больше нет! Такие удивительные цветы и в таком множестве я не встречал давно. Надо сфотографировать, оставить эту красоту на память, но озеро сильнее моей памяти о фотоаппарате…

Старые мостки, где когда-то всей деревней брали воду, давно никто не подправлял — они ходуном ходят под ногами, тонут, всплывают вновь следом за тобой… Хозяина лодок, единственного жителя деревушки, дома не оказалось. Но мы знакомы с ним, да к тому же еще принесли ему и посылочку, так что за лодки он не станет ругать нас.

Сережка тут же захватывает крошечный челночок-кижаночку, и уже на воде. А мы с Лешкой готовим к плаванию местный баркас. Сначала убираем из лодки чужую снасть. Удилища грубые, тяжелые. Поплавки — кубики пенопласта, крючки — страшенного размера. На крючках остатки червей…

Неужели на червя берет здесь такая рыба, которой нужен подобный крючок-гигант? Затем мы отчерпываем из лодки воду, и тут на дне лодки вижу я чешую местных рыб. Чешуя с трехкопеечную монету! Вот это да! Значит, крюк-крючок на удочке-палке совсем не потому, что других крючков под рукой не оказалось…

Вода в озере мутная, будто в воде распустили немного молока. Озеро цветет, но не зеленью, не синью, а жидким кофе со сливками.

Какая сейчас рыба в такую пору? Но Лешка уже кого-то старательно выводит к лодке. Окунек! И все на ту же неизменную финскую блесенку, которой я премировал сынишку за первые успехи в спиннинге. Окунек небольшой — как здесь говорят, крючковатый, то есть идущий на крючок, наживленный червем. Но что интересно — окунек такой же белесый, как и цветущая вода озера. Таких светлых окуньков я ловил обычно в верховьях Москвы-реки по осени, когда вода в реке становилась холодной и прозрачной. Еще один окунек — на этот раз у меня. И все!

Как дела у Сережки? Он куда-то уплыл, спрятался за лесной остров. А мы облавливаем острова-континенты цветущих лилий, но все впустую… И тут в самой траве, у берега, удар щуки. Удар мощный, глухой.

Проходит совсем немного времени, и снова точно такой же сильный удар раздается сзади нас, и снова в той же самой траве. Тут мы бессильны. С нашими вращающимися блесенками в траву не заберешься. И нам остается только сидеть в лодке и считать удары охотящихся щук.

Давно не слышал я такого сильного боя. Да, пожалуй, последний раз подобный щучий бой достался мне лет двадцать тому назад на глухом таежном озере по имени Долгое, где я пытался разобраться в хозяйстве обитателей таежной воды. Там для себя и открыл я утренние и вечерние охоты щук, а вместе с ними и утренние и вечерние берега озера.

Утренние берега первыми встречали солнце, и о начале нового дня здесь первыми объявляли местные щуки. С утренним солнцем они начинали свои утренние охоты как раз у утреннего берега. «Бух-бух» — раздавалось то и дело вдоль травы, только что освещенной солнцем. «Бух-бух» — гремели боем известные мне места постоянных щучьих засад. Затем солнце поднималось выше, грохот утренней охоты стихал, и теперь надо было ждать вечера, ждать, когда солнце осветит другой, вечерний берег. И тогда тут, как утром возле утреннего берега, тоже начинались громкие щучьи охоты.

Да, с тех пор вот только теперь слышу я снова знакомые мне голоса щучьих охот… Выходит, Сережка прав — Пялозеро еще хранит свои тайны, еще не растеряло их, не пораздало налево и направо все свои богатства. Но с чего вдруг задолго до вечера разошлись местные охотники-щуки — до вечерних охот еще много времени?

Мы снова и снова предлагаем местным щукам свои блесны, но соблазняем, казалось бы, самыми неотразимыми приманками всего одну щучку. Остальные продолжают громко бить в самой траве. Нередко от такого щучьего удара из воды веером разлетается перепуганная мелкая рыбешка. Рыбешки иногда падают на листья кувшинок, и, прежде чем снова найти дорогу в воду, недолго бьются на листьях. И нередко такую бьющуюся на листе кувшинки рыбешку тут же новой атакой подхватывает щука… Раскрыта на мгновение пасть, и охотник вместе с добычей скрывается в воде.

С чего бы вдруг задолго до вечера так разошлись эти местные щуки? — этот вопрос не покидает меня. Я все чаще посматриваю на юго-запад, откуда чуть тянет ветерок, и наконец нахожу объяснение буйной щучьей охоте. С юго-запада на Пялозеро идет тяжелая и долгая гроза. Перед такими грозами щуки нередко и устраивают свои шумные охоты.

Мы торопимся домой — надо уйти от грозы. У причала, как и рассказывал Сережка, лодку поджидал здоровущий, мохнатый- мохнатый кот с разбойным взглядом — ну прямо Соловей-разбойник, перехватывающий богатых купцов на лесной дороге… Делать нечего, приходится платить дань. Кот солидно принимает от нас окуня и, задрав голову, чтобы рыба не мешала идти, уносит окуня в кусты.

А гроза совсем близко. «Ры-ры, ры-ры» — глухо рычит гром. «Ры-ры, ры-ры» — также глухо, но дольше самого грома отвечает грохоту грозы лесное эхо.

Первая молния вспыхивает уже позади нас — мы обманули грозу, оставили ее в стороне и теперь по веточкам-стрелочкам на тропе разыскиваем свои утренние находки: грибы подберезовики и грибы подосиновики.

Но дождь нас все-таки помочил, обрушился на наши головы перед самым домом. Дождь теплый, спорый, густой, грибной — теперь грибы пойдут по лесу широко, богато.

Дома мы подводим итоги: три щучки и пара окуней — это совсем небогато для лесного озера и трех спиннингистов. Но зато мы видели белые-белые лилии, большие-большие — целые острова торжественных сказочных цветов. Мы слышали грохот щучьих охот. А еще лесная дорога подарила нам первые в этом году грибы. Спасибо тебе, Пялозеро!

Избушка на озере 

Пожалуй, у читающих эти заметки давно готов к их автору законный вопрос: «Чем занимается этот человек, почему всю весну и все лето бродит он по лесу? То, что сыновья-школьники летом бродят по лесным тропам рядом с ним, это понятно — в это время у ребят как раз школьные каникулы. А сам-то он?»

А у меня в этом году была большая работа. Одно московское издательство пожелало выпустить книгу-альбом о лесе. Текст для книги я мог начать писать тут же, после задания. Но вот беда с иллюстрациями. Самые разные фотографии, сделанные в разных лесах, у меня, конечно, есть. Но мне и издательству очень хотелось, чтобы фотографии в книге-альбоме рассказывали о жизни одного и того же леса с зимы до зимы. Вот и пришлось мне в этом году с зимы до зимы бродить по лесным тропам обвешанным различной фотоаппаратурой. Так что и походы мои к разным озерам были всегда целевыми — что-то там надо было сфотографировать.

Ну а мои сыновья, на счастье, оказались рядом со мной. Счастье это я угадываю в том, что вместе со мной иbr /скали они новые пути-дороги по лесам, находили новые для себя озерки и озера. И эти находки, надеюсь я, останутся в их памяти на всю жизнь, как осталась в моей памяти на всю жизнь река моего детства — Ока под Рязанью, ее высокий правый берег-яр, под которым всегда стояла самая крупная рыба и где у ночного костра в ожидании утренней рыбацкой зари мы, мальчишки, пугали друг друга самыми разными страшными сказками…

Вот и теперь мы идем еще к одному таежному озеру, идем тоже с большой рабочей целью — сфотографировать лесную избушку…

Избушку эту не так давно срубил местный житель Михаил Константинов, срубил так, как рубят теперь разве только в старинных сказках ловкие сказочные герои. Эта чудо-избушка очень нужна в моей будущей книге о лесе, чтобы сказать всем: «Нет, лес не только деловая древесина — и нынче в лесу есть, живет, рождается вновь умная лесная жизнь, где кроме деловой древесины есть еще и следы зверей, и песни птиц, есть ягоды, грибы и тайные глубины лесных озер».

Избушку Михаила Константинова я еще не видел, не видел еще и его самого, старательного лесного хозяина. Но слышал много о том, как крестьянский парень с холостяжных времен приобщился к хмельному зелью, да приобщился так, что позабыл жениться, а там за хмелем и не заметил, как из его родной деревушки разъехались по разным сторонам все его соседи и он остался совсем один. Вот тут-то и пришла трезвость! Пришла от характера старательного человека, рожденного, в общем-то, чтобы творить добро.

— Нет! Не умрет деревушка! Не дам! Вину полный отказ и за топор!

И взял Михаил Константинов в руки топор, взял теперь прочно, на всю оставшуюся жизнь. Сначала подправил свой домик в деревне, поднял его теремком посреди выстриженного косой лужка- пятачка в центре деревни. А там дальше принялся Михаил Константинов обихаживать и лес. Расчистил прежние тропы, устроил на лесных озерах причалы-присталища, а возле них легкие быстрые плоты. И стал его лес как сказочный город, а уж какой город без жилища-избушки. Так на берегу небольшого лесного озерка-ламбушки выросла-народилась и избушка-красавица.

В избушке было все: печь, постель, столик у оконца, посуда, пила, топор, немного продуктов, как в старые промысловые времена, когда вокруг жили охотники и рыбаки. И дверь в избушку, как и прежде, не запиралась на замок, а лишь припиралась снаружи батожком-сигралом, что лесной домик, мол, сейчас никем не занят.

Сам Михаил в избушке ночевал редко — поставил он ее, скорее всего, для людей, которые до сих пор похаживали к лесным озерам за рыбой. Думали многие, что забылись, мол, в лесу старые добрые времена и теперь, мол, разнесут эту избушку, растащат имущество лихие лесные гости-варяги. Но пока такового не случилось. Все было цело, на месте, хотя и посещал необыкновенное по нынешним временам лесное жилище самый разный прохожий люд.

Вот теперь и мы намеревались заночевать в лесном домике. К избушке мы подошли уже вечером, и света было, увы, маловато для удачной фотосъемки. Пока я разбирал вещи, мои мальчишки уже были на озере. Лешка, поменьше, послабей, не смог отстоять свое право на плот и теперь рыбачил с берега на удочку, а Сергей с плота помахивал спиннингом.

Такого плота мне еще ни разу не приходилось встречать. Он был собран их трех сухих сосновых бревен. Бревна были не очень длинными, но достаточно толстыми, чтобы держать человека. Этот короткий толстобокий плотик чем-то походил на небольшой тупорылый понтон, только крайние бревна этого понтона-плотика были аккуратно затесаны, отчего весь плот-коротышка приобретал все- таки явную осевую направленность-устремленность.

Шел плот легко, тихо. На нем, как обычно на таежных плотах, было седелышко-скамеечка, на котором и восседал рыбак-пас- сажир. При транспортном средстве было легкое, длинное весло.

Мне долго пришлось совестить, корить старшего сына, выманивая у него плот-игрушку. Наконец Сергей сдался, с неохотой причалил к берегу и передал мне весло и свой спиннинг — ведь должен же был и я тоже поклониться лесной воде.

Заброс. Блесна ложится возле травы, рядом с причалом… Раз-раз-раз… — небыстро вращается катушка, и тут жу тупой окуневый удар-остановка по блесне.

Окунек пузатенький, ершистый, как почти все окуни в небольших чистых таежных водоемах. Еще заброс, еще с десяток оборотов ручки катушки, и снова окунек бьет блесну.

Сергей с берега требует пощадить его и вернуть ему транспортное средство и снасть. Я подчиняюсь. Сын отъезжает чуть подальше, и там повторяется все то же самое: заброс — окунь, заброс — окунь.

Хватит! Рыба на уху есть. Озеро, хранимое честным человеком, щедро и благодарно.

Уха в котелке на костре. Рядом с кострищем и сухими чурочками для костра столик, лавочка. Ужинаем тут же, на воздухе, затем пьем лесной чай, любуемся озером и, конечно, сказочной избушкой.

У избушки стопочкой-поленицей сухие дрова для печурки. На стене, снаружи, под навесом крыши, удобно пристроена пила, рядом так же ловко прилажен топорик, как на инструментальном стенде в мастерской. Тут же котелок, чайник для тех, кто придет в лес без своей посуды.

Игрушечное оконце избушки глядит на озеро. На стекле оконца прощально посвечивают последние цветные полоски августовской вечерней зари, а на воду у причала, где стоит плот, только что упал желтый березовый лист — первая весточка-письмецо близкой северной осени…

Чебусозеро 

Чебусозеро было совсем недалеко от нас, но отправился я на него лишь по осени, когда сыновья уехали в Москву. Я дождался этой поры и пошел к знакомому лесному озерку один, чтобы не расстраивать своих мальчишек, не напоминать им еще раз эту грустную историю…

Еще совсем недавно дорогу на Чебусозеро знал только один рыбак — Марк Алексеевич Калинин. Конечно, тропа к Чебусозеру была известна и другим жителям нашей деревушки, но так порешил сельский сход: оставить это озерко за дедкой Марком и больше никому не досаждать той таежной воде — озерко невелико и лишний человек там внесет только смуту, да и до разору недалеко даже при двух рыбаках, кормящих рыбой свою семью…

Так и кормился с Чебусозера разной рыбешкой только дедка Марк, кормился и весной, когда открывался-оживал ручей-речонка, кормился и летом, почти до самой зимы, доставая окуней, щук и тяжелых сорог-плотву с рыбацкого плотика на обычный рыболовный крючок.

Сорогу-плотву ловили на Чебусозере, как и всюду по этим местам, на червя. На червя хватали здесь и здоровущие окуни, ну а самих больших окуней, а к ним и местных щук добывали на сорожий хвост, для чего и приносили с собой на Чебусозеро небольших сорожек-плотвичек с других озер и хвостики этих рыбок насаживали на крючок.

Уж такое было оно, Чебусозеро, что изловить здесь мелкую сорожку для наживки, да и окунька поменьше для рыбацкой ухи на берегу у костра удавалось редко — брала все больше рыба крупная. То ли только она была в этом озерке, то ли было ее здесь так много, что перебивала она у наживки-крючка рыбешку поменьше. Словом, держалась за Чебусозером слава озера только с крупной рыбниковой рыбой, то есть рыбой, идущей на рыбные пироги, рыбники. И уже после дедки Марка его вдова, бабка Лиза, не раз обращалась ко мне с просьбой: мол, пойдешь на Чебусозеро, залови окунька какого на рыбный пирог к грядущему сельскому празднику.

Да, велась в Чебусозере крупная рыба, хотя и ловил ее Марк Алексеевич весьма часто и приносил домой всякий раз с озерка в большом количестве. Как уже упоминалось, ловил он эту рыбу и по весне, устраивая в весеннем ручье заборку-перегородку, а оставленный в заборке проход перегораживал сетевой ловушкой. Казалось, совершал тут дедка Марк преступление, вмешиваясь в весенние дела — нерест рыб Чебусозера. Но так только казалось. Далеко не вся рыба заходила в ловушку. Надо знать, видеть ког- да-нибудь в воде рыбу, чтобы понять, как находят те же щуки, поднимающиеся по ручью к местам нереста, дорогу-проход в любой преграде. И тут многие щуки обходили ловушку дотошного рыбака и все равно достигали озера, и только редко какие, больше дурные, по мнению наших старинных рыбаков, все-таки попадали в поставленную на них снасть и доставались добытчикам. Так и промышлял рыбу хозяин Чебусозера в весеннем ручье, но уже к берегам, где нерестовая щука открыто, доступно почти для любого ловца, гуляла-терлась, никогда не совался — вот здесь-то и соблюдалось строгое правило жизни: беречь рыбу по весне, когда она живет-плодится.

И берегли. Берегли вместе с рыбой и само озеро. И жила она, эта неглубокая таежная вода, жизнь в которой так легко можно было нарушить, вычерпав ее разом всю до дна.

На Чебусозере при жизни Марка Алексеевича я не бывал, но ничего на земле не вечно — простился навсегда со своим озером и старый рыбак. На похороны отца приехали из города сыновья, помянули родителя сначала, как водится, за столом, а там продолжили поминки и на родовом озерке. Так и я узнал тропу к этому таежному водоему. Ну ладно бы мне одному открылась тог да дорога к кладовой дедки Марка, сберег бы я озеро. Но вместе с наследниками Марка Алексеевича отправились к поминальной ухе на Чебусозеро и прочие гости, не связанные с нашей деревушкой никакими договорами, закрепленными сельским сходом.

Озеро поразило всех своей щедростью. Уху мы варили из таких окуней, которые отказывались влезать целиком в большой «семейный» котелок — рыбу помельче, как раз для ухи, никому так и не удалось поймать. У кого-то щука порвала леску, у кого-то окунь-гигант обломал конец удилища, у какого-то рыбина стянула с плота всю снасть целиком. Словом, Чебусозеро показало себя. И его, конечно, запомнили. Запомнили и следующей весной нагрянули с семьями, и не в ручей, где помаленьку полавливал щук, какие поглупей, старый рыбак, а к берегам, затопленным полой водой, где среди кустов и кочек, оступившихся в весеннее озеро, нерестились щуки… За щукой досталось, видимо, и местным окуням, а там и плотве-сороге, что так же, как щуки, открыто играла свои весенние игры-нерест у седой стены прошлогоднего тростника, играла в былые времена так яро, что этот тростник от трущейся сороги-плотвы ходил ходуном.

После первого весеннего сетевого разбоя озеро сразу притихло, и теперь доставать здесь рыбу для рыбного пирога бабке Лизе приходилось с очень большим трудом. Новая весна — новый разбой, и Чебусозеро стихло совсем. Не могли, конечно, не могли грабители выгрести здесь всю рыбу, но рыбы в озере не было: не было на червя, на хвостик, и только спиннингом после нескольких часов ювелирной работы выловил я небольшого щуренка…

Что случилось? Почему озеро замолчало совсем? Погибло или притихло, обиделось и теперь не отвечает даже порядочному человеку?

Как там теперь? А вдруг оно отошло, оправилось, забыло обиду и снова вернуло себе свои силы? — с этими вопросами я и шел тихой сентябрьской тропой к Чебусозеру…

Вот и вода блеснула впереди за кустами. Вот и старый плот Марка Алексеевича — плот уже негодный, его давно не затаскивали на берег, и он весь вымок, набух и почти опустился в воду. Этот плот уже не держал человека. Нигде не было и того весла, которое старый рыбак оставлял всегда в стороне от тропы под густой елкой, — лихие рыбачки, захватившие озерко после Марка Алексеевича, видимо, отыскали и куда-то уволокли и его весло.

На озере были новые плоты. Целых три здоровущих, грубо сколоченных, тупых и тяжелых, не то что игрушка-плотик с инициалами прежнего хозяина озерка на одном из бревен — КМА (Калинин Марк Алексеевич).

Я отвел от берега один из плотов и взял в руки спиннинг. Я немного знал это озеро, знал его глубины, утренние и вечерние берега, места окуневые и щучьи. Знал, какие блесны лучше всего здесь по лету, по осени, в солнце и в пасмурный день. Все эти знания по-прежнему были со мной. Я был и теперь внимательно тих к таежной воде, но озеро и на этот раз почти никак не отвечало мне. Я так же выловил всего одну небольшую щучку и так же вернул ее обратно озеру…

— Прости, Чебусозеро! Прости, если сможешь, непорядочных людей! Прости и не отворачивайся разом ото всех — ведь не все люди несут с собой только разор!

Я снова шел по тихой осенней тропе. Возле самой тропы то и дело вставали красноголовые крепыши подосиновики. Но я не брал в этот раз грибы — я оставлял их лесу и лесной тропе, которую когда-то, давным-давно, проложил к Чебусозеру рыбак-стара- тель Марк Алексеевич Калинин…

(№ 48, 1988)


Николай Старшинов

Рыболовные этюды
Первая моя щука

Еще очень рано. Солнце не взошло, хотя и высветило уже вершины огромных ветел и тополей, возвышающихся перед избами, и подновленную церковную колокольню.

А я, держа в одной руке удочку, а в другой — банку с червями, пробираюсь по узкой тропинке между нашим и соседским огородами. Стараюсь идти бесшумно. На цыпочках. Чтобы не услышал моих шагов сосед, дед Монахов, которого в деревне все зовут Шишком.

Я очень боюсь его. У него огромная борода, черная и курчавая. Она занимает все его лицо. Из нее видны только нос и глаза. Нос у Шишка багровый, а глаза темные, колючие, хищные.

Спит он все лето в огороде. Постелил себе солому на крышку погреба, устроил постель. Там и в самую жару прохладно, потому что под крышкой все лето хранятся снег и лед, набитые туда еще в конце зимы. А во льду, в протаявших лунках, стоят запотевшие кринки с молоком, а сверху молока такие холодные и вкусные сливки. Попробуешь — аж зубы ноют.

Шишок здесь и отдыхает в прохладе, и молоко сторожит, потому что ребята могут залезть в погреб полакомиться сливками…

Как бы осторожно ни проходил я по тропинке, дед Шишок обязательно услышит мои шаги. Дверь погреба откроется, и из нее покажется страшная черная борода, и колючие глаза деда вопьются в меня… Жутко!…

Я отвожу испуганный взгляд от Шишка и бормочу сверх- вежливо:

— Здравствуйте, дедушка!… — И припускаюсь бегом по тропинке за огороды, под гору, где течет наша речка Сумерь.

И только вижу, как раздраженно отмахивается от меня рукой дед Шишок, и слышу, как мне вдогонку бормочет сердитые, ругательные слова… Но самое страшное уже позади. Я подбегаю к речке, перебираюсь на другую сторону по глиняной запруде, иду тропинкой по зеленому берегу…

Уже взошло солнце. И ледяная роса, которая обжигает мои босые ноги, переливается, сверкает всеми цветами радуги. По дороге к моему любимому омуту я обязательно останавливаюсь в нескольких местах.

Вот у этого, например, поворота речки. Здесь над самой водой нависли кусты ивняка. Я ложусь на траву и осторожно заглядываю под них. Там, в воде, то и дело вспыхивая на солнце, ходит стая крупной плотвы. Она в нашей спокойной речке пугливая и капризная, разборчивая. Ею можно только любоваться — здесь она почти никогда не берет ни на какую насадку. Вот ниже, на течении, берет, а тут — нет. «Заелась», — говорят у нас в деревне.

Насмотревшись на плотву, я продолжаю путь.

Прохожу мимо маленького заливчика (у нас и сама-то речка маленькая, в некоторых местах ее можно даже перепрыгнуть, правда, есть места и пошире и поглубже). Он зарос кувшинками и осокой. Подкрадываюсь к нему бесшумно, потому что знаю: в нем я обязательно спугну щуренка. Он греется у листа кувшинки на солнышке и, заметив меня, стрелой метнется в русло, оставив на поверхности воды воронку и светлые круги…

На ходу я рву щавель и сурепку. Смачно жую их. Они здесь, у речки, сочные и вкусные.

Но вот и мой любимый бочаг. Он со всех сторон зарос ольхой и черемухой, которые сплошь оплетены хмелем. А между ними стеной стоит крапива. Но у меня к воде давно уже протоптаны свои тропинки — к самым уловистым местам.

Речка здесь коряжистая и глубокая. Над самой водой склоняются кусты ивняка. И вода здесь загадочная, темная — солнце сюда и в самую жару не может заглянуть…

Здесь-то и ловятся мои окуни. Они небольшие, с мою ладонь. Но ведь и сам я еще тоже небольшой — мне всего семь лет. И то еще неполных. Только осенью пойду я в школу, в первый класс…

Удочка у меня вся самодельная. Удилище — из орешника. Леска — обычная швейная нитка с обычной катушкой. Крючок — из стальной проволоки. Поплавок — из сосновой коры. Грузило — из свинца, который я как-то нашел в сенях.

Я забрасываю удочку поближе к противоположному берегу. Там, под кустом, всегда хорошо клюет. Обычно с первого же заброса поплавок резко погружается и совсем уходит под воду. Надо скорее тащить, потому что окуньки сразу заглатывают крючок с червяком, а потом его никак не вынешь. Приходится терять время. Да и сама рыбка будет помята и быстро заснет…

На этот раз поплавок, не погружаясь, торопливо скользит по поверхности. Я подсекаю… И неудачно… На крючке ни рыбки, ни червяка. А какой там большой был выползок!…

Я снова выбираю самого большого червяка, насаживаю его на крючок и опять забрасываю точно в то же место. Поплавок сразу же скользит по поверхности вдоль берега. Я подсекаю и чувствую: попалось что-то крупное. Уж и не знаю, что руководит мной. Но я беру в пальцы леску и потихоньку, плавно перебирая руками, тяну ее к себе. И вижу, как движется ко мне большая щука. Я даже замечаю, что крючок зацепил ее за нижнюю губу, а червяк, которого она не успела проглотить, развевается сбоку, около жабры.

Я еще осторожнее и медленнее тяну леску к себе и вижу, как щука, словно загипнотизированная, приближается ко мне, не сопротивляясь, и даже, как будто помогая мне, шевелит хвостом.

Так я и подвожу ее к самому берегу. Потом осторожно наклоняюсь, одной рукой держа натянутую леску, а пальцами другой руки что есть сил вцепляюсь в жабры и выбрасываю щуку подальше на берег…

Что со мной делается!

Я забыл и о своей удочке и о банке с червяками. Обняв щуку двумя руками и прижав ее к своей груди и животу, что есть духу несусь в деревню.

Я уже ничего не вижу перед собой. Бегу, сбивая босые ноги о камни и кусты засохшей глины. Чуть не скувыркнувшись в воду, перебираюсь через запруду, весь в поту, задыхаясь, влетаю в гору. Безо всякой осторожности шлепаю по тропинке, идущей между нашим и соседским огородами.

Мне уже не страшно, когда, заслышав мой топот, из погреба высовывается дед Шишок, его черная кучерявая борода, красный нос и колючие, темные, хищные глаза.

Он что-то бормочет мне вслед. Но на этот раз, кажется, что-то одобрительное. Даже его самые ругательные слова, которые он все-таки произносит, звучат совсем по-другому — в них слышатся удивление и похвала…

Я подбегаю к нашей избе и кричу на всю деревню:

— Смотрите, смотрите, какую щуку я поймал!

На крыльцо выбегают моя мать, братья, сестра. Подходят соседи. Даже дед Шишок не поленился — вылез из своего погреба, пришел. Тычет в щуку указательным пальцем:

— Ишь какая, дура набитая!…

Все удивляются, хвалят, спрашивают, как это мне удалось ее вытащить… А я стою и все это слушаю, счастливый на всю жизнь.

Вот эта первая пойманная на удочку щука и родила во мне навсегда страсть к рыбалке, страсть, которая владеет мной уже более полувека…

Капризный красавец

Я понял, что мучает меня линь.

Мне уже пришлось недавно провозиться с таким на этом же озере много времени. И главное, я так и не поймал его. Я даже написал об этом стихи:

Вот камыш поднимает щетины, Гром гремит, предвещая теплынь. И тогда-то выходит из тины Отоспавшийся за зиму линь.

Меж корней оживающих лилий С первым светом озерной зари Он дотошно копается в иле, Поднимая со дна пузыри.

Знаю, он привередлив и чуток, Сам собою любовно храним. Я убил уже несколько суток, Безуспешно охотясь за ним.

То себя за ракитою прячу, То и вовсе ложусь на траву. И, насадку меняя, Удачу, Как дикарь, заклинаньем зову.

Я наивность свою понимаю. Но она не смущает меня. Все равно я поймаю, Поймаю Разодетого в бронзу линя.

И темнеет, и снова светает, И мое испитое лицо Все щетиной густой обрастает, Как травой-камышом озерцо…

И на этот раз все повторилось сначала.

Я забрасывал снасть примерно в метре от камыша, на глубине двух метров. Насадкой был червь.

Поплавок мелко-мелко подрагивал, совсем не погружаясь в воду и подвигаясь в сторону. Подсекать было бесполезно. И я долго ждал решительной поклевки. Наконец поплавок успокоился. Я подождал еще немного и вытянул удочку. Червяк был съеден ровно по самое жало крючка.

Я насадил нового и сделал заброс в то же место. Почти сразу поплавок снова начал мелко-мелко подрагивать. Примерно так бывает, когда к червяку присасывается пиявка.

Я снова долго ждал. И когда поплавок снова успокоился, вытянул снасть. Червяк опять был оторван до самого крючка. Я насадил нового и решил при малейшей поклевке немедленно сделать подсечку. Сделал. Червяк оказался почти нетронутым, лишь чуть- чуть помятым. Я снова стал ждать решительной поклевки. Но ее не было. Все повторилось сначала. И так бесконечное число раз.

Это уже выглядело издевательством… А время шло. Я посмотрел на часы. Оказалось, что я уже потратил несколько часов. По сути дела, все самое лучшее время клева.

Было уже далеко не раннее утро. Солнце поднялось высоко, приятно пригревало. Вдоль стены камыша бойко сновали жирные зеленые стрекозы, а с ними рядом — изящные синие. Они бесцеремонно садились на мой поплавок и мешали мне наблюдать за поклевками, и без того невыразительными и почти незаметными.

Раздосадованный, я уже окончательно решил уходить с озера. Даже собрал свои некоторые вещи. Но напоследок забросил удочку еще раз в то же самое злосчастное место. В это время на совершенно чистом небе появилось небольшое облачко. Оно направлялось прямо на солнце. Мой поплавок по-прежнему мелко подрагивал. И это лишь раздражало меня.

Но как только облачко прикрыло на минуту солнце, а на воду упало несколько капель дождя, поплавок резко нырнул в глубину. Это было совершенно неожиданным для меня. И я с некоторым опозданием отреагировал на такую поклевку.

Все же после подсечки леска моя натянулась до предела, удилище изогнулось в дугу, и я почувствовал сильный и упрямый ход рыбы. Она неудержимо и упорно тянула удочку в глубину.

Я понял, что удилище мое не выдержит, конец его вот-вот сломается. И стал тянуть леску руками, подтаскивая рыбу к себе. Это мне удалось не сразу. Но все-таки после того, как я сдержал несколько сильных попыток линя уйти в глубину, он стал податливее.

И наконец я выволок на берег почти двухкилограммового красавца. Мне надолго запомнилось его могучее бронзовое тело с маленькими глазками и почти фиолетовыми плавниками…

Озеро черной рыбы

Про это озеро я слышал много всякого.

Говорили, что на его месте было болото, поросшее сосняком. А когда полтораста лет назад сосны спилили, кочки и пни утонули, погрузились в воду. И на месте болотного бора появилось озеро. Слышал я и о том, что в нем много линя, который совсем не идет на удочку, есть щука, плотва, окунь. А вода в озере бурого торфяного цвета, но прозрачная и чистая.

Подбираться к озеру очень трудно. Походы есть лишь в двух местах. И то надо идти по колено в воде.

Рассказывали мне и о том, что весной два подвыпивших парня пробовали пробраться к воде и утонули — их затянула трясина.

Как-то я пробовал ловить на этом озере с берега. Но удобных мест там нет, двух шагов по берегу нельзя сделать. Да и рыба совсем не брала…

Все-таки я основательно подготовился к рыбалке, взял с собой резиновую лодку, подобрался к воде, надул ее и отправился в плавание.

Довольно большая часть озера оказалась заросшей кувшинками и лилиями. Но на оставшейся доле совсем не было травы.

Стоял жаркий день. И я перед отплытием искупался. А заодно в нескольких местах измерил глубину, попробовал дно. На дне действительно кое-где оказались пни. На одном я даже посидел. Похоже, что рассказы о том, что здесь когда-то было болото, не являются выдумкой.

Я приготовил кружки. Лески намотал на них немного — метров по шесть. Мне казалось, что глубина здесь не может быть более пяти метров.

День выдался солнечный. И странно: меж кувшинок и лилий то и дело выпрыгивала какая-то крупная совершенно черная рыба в погоне за большими зелеными стрекозами, летающими над водой и садящимися на листья кувшинок.

Кто это мог быть?

Язь? Голавль?… Но в такой воде ни тот, ни другой жить бы не смогли. Она не проточная, бурая…

Я принялся ловить на удочку живцов.

Поймать их оказалось не так-то просто. Около часа я забрасывал удочку на червя и на пареное зерно. Поклевок не было, хотя вокруг рыба все время плавилась, пускала круги, выпрыгивала…

Лишь однажды была у меня поклевка. И я поймал окуня, который, впрочем, не годился для наживки — был слишком крупным.

Но тут я вспомнил, что у меня есть несколько ручейников. И стоило мне насадить их, как начался непрерывный клев. За несколько минут я поймал штук пятнадцать плотвичек, как раз нужного мне размера, и пару окуньков. Здесь мой ручейник и кончился.

Я подготовил четыре кружка и пустил их по ветру, поставив живцов на глубину метров до четырех. Едва кружки отошли от лодки, как один из них резко перевернулся, закружился, заплясал (а кружки у меня были большие, из пенопласта) и пропал под водой. Только тут я понял, что озеро в этом месте было глубоким.

Через десяток секунд мой кружок вылетел из воды как пробка и опять мгновенно ушел под воду. Я погнался за ним и в одно из появлений на поверхности воды сумел схватить и подсечь. Я почувствовал резкий рывок, подумал, что попалась щука. Даже прикинул по резкости рывка, что в ней должно было быть килограмма два. Приготовил подсачек, стал выводить. Последовало еще несколько сильных рывков.

А потом на поверхность вылетела какая-то крупная рыба, которую я сразу не смог и опознать, но не щука, как я предполагал. Когда я выбросил ее в лодку, оказалось, что это окунь — совершенно черный, с кроваво-красными плавниками и совсем без полос.

Я насадил нового живца и пустил кружок. Вскоре поклевка повторилась. И история с исчезновением кружка под водой — тоже… Так я часа за два поймал двенадцать окуней и одну щуку.

Вскоре мне пришлось срочно уйти с озера: надвигалась огромная туча — с дождем и грозой. Вдали загрохотало, засверкали молнии.

И только я успел выпустить воздух из лодки, уложить ее в мешок, смотать удочки, как начался проливной дождь и сильнейшая гроза.

Весь промокший, исхлестанный ливнем, я добрался до избы мельника Никиты Каллистратовича, которая находилась недалеко от озера…

Через день я решил еще раз половить на этом озере. Набрал ручейника, на кружки намотал побольше лески. День выдался серый, иногда моросил дождь. И я был уверен, что эта рыбалка должна быть гораздо удачнее первой. В яркий солнечный день, как правило, рыба клюет хуже, чем в пасмурный.

Плотва на озере клевала на ручейника повсеместно. Я шутя наловил живца и пустил кружки. Они прошли через все озеро. Ни одной поклевки не было. Я прогнал их еще раз. И снова — ни одной поклевки.

Я менял живцов, пускал их и глубже и мельче — поклевок не было.

Так и пришлось мне ограничиться ловлей одной плотвы, которая клевала всюду и беспрестанно, но была мелкой, годилась лишь для насадки… Она была с черной спинкой, и вся ее чешуя отдавала чернотой…

К сожалению, больше мне на этом озере побывать не удалось.

Но блестящие, черные, с багряными плавниками окуни до сих пор не забываются…

Авальдас ловит щук петлей

Мне довелось видеть в Литве, как мальчишки ловят щук петлей.

Особенным умением в деревне, где я долгое время жил, отличался пареЛк Авальдас. У него был острый глаз, твердая рука, быстрая реакция. И я несколько раз ходил с ним по речке Бирвите, наблюдая за этой виртуозной ловлей.

Все снаряжение его состояло из метровой орехойой палки, к концу которой была привязана струна от гитары. Авальдас шел по речке против течения, чтобы поднятая ий муть не мешала ему видеть рыбу. Заметив щуку, которая стояла у затонувшего бревна, коряги, подводного камня или травы, он спокойно и медленно, без резких движений, подходил как можно ближе к щуке, останавливался примерно в метре от нее.

Всякая другая рыба — окунь, плотва, елец, не говоря уже о язе или голавле, — давно бросилась бы наутек. А щука стояла не шевелясь. Авальдас прикидывал ее толщину и соответственно ей делал затягивающуюся петлю из струны. Потом опускал осторожно в воду, надевал ее щуке на голову до окончания жабер.

Как ни странно, щука позволяла сделать это. Тогда он резко дергал, затягивал петлю, а потом вместе с ореховой палкой бросал щуку на берег, как можно дальше от воды, чтобы она не скатилась в воду.

При мне произошел и совсем непонятный случай.

Увидев щуку, он надел на нее петлю, рванул струну на себя. Но щука сумела как-то освободиться, выйти из петли, хотя на ней и остался кусочек ее жабры.

Я огорчился за мастера своего дела:

— Эх, Авальдас, Авальдас, что ж ты упустил такую хорошую щуку!

А он мне в ответ:

— Ничего, я сейчас ее поймаю, никуда она от меня не сумеет уйти!

— Да где ж ты ее поймаешь? Она, наверное, уже за километр улетела отсюда, ведь ты ей даже половину жабры оторвал.

А он свое:

— Никуда она от меня не денется. Сейчас пройдет муть, и я ее найду!

И действительно, через минуту вода посветлела, Авальдас посмотрел направо, налево, вперед, назад и кричит мне:

— Да вот она, эта самая щука, и стоит!

— Где это?

— Да вон!…

— Это не она, это — другая!

— Нет, она!…

Он снова подкрался к щуке, опустил петлю в воду. Осторожно надел на голову петлю и, решительно поддернув, выбросил щуку на берег. Я подбежал к ней и увидел, что это действительно она — у нее повреждена жабра…

Это надо же, совсем не чувствовать опасности даже после того, как побывала в петле!…

Не знаю, чем и объяснить такое — то ли верой в свое могущество, ведь щука в реке — царица, то ли вообще притупленным чувством самосохранения…

Щучьи стоянки

Блуждая по речке Бирвите, я много раз замечал, что под определенным кустом или в какой-то заводинке можно почти ежедневно вылавливать по щуке. Видимо, место пойманной сразу занимает другая — оно для щук чем-то особенно привлекательно. Может быть, здесь можно хорошо замаскироваться и где-то по соседству удается всегда поймать мелкую рыбешку.

Но особенно мне запомнилось одно местечко на озере Кон- чёгина.

Как-то летом я ловил там малька, чтобы потом пройти на лодке вдоль камыша и поохотиться на щук. Их я больше всего люблю ловить с помощью оборудованной мной самим щуколовки. Она проста. Прочное жесткое удилище. Леска ноль пять — ноль шесть. Большой поплавок, не дающий живцу уйти на дно. Металлический поводок. Грузило, которое держит живца на определенной глубине. И наконец, двойник или тройник, судя по обстоятельствам и клеву.

Я насаживаю небольшую плотвичку, окунька или ерша и двигаюсь на лодке вдоль камыша. Закидываю удочку. Даю живцу погулять несколько минут. Если поклевки нет, продвигаюсь дальше на несколько метров.

Снова закидываю живца. Если не берет, двигаюсь дальше. Конечно, стараюсь определить по характеру берега, растительности, по глубине — может быть здесь щука или нет. Иногда обнаруживаю ее по выпрыгиванию мелкой рыбешки из воды…

Наконец после очередного заброса спокойно плавающий поплавок рывком уходит под воду. Я даю возможность щуке пройти несколько метров, отпуская леску. Щука останавливается. Даю ей время заглотить рыбешку. Потом резко подсекаю…

…Итак, я ловил живца в маленьком заливчике. И когда тащил из воды окунька, увидел, как за ним метнулась со дна щука. Она едва не успела его схватить.

Я тут же насадил окунька на тройник. Только забросил, как щука с ходу схватила его. Окунек был мал, и я даже не стал дожидаться, пока она его заглотит. Сразу подсек. И вытащил щуку килограмма на два.

Не испытывая особой надежды на удачу, на то, что здесь может стоять еще и вторая щука, я все-таки насадил второго окунька и бросил его в то же место, где только что была поймана первая щука. Сразу последовала резкая поклевка. И я вытащил вторую щуку примерно такого же веса.

Уже совсем не надеясь, что могут поймать в этом месте еще щуку, я все-таки бросил и третьего живца в то же место. И — удивительно! — он тут же был схвачен и третьей щукой…

Я пробовал забрасывать в то же место еще и еще раз, уже поверив в то, что щук здесь можно ловить бесконечно. Но больше поклевок не последовало. Тогда я пересел в лодке с носа на корму. И выудил на новом месте, по соседству, еще щуку.

Этот заливчик я заметил. И потом каждый раз, когда приезжал на озеро, заглядывал туда. В течение целого лета ни разу не уезжал оттуда без щуки…

Налим-обжора

По ночам мы с Володей ловили на Медведице налимов.

Стояла уже середина октября. Вода стала достаточно холодной. К утру в заливах вода у берегов уже покрывалась тонким льдом.

Я имел представление о неутомимом аппетите, о прожорливости налима, о его нечувствительности к боли. Но не до такой степени. А тут сумел убедиться в этом еще и еще раз.

Часов в семь вечера мы пускали по Медведице кружки. Насадкой нам служили ерши, мелкая плотва, окуньки. И живые, и уснувшие. Насадку мы пускали по дну.

На этот раз погода была самой налимьей. Дул холодный северный ветер вперемешку с дождем и снегом. Небо задавили тяжелые, плотные тучи. Тьма стояла непроглядная. Словом, было все, что нужно для хорошего налимьего клева.

В полночь мы стали проверять кружки.

С помощью фонарика я отыскал один из них. Он был перевернут. Метрах в семи от него я увидел и другой, тоже перевернутый. Это уже удача — два налима есть! Но когда мы потянули первый кружок, за ним двинулся и второй.

Оказалось, что налим умудрился проглотить и ерша на первом кружке и окуня на втором. Шел он спркойно, без рывков, так, словно ничего с ним не приключилось, как на прогулку. А ведь у него в животе находилось два огромных тройника!…

Налим оказался очень красивым, необычным по окраске. Вместо обычного серого или коричневого он был светло-лимонного цвета с черными пятнами. Такой пижон!

С этим налимом у нас приключилось и еще одно происшествие.

Я решил сохранить его живым до своего отъезда в Москву. Отрезал поводки и пустил его с двумя тройниками в большую ванну. В ней я обычно хранил живцов, напустив воду почти до краев. Ванна стояла в коридоре, там всегда было прохладно, и живцы очень хорошо сохранялись.

К ним я иногда пускал и щуку, а то и двух. Щука находилась с ними вместе по нескольку суток, но никогда их не трогала. Неволя, тройник в животе, испуг, необычайная обстановка, видимо, так угнетающе действовали на нее, что ей было совсем не до еды.

Поэтому я предполагал, что то же самое будет и с налимом. Пустил его к живцам.

И сам себя наказал.

Пришел я утром к ванне, чтобы взять живцов, которых в эту пору трудно добывать, и еще раз погонять по Медведице кружки. Смотрю — ничего, кроме налима, в ванне нет. Зато он раздулся. Важно и лениво плавает по дну ванны, как будто с ним ничего и не случилось…

Нашего полку прибыло 

Более несносного человека я еще не видел. Во-первых, он сумел и во мне посеять сомнение:

— В этой луже не может быть даже головастиков, а вы захотели карпов!

Действительно, болотце оказалось очень мелким и грязным; могла ли сюда зайти рыба? Но я стал упорно вдалбливать ему, что именно это и любит карп…

Пока мы с Володей разматывали удочки, он, подстелив плащ, удобно улегся на траве и стал отравлять нам существование:

— Давайте, давайте, насаживайте, забрасывайте. Но, клянусь, в моей ванне ловля была бы куда лучше, чем в этой луже.

— Перестань! Не шуми!

— Ничего! Пиявки присасываются при любом шуме!

И когда я вытащил удочку, чтобы закинуть ее в другое место, на моем крючке оказалась большая черно-бархатная пиявка. Семен ликовал:

— Все идет как по расписанию! Клянусь, если вы вытащите и другую удочку, на крючке будет такая же пиявка. Ну хотя бы они были медицинскими, их можно было бы сдавать в аптеку, а то — самые обыкновенные.

В это время поплавок второй удочки стал покачиваться. Володя замахал руками:

— Тише! Это — карп. Он берет очень осторожно.

Не снижая тона, Семен продолжал:

— Тритон или головастик в лучшем случае!

Поплавок покачался-покачался и замер, Володя заволновался:

— Наверно, стащил червя! — и дернул удочку. На крючке была очередная пиявка.

— Ха-ха! — торжествовал Семен. — В этом водоеме даже тритонов нет!

А время шло. Мы забросили удочки на рассвете, в четыре утра, а сейчас шел уже седьмой час. Время клева трагически истекало. Солнце ударило по бочажкам болота, и вода в нем заискрилась. Стало неудобно следить за поплавками. А мы все вынимали пиявок. Да и Семен продолжал свое:

— Всех пиявок не выловить! Давайте лучше двинемся в Москву. Сейчас в любом рыбном магазине полно живого карпа. Сложимся по трешке, вот и уха!

Я понял: ему нечего делать, вот он и пристает к нам.

— Слушай, Семен, — сказал я, — накопал бы ты червей, они у нас кончаются.

И зачем я поднял его? Стоило мне сказать:

— Копай у берега, тут сырая, черная земля и должны быть черви, — как он с такой силой принялся переворачивать палкой землю, что она полетела в воду, прямо к нашим поплавкам. Я завопил:

— Сенька, перестань! Ну их к богу, твоих червей!

Тогда он сделал еще лучше: неторопливо снял ботинки и сам полез в воду.

— Куда ты? — закричал я, уже совсем рассвирепев. — Вот, действительно, заставь дурака богу молиться…

Бултыхая своими огромными ножищами по воде и яростно орудуя палкой, он спокойно заявил:

— Из воды мне удобнее рыть, и земля летит на берег.

— Да ты распугаешь всю рыбу!

— А здесь ее нет и не было.

Я подбежал и грубо оттолкнул его. Он еще раз бултыхнул ножищами и вылез на берег, совсем обиженный:

— Вы как хотите, а я завожу мотор и — домой.

Пришлось его упрашивать:

— Ну подожди еще двадцать минут.

— Не могу!

— Ну десять…

— Не хочу!

Тогда мы с Володей заявили:

— Это, в конце концов, не по-товарищески. Мы тебя просим: подожди ещё пятнадцать минут. Ровно в семь мы трогаемся домой. Ведя эти переговоры, мы и не заметили, как мой поплавок стал покачиваться и плавно пошел в сторону.

— Тяни, тяни! — закричал Володя, одновременно со мной бросившись к удочке. Он опередил меня, схватил удилище и сделал подсечку. Раздался всплеск, и, описав дугу, на зеленую траву шлепнулся карпик — червонное золото.

— Граммов на триста потянет! — выкрикнули мы с Володей.

Но Семен авторитетно заявил, что в нем не будет и двухсот.

Однако он долго подбрасывал на ладони нашу добычу. И, как мне показалось, в глазах его появился блеск… Володя живо закинул свою удочку на то место, где попался карп, и стал бросать туда крошки хлеба. Я тоже закинул удочку поближе к счастливому месту. А Семен все продолжал подбрасывать на своей ладони карпа. Наконец, я не выдержал:

— Перестань мучить рыбу. Положи ее на траву, в тень, полей водой и прикрой травой.

Он выполнил это беспрекословно.

Поплавок Володиной удочки снова закачался, это продолжалось минуту-две. Потом он быстро пошел в сторону. Подсечка. И новый слиток живого золота затрепетал на зеленой траве… Пока мы возились с этим карпом, клюнуло и у меня. Я схватил удилище и резко дернул его кверху, за что и был наказан: показалась моя добыча из воды и плюхнулась обратно.

— Ну кто же так дергает! — закричал на меня Семен. — Так же можно порвать губу не только рыбе, но и себе! У вас хоть есть еще удочки!

— Есть. Но удилища нет. Срежь ореховый прут, да не тот, а вот этот, здесь длинного не нужно.

Семен стал суетливо срезать орешину. Пока он это делал, Володя успел вытащить еще двух карпов, а я — одного.

Семен наладил удочку, попросил Володю насадить червя и заб- бросил. Конечно же, он сразу угодил в осоку. Только испортил червя. Сделал еще попытку забросить. И снова угодил в осоку. Наконец, он попал на чистое место и замер…

У нас кончилось курево.

— Вон народ идет, наверное, на поезд. Пойди попроси хотя бы пару папирос, — сказал мне Володя.

— Нет, уж лучше ты иди.

— Да вот Семен сходит… Семен, сходи-ка!

Склонившись над самой водой, Семен только зашипел:

— Нет уж сами бегите, я вам не мальчик и курить не хочу! И вообще тише — у меня клюет!

Мы с Володей поймали еще по карпу, и вдруг клев совсем прекратился. Мы посидели пять-десять минут, потом насадили покрупней червей и улеглись на плаще. Повалялись на траве, погрелись на солнышке… Только сейчас мы обратили внимание на то, как сладко пахнет кашка!… Как музыкально гудят в траве шмели! Как изысканно свистит где-то в кустах иволга!…

— Эй, где же ваш поплавок? — заорал Семен.

Володя бросился к своей удочке. Червь на ней был сорван. Володя быстро насадил нового большого червя и забросил на прежнее место. Поплавок сразу же стремительно заскользил по поверхности воды в кусты. Володя слегка подсек. Я почувствовал: на его удочку попалось что-то крупное. Походка пойманной рыбы была совсем не похожа на упорный, но спокойный ход карпа. Леска резко полоснула по воде вправо, потом влево. Володя взял ее в руки и стал осторожно тянуть к себе. Вдруг она стала легко поддаваться. Мы замерли: большая черная щука, как загипнотизированная, послушно шла к нам по самой поверхности воды. Она даже помогала Володе тащить себя, чуть-чуть работая хвостом. Рванись она вбок, и все пропало, ведь на леске не было металлического поводка, да и сам крючок был очень мал. Но щука подошла к самому берегу и стала. Володя таинственно, как колдун, стал нагибаться, держа в одной руке леску, а другую занося над головой щуки. Когда его рука дошла до самой воды, он схватил щуку за голову, под жабры и единым махом выкинул на траву. Мы повалились на берег, чтобы не дать ей скатиться в воду.

— Ну, братцы! — опомнившись, сказал Володя. — Нам пора домой. Уже одиннадцать часов, а мне нужно быть в Москве в два. Пока переоденусь, помоюсь…

— Да, надо ехать, — поддержал его я.

А Семен… Семен сидел на берегу болотца, он забросил все три удочки и ждал клева.

— Семен! — крикнул Володя. — Поехали.

— Подождите минут десять, я сейчас…

— Нам пора…

— Ну подождите и, главное, не кричите.

— Нам надо ехать…

— Ну подождите. Я же вас ждал. В конце концов, вы хоть раз в жизни можете поступить по-товарищески?…

— Да причем здесь товарищи?… Просто нам надо на работу.

— Ну и поезжайте, — вдруг зашипел он, — только оставьте меня в покое и не галдите!… Умеет же Володя водить машину. И права у него есть. Вот и катите…

Это было настолько неожиданно, что мы на минуту застыли, раскрыв рты.

— Ты это что, серьезно?

— Да замолчите вы! Конечно серьезно. Поезжайте!…

— А как же ты?… Ведь отсюда до станции километров семь!

— Доберусь!

И мы поняли: уговаривать его бесполезно. Собрали свои пожитки, сели в машину. Объехали вокруг болотца и появились с другой его стороны, как раз напротив Семена. Я помахал ему рукой. Он не отвечал. Он сидел, уткнув глаза в поплавки, и ждал клева…

— Да не маши ему, напрасно! — сказал Володя. — Нашего полку прибыло…

Ярослав Смеляков на рыбалке

Ярослав Смеляков очень поздно — почти в пятьдесят лет — пристрастился к рыбалке. Но полюбил ее беззаветно. Человек острого ума, щедро наделенный чувством юмора, на рыбалке нередко становился совсем ребенком.

Весной 1962 года мы ловили рыбу на Плещеевом озере, там где некогда Петр I еще в отрочестве своем сделал попытку создать русский флот. Мы подъехали к берегу, противоположному древнему городу, поставили моторку у травы и приступили к ловле. В лодке пятеро — лодочник, Я. Смеляков, В. Костров, моя жена и я. У Смелякова что-то не клевало. А моя жена каждую минуту просила меня:

— Надень червя!

Я надевал. Она забрасывала удочку по-женски, через голову, и каждый раз попадала в самые водоросли. Я шипел на нее:

— Перебрось, там только крючки отрывать!…

Она вытягивала удочку, и на ее крючке оказывалась рыбешка. Она снова просила меня:

— Надень червя.

Я снова надевал, она забрасывала в траву и снова вытаскивала рыбешку. У Ярослава по-прежнему не клевало. Он мрачнел, мрачнел, наконец не выдержал и:

— У какой-то дурехи-девчонки каждую минуту на крючке рыбка, а у меня, большого советского поэта, — ни одной!

Действительно, рыба совсем не хотела считаться с тем, кто ее ловил…

Через несколько дней Ярослав пригласил меня на рыбалку в Тарусу, где он снимал дачу…

Когда я проснулся на рассвете и вышел в огород, то увидел его там. Вид у Ярослава был праздничный.

На нем был новый костюм светло-серого цвета, ослепительно белая рубашка. Он яростно копал землю лопатой, разламывал руками крупные комья земли, собирал и складывал червей в банку. А вокруг суетливо бегал его пасынок Алешка и упрашивал:

— Дядя Яр, возьми и меня на рыбалку! Дядя Яр, возьми и меня на рыбалку!…

Ярослав, как это он хорошо умел, крепко выругался и:

— Как червей копать, так дяде Яре, большому советскому поэту, а как ловить рыбу, так тебе!…

Алешку на рыбалку он так и не взял…

Мы подплыли к дальнему берегу Оки, заросшему кугой, бросили якорь. Рыба клевала из рук вон плохо — за три часа мы с трудом наловили на жиденькую уху. Одну мелочь.

И вдруг мой поплавок стал медленно притапливаться. Решив, что это берет крупная рыба, я осторожно подсек и почувствовал на удочке тяжесть добычи. Но на крючке оказалась не рыба, а толстая веревка. Я стал ее тянуть и вытащил плетеную из ивняка огромную вершу.

Видимо, она очень долго лежала на дне. Когда мы с трудом втянули ее в лодку, почти до половины она была наполнена жидким илом, а по нему ползал большой черный рак и прыгали две крупные плотвицы.

И тут произошло то, чего я никак не ожидал. Ярослав бросился к верше, нырнул в нее с головой, просунув руку в горловину.

Дрожащими от волнения пальцами ловил он подпрыгивающих на иле рыб. А на его новый светло-серый костюм и ослепительно белую рубашку текла грязь. Рукава пиджака, воротник, спина покрылись илом.

— Ярослав, что вы делаете?

— Подождите! — он вынырнул из верши, отдышался, положил рака и плотву в ведерко:

А теперь поплыли домой… Только скажите Тане и Алешке, что это я сам все поймал!… — И он совершенно по-детски улыбнулся…

Речка моего детства

Какие очаровательные имена носят речки нашей средней полосы: Нерль, Сетунь, Конопелка, Истра, Снежедь, Вертушинка, Ливенка, Ликова!…

И у моей речки имя ничуть не уступит им — Сумерь!

Какой пээт придумал его? Надо действительно обладать высоким поэтическим даром и таким чувством слова, чтобы найти имя, которое звучало бы так замечательно.

Моя Сумерь маленькая, незаметная. Течет она больше в перелесках, на каждом шагу петляя. Берега ее заросли ольхой и черемухой, которые все опутаны хмелем. А у самой деревни она выбегает на луг.

Мое детство прошло около этой речки, ее бочагов. Каждый из них имел свое название — Долгий, Круглый, Каменный, Тонкий, Девичий… И названия эти не случайны. Они отражали форму бочага или его дна. А Девичий был так назван потому, что в нем почему-то купались преимущественно девчата.

По весне прибрежный лужок становился золотым от зацветающих одуванчиков, калужницы, курослепа, купальницы, лютиков. А пригорки становились розово-лиловыми от бессмертника, медуницы, хохлатки. Очень красиво у речки. Особенно на другом от деревни берегу. Он меньше вытоптан.

Там же, где Сумерь ныряет в ольховый перелесок, по его берегу и пробраться трудно. Место это называлось — Быки. Там почему-то зарывали павший скот. В частности, быков. Вот и название такое пошло отсюда…

После Быков к речке с одной стороны подходило поле, на котором то сажали картошку, то сеяли рожь, то овес. А с противоположной стороны к ней примыкал старый еловый лес с ландышами, с ночными фиалками, с ягодными лужайками. Сюда мы в июне ходили за первой земляникой.

По весне Сумерь довольно сильно разливалась, затапливала весь луг, доходила до горы, до своей старицы, сливалась с ней. Посмотришь с горы, а внизу уже не маленькая уютная речка, а целое озеро… А когда в мае вода уходила, опять обретали свою независимость бочаги старицы.

По весне в узких местах речки деревенские мужики делали забои — вбивали колья, оплетали их ивняком и ставили там верши. В них нередко вваливались хорошие щуки.

А в июне-июле, когда мелели бочаги, старицы и воды в них становилось по колено, мы, мальчишки, сняв штаны, залезали в них, взбаламучивали воду и ждали, когда щуки и щурята, зашедшие сюда в водополку, выплывут на поверхность, «покажут свои носы».

Тогда мы ловили их руками или бельевыми корзинами. А летом в бочагах, которые до конца не высыхали, ловили наметкой плотву, карасей, вьюнов…

В речке Сумерь меня учили плавать. Без всяких премудростей бросали подальше в воду, раскачав за руки и за ноги. И каждый сам должен был выбраться из нее. Это и был первый урок плаванья, во время которого и перепугаешься, и воды нахлебаешься, но и плавать научишься на всю жизнь…

После спада воды речка совсем мелела. Лишь в отдельных бочагах воды было метра полтора-два. Тогда собирались ребятишки со всего села и строили запруду, которая держала воду все лето и осень.

Мы вбивали колья поперек речки в самом узком месте, потом оплетали из лозняком. Колья ставили в два ряда, чтобы между ними могли удержаться камни, бревна, дерн, которым предназначалось держать воду. А потом, заранее приготовив все материалы, мы перекрывали речку. Все это надо было сделать мгновенно, иначе вода размывала запруду. Это был настоящий штурм. Мы, ребятишки, носились по берегу, тащили кто что мог, подгоняя друг друга.

В перекрытой речке вода поднималась метра на полтора, А чтобы она потом не пошла через запруду, мы делали желоб для стока. По нему лишняя вода и стекала все лето и осень.

Укрепив хорошенько запруду, мы бросались ловить рыбу, оставшуюся ниже, в обмелевшей речке. Воды там было всего по щиколотку. И на этой мели копошились раки, гольцы, налимы…

Уже перебравшись в город, став взрослым, я всегда с благодарностью вспоминал речку своего детства — Сумерь.

Даже на фронте, когда мы стояли в смоленских лесах и болотах, во время переходов и марщей сердце мое сладко билось, если встречалась на нашем пути речка, чем-то напоминающая мою Сумерь…

Когда я уже после войны приехал в родные места, встреча с речкой меня только огорчила, вызвала щемящую жалость. Сумерь сильно обмелела, потому что все кусты и перелески на ее берегах были вырублены для топлива, да и запруд на ней уже не строили. Она стала грязной, неуютной. В ней угасала жизнь.

Я долго бродил по ее берегам, все надеясь хоть где-то увидеть проявление жизни. Заглядывал под кусты, под которыми раньше гуляла плотва. Ее не было. Думал, что вот-вот опять из маленького заливчика выстрелит на русло притаившийся там щуренок… Не тут-то было!…

Наконец, забравшись в Быки, блуждая меж зарослей крапивы, паслена, ольхи, черемухи, я увидел пяток мальков, разгуливающих возле затонувшего куста. Сердце мое радостно дрогнуло: речка еще жива!…

В ней едва-едва теплится жизнь. Но еще теплится. И ее еще не поздно поддержать, воскресить. Я даже написал стихотворение «Моя Сумерь».

В ясной тиши и в шуме,
В радости и в беде
Я тебя, речка Сумерь,
Не забывал нигде.

Как же тебя забуду —
Здесь я и жил, и рос,
Здесь возводил запруду
Возле твоих берез.

Здесь я ловил налимов.
И над водой рябой,
Смуглые ноги вымыв,
Сумерничал с тобой…

Ты уносила к морю
Всю мою грусть-тоску:
В Талицу, дальше — в Ворю,
В Клязьму, потом — в Оку.

Неторопливой Волгой
В Каспий ее несла…
Видно, разлука долгой
И для тебя была.

Вот и опять в раздумье
Я над тобой стою.
Что же тебя я, Сумерь,
Нынче не узнаю?

Как же ты обмелела,
Сузилась, заросла!…
Ты меня так жалела,
Столько несла тепла!

Что же глядишь сурово?
Чем тебе помогу?…
Хочешь, я буду снова
Сумерничать на берегу?

Вместе с тобой, мечтая,
Снова отправлюсь вдаль…
Что, моя золотая,
Или кого-то жаль?

Гляну, припомнив детство,
В зеркало твоих вод…
Лучше бы не глядеться —
Сам я совсем не тот…

Будто бы кто-то умер,
Скорбно журчит вода,
Что ж ты сегодня, Сумерь,
Сумрачна, как никогда?

Знал бы я на поверку,
Что тебя огорчит?…
Сумерки. Воды меркнут.
Сумерь моя молчит…

Я думал о том, что мое поколение, выросшее возле речки, уходит из жизни. Но вместе с ним не должна умереть речка нашего детства. Мы должны оставить ее в наследство нашим детям и внукам.

Как это сделать?…

(№ 48, 1988; № 49, 1989)


Ян Моравек

Люди у воды

Отрывки из книги
Весной

Какое счастье, что кроме рек на свете существуют еще пруды, озера, затоны, старицы, словом, разные другие водоемы со стоячей водой!

Вот где можно половить рыбу в самое мучительное (да разве вы это поймете?) для рыболова время, когда лед уже сошел и в воде с необыкновенной резкостью отражаются яркое небо и обнаженные берега, и при виде чудес, происходящих в природе, истинный рыболов, томившийся всю долгую зиму, чувствует волнующую тягу к воде, его снедают страстное желание и жгучее беспокойство, — а до открытия сезона еще далеко.

Гладь воды уже бороздят уклейки, а рыбы покрупнее, как тени, проплывают в глубине недосягаемые для горячих лучей солнца, только порой вынырнет со дна и снова скроется молоденький карпик или линек. В общем, сударь мой, «готовь монету» для вступительного взноса да фотокарточку и пиши заявленьице потрогательней в какой-нибудь рыболовный клуб: «Выдайте, дескать, бога ради, разрешение, сил больше нет терпеть!»

На пруду или в затоне, все равно где, только бы уж начать ловить! Что?… Еще доплатить надо? Пожалуйста, будьте любезны! Возможность когда-нибудь выудить тринадцатикилограммового карпа, да и просто подержать стройную красотку-удочку над водой, — разве это не стоит нескольких крон?

Рыбацкая лихорадка завладела кротким, тихим человеком: как угодно ловить, лишь бы сидеть у воды и ловить! Сегодня он попробует на пруду, завтра в старице, — только бы выкроить свободный денечек. А ловится что-то неудачно… Карпы не клюют совсем, лини чуть-чуть притрагиваются к наживке, мелкая густера и ерши, правда, лопают вовсю, но разве же это рыбалка?… Нахальный северо-восточный ветер дует так, что удочки гнутся и стонут. Но рыболов терпеливо сидит и ждет, и наслаждается первыми минутами своего счастья. С него достаточно, что он у воды. И если вы его спросите: «Ну что за удовольствие сидеть так целый день на берегу, дрожа от холода, и уходить потом домой ни с чем?» — он ответит вам немного смущенно:

— Главное — я у воды. Я ее вижу и чувствую; вид ее ласкает глаза и радует мое сердце. Это невозможно выразить, — это надо почувствовать. Если вы не любите воду, мои слова будут для вас чужды, мертвы. Ну и потом, какая природа вокруг! Гляньте-ка, как чудесно распускается плакучая ива, краснотал, ольха и тополь! Какие переливы красок! А над ними — смотрите! — как величественно плывет пара аистов! А вот — слышите? Это вон там — две в ярком оперении пестрые птицы гоняются друг за другом и ссорятся. Это удоды играют. Тш!… А взгляните-ка вниз под ту ивушку — на ее ветку потихоньку забралась водяная крыса, вреднющая зверюга, и обгладывает молодые побеги. К нам она равнодушна. Она привыкла к нашему присутствию, да и все тут принимают нас вроде как бы за часть водоема. Вон зимородок мелькнул, тоже ничуть меня не боится. Да, сударь мой, посидишь здесь у воды тихонько с удочкой и таких вещей и дел насмотришься, каких прохожему никогда не увидеть.

Волшебство природы!… И уют и покой родного дома, — ибо рыболов только здесь, у воды, и чувствует себя вполне в своем домашнем кругу. Поймает он хорошую рыбу — чудесно! А попадётся мелкота или недомерок — такую бросай обратно в воду. И при этом, рыбак еще выговаривает какому-нибудь недоросшему судачку:

— Ах ты негодник! Паршивый мальчишка! И куда только лезешь? Рыбешку больше самого себя заглотнуть норовишь! Эх ты, недоросль!

А то карпу помельче:

— Марш домой, плутишка, приходи, когда прибавишь с пол- килограммчика.

Но на тощую мелкую густерку злится — только объедает все тесто на крючках, да и вообще это дрянь. А порядочный лещ притих, небось, где-нибудь в глубине и в ус не дует.

Сменяет рыбак тесто на мотыля, мотыля на дождевых червей, пробует и на малька ловить — где там! Наверно, холодно, рыба еще как следует не оттаяла для новой жизни, и к ней не вернулась ее обычная прожорливость. Ну да ладно — чего нет, того нет. А чего нет — то будет! Вот погорячей засветит солнышко, прошумит теплый дождик…

Но так или иначе, а в следующее воскресенье рыболов опять отправляется с удочкой к воде… Помогай тебе покровитель рыбачков и сам, как известно, завзятый рыбак — апостол Петр!

В последнюю минуту

Папаша Зоула был сыт по горло этим проклятым никчемным сидением у воды. Рыбам и людям на смех! Уж если не клюет плотва, не берут лещи, ельцы, бычки-подкаменщики, если и голавли не интересуются сладкими спелыми черешнями и лини пренебрегают крупным сочным мотылем, а сазанчики отворачиваются от ароматной манной каши и молодой картошки, — ну, тогда только и остается убить время еще на то, чтобы попытаться подцепить угря. Следует заметить, что о жерехе папаша даже и думать не хотел, потому что этот постреленок ловится только на блесну, а с ней вылезать было еще рано. Ничего, пусть подрастут к осени… Покосившись на воду, он подумал об этих сорванцах во множественном числе, потому что в старице Влтавы в те дни лопало рыбью икру огромное множество жерехов.

Так, стало быть, — гришки-угришки, как дразнил их папаша Зоула, когда был в хорошем настроении… Чаще же, по сходству со змеями, он называл их просто гады. «Гады тут, конечно, имеются, об этом и говорить нечего… — соображал он. — Каждый год мы их вытягивали более чем достаточно. Прошлой весной, например, придет человек к реке, насадит дождевого червя и через минуту — уже подцепил. Правда, иной раз гришка сам оказывался не намного больше того червя, но все-таки он попадался!… Ловились — это их места! Сколько раз было, — прямо невероятно!

Хотя бы вот случай с редактором из Рокоски! Приехал в воскресенье в девять часов утра к реке, с одной-единственной удочкой: так, проветриться. Солнце печет, как ненормальное! «Я бы и к реке не пошел, — говорит мрачно (у него жена болела плевритом), — так доктор прописал ей компрессы. Через каждые три часа менять. Ну, стало быть, три часа у меня свободных. Чем заняться? Жена сама говорит: «Поди, милый, посиди у воды». Ну, взял я удочку и вот…» Редактор насадил на крючок червя и яростно закинул леску в воду. Я себе думаю: где там на червя в такую жарищу! Ну, сидим, беседуем. А не прошло и четверти часа — вот ведь штука! — колокольчик! Через секунду опять, и конец удилища закачался. Я ему: «Тяните, на крючке что-то есть»… Редактор хватает удочку — вот он уже тут: гришка, прекрасный гришка — и здоровый, не какая-нибудь там мелкота… Вот ведь как, против всяких правил, в самый припек, среди бела дня. Стало быть, были они здесь. Не сомневаюсь, что и сейчас прячутся. Только как за них взяться?»

Папаша Зоула прикидывал и так и эдак, пока, наконец, не додумался вот до чего. Поздним вечером, вернее, ночью, он взял электрический фонарик и жестянку и отправился в парк на Замец- кой горе собирать выползков. Утром он опять был у воды и разбросал приваду. Вечером забросил в «подготовленную» воду две мощные донки с колокольчиками. На крючках крутились прекрасные выползки, товар экстра, как он хвалился. Поставил, закурил трубку и стал спокойненько ждать: ведь угорь обычно клюет, когда стемнеет. Но пошел девятый час, смеркалось, вдобавок на небе тучи — от них вода стала почти черной, духота, дождик собирается… То есть погодка славная, как на заказ, — а гришка не берет и не берет, хоть бы тебе что. За рекой в Голешовицах часы пробили девять. Рыболовы уже сматывают удочки и подтрунивают над папашей — не забудь, дескать, если останешься тут на ночевку, что ловить можно только до десяти, иначе, того и гляди, будешь объявлен браконьером, человеком в темноте опасным для населения реки… Кто-то пропел ему даже его собственную поговорку:

Я домой не пойду,
Я еще подожду,
Что удастся мне поймать —
Кошкам я могу отдать…

Папаша Зоула начал выходить из себя. Наконец смотался последний рыбачок и Зоула остался на берегу один. Зло его брало: неужели вся его основательная подготовка — впустую?

А время летело просто сломя голову. Из-за реки доносился через отмеренные пятнадцатиминутные интервалы бой часов, и каждый раз эти четверть часа оказывались непостижимо краткими. Нет, невозможно, чтобы время мчалось так быстро! — и Зоула ругнулся. Он смотрит на свои часы. Да, они показывают на несколько минут меньше, но большой разницы это все равно не составляет. Папаша яростно дымит, таращит глаза, чтобы не потерять в сумерках из виду кончики неподвижных удилищ и, так сказать, сам считает минуты, не доверяя часам,

Без четверти десять он вздохнул и плюнул. Проворчал с горьким упреком:

— Ничего, придете ко мне когда-нибудь в другой раз! Я тогда вас угощу, нахалы бессовестные!…

И стал собираться. А в это время на шоссе за ним уже наблюдал инспектор. Скрытый в темноте за стволом каштана, он только ждал боя часов, чтобы наброситься на папашу и отобрать у него удостоверение и удочки. Инспектор был уверен, что дождется своего и браконьер от него не уйдет, потому что разве сможет оторваться в самое подходящее для клева время человек, который решил во что бы то ни стало выудить угря?… Пусть пройдет несколько минут одиннадцатого: если удочка еще будет в воде — всему конец! Инспектор подстерегал рыболова, как рысь…

Без десяти десять папаша Зоула вытащил первую донку. Физиономия у инспектора вытянулась от горького разочарования. Без пяти десять папаша приступил ко второй. Теперь инспектор уже не прячется, он сдается, так как нет сомнения, что рыбак — честный охотник-спортсмен. Инспектору даже немножко стыдно. Он радушно направляется к Зоуле, но вдруг останавливается как по команде. И Зоула тоже: вечернюю тишину внезапно прорезает колокольчик. Один раз, другой, третий — коротко, сильно. Черт возьми, кто-то злобно и крепко дергает леску!

— Клюет! Скорей! — завопил инспектор и, перескочив через низенькую загородку у шоссе, скатился по склону вниз и ринулся за сачком.

Папаша на него даже не взглянул, он согнулся над удочкой, подсек, как надо, и быстро стал сматывать леску. Катушка крутилась с трудом, в воде таилось что-то крупное, что никак не хотело оторваться ото дна.

— Вот бы сом! — выпалил инспектор, подбегая с сачком наготове.

Зоула молчит, знай крутит, сгибается в три погибели и так и сверлит сверкающими глазами темноту над водой. Наконец — бурный всплеск. Рыба заметалась из стороны в сторону, так что даже удилище заскрипело.

— Он! — прохрипел Зоула.

Молчаливую борьбу выдавали только плеск воды да громкое дыхание и ускоренный стук сердец.

— Сом? — шепотом спрашивает инспектор.

— Нет, гришка! А здоровый, гад!

— Крепко сидит?

— Крепко.

— Так тащите же! Скорей!

— Будете меня учить! — усмехнулся папаша Зоула и одним махом выбросил угря на берег.

И тютелька в тютельку в это самое время за рекой часы пробили десять.

Зоула оттянул добычу к самому склону под дорогой, наступил угрю на голову, а инспектор перерубил ему хребет. Они набросились на него, как два разбойника. И вот в эту-то минуту рыбацкого восторга на них упала с шоссе полоса света и раздался строгий офицерский голос:

— Ну, вот и дождались, граждане, не так ли? Будьте любезны подойти сюда. Давайте познакомимся!

Сомнений не было: наверху стоял полицейский. Он принял их за браконьеров. Зоуля обомлел. Но прежде чем он успел сообразить, что к чему, ответил инспектор:

— Мы-то дождались, а вот вы — нет! Жаль, не так ли?

Поднялся на шоссе, предъявил свое удостоверение и засвидетельствовал, что угорь засекся на удочке ровно без одной минуты десять.

— Знаете, я тоже на этого упрямого рыбака точил зубы, да зря. Видимо, ему святой Петр покровительствует. Хотя он и сам вполне заслужил этого гада!

Оба подождали, пока рыболов собрал свои манатки и вскарабкался к ним наверх, после чего они дружески поздравили его с уловом.

— М-мда… шикарно получилось! — смеялся папаша Зоула, рассказывая об этом на другой день рыболовам, усевшимся там же вокруг него под Белой скалой. Окончив рассказ в этом товарищеском «клубе», он опять наживил донки на гада, и целая вереница рыбаков на берегу поступила так же, потому что папаша еще раз доказал им, что в рыбной ловле, как и во всяком другом начинании, необходимо проявить упорство, находчивость и приложить все усилия, если хочешь чего-нибудь добиться.

Рыбьих дел советник

Ох уж эти нам всезнайки! Вечно прохаживаются они по берегу, останавливаются позади погрузившихся в созерцание рыболовов и начинают одаривать вас своими глубокими познаниями в рыбной ловле, — бесплатно угощают своей премудростью.

Большей частью это самоуверенные господа с солидным брюшком; они уже не в состоянии держать, да и неизвестно, умели ли когда-нибудь, в руках удочку. Но они столько лет прогуливались по протоптанной вдоль берега дорожке!… Ну и, конечно, кое-что здесь видели, вот потому-то твердо считают себя высокими специалистами рыболовного спорта.

С ними случилось, как с некоторыми критиками: те сами написать не умеют, но зато великолепно знают, как надо писать.

Рыболовы, разумеется, шибко «любят» эту породу, но что прикажете делать?… Без них, если как следует вдуматься, ничто в жизни у нас далеко не пошло бы!

В наших местах, под Буловкой, таких знатоков прогуливается несколько, и каждый рыбак, задолго до того, как появится один из них, уже знает о его приближении. По всему берегу от одного рыболова к другому летит предостерегающее:

— Господин советник такой-то идет!

Но вот я однажды безрассудно пренебрег превосходным советом одного такого глубоко осведомленного консультанта и… нашел в его лице заядлого врага на всю жизнь. Послушайте, как это случилось.

Я тогда (это было довольно давно) переехал в Либень… Там вода оказалась у меня, так сказать, под носом, ну и, разумеется, взял я удочки и отправился в поход на рыбу. Шел я в бой со всей своей тяжелой артиллерией, прямо как ходят на зубастых хищников на Эльбе. Местные рыболовы приветствовали меня под Го- лешовицким мостом с ехидными улыбочками. Косясь на мое мощное оборудование, они спрашивали довольно ядовито:

— Вы на Лысую или в Нератовицы за судачками?

В общем, издевались надо мною чисто по-либеньски, не злобно, а просто, чтобы повеселиться. Это были шутки между своими. Но все же между нами оставалась какая-то прохладная стенка, вроде той, что существовала когда-то между пехотой (это они) и кавалерией (это я). Видя, что я в этих местах новичок, они стали давать мне различные советы. Дескать, с таким мощным удилищем, с катушкой и такой толстой леской сидеть здесь бесполезно. А если я хочу что-нибудь поймать, то ловить нужно на опарыша или на мотыля, потому что судаков и щук тут нет, самое большее — может встретиться жерех, но этого так запросто не выловишь, хоть живого мышонка пусти ради него по воде — неуловим старый хулиган. Словом, здесь можно подцепить только плотичку да ерша или подкаменщика, ну и еще тому подобную дребедень, а на них удочка нужна чувствительная, тонкая, как игла, легкая, как прутик.

Стыдно мне было перед ними за свое невежество, я чувствовал себя, повторяю, вроде закованного в латы всадника среди пехотинцев, но что мне было делать, раз другого снаряжения у меня с собою все равно не было? Я попросил у них извинения и какую-нибудь рыбешку, ну уклейку, что ли, чтобы хоть попробовать. Надо мной сжалились, подарили живцов — я их аккуратненько насадил и забросил.

Сижу на берегу, наблюдаю. Рыболовы потаскивают своих подкаменщиков и плотичек, наполняют ведерки. Если бы эти ловцы знали, как я их презирал, они, наверное, окунули бы меня в воду. Ловить такую пакость было ниже моего достоинства, я тогда, как свойственно молодым людям, делал все в большом масштабе — рыбу меньше кило предпочитал не брать. И, наблюдая их муравьиные усилия, я отчаянно мечтал, чтобы случилось чудо и на мой крючок села бы порядочная щучина. То-то бы я утер им носы! То-то показал бы им «судачков»!

День клонился к вечеру. Время текло, как вода, а мои удочки дремали в неподвижности. Понемногу меня охватило состояние безнадежности. Ребята были правы!… И вот в восемь часов вдруг заверещал один колокольчик, за ним другой. Боже мой, какое меня охватило волнение! Попался! Это судак! Это угорь! Жерех! Хищников тут в моем воображении оказалось видимо-невидимо!…

Но прежде чем я пришел в себя, все кончилось. Удочки вновь застыли неподвижно, и колокольчики умолкли. Вытащил я лески и увидел, что живцы сорваны. При всех своих обманутых ожиданиях я получил известное утешение: появилась надежда, что крупная рыба тут все же водится!…

На следующий день я снова под мостом и опять ловлю на живца. А ровно в восемь повторяется вчерашняя история — та же внезапная тревога, и опять ничего. Сначала зазвонил один, потом второй колокольчик, и живцы опять пошли к чертям. Сажусь под мост и на третий день и с бьющимся сердцем жду восьми. Вокруг меня дюжины две рыболовов, ибо моя рыбацкая слава начинает распространяться по берегам Влтавы. Но вот уже девятый час, а ничего нет. Поражение по всему фронту! Уже темнеет, и я вытаскиваю свои удочки. Сначала складываю одну, потом подхожу ко второй. И тут я чувствую — сердце застряло в горле: вижу, как леска постепенно разматывается… Я забыл вам сказать, что эту катушку я не поставил на тормоз, а пустил свободно, чтобы рыба не чувствовала сопротивления, когда клюнет, и беспрепятственно проглотила наживку. Да, леска потихоньку разматывается, и уже размоталась почти до конца: добрых пятьдесят метров!

Задрожал я от радости, но креплюсь, молчу, поднимаю удилище, подматываю леску и подсекаю… Есть! Чувствую на леске рыбу, в ладонях отдается это великолепное ощущение сопротивления… И тут, уже уверенный, я победоносно ору:

— Сидит!… Сачок!

О, если бы вы только видели! Две дюжины рук подхватили сачки — и ко мне!

На берегу стало вдруг тесно, как в трактире.

— Отпусти немножко!

— Тяни!

— Не отпускай!

— Пусти!

Чего мне только не советовали! Не знаю, как я выдержал всю эту суматоху… Короче говоря, вытащил я, в конце концов, хотя и не судака, но все же порядочного жереха. Против всех рецептов и в опровержение общепризнанного опыта. Вот бывают же на воде такие непостижимые вещи!…

С этого вечера я стал знаменитым рыболовом. И еще больше утвердилась за мной эта слава, когда на другой день я таким же манером извлек превосходного угря, — событие тут прямо-таки невиданное.

В жерехе было два кило, в угре — поменьше, но их вес, передаваясь из уст в уста, возрастал в народной молве до бесконечности, так что одна вечерняя газета — слава богу, хоть меня там не назвали — опубликовала заметку о грандиозных уловах под Голишовицким мостом…

Ну, а потом?… А потом клева все нет как нет. Сидел я тут каждый вечер и уходил домой ни с чем. Менял места, бросал прикормку — все напрасно.

И вот сижу я как-то вечером немножно выше моста, возле перевоза, и грущу над удочками. И, пожалуйте, останавливается за моей спиной какой-то глубокомысленный тип, конечно с брюшком, и, покачав головой, вещает:

— Тут вы, голубчик, ничего не поймаете. Вон там под мостом — счастливое место. Там недавно один рыболов — его сегодня как раз нет, он с газового завода и сейчас работает — поймал судака на восемь кило и трехкилограммового угря. Советую вам пойти туда посидеть, но только живца насаживайте вот каким образом…

Я окаменел. Минутку я его еще слушаю, даже с любопытством расспрашиваю, но, наконец, чувствую, что с меня хватит, и взрываюсь:

— Послушайте, господин советник! Этот судак, которого тот рыболов поймал, был жерех и весил всего два кило. А в угре был килограмм. А рыболов — тот, который с газового завода и которого нет, потому что он сегодня работает, — так это я, понимаете?… Ну, а теперь ступайте раздавать свои мудрые советы и свое благорасположение кому-нибудь другому, судак вы эдакий!…

Слышали бы вы, что тут поднялось! Видели б вы только это оскорбленное достоинство всезнайки! По всему берегу каждому встречному и поперечному он, захлебываясь, рассказывал, какие дерзкие сейчас пошли молодые люди. Но больше он у нас не показывался. Очевидно, выбрал себе другой район: ведь без того, чтобы благодетельствовать рыболовов своими советами, он жить не может. Ну, посмеялись мы, конечно. А ко мне с той поры привязалась дружеская кличка «тот с газового, что сегодня работает»…

Добрый рыболов

(Фантастическая прогулка)

В глубоких водах возле Голешовицкой пристани под присмотром старой матери лещихи лежала стайка молоденьких серебрянобоких подлещиков. Несколько стариков-лещей тоже забрели сюда подкормиться — обычно они слоняются по руслу реки, где быстрое течение и глинистое, хрящеватое дно, а это не идет ни в какое сравнение с почти стоячей водой и заболоченным дном у пристани. Да вы сами знаете, мужчины ведь ходят домой только поесть да поспать…

Пузатенькая мать лещиха обосновалась тут со своим потомством из соображений материального характера: с транспортных судов падал хлеб, сыпалось зерно и прочая пища, а в тине масса съедобного. В русле же раки, промытой течением, как в лавке после распродажи. Если что и приплывет, то попадет в пасть вечно голодным голавлям или ельцам. За этими бойкими хищниками подлещики, конечно, не могли угнаться. Была еще, правда, отличная кормушка под Тройским мостом — у устья «теплого канала», который тек от электростанции, но ее захватили прожорливые губастые подусты и усачи. На другой стороне под мостом вливался проток из Кобылис, но там опять-таки разместились толстые язи, угри и озорные окуни, что для мальков-лещей уже небезопасно. Да и, кроме того, жить в этих грязных сточных водах не так уж приятно. Следовательно, лучше всего — пристань. Ловля здесь воспрещена, и тут в общем спокойно, если не считать редких набегов какого-нибудь разбойника-судака, жереха или щуки. Ну, а уж это обычный риск и судьба рыбьей жизни, так оно и у всякой живой твари, — вон и люди истребляют друг друга, так что уж тут!…

Весна потихоньку подвигалась к лету, вода у пристани нагревалась, теряя понемногу кислород, и мать лещиха вместе с многочисленным семейством стала готовиться переменить местожительство. Обычно она переплывала реку и держалась со своей молодью в вымоине над набережной правого берега, куда стекала дождевая вода, а с нею попадала разная пища. Не без пользы для лещей ходили сюда вдобавок рыбаки. Они шли из Либени, Кобылис, Голешовиц, Летны, да, пожалуй, и из Высочан и бросали немного приманки: разной крупы, пшенной каши, гороху, картошки, размоченного хлеба, вишен и чего угодно. Рыбам больше всего нравились кнедлики и пшено. К сожалению, в годы оккупации такое блюдо было редким деликатесом, — рыбак сам бы с восторгом поел кнедликов, не то что рыбам бросить! — и рыбам приходилось довольствоваться просто тестом из плохой муки.

— Вот скоро мы попируем, детки!… — радовалась мать ле- щиха приходу лета и выпытывала у старых лещей, сидят ли уже рыболовы, бросают ли приманку?

В половине июня примчался один подросток-подлещик с новостью: рыбачки появились! Хотя и без удочек, но приманку уже бросают! Спорят о местах! Больше всего народу хочет сидеть под Буловкой!

— Как всегда!… — удовлетворенно кивает старая лещиха. И напоминает подростку-лещику:

— А ты теперь не зевай, ты уже не недомерок, не надейся на благородство рыбака, он тебя с удочки в воду уже не вернет. Прежде чем лопать, облизни верхнюю губу и вспомни о том, что с тобой было!

Лещик обомлел. Да, он совсем забыл об этой истории! Он облизнул свою немного искривленную верхнюю губу. В прошлом году его подцепил на удочку рыбак и вытащил из воды. Это было неописуемо ошеломительно! Иной мир, душная пустота и ослепительный свет… Лещик упал в обморок… Очнулся, лишь когда шлепнулся в воду. Рыболов над ним сжалился и швырнул обратно в реку.

С тех пор этот подлещик стал осторожнее, но его ужасно разбирало любопытство. Он всплывал на поверхность воды и наблюдал этот потрясающий иной мир там, снаружи. Он припоминал все советы, которые слышал от матери-лещихи, когда еще вместе со всеми мальками плавал за нею, — и теперь убеждался в ее опытности и мудрости. Да, это, должно быть, очень умная мать! Нынче, когда он действовал сам на свой страх и риск, он понял это и исполнился к ней уважения. Бывало, раньше он посмеивался над ее неуклюжестью и толщиной, а теперь уже сам мечтал: мне бы дожить до таких размеров! Он видел, что лещи-мужчины покидают свои семьи куда чаще и раньше, чем лещихи. Ах, безрассудная смелость и легкомыслие часто отправляют нас на тот свет… Он испугался и, еще раз облизнув искривленную губу, решил, что будет держаться матери-лещихи и ее стайки, хотя бы остальные подростки и смеялись над ним.

Между тем мать собрала своих малышей и сказала им торжественно:

— Итак, сорванцы, мы идем на летнюю воду! Смотрите, лопайте там как следует, чтобы продержаться потом всю зиму. Не отставайте от меня и все делайте, как я. Кто ослушается, того сожрет щука, и я о нем плакать не буду, потому что сам виноват. О рыболовах я вам расскажу на месте…

Она выплыла на открытую воду, а за ней густой толпой — ле- щата. Плыли глубоко, у самого дна, где реже охотятся хищники. Благополучно добрались до другого берега. Дно тут было каменистое, лишь местами загрязненное разным барахлом, которое бросали сюда люди. Рыбы о них думали по-своему, и отнюдь не похвально. — «Вот дурачье! Так грязнить себе же воду! А потом они в ней моются, купаются и ловят рыбу!»

У берега было прекрасное течение. Но в тине и иле, покрывавшем берег под водой, расплодилось множество рачков и пиявок.

— Ими вы можете наесться досыта. Но будьте осторожны, когда вас будет угощать человек. Помните: человеку никогда нельзя верить, хитрейшее создание в мире! Пойдемте посмотрим, кто тут сидит из рыбаков, я вас познакомлю с нравом каждого, чтобы вы знали, как к кому подступиться…

Она всплыла из глубины к поверхности и сквозь воду, освещенную солнцем, стала всматриваться. На берегу рядком, в предписанных пяти метрах друг от друга, восседали рыболовы. Первый был уже старый человек с закрученными усами и строгим лицом. Он неподвижно уставился на два длинных удилища, с них свисали тоненькие лески; крючки плавали почти у самого дна, предлагая рыбам белых мясистых опарышей. У лещат слюнки потекли, но мать остановила неразумных.

— Внимательно рассмотрите этого рыболова, это для рыб субъект очень опасный. Уже долгие годы он сидит тут и губит нас без милосердия. Правда, он делает ставку на крупных рыб, но и маленькие рыбешки для него тоже рыба. — «Если не льет, так хоть крапает», — приговаривает он и сует в свое ведерко даже и недомерка. Для кошки, дескать!… Злодей не уйдет от воды, пока не выловит кого-нибудь на ужин этому своему чудовищу. Он уселся по течению ниже других, чтобы ему первому попадались все проходящие мимо рыбы. Смотрите: видите, он бросает в воду вареную крупу. Можете угоститься, но только не прыгайте на комочек крупы, от которого тянется конский волос или нитка…

Бросай, бросай приманку, нам это нипочем!… Лещата подобрали вкусные разбухшие зерна и поплыли дальше за матерью.

— Внимание! Вот еще один кит-рыболов! Не знаю уж, кем он там наверху работает, но думаю, что он делает сладости, потому что ловит нас на нежнейшее тесто. Прибавляет в него какого- то ароматного масла и сахару. Полюбуйтесь, как жадно он таращит глаза на кончики своих удочек, не дрогнет ли хоть одна. Такому старому человеку в садике бы повозиться, а он за рыбой поплелся. Вот уже и брючину разорвал! Обратите внимание: для приманки он бросает всегда только несколько шариков, точно таких, какие нацепляет на крючок; это чтобы нас подразнить. Вот эти свободные хватайте не стесняясь, но те, что на леске, — ни-ни! Оставьте их какой-нибудь глупой плотве.

У второго рыбака лещики долго не задерживались. Около третьего мать, повеселев, собрала их:

— Тут, дети, поиграем. Тут я вас кое-чему научу. Посмотрите на этого юношу на берегу. Все на нем самое модное — от рубашки до удочек. Чистая Америка! Вам этот молодой стиляга не страшен, вы ему не нужны. Смотрите, как он задирает нос. Ждет он только крупной добычи. На крючках у него выползки, значит, на солидного леща, на сазана, угря или линя. Он думает, что наставил свою артиллерию мастерски, а между тем он глуп, как головастик. Смотрите, как насадил червя! Вместо того чтобы поддеть крюком с краю, оставив для рыбы только один конец, он нацепил посредине, так что у червя два конца. Вы хватайте за задний и дергайте, что оторвете — то ваше…

И тут мать лещиха наглядно показала это детям. Когда она оторвала полчервя и натянула леску, рыболов, разумеется, подсек, взмахнул удилищем и напрасно.

— Поздно!… — ругал себя рыболов и взволнованно рассказывал соседям, что это был сазан, непременно сазан!…

И стал ругать рыб: — Это воровское племя, человек и прикурить не может, сорвут червя, и след простыл…

— В этом разиня прав, — согласилась мать лещиха. — Позднее и я вас научу, как обмануть самого бдительного рыболова.

У следующего рыбачка они не останавливались. Наверху поднялась кутерьма. Появилась стая уток. Возмущенный рыболов гнал их прочь. Это был низенький сухонький старичок в плоской кепочке на голове, страховой агент:

— «Кач, кач, кач, пойди сюда на пекач» (на противень), — позвал вдруг кто-то из рыболовов. И старичок окончательно рассвирепел. На воде крякают утки. На берегу идет веселая суматоха. Все стараются чем-нибудь поддеть разволновавшегося человечка (он когда-то подцепил на удочку утку, и с тех пор его прозвали «пан Кач»). Ну и он им тоже, конечно, отвечает различными ядовитыми прозвищами, кто какое заработал за свое пребывание у воды…

Лещата поплыли дальше за своей матерью; они не понимали, что происходит. Внезапный шум их испугал. Мать наставляла:

— Не пугайтесь, это люди так забавляются. Что же рыболовам делать, если они ничего лучшего не умеют! Недаром их называют «тихо помешанные».

Рыболов, к которому они затем подплыли, только что вытянул из воды леску, и так как он обнаружил, что наживка с крючка исчезла, то принялся ругать рыб, называя их воровками и разными другими именами, столь же некрасивыми. Сосед его спросил, на что он ловит, тот отвечал, что на «красненьких» (так называют у нас мелких навозных червей).

Сосед на это посмеялся.

— Да вы можете ловить хоть на голубеньких — один толк.

И снова на берегу поднялся тарарам.

— Ты со своим характером, сидя тут на набережной, высохнешь, как жгут, и скоро сможешь спать в футляре для кларнета! — по-голешовицки осадил его оскорбленный товарищ.

Старая лещиха с неодобрением посмотрела на них и произнесла:

— Вот, детки, это люди! Они ссорятся из-за всякой глупости!…

Прогулка продолжалась…

Под конец лещиха привела свою стайку к одинокому рыболову. Он сидел последний в ряду, под маленькой ольхой. У него была всего одна удочка, да и на ту он почти не обращал внимания. Ему было не до нее; он все хватался за какие-то бумажки, которыми были набиты его карманы, и что-то записывал. Но даже когда он сидел тихо и смотрел на удочку, он все равно не замечал, что у него клюет, — разве что когда уже было поздно. Явно он думал о чем угодно, только не о ловле. То был довольно старый человек. Он курил трубку, для него и это уже составляло немалый труд. Иногда он вдруг принимался бормотать что-то, как будто хотел услышать, как звучит какое-нибудь там слово… В общем, не оставалось никаких сомнений — этот человек всегда был мыслями где-то в другом месте, но только не здесь. Ну и улов его выглядел соответственно. Увидев его, мать лещиха радостно воскликнула:

— Вот он, слава богу! Детки, вот ваш благодетель! Это золотой человек. Он вас не обидит. Этому можете даже попасться на удочку. Другие рыбаки над ним посмеиваются, но ему все равно. Каждый день приходит он в пять часов к воде, бросает нам несколько горстей корму, обмакивая удочку, а там поймал-не поймал, ему главное, что побыл у воды, — так говорит он добродушно. Ну, не знаю, что он от этого получает, должно быть, он художник или как там… любитель природы, а такие люди всегда немножко того… Но пусть! Нам-то что? Давайте-ка его позабавим. Прыгайте ему кто-нибудь на крючок, не бойтесь!

И правда: лещики успели девять раз сорвать с удочки задумчивого рыболова наживку, прежде чем ему удалось подцепить одного. Он вытащил смельчака из воды, и в стайке поднялся страшный переполох. Только мудрая лещиха была спокойна. И знала почему. Старый гражданин снял недомерка с крючка, погладил его, ранку подмазал йодом, залепил пластырем и потом ласково пустил в воду с отеческим наставлением:

— Иди домой, — что это тебе взбрело в голову, малыш? — и больше этого не делай: йод и пластырь дорогая штука!…

Лещик, возвращенный к жизни, весело замахал плавничками, и, мигом подплыв к своим, не успевая отвечать на вопросы любопытной мелкоты о том, как там наверху. Ну, разумеется, он хвалился изо всех сил, и все остальные нетерпеливо прыгали доброму рыбаку на удочку, так что он не успевал их вытягивать, лечить и возвращать в воду.

Наконец мать лещиха сказала детям:

— На сегодня все. Вы должны пожалеть старого человека.

День клонился к вечеру, вода темнела, и они залегли в глубоком тихом месте.

Рыболов собрал свои вещи и, шагая домой, хвалился:

— Вот нынче так я половил!

— Еще бы, такой опытный рыболов! — подтрунивали над ним исподтишка остальные.

И лещата в глубине вокруг старой лещихи тоже над ним потешались…

Да, бывает так; кажется, ничего в человеке нет привлекательного, и ума-то в нем немного…

Но смеяться над добрым рыболовом никогда не стоит.

Весеннее томление

Весна дохнула на пойму реки. Такой погоды старожилы не помнят. Начало января, а Влтава буйствует, как в марте. Вода в Голешовичках под Либенью подошла к самым домам. Впрочем, никто ее там не испугался: у реки обитает особое племя людей, если их и не кормит вода, то все же около нее проходит вся их жизнь. А случайные жители давно переселились отсюда куда- нибудь в другое место…

Зима, мороз бы должен трещать, а река кипит. Это ж чудо, люди добрые! Только что перед рождеством вытащили лодки на берег, а теперь опять спускай их на воду. Ведь нужно прощупать старое русло под Либенью, рыба из разлившейся реки наверняка попала в ее тихую заводь. И вот рыболовы на лодках заполнили старицу Влтавы под Буловкой. Каждый взял еще с собой и приятеля, чтобы тот помог ему тащить, если бы удалось подцепить что-нибудь покрупнее. Береговые жители, что без лодок, захватили старую пристань под Гофманкой, и оживление тут царит не хуже, чем весной, когда все не отходят от воды или когда вытащат утопленника.

Люди приходят по аллее от Либени и стоят, смотрят с восторженной улыбкой. Все в великолепном настроении. Над поречьем веет весна. На востоке небо, правда, нахмурилось, зато на западе тучи прорвались, и оттуда сильным потоком ослепительно хлынуло солнце.

Влтава превратилась в могучую стихию. Надулась горой, несется со страшной силой. Она похожа на стремительный поток серозеленой лавы и выглядит еще более грозной и величественной оттого, что движется бесшумно. Только у быков моста и там, где вода припадает к берегу, она шумит и налетает огромными пенистыми валами.

Пристань совсем скрылась под бурлящим валом. Рыболовы уверены, что тут полно рыбы, занесенной сюда течением. Они заняли места по обе стороны реки и бороздят мутную воду лесками с двойными крючками, на которые насажен жирный выползок.

Один из страстных рыболовов Ярда Кобылка, молодой металлург с Кольбенки, уже тащит что-то здоровое. Удочка его выгнулась, и леска вот-вот лопнет. Но Кобылка из породы непрошибаемых, его не выведет из равновесия ни неожиданно свалившееся счастье, ни взволнованный гомон рыбаков. Снаряжение у него первоклассное, и катушка работает безотказно. Не в первый раз ему приходится тащить такую рыбину…

— Усатый, я полагаю!… — цедит он одним уголком рта: в другом у него папироска. — Нужен порядочный подсачек.

Пойманная рыба взбесилась. Несколько раз промчавшись по тихой воде у пристани, она вдруг вырвалась назад в бурную струю течения. Ярда не мог ее удержать, катушка затрещала, разматываясь, но мощный поток опять отбросил рыбину к берегу. Кобылка — бегом за ней по набережной, то отпустит добычу немножко, то опять к себе подтянет — измором берет. Рыболовы бегут за ним с подсачеками. За ними дети и зрители всех возрастов. На берегу суматоха…

Под Гофманкой вода разлилась на прибрежном лугу, она доходит здесь до колен, но зато тихая. Вот сюда, в тишь, и нужно завести рыбу. Теперь уже видно, что это сильная штуковина, вправду усатый сом. Переваливается, как боров, устал уже. Кобылка его подтягивает потихоньку, словно бревно.

— Кило десять потянет!

— Двенадцать!

— Врите уж! В нем добрых пятнадцать!

— Увидим! — отвечает хладнокровно Кобылка. — Эй, Пе- пик! — повернулся он к приятелю в резиновых сапогах. — Схва- ти-ка его за рыло, только смелей!

Прежде чем Пепик сообразил — глядите люди! — к подведенному к берегу сому прыгнул некий инспектор рыбнадзора — тоже был в резиновых сапогах — и цепко ухватил великана за голову.

Сом отбивался, но тщетно. Инспектор его выволок прямо к корням груши под насыпью шоссе, где тот уже не мог удрать. Он был пойман за хвост, хорошо был подцеплен, большой мощный крючок прочно сидел у основания хвостового плавника.

— Спета твоя песенка, страшилище! — восхищается инспектор, весь мокрый. — Голова моя! — говорит Кобылке.

— Ну, само собой! И еще кус в придачу отвалю! Ты мастак, товарищ контролер! — со знанием дела оценил его помощь удачливый ловец. — Пошли со мной, распотрошим его как полагается.

Рыболовы потянулись обратно к пристани. Старый Зоула в это время подцепил какую-то мелкоту, бросил обратно в воду и заворчал:

— Стар уже, не могу…

Молодой Петрак подъехал к нему. Хитро усмехнувшись, сказал уверенно:

— Вот так речи! К ночи увидите, дядюшка, когда на берегу никого не будет… Навяжу я на леску секач и пойду их таскать, как селедки из бочек!

Секач — изобретение браконьеров: это целый хвост крючков, которым водят по дну и подбагривают залегших там рыб.

Зоула закачал седой головой:

— Ну, ты, я знаю, вреден, как выдра, а я на это не гожусь. Я уже рад, что у воды сижу, пусть и не поймаю ничего…

И он стал, не отрываясь, смотреть на могучую реку, на покрытый влажной дымкой простор воды, на солнце, заходящее над Стромовкой в небе, охваченном светлым огнем, вдохнул в себя предвесеннее томительное очарование и блаженно улыбнулся. Быть у воды — и то для него великое счастье…

— Хорошо начинается новый год, — говорит он скорее самому себе, чем другим, и, услышав под ногами плеск воды, кричит с восторгом:

— А все еще, бестия, поднимается! Ой, братцы, вот завтра они нам натянут удочки!

Пронеслись над водой чайки. Дети бежали по дороге, крича:

— Сома поймали… Сома!…

Над Влтавой шумела весна, и была она тем милее, что шел январь.

(№ 6, 1956)

Перевод с чешского Н. Беляевой и X. Херсонского


Э. Петреску

Рыбацкая солянка

Фэникэ очень любил рыбу. И уху, и тушенную с луком, но особенно ему нравилась рыбная солянка. Однажды он ел ее с теплой мамалыгой во время экскурсии в Течете на берегу Дуная. И потом, когда он вспоминал об этом, у него всегда текли слюнки.

— Нет, жена, никогда в жизни не сварить тебе такой солянки! То была настоящая рыбацкая солянка из сомовых голов! — мечтательно говорил он Рикуце.

А она чего только не делала, чтобы солянка хоть раз получилась «рыбацкой». Расспрашивала всех знакомых, собирала рецепты, но все напрасно! Однажды Фэникэ не на шутку разозлил ее.

— Жаль, что у меня нет времени показать тебе, как надо варить. Вот рыбаки в Течете… Они брали несколько голов, чистили и…

— Здесь тебе не берег Дуная, где рыбы сколько хочешь, — сердито ответила жена. — Несколько голов! Я варю одну голову. А выбрасывать деньги на ветер, покупать десять сомов только для того, чтобы сварить из голов солянку, я не стану.

Как-то, возвращаясь с работы, Фэникэ встретил в трамвае своего старого друга. Они не виделись лет шесть, с тех пор как Фэникэ женился. Друзья обменялись горячим рукопожатием.

— Ты где теперь, Санду?

— В провинции. Сейчас у меня отпуск, вот приехал навестить родителей.

— Ну так я тебя никуда не отпущу. Пошли к нам обедать. Познакомишься с моей женой. Вставай, сейчас сходить.

— Не обижайся, Фэникэ, но в другой раз.

— Да почему же? Ну не заставляй себя просить. Пошли.

— Нет, не могу. На сегодня у меня другие планы. Видишь? — И Санду показал на тщательно завернутые удочки и сачок. — Это моя страсть. Увлекаюсь спортом — рыбной ловлей.

— Это ты называешь спортом? — рассмеялся Фэникэ. — Ну какой же тут спорт? Футбол — вот спорт. Движение, быстрота, прыжки, и все на свежем воздухе.

— А рыбная ловля не на свежем воздухе? — иронически спросил Санду. — А когда тащишь рыбу, — то по-твоему не нужна быстрота и ловкость? Футбол!… Разве на футболе ты увидишь такие восходы и закаты? И, наконец, рыба. Даст тебе футбол жареного карпа или солянку из голов сома?

Услышав о солянке, Фэникэ, уже взявшийся было за ручку двери, остановился.

— Тебе сходить?

— Неважно, сойду и на следующей. Расскажи что-нибудь еще о рыбной ловле.

Санду довольно улыбнулся, словно ему удалось подцепить на крючок редкую рыбу.

— Что же тебе рассказать?

— Ну вот, например, про сома. Трудно его поймать?

— Совсем нетрудно. Только нужна подходящая снасть.

— Нет, не только,- вмешался в разговор пассажир, который все время прислушивался к их беседе. — Еще необходимо терпение, ловкость, умение.

Фэникэ искоса посмотрел на него.

— Да, конечно, — согласился Санду. — Но со временем это приходит.

— А главное — наживка… — опять прозвучал голос непрошенного собеседника.

— А какая должна быть наживка? — спросил Фэникэ.

— Смотря что ловить и в каком месяце. Для карпа — мамалыга, белые черви… Для щуки — мелкие рыбешки, крупные черви, лягушки…

— Лягушки? Ты берешь их в руки? — с гримасой ужаса спросил Фэникэ.

Санду от души рассмеялся.

— Собственноручно насаживаю на крючок. Ничего особенного. Да и, в конце концов, ради щуки можно дотронуться и до лягушки.

— Это верно, — согласился Фэникэ. — Скажи, а сом тоже ловится на лягушек?

— Маленькие сомята клюют на червей, а побольше — на рыбешку, на улиток, да и на лягушек.

— Я для сома беру мышей, — сказал пассажир-рыболов.

— Я тоже ловил на мышей. Но, мне кажется, на лягушек лучше.

— Все! — заявил Фэникэ. — Вы сделали из меня рыболова. Но лягушку все-таки я не возьму в руки, даже под страхом смерти, а мыши… мыши у меня, брат, есть. Кошка и та никак не справится. К ним-то я привык, а к лягушке не притронусь, хоть режьте. Ну вот, проехал еще одну остановку!

Сидя в ресторанчике, что находится в конце трамвайной линии, и медленно потягивая сливянку, Фэникэ, как из мельницы, сыпал вопросами о рыбной ловле. Он узнал, что в сильную жару рыба уходит на дно, что летом хорошо удить на рассвете или перед заходом солнца, что ловить можно не только с берега, но и с лодки, — а Фэникэ как раз очень любил кататься на лодке, — что наживку опускают на разную глубину, в зависимости от того, кого ловишь, и даже удилище, леска и крючок выбираются, смотря по рыбе, самые различные. И еще узнал Фэникэ, что надо быть членом общества «Рыболов-спортсмен»!

— Вот если научишься ловить карпа, — тогда считай себя настоящим рыбаком, — сказал Санду.

— Какой там карп! Подумаешь, карп! Нет, сразу сом! Чтобы приготовить рыбную солянку! Вот Рикуца-то удивится!

— Ладно, Фэникэ. Договорились. В воскресенье в четыре часа утра встретимся в Снагове.

По дороге домой Фэникэ уже строил планы. В воскресенье они с Рикуцей совершат чудесную прогулку. Сколько времени уже они мечтают вырваться из раскаленных городских стен! Воздух, вода, солнце! Они будут загорать, купаться… Он засмеялся. Вот удивится Рикуца, когда он наденет фартук и начнет варить рыбу! Только надо сначала поймать пять сомов. Нет, не пять, а шесть, даже семь, чтобы голов было больше. Пусть она попробует настоящую рыбацкую солянку. Какой великолепный сюрприз он ей устроит! Потихоньку все приготовит и ничего не скажет до отъезда.

— Приедем туда пораньше, часа в три утра, — думал он. — До четырех успею поймать по крайней мере двух сомов. Ну и посмеюсь же я тогда над Санду! Подумаешь, какая сложность! Насаживаешь на крючок наживку, закидываешь удочку, подходит рыба, хватает приманку, поплавок движется, дергаешь и… вот она рыба. Молодец Фэникэ! Потом еще одна наживка, еще одна рыбина!… Улыбаясь, он вошел в дом.

— Где это ты пропадал? — спросила жена.

— А который час? — удивился Фэнике и увидел, что стрелка стоит на шести. -Знаешь… было собрание… Очень долго говорили…

Через несколько минут перед ним стояла на столе тарелка с горячей рыбной солянкой. Он съел ее с аппетитом, но против обыкновения молча, только по временам чуть-чуть улыбался своим мыслям.

Жена даже удивилась, что он ни разу не вспомнил знаменитую солянку из Гечета. Она ждала, когда же он заговорит. И он заговорил:

— Рикуца, милая, скажи, есть у нас мышеловка?

Рикуца ожидала чего угодно, только не такого вопроса. Помолчав, она ответила:

— Нет. У нас было два капканчика, но они сломались, и ты сам их выбросил.

— А как поживает наша кошка?

— Кошка?… Спасибо… хорошо, — в недоумении ответила жена. Она принялась убирать со стола, стараясь догадаться, какого зелья хватил ее муж?

Каково же было ее удивление, когда вечером, перед сном, Фэникэ взял кошку и выбросил ее за дверь, вместо того, чтобы отнести в кухню, как делал обычно. Но жена ничего не сказала, закрыла окна, погасила свет, и они легли спать.

Через некоторое время Рикуца почувствовала, что муж потихоньку встает. Она слышала, как он вышел. Стояла глубокая ночная тишина, и женщина задремала. Вдруг ее разбудил глухой удар. Вскочив с постели, она бросилась в кухню. При свете коптящей на полке свечи она увидела Фэникэ, стоящего на четвереньках. Он прижимал к полу кепку, под которой что-то билось. Рикуца вскрикнула, Фэникэ обернулся, и мышь выпрыгнула из-под кепки.

Фэникэ сделал за ней прыжок, не уступающий любой кошке, но тут Рикуца так страшно закричала, решив, что муж ее сошел с ума, что ему пришлось отказаться от запланированного сюрприза и все честно рассказать.

— И нужны непременно живые? — удивилась Рикуца.

— Я забыл спросить Санду, но думаю, что да… Не станет же сом кидаться на падаль.

— В таком случае я тебе завтра подарю мышеловку. А теперь давай спать.

Солнце еще не взошло, только заря вскинула свои золотые ресницы. Зеркальная гладь озера снимала с себя серебристый ночной наряд. У причала стояли лодки неподвижно, как на картине.

Лодочник помог им забраться в лодку. Фэникэ греб, напевая в ритм движению:

Лодка на озере тихо плывет Сердце мое о любви поет.

— Мы не очень далеко отъехали, Фэникэ?

— Нет, дорогая. Я думаю, где много воды, там и рыбы больше.

Фэникэ осторожно просунул руку в коробку, взял мышонка и собирался нацепить его на крючок. Но мышонок вдруг вырвался и прыгнул в воду.

Тогда молодой рыбак более крепко зажал в руке второго и быстро, куда попало, воткнул крючок. Закинул удочку. Мышь на мгновение погрузилась в воду, но тотчас же появилась на поверхности и поплыла.

Фэникэ хлопнул себя по лбу:

— Тьфу! Знаешь, жена, я все делал наоборот.

— Как так?

— Санду сказал, что наживку бросают на дно. А как же я брошу на дно, если мышь живая и плавает? Зачем же я, дурак, мучился, вез из Бухареста живых мышей?

Рикуца расхохоталась.

— Что теперь делать?

— Что делать? Надо, чтобы приманка была не живая.

Он взял жестяную коробку с дырочками для воздуха, обвязал ее веревкой и опустил на дно.

Вскоре появилось солнце и уронило в озеро золотую дорожку. На берег пришел Санду и помахал платком. Фэникэ с силой стал грести к берегу, крича другу приветствия. Лодка врезалась в песок.

— Эх ты, «рыбак»! — презрительно бросил Санду. — Ты же всю рыбу разогнал.

— Почему?

— Кричишь, гребешь, как на состязаниях, жена твоя хохочет на все озеро…

Рикуца и Фэникэ переглянулись и прыснули.

— Тс-с-с! Тише! Так мы ничего не поймаем. Ведь рыбы очень чувствительны. Надо было настелить в лодку соломы, а то каждый звук передается в воду. Ты, Фэникэ, должен был из физики это знать, — ворчал Санду.

— Я-то знал. Но я не думал, что рыбы знают физику.

Но Санду пропустил шутку мимо ушей.

— У рыб прекрасный слух и обоняние. Вот прочти, — и он протянул другу книжку и два журнала.

Рикуца рассказала историю с живыми и дохлыми мышами.

Накладывая в лодку солому, Санду успокоил:

— Ничего, научишься. Я, когда впервые закинул удочку, сорвал крючком кепку с головы, второй раз разорвал рубашку, а третий уронил в воду удилище. Мне тогда было восемь лет. А у тебя разрешение на ловлю есть?

— Нет, — чистосердечно признался Фэникэ.

— Вот ты ничего и не поймал. Потому что нарушил закон, — улыбнулся Санду.

— Да у тебя получается, что рыба не только видит и слышит, но и чувствует нарушителя.

— К нарушителю она не должна идти, да? — шутила Рикуца.

— Нет, мы сами должны оберегать ее от нарушителей, — серьезно ответил Санду.

Он греб легко, не поднимая волны. Когда поставил лодку на якорь, спокойно и ловко взял удилище, размотал леску, проверил грузило, поплавок… Супруги внимательно следили за каждым движением приятеля. Вынув мышь из коробки Фэникэ, он сказал:

— Я обычно не ловлю на мышей, но, если хотите… — он надел наживку и забросил удочку.

Все трое не сводили глаз с поплавка. Не прошло и десяти минут. как он дрогнул. Но Санду остался неподвижен. «Почему же он не тащит? — подумал Фэникэ. — Чего еще ждет? Но это знал только Санду. Вот поплавок на миг исчез под водой, и в следующее мгновение рыбак подсек и потянул удочку.

— Сачок!

У Фэникэ уже было все наготове.

— Сом! — радостно воскликнул он.

— Да, килограмма на два, — сказал Санду.

— Зачем же ты говоришь так громко?

— А сейчас уже не имеет значения. Ведь разрешается ловить не больше трех килограммов. Так что сомов мы сегодня больше ловить не будем. Можем с берега потаскать немного мелочи.

— Почему ты не тащил сразу, как дрогнул поплавок? Чего ждал?

— Так это же тебе не щука, которая сразу бросается на приманку. Сом берет осторожнее.

Они расположились на полянке. Мужчины пошли удить с берега. Они переменили много мест, одно красивее другого. И не раз Фэникэ забывал о поплавке, засмотревшись то на сверкающую водную даль, то на полет ласточки.

Ожидая их, Рикуца варила солянку и читала журнал. Один абзац она даже подчеркнула: «Начинающий рыболов-спортсмен! Скорей отправляйся удить рыбу! Там, в горах, тебя ждут форель и хариус. Но не только рыба ждет тебя на волне. Остановись и вслушайся в тишину, и ты услышись, что лес разговаривает с тобой. И река и ветер — они тоже не молчат. Отправляйся на рыбалку! Оставь тех, кто смеется над тобой, сидя в прокуренной комнате за кружкой пива. Пусть они насмехаются, эти люди с желтыми лицами, с ручкой, торчащей из-за уха»…

Наконец вернулись рыбаки, немного усталые, но веселые и голодные. Счастливый Фэникэ нес на кукане плотву.

Рикуца расставляла на траве тарелки с солянкой.

— А знаешь, здорово получилось. Вкуснее, чем была в Течете! — воскликнул Фэникэ. — Как это ты сделала такую замечательную солянку?

— Я?… Солянка такая же, как и всегда. Это воздух другой, солнце, движение.

— И ты еще смеешь утверждать, что рыбная ловля не спорт? — накинулся на друга Санду.

Рикуца погрозила мужу ложкой.

— Ну? Будешь еще когда-нибудь говорить, что я не умею готовить настоящую рыбацкую солянку?

Фэникэ поднял обе руки.

— Сдаюсь! Сдаюсь!

(№ 8, 1958)

Перевод с румынского М. Малобродской и В. Потемкиной


М. Марс-Валлет

На бегущей дороге

Они радостной толпой кружатся вокруг меня в сумасшедшей сарабанде — струйки воздуха, легко прикасающиеся ко мне, шелестящие, шепчущие.

Расступаясь при моем приближении, словно для того, чтобы уступить мне дорогу, они текут вдоль моих рук и ног, возле лица и, соединяясь за спиной, болтают о тысяче пустяков.

Вот этот пахнет персиком, а тот благоухает боярышником… Другой примчался из зарослей, окаймленных розмарином, а вон тот только что заставил вздрогнуть изгородь из цветущей жимолости. Вот спешит воздушный ручеек, несущий навозные испарения со двора сельской фермы: ему не до шуток!

Легкий порыв ветерка смеется на моем затылке, между головным платком и воротником кожаной куртки…

Я вас слышу, чувствую, милые вздохи природы, скользящие по мне, омывающие меня нежной, живительной прохладой.

Опьяненный скоростью, я чувствую себя властелином природы. Я — одухотворенная часть вселенской гармонии!

На меня налетает дорога, и поет чистый голос мотора — мои «четыре лошадиных силы».

Слева и справа бегут пейзажи.

Дорога прекрасна в приятной стране Луары: прекрасна Луара, где охотится щука!

Я спешу: у меня свиданье… с щукой.

Мой счетчик показывает семьдесят: это скорость, которая сулит мотоциклистам столетнюю жизнь и богатство страховым компаниям. Шины шуршат на мягком гравии. Аккумулятор работает хорошо. Карбюратор дышит ровно, и магнето в порядке…

У меня свидание с большой щукой!

На дороге, которая в разгар весны ведет прямо к воде, окутанной туманом, я сознаю себя полубогом. Я распоряжаюсь всем вокруг: в моей власти подача газа и воздуха, чередование зеленеющих ландшафтов, вереница исторических городов: Блуа, Ам- буаз. И резкий тормоз!… Предки мои! Какой нажим тормоза, чтобы не налететь на телегу, запряженную волами.

Уверяю вас, я полубог! Хороший отпуск!… Исчезновение!… Флирт с воздушными ручейками на бегущей дороге…

И свидание с очень большой щукой.

Что это за приветливая хижина на краю большой дороги? Прелестная девушка спешит занять свое место под навесом у подобия прилавка.

— Попробуйте стаканчик анжуйского, сударь! Это освежает и очень вкусно.

Она держит кувшин — дерево и полированная медь. Вино, налитое из такого сосуда, должно быть хорошим.

— А ну, моя красотка! (Боже, какой корсаж… А там, где выемка, кружева!…)

Да здравствуют анжуйское вино и анжуйские девушки!

Я не чувствую больше мотора. Скажите-ка, мои четыре лошадиных силы, кто из вас — я или вы — пил вино и подмигивал красавице?

Колени давят на бак: осторожный поворот. Тридцать метров опасного спуска к пляжу из позолоченного песка и молочной гальки. Немного ольхи тут и там… и вот вода!

Очень быстрый, игривый рукав реки, которая устремляется в неизвестные дали.

Здесь сразу глубоко. Угадываешь, как длинные водоросли тянутся на дне, подобно морским змеям.

Нельзя терять время: мотоцикл встает на свой костыль; катушка с нейлоном 0,8 мм закреплена на ручке удилища, на лесе — пятисантиметровая блесна с грузом 9 граммов. Раздвигаются ли вложенные одна в другую трубки? Нет ничего неприятней, если подсачек отказывается открыться в ту минуту, когда трепещущая добыча подведена к берегу!

Наконец все в порядке, и я готов к свиданью с «щукой моей жизни…»

Поймал ли я ее? Или упустил?

Я не помню, а, впрочем, разве это существенно?

Для меня важны, как и для вас, без сомненья, друзья-рыболовы, только те чувства и состояния души, те надежды и волнения, которые заставляют наши сердца биться сильней, горячат нашу кровь каждый раз, когда под ласками воздушных струй мы наблюдаем смену пейзажей на дороге, бегущей… к месту рыбной ловли!…

Осквернители

На живописном берегу одной реки фабрика сменила поэтические развалины старой мельницы, шум которой не будил эхо долины уже много лет. Перед ней во все времена года суровые, или нежные, берега реки круто спускались к воде, усеянные обломками скал и заросшие дроком. Причудливо искривленные деревья следили за всем с высоты.

Там были старые, обросшие мхом стены, на которые иногда с ревом набрасывался буйный ветер, вырывающийся из холмов. Там был также камыш, зимой — мертвые застывшие стебли, летом — трепещущая толпа, шепчущие мольбы, уносимые вечерним ветерком. Наконец, там была вода — зеркало пруда, которое отражало заросли орешника и плакучих облаков.

Внизу вода превращалась в магический водопад, как бы составленный из миллионов белых мышек, дружно устремляющихся с высоты плотины и превращающихся в больших зеленых котов, неутомимо кружащихся на одном месте, чтобы поуютнее устроиться.

Для всего маленького народа это была долина счастья. Здесь водили хороводы кролики из заповедника под благодетельным светом луны. Бродячие утки и чирки рассказывали друг другу разные истории. Воробьи предупреждали шумных лягушек, когда ужи направлялись на водопой; водяные курочки кудахтали, землеройки рыли землю, а болотные кулики разыгрывали роль простаков. Только глупые нечувствительные к красоте вороны пролетали мимо и днем и ночью очень высоко, устремляясь неизвестно куда.

И вот пришел конец этого мира.

Началось с того, что стали появляться какие-то важные господа, вооруженные приборами, неизвестными даже перелетным птицам, обычно хорошо обо всем осведомленным.

Одни наблюдатели заметили у чужаков длинные палки, не вызвавшие опасений крылатого племени, так как они были похожи на примелькавшиеся в этих местах удилища рыболовов.

Но другие справедливо заметили, что предполагаемые удилища окрашены в красное и белое, а рыболовные снасти никогда не бывают такого цвета.

Возникла тревога, тем более что появился странный инструмент устрашающего вида, водруженный на трех длинных ногах. Он состоял из горизонтальной трубы, которая могла подниматься и опускаться и вращаться во все стороны по воле лаборанта, орудовавшего рукоятками и прикладывавшего глаз к концу трубы, словно он прицеливался.

Некий «зеленый воротничок», который следил за маневрами человека, подумал, что «орудие» внезапно направилось на него. Его только что тщательно приглаженные перышки вздыбились от ужаса. Он с криком поднялся из камышей, где прятался.

Старая утка, деловитая и мудрая, видела эту сцену; она испугалась за жизнь селезня и разволновалась. В молодости этой утке довелось видеть маневры и слышать выстрелы пушки на берегу одной реки, которую она, впрочем, с тех пор больше не посещала, считая ее небезопасной.

Она подумала: «Это пушка, она выстрелит! Селезню крышка…» Трагичность положения не помешала ей вытянуть шею: как все пожилые особы, она была любопытна и не хотела ничего потерять из этого зрелища!

Однако выстрела не последовало — человек смотрел через трубу аппарата на другого, державшего на некотором расстоянии раскрашенный шест…

Быстро утомившись оттого, что вокруг них не происходит ничего волнующего или интересного, маленькие обитатели побережья, не понимавшие работы нивелировщиков, решили, что люди заняты своими странными фантазиями, к счастью не всегда опасными, и продолжали заниматься своими делишками.

Но через десяток дней все повернулось к худшему. Другие люди, возбужденные, крикливые, с новыми страшными машинами, рассыпались по окрестным зарослям, вырыли огромные ямы и свалили старые полуразрушенные стены, где было так хорошо гнездиться, жить, играть или прятаться…

Лесные жители держали совет и решили спрятаться недалеко, чтобы безопасно наблюдать дальнейшие события.

Вскоре поднялись гладкие строения, увенчанные чем-то вроде гигантского удилища, сделанного, как это ни казалось невероятным, кусок за куском из кубических красных камней! Оно было таким широким у основания, что шесть взрослых ужей, сцепившихся друг с другом, едва ли могли бы его охватить!

Никто никогда не видел ничего подобного. Все очень жалели рыб. Затем в одно утро, которого никакому из окрестных животных не суждено забыть, это ужасное удилище… принялось извергать из своего конца, обращенного к небу, потоки смердящего черного дыма!

Те, кто говорил об удилище, очевидно, ошиблись.

Три зяблика, пролетавшие здесь как раз в то время, когда началось это явление, долго боялись ослепнуть: так заболели у них глаза.

Страшный рев разорвал затем воздух долины; все, что носило шерсть или перья, задрожало в норках, под камнями, в густой траве и на листве деревьев.

Вереница мужчин и женщин показалась наверху и спустилась по дороге, которая еще недавно была только тропинкой для коз.

Вся эта толпа вошла в ограду, окружавшую белые строения с крышами из красной черепицы, странно неровными, как морские волны, или, скорей, как если бы каждая крыша была слеплена из десяти обыкновенных крыш! Эти мужчины и женщины не казались испуганными. Некоторые даже пели.

Водяная крыса, которая увлеклась погоней за увертливой добычей, спряталась за камнем, когда проходил мимо весь этот народ. Она слышала ясно, как один юноша сказал женщине: «Они не опаздывают ради первого дня: сирена гудела ровно в восемь часов без десяти!»

Эти таинственные слова были переданы животным, которые не нашли в них никакого смысла. В неопределенности и под влиянием страха, который внушало им будущее, животные приняли важное решение: покинуть эти места и уйти вверх или вниз по реке.

Фабрика родилась.

Только рыбы не разделяли до сих пор беспокойства животных… Очень скоро им пришлось на печальном опыте узнать опасность нового соседства. На этой фабрике работали с красителями. Директор, человек рассудительный и оберегавший капитал хозяев, сказал себе: «Река даст мне часть энергии, в которой я нуждаюсь… Она заменит очистительные устройства!»

С тех пор воды красивой маленькой реки текут то красные, то желтые, и никогда больше она не отразит изумруд кустов и деревьев и золото заходящего солнца. Кончилась ее былая хрустальная прелесть; это теперь только грязная жидкость, клейкая, тошнотворная, которая тащится вдоль мрачных берегов.

А маленькие речные обитатели умерли или убежали. Умерли пузатые лини, зеленые, как бутылки бургундского! Умерли жирные золотистые карпы!… Умерли жадные щуки, которые любили спать неподвижно, как бревна, и креветки, питавшие рыб, и раки, и даже самые мельчайшие существа!

Река отравлена. Директор фабрики — осквернитель.

(№ 10. 1958)

Перевод с французского Т. Вишневской под редакцией Ал. Волкова


Джованни Джерманетто

Дедушка и монах

Мой дедушка, скончавшийся девяноста двух лет от роду, был заядлым рыболовом, поклонником Гарибальди, страстным противником религии и не менее страстным… артиллеристом. Он гордился тем, что во время оно, будучи потомственным батраком, дослужился до чина сержанта артиллерии. Поэтому ежедневно после завтрака он не упускал случая преподать своим внучатам уроки по «тактике» артиллерии. Ломти хлеба, солонка, бутылка из-под. вина и кружки успешно выполняли роль орудий, а тарелки и миски должны были изображать крепость. Конечно, ложки, вилки и ножи тоже находили себе место на нашем «поле битвы».

Дедушка изо всех сил стремился привить нам свою простодушную любовь к «царице боя», но несколько лет спустя, убедившись, что артиллериста из меня не выйдет (я стал принимать активное участие в рабочем движении и вступил в организацию социалистической молодежи в 1903 году), дедушка, старый гарибальдиец, хотя и огорчился, но в душе все же был доволен избранным мной жизненным путем.

Однако самой большой страстью дедушки была рыбная ловля. И уж тут он никогда не терял надежды сделать из меня «заправского рыболова»…

Постоянным спутником рыбацких походов дедушки был такой же, как он, страстный рыбак старый монах отец Лоренцо. И хотя дедушка мой был ярым антиклерикалом, он долгие годы дружил с отцом Лоренцо.

— Или отец Лоренца помирит меня с церковью, или я поссорю его с господом богом, — часто шутил дедушка. — Впрочем, мы с ним раз и навсегда договорились разговаривать только о рыбной ловле. А в ней отец Лоренцо большой знаток…

Обычно вставали мы очень рано, заходили за монахом и отправлялись пешком в довольно долгий путь до берегов Джессо, быстрой реки, несущей потоки холодной воды по склонам альпийских гор. В водах Джессо водился лишь один вид рыбы, но какой! Что может быть прекраснее форели?

Мы удобно устраивались в укромных местах на берегу реки. На высокой горе вблизи был расположен королевский замок, на большом расстоянии вокруг которого запрещалось ловить рыбу. Но это никогда не смущало ни моего дедушку, ни его бессменного спутника. И форель, как нарочно, проскальзывала сквозь все препятствия, воздвигнутые в королевском заповеднике, и устремлялась прямо к излюбленным местам, где ее терпеливо дожидались дедушка, отец Лоренцо и другие рыболовы окружных деревень.

Места здесь изумительно красивые. На горизонте высится цепь альпийских гор, простирающаяся вдоль границы Италии и Франции. Быстро мчится вниз холодный и кристально чистый поток Джессо. По склонам и на холмистых берегах реки разбросаны красивые виллы богачей, приехавших сюда из всех стран мира, и отели для туристов…

Но все наше внимание было сосредоточено на рыбацких снастях, и мы часами могли хранить гробовое молчание, лишь бы не спугнуть рыбу. Зато дома, пока бабушка возилась с уловом, приготовляя из него вкусные блюда, не прекращалась беседа, а иногда возникали и горячие споры. Дедушка и монах без устали и подробнейшим образом разбирали каждое, казалось бы совсем незначительное, событие на рыбалке…

…Прошло несколько лет, и я стал обучаться в ближайшем городке ремеслу парикмахера. По выходным дням, которые приходились на понедельник, я обязательно навещал дедушку и вместе с ним отправлялся на рыбную ловлю. Но первым делом я брил бороду старику. По этому поводу он всякий раз с притворным ужасом жаловался отцу Лоренцо:

— Чтобы научить внука брить бороду, мне приходилось терять больше крови, чем я терял, будучи артиллеристом на войне…

Потом мы отправлялись к излюбленным берегам Джессо…

Однажды я задержался в городе и пришел к дедушке позже обычного. Он уже возвратился с рыбалки и был в прекрасном настроении: ему удалось поймать форель весом более килограмма.

— У зеваки такая форель обязательно сорвется с крючка или выскользнет из рук. Рыбу надо уметь ловить. Вот, полюбуйся, какая красавица…

После обеда дедушка, по обыкновению, прилег отдохнуть, а бабушка — ей было уже за восемьдесят — принялась убирать со стола. Вдруг мы услышали глухие хрипы и торопливо подошли к постели. Старик был бледен и не мог выговорить ни слова. Я тут же побежал за деревенским доктором. Он осмотрел дедушку и сказал:

— Зовите нотариуса, если ему нужно оставить завещание, и священника, если он верующий. Мне тут делать нечего.

Нотариуса вызывать не было надобности, дедушке нечего было завещать наследникам. Но бабушка, набожная католичка, решила позвать священника. Умирающий яростно затряс головой, но бабушка, желая хоть перед смертью мужа авось да примирить его с господом богом, настояла на своем и вызвала отца Лоренцо.

Перед приходом монаха дедушке как будто стало немного лучше. Он ласково посмотрел на меня и с трудом выговорил:

— Завтра пойдем… на такое место… Никто… никто еще не знает…

— Обязательно пойдем, дедушка…

В это время, задыхаясь от быстрой ходьбы, появился отец Лоренцо.

— Что с тобой, друг мой? — воскликнул он еще от двери. — Ведь только сегодня мы так славно порыбачили…

Дедушка открыл глаза. На миг я заметил в его взгляде хорошо знакомые мне насмешливые искорки заядлого шутника.

— Исповедовать меня пришел? — вдруг спросил он. — А уговор наш помнишь…

— Бог с тобой, что это ты говоришь, друг мой… Мы еще с тобой не один раз половим рыбу.

— Ты… женатый, — вдруг ошарашил монаха дедушка.

— Ты не узнал меня, друг мой. Я — отец Лоренцо… Твой приятель… Мне ли преступать обет?! — в ужасе воскликнул монах.

Надо сказать, что католические священники и монахи дают обет целомудрия и остаются неженатыми всю жизнь. Но дедушке, да и всей деревне, были известны монашеские шашни… Далеко не безгрешен был отец Лоренцо…

Дедушка будто и не заметил ужаса отца Лоренцо и продолжал:

— Ты отвечай… Женатый ты или нет…

Вероятно, только я один уловил иронию в голосе умирающего.

— Конечно нет, — с обидой ответил монах.

— Нет. Значит, бесплодно коптишь мир, — будто впервые узнав об этом, выдохнул дедушка и почти твердо отчеканил: — Ну, у хЬлостяка я исповедоваться не хочу. Будь он даже отличный рыболов.

Это были его последние слова. Но бабушка все же устроила ему сугубо религиозные похороны. Хоронить старого рыболова пришла вся округа. Был здесь и отец Лоренцо, простивший покойному его последнюю шутку…

Не знаю, удалось ли дедушке поссорить его с господом богом, но помирить старика с церковью не удалось никому.

(№ 11, 1959)

Перевод с итальянского Б. Шлейфера


Максим Наимович

Серьга

Поезд высыпал на маленькую платформу с десяток пассажиров и, словно раздосадованный тем, что его заставляют останавливаться на какой-то незначительной станции, протяжно засвистел и тронулся дальше.

Люди, подождав, когда исчезнет за поворотом последний вагон, блестящий от дождя, побежали к свежеокрашенному деревянному навесу.

С утра моросило. Небо неутомимо низвергало мелкую, почти невидимую пыль. Она медленно пропитывала одежду людей, и, казалось, проникала до костей, и вызывала озноб.

Большинство пассажирова были местными жителями. Подняв воротники суконных пиджаков, они побрели по грязному шоссе к своим домам.

На перроне осталось только четыре человека в спортивной одежде, с рюкзаками на спинах и удочками в чехлах.

— Ну а теперь что? — спросил один из них, после того как несколько раз прочел расписание, нацарапанное крупными кривыми буквами на доске, которая когда-то претендовала на черный цвет.

— Что же теперь? — отозвался высокий полный мужчина с поднятым капюшоном своей брезентовой куртки. — Пошли и мы к селу. Посмотрим реку. Если вода мутная и крутит, то возле моста есть корчма. Переждем там, пока дождь перестанет. Не будет же он лить весь день!

— Там будет видно, что делать дальше, а сейчас надо идти. Панчо, эй, Панчо!… Давай, пошли!

Тот, кого звали, стоял на шпалах и грустно смотрел в мрачное небо. Было что-то смешное в его фигуре, низкой и толстой, похожей на какой-то странный квадрат, перехваченный широким старым офицерским ремнем. На голове красовался маленький зеленый берет. На оклик человек неохотно обернулся, все так же грустно вглядываясь куда-то вдаль, в невидимый горизонт.

Все невольно рассмеялись: уж очень не шло страдальческое выражение этому широкому мясистому лицу с щетинистым подбородком, сонными маленькими глазами и носом-картошкой. Человек был похож на большого огорченного ребенка, у которого неожиданно отняли любимую игрушку и забросили высоко на небо. Толстяк не обиделся на смех, даже сам растянул губы в добродушной, виноватой улыбке.

— Для того ли мы столько времени тащились сюда, чтобы разыскивать сейчас какую-то деревенскую корчму?

— Не падай духом, Панчо, ведь мы же пойдем мимо реки!

— Ну, раз так, тогда пошли.

Дорога была покрыта жидкой грязью, размешанной сотнями телег и ног. Рыболовы посмотрели на нее с отвращением и осторожно зашагали, выискивая какие-нибудь опорные точки. Но через несколько шагов они отказались от всякой предосторожности и пошли прямо посередине. Каждый шаг сопровождался маленькими грязевыми фонтанами. Шли, подгоняемые дождем и тайной надеждой, что река все же вознаградит их.

Мост бы недалеко. Еще от поворота увидели его высокие перила. Но когда приблизились, последняя искорка надежды угасла. Река яростно билась о сваи, красновато-коричневая, она вырывалась из берегов. Собственно, берегов и не было. Только две полоски раскисшей земли направляли быстрый бег разгневанной воды.

— Конечно! — пробормотал рослый мужчина с капюшоном. — Никакой ловли здесь не может быть.

— Ясно! О чем тут думать, Иван. Давай в корчму!

Панчо двинулся последним, думая о странных капризах природы, так жестоко подшутившей над надеждами рыболовов.

Несмотря на ранний час, маленькая задымленная корчма была полна. Приезжие с трудом нашли свободный столик, заказали ра- кию и начали копаться в рюкзаках.

— Очевидно, придется ни с чем возвращаться дневным поездом. Давайте хоть кутнем! — засмеялся Иван. — Эй, Спас, доставай свои запасы, не увиливай!

На столе быстро появились вареные яйца, колбаса, ветчина, хлеб. В углу, прижатый старой, ободранной вешалкой, едва уместился последний рыболов — мужчина средних лет с огромными черными бровями, нависшими на глаза. Он порылся в рюкзаке и смущенно выставил на стол коробку с сардинами.

— Ну вот, теперь все в порядке! — засмеялись его друзья.

— Я говорил жене, чтобы не делала из меня посмешища, — оправдывался Христо, не поднимая головы от рюкзака.

Они повторили заказ, затем потребовали по третьей порции ракии. Пришлось расстегнуть куртки и пояса. Крепкая влага схватывала горло своими огненными пальцами, разливалась по жилам и располагала к шумному разговору.

— Такая уж наша рыбацкая судьба! Разве это дождь? Чепуха! А видишь, как поднялась река? Бывало ли когда-либо что-нибудь подобное?

— Если сейчас погода и улучшится, все равно пользы не будет.

— Пей, Панчо! Не расстраивайся. Смотри, солнышко проглядывает.

Действительно, облака поредели, и в просветах между ними блеснул огненно-желтый диск солнца. Дождь продолжал моросить, и солнечные лучи, преломляясь в падающих мелких водяных иголках, создавали впечатление, будто движется многоцветная масса, заполняющая все пространство.

— Не повезло, ребята, — обратился к рыболовам пожилой крестьянин, сидевший за соседним столиком. — Неподходящая сейчас для рыбалки река.

— А когда она успела так разлиться? Может быть, дождь шел и вчера?

— Охо-хо! — многозначительно махнул рукой крестьянин. — Какая разница — шел вчера дождь или нет? А почему бы вам не попробовать пойти по Петрице? Может быть, что-нибудь и поймаете.

— Что это за Петрица?

— Вон там, выше по оврагу, течет ручеек, но рыба есть.

— Подсаживайся к нам. Расскажи-ка подробнее, какая рыба. Эй, паренек, принеси-ка еще стаканчик!

Сдвинули столы, и крестьянин присел к столу рыболовов.

— Обычно туда ходят ребятишки, — приносят кой-какую мелочь.

Панчо нервно забарабанил пальцами.

— Вставайте! Пошли.

— Ты с ума сошел! Какой смысл мокнуть на дожде, искать жалкий ручеек? Подожди хотя бы, пока выглянет солнце.

Но толстяк решительно встал.

— Я пошел. Кто хочет, идемте со мной.

Он быстро начал укладывать в рюкзак разные коробочки и баночки. Затем в нерешительности посмотрел на свою удочку. Поколебавшись немного, вытащил все три колена и начал их составлять.

— Что ты делаешь? Почему здесь? Уж не думаешь ли ловить рыбу в стаканах?

— Я не хочу возиться с этим на дожде. Хочу выйти совсем готовым.

Он собрал удочку, перебросил через плечо рюкзак и направился к выходу. Над его головой в такт неуклюжей походке раскачивались на леске два крючка.

— Панчо, не держи так удочку! Это может плохо кончиться, — крикнул ему вслед Иван.

Но рыболов не обернулся.

— Ни пуха ни пера! — пожелали ему на прощанье остальные. В дверях он махнул им рукой и исчез в сетке дождя.

Придя на место, о котором говорил крестьянин, Панчо с сомнением огляделся вокруг. То, что он увидел, нельзя было назвать даже речушкой, это был самый обыкновенный ручей, который едва заметно пробирался между камнями. Дождь наконец прекратился, и Панчо решил пойти вверх по течению. И действительно, примерно через километр ручей начал расширяться, образовывать кое-где небольшие бочаги.

Течение здесь стало очень быстрым, но сколько рыболов нй вглядывался, он не смог обнаружить никаких признаков рыбы. Прошел еще с километр. Да, теперь уже ручей можно было назвать речкой и поверить крестьянину, что в ней кипит жизнь. Побродив еще немного, Панчо добрался до небольшого деревянного мостика. Река образовала здесь глубокую заводь, достаточно широкую и более десяти метров длины. Рыболов встал на мостике и с любопытством заглянул вниз, в прозрачную синеву. Сердце его встрепенулось. Откуда-то, из тени подводных камней, медленно выплыл крупный голавль. Он лениво приближался к мостику. Покрутившись под ним, рыба исчезла в тени у противоположного берега.

Возможно ли? Панчо бросился на середину мостика. Но нога его скользнула по грубо обтесанному бревну, он покачнулся, потерял равновесие и схватился за перила. В этот момент мочку его уха пронзил острый укол.

Сначала толстяк не понял, что случилось, и дернул удочку, чтобы насадить приманку, и тут почувствовал, как что-то крепко вонзилось в его ухо. Крючок, который вначале только задел за мочку, сейчас, при рывке, впился всем своим острием уже в нежный хрящ. Раздосадованный Панчо попытался вытащить крючок, но при каждом движении тот впивался все глубже и глубже. Словно назло солнце наконец освободилось от мрачной завесы облаков, вырвалось на свободу и засияло во всем своем великолепии. Деревья заулыбались свежей яркой зеленью, нежно запела синица. Голавль появился снова и преспокойно начал прогуливаться у самой поверхности. Тут от боли в ухе, от сплошного невезения, от бессильной досады толстяк заплакал. Слезы обильно текли по его обросшему лицу, образуя маленькие ручейки. Соленая влага попадала в рот.

Он не вытирал слез. Плакал с каким-то злым наслаждением, будто слезы могли хоть немного смыть накопившуюся горечь. И вдруг он ударил себя по лбу: «Как я не догадался сразу?» Быстро вытащил нож и трясущимися руками перерезал тонкий поводок с крючком. Пусть сидит в ухе! Освободившись от крючка, удилище свободно выпрямилось.

Панчо сошел с мостика, спустился к самой воде, привязал новый большой крючок, нанизал на него кузнечика и забросил. Еще при падении в воду кузнечика голавль выскочил из своего укрытия. Ничего подозрительного он вокруг не заметил. Рыба спокойно схватила аппетитное зеленое тельце, мгновенно почувствовала предательский укол, но было уже поздно. Крепкая нейлоновая леска неумолимо тянула к берегу. Все же голавль сразу не поддался. Он попробовал увильнуть в прибрежные камни. Ничего не вышло. Потом, когда почувствовал, что летит к берегу, он снова попытался оторваться, сделал отчаянный рывок в сторону. Но рыболов с неожиданным проворством бросился в воду и выгреб добычу руками, ногами и всем телом. Затем схватил голавля под жабры и, что-то несвязно бормоча, со счастливой улыбкой опустил в кошелку. Рыба была настолько велика, что из кошелки остался торчать наружу хвост.

С куртки Панчо, с его штанов, с рукавов стекали струи воды, но он не обращал на это внимания. Нацепил другого кузнечика и снова забросил…

Но великодушие природы кончилось. Снова начал моросить дождь. Маленькое белое перышко — поплавок на середине бочага — не шевелилось, а дождь все усиливался. Наконец рыболов решил возвращаться. Он рисковал опоздать уже и на вечерний поезд.

Друзья встретили его шумными возгласами. Пока он заканчивал свой рассказ, эхо донесло отдаленный гудок паровоза.

В поезде уселись они кое-как, все на одной скамейке. Ритмичное постукивание колес и накопившаяся за день усталость быстро убаюкали Панчо. Его друзья, полные энергии после долгого отдыха, шумно рассказывали курьезную историю с ухом Панчо, а пассажиры со снисходительным любопытством вглядывались в большого бородатого ребенка, занявшего половину скамьи. Он со счастливой улыбкой прижимал кошелку, из которой высовывался хвост голавля. Ребенок сладко похрапывал, не чувствуя необыкновенной серьги, засевшей у него в ухе…

(№ 15, 1960)

Перевод с болгарского В. Потемкиной и Б. Хромушкина


Ежи Путрамент

Худжирт

Из книги «С удочкой по четырем континентам»

Монголия — и рыба? Сочетание невероятное! Для поляка Монголия — это прежде всего пустыня Гоби. Но те, кто бывал в Монголии, рассказывают чудеса. Оказывается, вся северная часть страны испещрена полноводными горными реками, а поскольку монголы рыбу не едят, то ее там предостаточно.

Легко себе представить, как окрылили меня такие известия. Я стремился в Монголию как в рай. Но на деле все оказалось куда сложнее. Выяснилось, что уже целый месяц непрерывно идут дожди. Реки стали, мутными, пенящимися, а ведь в мутной воде верховые рыбы не идут на блесну — они ее попросту не видят…

Тола

Мутная и пенящаяся Тола с ревом летит вперед. На берегу — несколько человек ловят на донки: коротенькая леска с большим грузилом, на крючке — червяк. Забрасывают прямо в водоворот. Понятия не имею, как они чувствуют, взяла ли рыба?

Разглядываем улов. Три сорта рыб: хариусы — маленькие, сантиметров по пятнадцать — от наших отличаются фиолетовым отливом чешуи; чебаки — что-то вроде ельца или язя, сероватые, тоже маленькие. И наконец, ленки. Цветом похожи на форель, такие же бурые и пятнистые, но на боках несколько больших ромбовидных розовых пятен. Да и рыло совсем другое, низовое, то есть с выступающим, как у подуста, носом. Эти — покрупнее, сантиметров по двадцать пять.

Их вид оживил во мне надежду. Забрасываю блесну под нависшие кусты. Ничего. Спускаюсь, помахивая удилищем, прохожу мимо скалы. Ничего. Влез по пояс в ледяную воду. Опять ничего.

Я уже оказался ниже рыболовов. Наступает вечер. Река разлилась широко, но здесь мелко. Сам не осознавая как, чувствую, что на крючке рыба. И совсем не сопротивляется. Мгновение — и она на берегу.

Ленок! Всего тридцать сантиметров и около четырехсот граммов весом. Но красивый, коричневый, розовые ромбы выразительны, как печати. Съедаем его на ужин. Мясо менее деликатесное, чем у форели, но все же вкусное.

Из-за ленка я несколько раз в течение своего пребывания в Улан-Баторе отправлялся к Толе. Но напрасно. До самого конца я здесь так ничего и не поймал. Любезные хозяева утешали меня, говоря, что в столице всю рыбу выловили дипломаты, что впереди Орхон — большая река… Но проходило время, ежедневно — дождь, снег, град, а сколько дней у меня еще осталось?

Орхон и Хануйн-Гол

Шофер Сандардорж обещает мне чудеса в реке Орхон, около древней столицы Чингисхана Хар-Хорум, или, по-нашему, Карако- рум.

Переводчик Тумурбат рыбу никогда не ловил, но все же взял с собой удилище, миллиметровую леску и пару блесен «Байкал», по слухам, самых подходящих для тайменя.

К вечеру приезжаем в колхоз Орхон. Река рядом. К сожалению, такая же мутная. Когда мы выходим на берег, солнце уже садится. Ужасающие тучи комаров. В жизни не видел ничего подобного! Не помогает даже крем «Тайга».

И конечно — никакого улова.

Итак, Орхон тоже подвел. Разочарованный еду на следующий день в Булган. Горы, долины. Сандардорж заблудился, меня не слушает, на очередной развилке не сворачивает влево, а едет прямо. В результате оказываемся в сомоне Бурэн. Пару десятков изб, несколько юрт.

Рядом с сомоном — небольшой ручей шириной метра в три. Вода в нем чистая. Проезжаем еще два километра. Вдоль ручья появляются небольшие деревца. Располагаемся на обед. Пока шофер открывает консервы, я бегу к ручью.

Кусты до пояса. Комары есть и здесь, но их меньше. Ручей достигает пяти метров, кое-где у берега ямки. Иду от куста к кусту. Ничего. Говорю себе:

— Ну, еще дюжина бросков, — уже без всякой надежды, потому что темнеет.

Десятый бросок. Блесна — у противоположного берега. Несильный рывок. Рыба бросается, но потом сразу перестает сопротивляться.

Снова ленок. На сей раз больший — сорок сантиметров и семьсот граммов. Симпатичный, только рыльце неприятное, горбоносое.

На следующий день под вечер опять отправляемся к Орхону. Автомобиль останавливается на краю скалистого обрыва. Река течет внизу, до нее, пожалуй, метров сто. Вид отсюда великолепный.

Мы спускаемся, по камням пробиваемся вниз. Течение бешеное, блесну попросту выворачивает, жилка потрескивает. А рыбы нет.

С утра сидим над картой. За сто двадцать километров от Булга- на река Хануйн-Гол. О ней мы ничего не знаем, но выглядит она солидно. Едем!

Три часа езды по совершенно голой степи. Суслики толпами удирают от машины, прячутся в кустах. Дальние перспективы. Знаем, что где-то здесь должен быть Хануйн-Гол. Но перед нами — только степь, окаймленная кольцом далеких гор.

И внезапно — разрыв в кольце. Останавливаемся на краю пропасти. В двухстах метрах под нами река, кусты, белая пена на воде. Жаль, но вода такая же мутная.

Поваленное дерево. Спускаюсь к воде, не могу размахнуться удилищем, швыряю блесну под кусты, недалеко, метра на три. Солнце пронизывает воду, я вижу, как крутится блесна. Удерживаю ее некоторое время, течение просто сумасшедшее.

И вдруг у блесны мелькает тень. Рывок! Рыба извернулась, схватила блесну и теперь бешено рвется. С большим трудом подтягиваю ее под ветками, под стволом дерева. Поднимаю удилище, хватаю под жабры. Полуметровый ленок. Весит килограмм двести граммов.

С триумфом тащу рыбу. Брод, отмель, несущаяся вода. Снова что-то дергается. Вытаскиваю ленка, но уже поменьше.

Едем вверх. Здесь строят мост, несколько юрт. Под мостом — стремительное течение. Бросаю блесну в середину реки, ее сразу сносит — и у самого берега рывок! С первого же заброса! Ленок, такой же, как и тот, полуметровый.

Я преисполнился надежд. Монголы машут руками, показывая вниз по течению. Прохожу пару сот метров, течение здесь поспокойнее. У самого берега берет еще один, из-под кустов вытаскиваю следующего, затем один срывается: жаль, он был большой. Но потом на том же месте еще один, но маленький, полукилограммовый…

Прибегает Тумурбат, кричит, что вверх по реке водятся таймени. Проезжаем еще два километра. Плавный изгиб, течение сильное, глубина небольшая. Кстати говоря, место типичное — нам уже несколько раз рекомендовали именно такие места в качестве «резиденции» тайменей.

Затаив дыхание, делаю бросок. Один, другой, десятый. Возбуждение исчезло. Иду по течению. Блесна летит на ту сторону, опускается около берега. Взяла! Кручу катушку, какое-то время рыба сильно сопротивляется, потом слабеет, еще немного — и она подле меня. К сожалению, это только ленок, опять полуметровый и весом чуть более килограмма.

Затем рыба берет где-то посреди реки. Я уверен, что это таймень. Но нет — ленок, еще меньший, чем предыдущий.

Вечереет, солнце садится за горы. Возвращаемся по темнеющей степи. Отчаянное соревнование степных прыгунов с автомобилем. Светящиеся глаза на перевале — антилопа-джейран. Потом чудится пожар, свет фар грузовика, внезапно появившийся город… А это всего лишь полный месяц вдруг выплыл из-за горной вершины.

Тарбагатай

Август кончается. У меня еще неделя в Монголии. Последний шанс — на севере. На карте находим реку Эгийн-Гол, впадающую в Селенгу. Там есть такой сомон — Худжирт над речкой Тарбагатай…

До чего же увлекательны путешествия напрямик, через степь! Проехав сотню километров, попадаем в долину Селенги. Высокие горы, обрывистый берег. Рядом ручеек в зарослях ив и берез. Разбиваем бивак, и я отправляюсь на рекогносцировку. Тяжелая трава, бурьян, кусты. Речка исчезла! Только маленькие ответвления — один, два шага шириной, не больше.

Мы торопимся дальше. Паром через мутную, взыгравшую Селенгу. Горы, перевал, крупный сомон Хутог. Здесь мы берем бензин, а потом — прямо на север, меж нагих холмов.

Новая долина. Соленые болота. Паром через Эгийн-Гол. Река чистая, но, кажется, безрыбная. Тихие сумерки. Мчимся из долины в долину. Уже почти стемнело, когда въехали в Худжирт.

Плоская долина под высокой горой. Холодно. Звезды. Где-то неподалеку ревет река. Нам выделяют комнату в школе. Долго беседуем с представителем сомонного Совета. Он говорит, что рыбы здесь полно, что тайменями буквально устлано дно. Но, поскольку нам то же говорили в Булгане и вообще всюду, я слушаю без эмоций, вежливо поддакиваю и — не верю.

Утром непробиваемый туман. В половине восьмого отправляемся на Тарбагатай. Что за симпатичная речка! Не большая и не маленькая — в самый раз! Вода чистая — наконец-то! Течение страшное. На каждому шагу водовороты, ямы, буруны, поваленные деревья…

Спускаюсь к воде. Десятка полтора бросков, с каждым из них мои эмоции становятся все слабее. Когда они совсем исчезают — дерг! Внезапное возбуждение, руки трясутся. Наконец-то таймень!

После нескольких секунд оживленной борьбы с травлением лески рыба быстро сдается. Тогда я вижу: не таймень и даже не ленок — хариус! Правда, для меня рекордный: сорок сантиметров, семьсот пятьдесят граммов… Красивый, фиолетовый, с огромным спинным плавником. Но все-таки не таймень…

Иду вниз. На каждом шагу чудесные места для форелей. Огромные буруны, камни, деревья. Еще один хариус примерно с полкилограмма. Наконец течение слегка ослабевает. Несколько затопленных деревьев, глубоко.

Стою у очередного затопленного дерева. Хочу забрасывать, но подходит председатель и говорит, что Тумурбат на прежнем месте поймал тайменя. Горечь заливает мою душу! Надо же — первая рыба в его жизни! Спрашиваю, большой ли. Довольно большой, отвечает.

Отворачиваюсь к реке, в байроническом настроении бросаю блесну. Третий бросок — и сам не знаю почему, уверен, что рыба взяла! Сразу чувствую, что крупная. Сматываю леску без труда, вывожу под берег, вижу, что рыба серая. Никаких сомнений — таймень!

Он ходит под берегом, пару раз дергает, но чудес не совершает; через несколько минут я вытаскиваю его на высокую залитую водой траву. Пробуя взять под жабры, он вывертывается, плюхается в воду рядом, но не удирает. Снова хватаю его, тащу вверх. Не помня себя от радости, бросаюсь обнимать товарищей.

Какая чудесная рыба! Небольшая — восемьдесят сантиметров и ровно четыре килограмма. Седая, с темным хребтом и черными мелкими икрообразными пятнышками. Хвост и задние плавники красноватые… Голова огромная, плоская, похожа на щучью или даже на сомовью, но уж никак не на лососью, с которой ее сравнил какой-то мудрец «Вядомосьцей вендкарських». Теперь я понимаю, почему ближайшим родственником тайменя в Европе считается голавль: такой же лоб!

Возвращаемся. Гордо вышагиваю, неся вязанку рыбы. Откуда ни возьмись, Тумурбат. Спрашиваю, где таймень. Он поднимает…

Гордости моей как не бывало. Что-то поразительное! Почти метр, даже метр десять в длину. Больше десяти килограммов веса. И это первая рыба в его жизни!

За обедом председатель снова говорит, что река «усеяна» тайменями. Теперь я уже верю, теперь у меня от. нетерпения даже дрожат пальцы. Стало быть, остаемся на завтра.

Всего один полдень…

Я прошу, чтобы на ужин зажарили моего тайменя, и мы сразу же едем обратно. Несколько километров наш «джип» продирается сквозь огромные травы. Останавливаемся неподалеку от устья Тарбагатая. Иду вниз по течению, остальные — вверх.

Место — неописуемой красоты. Долина Тарбагатая зажата между отвесными скалами. И сразу же — большая река Эгийн-Гол. Бросаю блесну туда, где сливаются обе реки. Начинаю вращать катушку. Идет тяжело: блесна вращается, а течение сильное.

И вдруг — зацеп. Опасаясь за блесну, дважды дергаю удочкой. И через мгновение как бы далеким эхом до меня доходят два ответных слабых рывка.

Электризующие искры по всему телу! Несколько раз энергично вращаю рукоять. В сорока метрах от меня бурун и рыбий хвост. Мечта рыболова — крупная рыба! Кручу катушку, но тормоз трещит, леска не скручивается. Я читал, что у тайменя есть повадка: прижмется ко дну, и ничем его не оторвешь. Наверное, как раз такой случай…

Состояние это продолжается несколько минут. Время от времени подергиваю удилище. А потом машинально слегка отпускаю леску. Помогло! Таймень оторвался от места, поплыл по течению. Теперь он дергает сильнее. Снова даю ему пару метров. Новая проблема: он не дает сматывать леску. Поднимаю удилище, потом быстро опускаю и тут же кручу изо всех сил. Снова медленно поднимаю…

Рыба постепенно перемещается вверх против течения. Но подтягивать трудно, мешает ее сопротивление плюс сильное течение. В полутора десятках метров от меня таймень всплывает на поверхность. Пару раз дергает огромной головой. И уже совсем рядом делает несколько прыжков. Но отскакивает недалеко, я тут же пресекаю все эти попытки.

Таймень у берега. Втаскиваю его на мель, прыгаю к нему, пробую ухватить под жабры. Он выворачивается, но так измучен, что даже не пробует бежать. Снова под жабры. Нет, только покалечил руки.

Выбрасываю тайменя вверх, сам забираюсь через осыпь. Великолепная рыба: девяносто два сантиметра и шесть килограммов семьсот пятьдесят граммов веса. Самая большая в моей жизни!

Вспоминаю, что таймени ходят парами. Блесна идет вдоль берега. Вдруг из глубины выскакивает большая рыба, подлетает к блесне, нет, не успела, поворачивает.

Забрасываю еще раз. Снова выныривает. Это таймень — он серый и хвост у него красный. Но рыба только осматривает блесну и не берет.

Иду против течения еще пару сот метров: поваленный пень дерева, водоворот, глубина, много пены. Здесь должен стоять ленок. Забрасываю блесну. Рыба идет, обнюхивает, возвращается, прячется под пену. Меняю блесну на меньшую. Сейчас возьмет. Ленок здесь, подо мной. Страшно бросается. Сажусь на траву, чтобы при необходимости дотянуться до него рукой, но едва не обрушиваюсь в пропасть. Быстро карабкаюсь вверх, потом ложусь, вытягиваю руки, тянусь за блесной. Ленок терпеливо ожидает. Есть! Кило и три четверти.

Прохожу еще метров тридцать. Посреди реки мель, у того берега водоворот и глубина, дальше вода спокойнее, видно, как в ней резвятся хариусы.

Словом, место идеальное. Первый бросок — ленок в полтора килограмма. Потом много пустых бросков. Забрасываю далеко, под тот берег, на границу спокойной воды.

Зацеп. И сразу медленный, но сильный толчок. Повторяется аналогичная история: вдалеке большая рыба. С места ее не сдвинешь. Поддергиваю удилище раз-другой, потом даю слабину. Тронулась!

Опять повторяю тот же прием: медленно поднимаю удочку с неподвижной леской. Потом быстро вниз — и кручу! Подтягиваю рыбу, она выплывает, бьет хвостом воду. А несколькими метрами дальше из воды выпрыгивают хариусы, ловя мушек на обед.

Стою по колено в воде. Комары. Таймень идет, идет, а потом поворачивает, катушка поет дискантом — так быстро леска бежит в воду. Это повторяется несколько раз. Наконец мне удается перетянуть его от того берега через течение на «свою» мель. Еще пару рывков, уже гораздо более слабых, парирую одним удилищем. Рыба на мели. Огромное колодообразное тело извивается на гальке. На мои шаги не реагирует. Хватаю его под жабры.

От лосося таймень отличается в основном внешне: он гораздо шире и резче сужается к хвосту. Сто четыре сантиметра и восемь килограммов семьсот граммов. Опять самая большая рыба в жизни!

Но я помню: они ходят парами! Возвращаюсь на мель. Несколько бросков. Потом у водоворота, ниже мели, сильный рывок. Теперь я уже знаю, что это таймень: несколько сильных рывков — и ни с места! Значит, снова тот же прием…

Приходит Сандардорж. Нервничать он начинает еще на берегу, приходится его успокаивать, что еще некуда спешить. Рыба ходит, но я уже вижу, что она меньше предыдущей. Измученную, вытягиваю ее на мель. Сандардорж прыгает, хватает, вытаскивает ее на берег…

Девяносто шесть сантиметров, ровно семь килограммов!

Возвращаюсь на мель. Пара забросов — и опять рывок. Но теперь я настолько уверен в себе, что даже не прикладываю усилий. К взлелеянным в мечтах тайменям я уже отношусь с некоторым чувством превосходства. Еще бы, четыре заброса — четыре рыбы! Рыба довольно быстро подходит ко мне, высовывается из воды, но она еще полна сил, пара нырков — и таймень срывается.

Снова забросы. Говорю себе: еще дюжину. На Висле, бывает, забрасываешь черт знает сколько раз из-за какой-нибудь мелочи, а тут…

Пятый бросок… Прыжок огромной рыбы у самого берега. Я вдруг понимаю: рыба атакует блесну, которая уходит от нее слишком быстро. Замедляю ход. Сразу же рывок. Но после нескольких прыжков рыба срывается.

Уже вечер. Возвращаемся. Мои результаты: шестнадцать рыб, в том числе три самые большие, какие мне когда-либо удавалось поймать.

В Худжирте. На ужин зажарили наименьшего из моих тайменей. Он великолепен, гораздо лучше лосося. Но ем я его в одиночестве. Друзья попробовали и тут же вернулись к баранине с кумысом. Ем я его и весь следующий день. Шутка сказать — четыре килограмма! Одному человеку может хватить на неделю. Правда, на третий день я уже был им сыт по горло.

Тени рая

С утра туман, как молоко, им залита вся долина, и даже неизвестно, что там вверху — солнце или дождь? Река внизу окружена деревьями, куда более узкая. Я иду по течению. Буквально через пять минут в одном и том же месте два ленка, один за другим, по килограмму с немногим каждый. Осторожно снимаю их с крючков и отпускаю. Зачем им пропадать?

Река причудливо вьется, выглядит она просто чудесно — ивы и тополя, водовороты, буруны. Все это натуральное, неожиданное, за каждым кустом таится Великое Приключение.

На протяжении пятидесяти метров несколько ленков. Берег здесь высотой метра в полтора. Бросаю сверху, вижу, как блесна скользит в воде на небольшой глубине, обходит камень или приближается к берегу. Вдруг темная тень, вскипает вода — и уже выкрутасы перевернувшейся вверх белым брюхом рыбы. Самый большой из пойманных мной ленков — пятьдесят восемь сантиметров и ровно два килограмма. Отпускаю его. И всех остальных — тоже, между прочим, и очень симпатичного хариуса.

Я в рыбацком раю — это не подлежит сомнению. Но вот один из неожиданных и в то же время неизбежных атрибутов любого рая: я становлюсь пренебрежительным. Пламя рыбацкой страсти, разгоравшееся во мне в течение нескольких лет все сильнее, теперь, когда есть все возможности для ее удовлетворения, вместо того, чтобы запылать, вроде бы даже угасло. То один, то другой куст я обхожу, даже не пробуя бросать.

Итак, у рая есть свои теневые стороны. Во-первых, легкость с которой можно удовлетворить все желания, а во-вторых, невозможность использовать излишек имеющихся бюгатств. «Тяжка все- таки участь миллионера», — думаю я. Переживать ежедневно угасание желаний, в каждом из них видеть бесплодность того, что казалось достойным борьбы, — нет, не о такой жизни стоит мечтать!

Тайменей нет. Останавливаемся на обед. Геройски воюю со своим первым тайменем, закусывая его икрой. «Мои» же с удовольствием погружаются в вареную и жареную баранину, запивая ее кумысом.

После обеда еще раз отправляемся к устью Тарбагатая. Подходим немного ближе, чем раньше. Я спускаюсь, иду к реке.

Она в этом месте неприятная, прямая, мелкая. Неловко забрасываю у берега. Пару раз сворачиваю катушку — есть!

Таймень. Он энергичнее вчерашних, поэтому мне кажется, что он меньше. Пару раз сильно дергает, и мне приходится отпускать леску, боясь, что тормоз откажет й она лопнет. Я купил ее перед поездкой сюда: толщиной она всего полмиллиметра (местные рыболовы в ужасе, они без миллиметровой не делают ни шагу), самая лучшая заграничная леска; но, потаскав на ней один день большую блесну на сильном течении и вытянув четырех тайменей, и я убедился (со страхом), что она истирается и разлохмачивается.

Сегодняшний таймень не жмется ко дну, он довольно быстро выплывает у берега и молотит хвостом по воде. Подтаскиваю его поближе, тогда он впадает в панику, я же поскорее уступаю ему метров двадцать лески.

Потом снова подвожу потихоньку. Сейчас таймень стал покорнее, дает стащить себя с течения. Я его уже вижу — здоровущая колода вроде вчерашних. Он еще брыкается, отскакивает по течению. Опять подтягиваю, подвожу к камню, лежащему на прибрежной осыпи. Он послушно подходит. Спрыгиваю с берега. Последняя попытка рыбы удрать, но сил остается лишь на то, чтобы слабо шевельнуть хвостом. Беру ее под жабры, но поднять не могу. Обхватываю обеими руками, тяну наверх, таймень не сопротивляется.

Несколько раз ударяю его камнем по голове, потом долго выдираю крючок. Срезаю толстую ветку, продеваю ее сквозь жабры, еле двигаю. Ветка ломается, ищу покрепче.

К счастью, машина в ста метрах от меня. Добираюсь к ней, волоча рыбу по земле. Меряю — и глазам не верю! Метр двадцать сантиметров в длину и двенадцать с половиной килограммов весом!

Снова самая большая рыба в моей жизни! С первого же заброса на первом попавшемся участке реки.

Возвращаюсь на то же место. Забрасываю. Со второго захода берет! Но тот проворнее, стремительно разматывает леску, пару раз дергает и удирает!

Удивительно: как и первый, он взял у самого берега, на глубине меньше метра.

Возвращаемся в темноте. Идем напрямик, через высокий, густой бурьян, приближаемся к холмам. Пусто, великолепно. Единственные следы человека — пара почернелых, покрытых дерном, низеньких хижин. Похоже на склады.

Очень устав, добираемся до машины. Комары пищат. Тумурбат поймал одного тайменя, килограмма на четыре…

Ложка дегтя

Третьих суток рая мы не выдержали. Решили: с утра немного побросаем около Худжирта — ив путь!

Подъезжаем к месту, где Тумурбат позавчера поймал своего десятикилограммовика. Первый бросок — есть! Зацеп! Великолепная блесна, на которую я вчера поймал четырех тайменей, пошла к черту!

Привязываю тяжелую, большую «американку», веерную, с одной стороны посеребренную, с другой — медную. Летит она далеко, но безрезультатно.

Стою в воде. Блесна — в каком-то метре от конца удилища. Внезапно снизу выплывает большая серая рыба, не спеша подходит к блесне, как бы обнюхивая ее, — и хватает!

На расстоянии удилища от меня! Подсекаю и сразу отпускаю леску метров на десять. Испуганная рыба бросается вниз. Рывок- и снова отпускаю на десять метров. Это хорошо, пусть она выпрыгается.

Тумурбат, успевший сойти к воде, большими прыжками мчится вверх по осыпи, исчезает и снова появляется с фотоаппаратом.

Рыба прижалась ко дну, я не могу ее сдвинуть, а Тумурбат лихорадочно что-то настраивает в аппарате и кричит:

— Еще минутку, еще минутку!

Это — чтобы я не спешил ее вытаскивать. А я и так не могу ничего сделать. Наконец рыба трогается с места, слегка скачет. Тумурбат щелкает раз за разом. Немного подтягиваю рыбу, немного сам к ней подхожу. Наконец она на камнях осыпи. Сандардорж хватает под жабры и с криком отдергивает руку: до крови разрезал палец.

Подбегаю, ботинками преграждаю рыбе путь к реке. Она еще бросается, но я уже беру ее под жабры…

Она больше, чем я думал: сто два сантиметра и более семи с половиной килограммов!

Потом еще пару ленков — и в дорогу.

Я уезжаю с облегчением! Когда машина минула Худжирт и вышла на степную дорогу, радость охватила нас всех. Вероятно, какая-то бацилла странствий. Тумурбат цитирует монгольскую пословицу: самый короткий путь, как правило, самый плохой. И еще одну: радость мужчины — это голубое небо, это жизнь под чистым небом. Насколько дословный смысл первой реалистичен и прогрессивен (ибо действительно в Монголии самые короткие дороги обычно страшно заезженные, и объезды, как правило, неизбежны), настолько метафорическая вторая дает вдоволь пищи для размышлений и разговоров о таинственной душе Востока…

В Булгане мы еще раз пробуем Орхон. Ужасная головоломная дорога. Орхон, как всегда, мутен. Небо хмурое, здесь каждый день шел дождь.

Четыре с половиной часа махания удочкой без всякого результата. Меняю места, блесны — и ничего. Сумерки. Стою сжав зубы. Трудно поверить, что только вчера отпускал я тайменей и ленков, что, позевывая, проходил мимо самых лучших мест!

Предпоследний бросок, сильный рывок, визг катушки. Леска в мгновение ока оказывается на середине реки. Парирую атаки рыбы, поднимая удилище. Довольно быстро подвожу ее к противоположному берегу, сам же начинаю брести через прибрежную отмель, беспрерывно сматывая леску.

Рыба — на мели, метрах в пяти от меня. Из мутной воды торчат спинной плавник и пасть. Пожалуй, в ней килограммов семь.

Пробую подтянуть ее еще метра на два, под самый берег. Внезапно что-то лопается. Окаменев, я какое-то мгновение не знаю, что делать. Пару секунд рыба, застыв, лежит неподвижно. Потом мы одновременно бросаемся: я — к ней, она — в реку…

Сколько разочарования! Стою еще целый час. Поклевок нет. К тому же я потерял великолепную «американку». Рыба удрала, ибо лопнуло колечко, соединяющее крючок с блесной.

Уезжаю в Булган с черной печалью на душе. Едем в Улан- Батор. Еще несколько дней, но уже ни одной рыбацкой оказии. Мне горько, что последний контакт со здешним раем закончился так печально. Эта ложка дегтя испортила всю бочку худжиртского меду.

И только потом я понял всю целительную, просто врачующую силу ложки дегтя. Благодаря ей исчезло пресыщение, неразрывно связанное с раем, появился аппетит, и вот снова я с удовольствием лазаю по привисленским кустарникам, сотни раз забрасывая удочку ради какой-то мелочи…

(№ 33, 1973)

Перевод с польского Г. Бурганского


Леон Геллерт

Великий рыболов

Я настолько далек от рыболовного спорта, что, когда в понедельник утром слышу, как сосед спрашивает другого: «Ну, как клевало вчера?», мне прежде всего приходит на ум мысль о… комарах. Это, однако, вовсе не значит, что я никогда не держал в руках удочку. Время от времени некоторым заядлым любителям, отчаянно нуждающимся хоть в каком-нибудь компаньоне, удается вытаскивать меня в море, и я болтаюсь с ними в их яликах, пока меня не доконает морская болезнь.

Должен сказать, что наша Баррэн-авеню просто кишит заядлыми рыболовами. Знаменитые Бруксы, Битэмсы, Виккерстэты — это все мои соседи. И самым опытным из них, по единодушному мнению всех наиболее авторитетных наблюдателей, является мой друг Кирилл Максуп. Мне об этом, понятно, судить трудно, но, поскольку сам Максуп очень часто утверждает то же самое, по- видимому, это действительно так.

Говорят, что он знает о рыбах столько, что может читать самые сокровенные их мысли. Многие ли рыболовы осмелятся заявить, что они таскают хитрющих лещей с помощью одного голого крючка, без всякой наживки? А Максуп делает это запросто.

Неудивительно поэтому, что, наслышавшись рассказов о его доблести и мастерстве, я не устоял и принял его предложение порыбачить недельку в Старой бухте. Было это прошлым летом, но я до сих пор помню все до мельчайших подробностей. И наверное, буду помнить всю жизнь…

— Однако, прежде чем мы отправимся, — предупредил меня Максуп, когда я сказал свое «да», — мне хочется, чтобы ты твердо усвоил, что я везу тебя в такое место, о котором никто, кроме меня, не знает. Ты должен поклясться, что никогда, никому, ни при каких обстоятельствах не выдашь его координаты. Это место — ты убедишься сам — так кишит рыбой, что ее можно таскать из воды голыми руками.

Я поклялся. Так торжественно, как только мог.

— Все снаряжение и снасти у меня есть, — сказал он в заключение. — Тебе придется взять только наживку, пол-ящика или, лучше, ящик пива и рюкзак или сумку с подходящими продуктами — на случай, если нам надоест питаться дарами моря. Поставим там на самом берегу палаточку и заживем себе, как боги. Тишина, покой вокруг, никаких тебе знакомых и родных. Здорово, а?

В путь мы тронулись в субботу. Чтобы закупить все необходимое, мне пришлось полдня побегать по магазинам. Плавание тоже оказалось не из легких: греб я один — Максуп сидел на корме и приводил в порядок снасти, а море, даже мой друг признал это, было довольно неспокойным. Поэтому, когда мы добрались до места, у меня едва хватило сил вытащить ялик на берег.

Справившись в конце концов с этим делом, я присел на выступ возвышавшейся скалы и огляделся вокруг. Должен признаться, что ничего примечательного в этом Таинственном местечке Мак- супа (в силу данного обещания я могу именовать его только так зашифрованно) я, как ни старался, не нашел. Берег как берег, скала как скала. Правда, сзади, почти сразу же за ней, начинается довольно уютный лесок, карабкающийся по склону длинной и в общем-то живописной горы. Но что до него нам, рыболовам? Мы ведь привязаны к воде…

Долго любоваться видами я не мог — надо было ставить палатку. Провозился я с ней часа два, потому что опять все делал один: Максуп сначала занимался метеонаблюдениями, а потом обдумывал меню нашего ужина. Когда палатка была поставлена, он объявил его:

— На первое будет, разумеется, уха. А на второе… На второе я приготовлю такое, что тебе и во сне никогда не снилось.

Блюдо, которое он назвал, я действительно не пробовал ни разу в жизни. Не отведал я его, увы, и в тот раз. Наверное, поэтому я не запомнил его мудреное название. Помнится только, что в его состав входят анчоусы, мелко нарезанный лавровый лист, множество специй и еще что-то.

— Ну а теперь, — сказал Максуп, нанизывая на крючок креветку, — пока ты будешь собирать хворост для костра, я, с твоего разрешения, вытащу парочку лещей. Какие тебе больше нравятся — пожирнее или не очень? Пожирнее, конечно! Что это за уха из одних костей!

Хворост я собрал, костер разжег, воду вскипятил, а Максуп все не возвращался. Тогда я тоже взялся за лещей.

Положение от этого, конечно, изменилось мало. Давно зашло солнце, давно наступила ночь, а мы все сидели на выступе скалы и, болтая ногами, мрачно держались за свои удочки.

Первым не выдержал Максуп.

— К черту, — сказал он, вытаскивая свою леску. — Давай- ка отложим это дело наутро. Зря только теряем время. Сам Грэй ничего бы не взял в такой прилив. Рыбы зверски привередливы в этом отношении. Если прилив хоть чуточку не в их вкусе, они тотчас же прячутся.

— Правильно, — обрадованно принялся и я сматывать свою удочку. Правда, про себя я подумал, что там просто некому прятаться. Но, чтобы не огорчать друга, вслух я этого не сказал.

Нам не оставалось ничего другого, как открыть банку холодных мясных консервов и поужинать не ухой, а ими…

Рассвет застал нас уже восседающими на скале.

— Ну уж на завтрак рыбка у нас будет, — безапелляционно заявил Максуп, закидывая удочку.

Его крючок ослепительно сверкнул в лучах восходящего солнца и медленно погрузился в воду. Раз сто потом, не меньше, вытягивал его мой друг на поверхность, чтобы проверить, не зацепилось ли за него что-нибудь. И всякий раз на нем не было ничего похожего на рыбу.

Мой собственный крючок зацепился сразу же. Должно быть, за какую-нибудь корягу или что-то в этом роде. Я понял это довольно быстро и сразу же перестал тревожить его. «Захочет, — думал я, — высвободится сам. Если же его тащить насильно, дело может кончиться тем, что я порву чужую леску, и все». Крючок не захотел. В извечной борьбе сил моря и суши и в этот раз победили силы моря…

В полдень, когда я все-таки вытащил свою леску (конечно, без крючка), Максуп посмотрел на меня и сказал:

— Не отчаивайся, уж после обеда мы обязательно наверстаем свое. Попомни мои слова.

Завтрак наш (вернее, и завтрак и обед) состоял из удивитель- го неаппетитного сочетания консервированной баранины и сухих бисквитов.

Поздно вечером, когда мы, задыхаясь от одуряющего запаха неиспользованной и разлагающейся наживки, запивали противно теплым пивом консервированную свинину с бобами, Максуп сказал, что, по его мнению, наши старания с самого начала были обречены на неудачу из-за слишком сильного ветра.

— Я уже говорил тебе, что за капризная эта тварь — рыба. Стоит только подняться ветру, да еще не оттуда, откуда надо, как она сразу смывается в море, и тогда хоть лопни, но ты уже ничего не вытянешь. Будем надеяться, что завтра погода улучшится.

Я не мог с ним согласиться. Ветер здесь совершенно ни при чем, потому что, во-первых, он был очень слабый, а, во-вторых, накануне, в безветренный вечер, мы тоже ничего не поймали.

— Если ты хочешь знать мое мнение, — сказал я, — то, по- моему, нам не везет потому, что здесь просто нет рыбы. А может, никогда и не было.

— Можешь оставить свое мнение при себе, — огрызнулся Максуп и, открыв новую бутылку пива, стал пить его прямо из горлышка.

За ночь ветерок совершенно стих, но зато все небо покрыли тяжелые свинцово-серые облака.

— Не нравится мне их вид, — нахмурившись, проворчал Максуп. — Но мы все-таки пойдем.

И мы пошли. И опять просидели на этой скале битых десять часов. И снова весь день ели одни консервы и бисквиты, от которых у меня, в конце концов, расстроилось пищеварение.

А рыба все не клевала! Наверное, с таким же успехом мы могли бы просидеть день над какой-нибудь пустой лоханью.

— Рыбы — это самые ленивые твари на свете, — утешал меня вечером Максуп, уписывая холодную говяжью тушенку. — Стоит только какой-нибудь несчастной тучке на минуту закрыть солнце, как они уже воображают, что это ночь, и тут же отправляются на боковую. Ну и здоровы же дрыхнуть!… Но ты не отчаивайся — будет и на нашей улице праздник!

— А по-моему, — начал было я, — здесь…

— Хочешь еще пива? — моментально прервал меня Максуп.

Его пророчество сбылось — и очень скоро. Можете вы представить себе небо без единого облачка, солнце, ласково пригревающее (а не палящее), зеркально-гладкую, чуть-чуть подернутую рябью поверхность моря, мягкий веющий прохладой бриз (как сказал Максуп, именно тот, что надо)? Можете? Очень хорошо. Именно такая погода и выдалась на другое утро.

— Денек — словно по заказу, — довольно пробасил Максуп, выглянув из палатки. — Ну уж сегодня мы свое возьмем!

Да, денек этот действительно мог бы пройти чудесно, если бы… Если бы не два — всего два — маленьких «но»:

— во-первых, меня все время мучали страшнейшие рези в животе;

— во-вторых, — и это, пожалуй, главное, — несмотря ни на что, клева все-таки не было.

Ровно в полдень, сказав себе: «Хватит!», я решительно поднялся и…

Тут все началось.

Первым удивил меня Максуп. Вытащив свою удочку, он обернулся ко мне и вдруг мрачно объявил:

— Как мне ни больно, дорогой Билл, но я должен сказать тебе…

— Что? — приготовился я ко всему самому худшему.

— Что рыбы здесь нет. Больше того, готов биться об заклад, что ее нет здесь в радиусе пяти миль.

— Почему?

— Акулы, — ответил Максуп единственным словом.

В тот же самый момент позади нас послышался шум, и из леска на склоне горы высыпала целая ватага юнцов.

Парни — я насчитал их восемь — устремились прямо к нашей скале. Все они были увешаны снаряжением для подводной охоты — ластами, масками, трубками, ружьями. Но вид их тем не менее был совсем не воинственный, нет. Они не походили на сынов Посейдона.

На берегу они начали натягивать на себя шерстяные свитеры и прилаживать снаряжение. Наше бедное Таинственное местечко сразу превратилось в суетящийся муравейник.

И что самое обидное — нас они совершенно не замечали. Даже не спросили, как клюет или что-нибудь в этом духе. Словно не видели, что мы с удочками и уже обжили это место, как собственный дом.

Облаченные в свои доспехи, они стали похожи на фантастических пришельцев с других планет. Охотиться собирались семеро; восьмой — его называли Артур — оставался на берегу, чтобы собрать хворост и разжечь костер.

Когда они в полной боевой готовности (один из них держал большую проволочную корзину) сошли к воде, ближайший к нам парень приподнял на лоб маску и крикнул Артуру:

— Через двадцать минут костер чтоб горел! Мы долго не задержимся.

Затем все вместе они соскользнули в воду.

— Нет, какое нахальство, а?! — возмущенно воскликнул Максуп. — Через двадцать минут они вернутся! Небось, думают, еще и с рыбой! Как бы не так, держите карман шире.

Минут десять мы с Максупом молча сидели на скале, внимательно наблюдая за рассыпавшимися по всей бухте пловцами. Артур бродил поодаль, собирая валежник.

Вдруг, словно ужаленный, Максуп вскочил на ноги и что есть мочи завопил:

— Эй, парень, сюда! Быстрее, быстрее!

Артур выпрямился, удивленно поглядел на Максупа, потом нехотя направился к нам.

— Что случилось? — подойдя, спокойно спросил он.

— Смотри, смотри! — возбужденно размахивая руками, сказал Максуп. Кого-то из ваших схватила акула!

— Где?

— Вон, видишь, плавают кишки! Я так и знал, что этим все кончится.

— Это Джордж, — все так же невозмутимо сказал парень.

— Что значит — Джордж?! — даже подпрыгнул от негодования Максуп. — Эти кишки, может быть, раньше и были в Джордже, а сейчас вон они видишь? Акула выпотрошила его!

— Ах, вот в чем дело, — улыбнулся Артур. — Успокойтесь, сэр, это рыбьи кишки. Чтобы сэкономить время и воду и чтобы рыбка была свежей, мы потрошим ее прямо в море… Простите, но мне нужно идти.

Отвесив моему другу нечто вроде церемонного поклона, парень поднял охапку хвороста и заспешил к костру. Максуп проводил его ошалелым взглядом, пожал плечами и снова обернулся к морю.

В это время охотники один за другим стали выходить из воды. Столько рыбы, сколько они вытащили с собой на берег, я до сих пор видел только на рынке — и то лишь в субботу и предпраздничные дни. Рыбой — отличной, крупной, причем уже вычищенной и выпотрошенной — была доверху набита проволочная корзина. Рыбу вываливали из сеток, снимали с куканов, вытряхивали из- за пазух. Причем делалось все это так просто и буднично, что было совершенно ясно: это для них самое обычное явление.

Я посмотрел на Максупа и… похолодел. Если бы в эту минуту вы видели выражение его лица! Я никогда не думал, что человеческая челюсть может отвисать так низко! «А что если она так и не станет на место?!» — мелькнула у меня мысль.

— Вы не отобедали бы с нами? — послышался вдруг снизу голос Артура. — Ничего особенного у нас нет, одна рыба, но ее хватит на всех. Милости просим к нам в гости!

Мы не заставили его слишком долго упрашивать нас…

В тот же вечер мы сняли свой лагерь и отправились в обратный путь, домой. Возвращение, особенно пеший переход от причала до нашей Баррэн-авеню, оказалось еще труднее, чем путь туда. Ребята отдали нам половину своей добычи, и мы шли нагруженные, как вьючные животные. Но мы мужественно вынесли все — в том числе восторженные поздравления знакомых и незнакомых и предельно выразительные, восхищенно-завистливые взгляды, которыми провожали нас все прохожие. Знакомым мы даже отвечали. Разумеется, с присущим нам тактом и скромностью.

Конечно, больше всего досталось Максупу — все знали, что если б не он, я бы, как всегда, вернулся домой с пустыми руками. Венцом его триумфа был момент, когда он принялся одаривать каждого поздравляющего рыбой.

— Нет, что ни говорите, — получив свою рыбину, заявил зеленщик, — такие рыболовы, как Максуп, рождаются раз в десять лет!

— В десять? — заметил бакалейщик тоном взрослого, говорящего с ребенком. — Раз в сто лет!

— Если бы в сто, — покачал головой мой сосед — чиновник из муниципалитета. — Боюсь, что…

Конца этой волнующей встречи я не слышал, потому что жена утащила меня в дом. Мою долю добычи Максуп под горячую руку раздал тоже, но жена даже не заметила этого — ведь я еще ни разу в жизни не возвращался с рыбной ловли с рыбой…

(№ 22, 1965)

Перевод с немецкого Ю. Шашлова


Ремус Лука

Скептик

Этим летом как-то сидел я напротив села Фэлэштоака на берегу речушки Мяжлов недалеко от слияния ее с рекой Арджеш. День был полон томительного покоя. Ни малейшего дуновения ветерка. В воде, как в зеркале, отражался растущий на берегу лес. Камыш замер. Оцепенев от полуденного зноя, замолкли птицы в лесу. Лягушки прекратили свой концерт, только изредка какая- нибудь квакнет, да и то как-то вяло, неуверенно, и сразу же опять наступает абсолютная тишина. Даже эхо не разносилось в застывшем воздухе. Равнодушный поплавбк целыми часами не менял своего положения. Во всем была какая-то сонная одурь. В расслабленном теле — апатия ко всему, движения замедленные, словно сквозь вату доходили редкие звуки дремлющей природы: не спишь, но и не бодрствуешь. Мысли витали где-то далеко.

Некоторых рыболовов раздражают подобные дни, лишающие их волнений и переживаний, которых они ожидали в течение недели. Признаюсь, что иногда они раздражают и меня. Однако я всегда стараюсь отыскать привлекательную сторону в этой неблагоприятной для рыбной ловли обстановке. Столько интересного можно увидеть, понаблюдать, узнать… Вот муравей изо всех сил старается перенести добычу в четыре-пять раз больше, чем он сам. Занятно смотреть на его бесчисленные маневры, на его старания продвинуть свою добычу еще хотя бы на два-три миллиметра. Неожиданно белокрылая чайка, как стрела, разрезает воздух, ее стремительное падение заканчивается точно у поверхности воды, взлетает она уже с рыбкой в клюве. Высоко в небе спокойно кружит ястреб, а встревоженные воробьи внизу подняли страшный гам… Спокойно течет вода, чуть шевеля листок кувшинки — естественную колыбель небольшой лягушки, которая сейчас потихоньку, осторожно взбирается на него, чтобы погреться на солнышке и поохотиться за комарами. Стараясь не двигаться, напряженно наблюдаю за ее поведением. Из учебника зоологии знаю почти все, что должен знать каждый школьник, и все же любопытство прибавляет мне терпения. Наблюдения меня захватывают. Вдруг, в какую-то ничтожную долю секунды, крошечный язычок лягушки стремительно выбрасывается вперед и возвращается обратно, напоминая маленькую рогатку, и видны даже еле заметные движения заглатывания добычи. И в то же время лягушка сидит совершенно неподвижно, чудесно маскируясь на зеленом фоне листка кувшинки. Все эти наблюдения меня успокаивают, и вечером, когда я возвращаюсь домой без единой рыбешки, у меня нет повода считать день потерянным.

В этот день я сидел укрывшись под тенью ивы. Время от времени надоедливо зудел комар. На необъятном ясном летнем небе плыло громадное пушистое облако, без конца менявшее форму, то растекаясь, то вновь соединяясь и создавая самые фантастические очертания; вспоминая детство, я старался угадать, на что похоже это далекое, одиноко плывущее в небе облако. С удовольствием углубившись в эту вполне серьезную игру, я забыл обо всем, нервы мои успокоились.

Вдруг слышу неторопливые шаги. И сразу же тягучий, скучный голос:

— Мокнет в воде! (Тягучие гласные звучали как-то тоскливо, почти болезненно.)

Вздрогнув, я посмотрел на человека, остановившегося напротив меня и устремившего взгляд на расставленные мною удочки. Это был высокий стройный мужчина средних лет. Парусиновый костюм, сшитый специально для рыбной ловли (карманы на груди, широкий карман посередине, боковые карманы, карманы сзади, и все на молниях), белая полотняная шапочка, вроде тех, какие носят дети и няни, китайские теннисные брюки. В руках тонкая бамбуковая удочка с очень тонкой леской и крошечным поплавком.

Я не ответил. Он добавил:

— Не клюнет! Нет!

Я пожал плечами.

— Мокнет в воде! (Я не знал, к чему это относится: к червяку, крючку, леске, поплавку…)

Он пошел дальше по тропинке вдоль реки, обращаясь, вероятно, к другим рыболовам с теми же словами, проникнутыми грустным чувством безнадежности.

Потом не раз я встречался на рыбалке с этим человеком.

Будучи во всем остальном похож на остальных, в рыбной ловле он был неисправимым скептиком. Судите сами. Когда он в воскресное утро чуть с вот отправляется на станцию, его настроение сразу меняется. С кислым выражением лица он смотрит на небо, которого еще не видно из-за темноты, и с мрачной убежденностью утверждает:

— Ничего у нас не получится.

Поезд отправляется; рыболовы рассказывают о своих прошлых удачах и особенно нахваливают водоем, на который едут. Он один сидит нахмурившись и время от времени бормочет мрачно, почти зловеще:

— Сказки! В нем давно уже нет никакой рыбы.

— Что вы говорите! Неделю тому назад я поймал там два килограмма плотвы! — возражает один из рыболовов.

— Когда? Неделю тому назад? Ну, знаете… (Весь его внешний вид является классическим выражением сомнения.)

Вот и река. Все спешат занять хорошие места. Он идет не спеша, и в его жестах, в его вялых движениях, в худом, удрученном лице столько скуки, подавленности, что стараешься поскорее уйти от него, чтобы не испортил настроение с самого утра.

Когда он подходит к реке, все рыболовы давно уже сидят, раскинув удочки, и с нетерпением, волнением и надеждой следят за поплавками. Он останавливается, долго смотрит направо, налево и тяжело вздыхает:

— И день и река никудышные.

Потом медленно идет вдоль берега и спрашивает каждого:

— Клюет? Не клюет. Мокнет в воде.

Походив так с полчаса, он садится где-нибудь. Но на месте долго не сидит. Беспрестанно ходит туда-сюда*» восклицая тоскливо:

— Мокнет в воде!

Если он увидит, что кто-то вытаскивает рыбу, с удивлением останавливается и с любопытством смотрит, как она трепещет на конце лески, затем спрашивает:

— Здесь поймали?

И добавляет, не дождавшись ответа:

— Это последняя рыба в этом водоеме. — И все же остается и старается по возможности зарядить остальных рыболовов своим неисправимым пессимизмом.

Однажды я его спросил:

— Почему вы не сидите на месте, а все ходите по берегу?

— Да ведь все равно ничего не поймаешь…

— Откуда вы знаете?

— Да уж знаю… Это рыболовство одна только потеря времени.

— А кто вас заставляет ездить на рыбную ловлю?

— Страсть. Не могу удержаться от соблазна. И все же это пустое дело.

Что ему скажешь? Не стал я его переубеждать. Рассказал только вам, чтобы вы избегали встречи с ним, потому что он может испортить вам самый лучший день отдыха.

(№ 23,1965)

Перевод с румынского А. П. Исадченко


Дж. Б. Пристли

Таверна шести рыболовов

Сегодня утром мне впервые в жизни захотелось быть рыболовом, не одним из тех, кто, как сказал вчера вечером толстяк, «половит рыбу часочек, а там готов пойти хоть за ягодами», а настоящим рыболовом. Мы ехали из таверны, оставляя позади себя и ленивое плещущее озеро и на его глади всех шестерых счастливых рыболовов, и я сказал себе, что упустил случай обрести в старости счастье из-за того, что в юности не часто ездил на рыбалку. Это, наверное, все же таверна сотворила со мной, таверна и озеро вместе. Есть что-то обезоруживающее в маленькой, необычной, уютной таверне, где находишь и кров, и пламя в камине, и добрый ужин, и стакан вина и где наступает конец фантастическому путешествию. Нет в природе ничего очаровательнее озера. Любил я реки, любил и беспокойное море, такое печальное, может быть, потому, что оно кажется символом всех наших желаний. Но сердце свое я отдал исполненным прелести плещущимся водным просторам. То не море и не река, и все же чувствуется в нем очарование и того и другого. И еще что-то, какой-то отсвет тишины, умиротворенности, душевного покоя. Едешь миля за милей по непокорно разметавшейся земле, потом вдруг свернешь в сторону и видишь: перед тобой расстилается простор, где нет земли, лишь только легкое отражение неба, едва заметное колыхание вод, ласкающих изогнувшийся дугой берег. Где еще найдешь такую тонкую красоту и покой?! Если бы только я мог окончить дни на берегах какого-нибудь озера, одного из этих маленьких окон земли, где голубой свет дня, и облака, и закаты, и звезды — все проплывает под тихую песню воды. В странных волшебных строках Вордсворта:

«Та тишина, что в звездном небе,
Тот сон, что средь покинутых холмов», —

нет и упоминания об озере, но готов спорить: они написаны где-то неподалеку от озера, в них чувствуется дух озера, тихое очарование, душевная легкость.

Может, это и впрямь озеро и таверна пробудили у меня такое сильное желание посидеть с удочкой. Вчера весь день мы ехали на север, через центральный Уэльс, прелестный край, исполненный старинной простоты и доброты, так редко встречающейся в людях. Я уже слышал об этом озере и твердо решил поехать туда и, если можно, поблизости заночевать. Единственное достоинство автомобиля — он позволяет осуществлять подобные прихоти. И вот мы уже мчимся на север и видим, как все величественнее становятся холмы и как небо темнеет у нас над головой. Остановившись выпить чаю, мы слышим разговоры об оползне, о том, что как раз там, куда мы держим путь, недавно смыло во время бури дорогу. Но мы уже твердо решили: погибнуть, но увидеть озеро. (Это настроение — единственное, что спасает душу автомобилиста, без него он был бы сущим зверем.) Мы отыскали на карте некое подобие дороги и вскоре уже тряслись по ней. В двух- трех последующих часах было нечто гомерическое.

Дорога, постепенно сужаясь, превратилась в узкую неровную тропу, ниткой извивавшуюся среди холмов: на каждом шагу попадались огромные рытвины, а руль порою был просто бесполезным дребезжащим металлическим колесом. Холмы теснились вокруг нас со всех сторон, громады сланцевых скал грозили раздавить наш весьма хрупкий, дребезжащий драндулет, а узкая разбитая дорога все кружила и кружила, через каждые пять минут открывая обрывы один круче другого. А тут еще сопровождавший нас последние часа два мелкий дождик обрушился мрачным бешеным ливнем, за которым в нескольких ярдах ничего не было видно. Машина дребезжала, ревела, подпрыгивала и на что-то натыкалась, а мы хохотали и что-то громко кричали друг другу в том состоянии странной, полуболезненной экзальтации, которая охватывает нас, когда, возможно, внезапная смерть ожидает за углом. Наконец начался долгий спуск. Дождь приутих. Мы катились вниз по затянутой туманом расщелине к серому таинственному месту, откуда, когда мотор нашей машины вновь заработал нормально, до нас долетел слабый плеск воды. Мы находились в горной лощине, которую почти целиком заполняло тусклое мерцание серой воды. Вот где, значит, оно, это озеро. Еще десять минут головокружительных поворотов, и, как выходящие из воды собаки, мы отряхиваемся перед невысоким домом, похожим на три приставленных друг к другу коричневых коттеджа. Это была таверна.

Никогда еще исход путешествия не бывал так благополучен. Самый заурядный пансион показался бы нам раем после этой мучительной поездки, но перед нами было место, какое попадается одно на целый миллион. Казалось, мы тряслись по этой дороге затем, чтобы, без задержки миновав современный мир, перенестись в иной, лучший, век, где «беззаботно пролетает время». Вскоре мы, сидя у камина, в сухом, уютном месте, потягивали херес. Мелькнули неясные очертания фигур каких-то пожилых людей, по-видимому, рыболовов — повсюду виднелось множество удочек и ведерок с форелью. Потом в комнате с низким потолком при свете лампы начался обед. Здесь не было всей этой ерунды: маленьких столиков, официантов с деланной улыбкой, разносящих блюда крошечными порциями. Мы сидели за длинным столом вместе с остальными постояльцами, а постояльцы эти и были шесть веселых рыболовов, и самые старые и веселые из них восседали с обоих концов стола. Перед ними ставились блюда: огромные суповые миски, целые оковалки баранины — и они с шутками все это разделывали и разрезали. Обед — из простой, без выкрутасов, и обильной пищи — удался на славу, компания была и того лучше. Уже много лет не доводилось мне провести за столом время так необычно и с таким удовольствием. Как будто кто- то затеял сочетать «Справочник рыболова» с «Записками Пиквик- ского клуба». Там, над озером, таким далеким, словно оно лежало в глубине другого континента, сгустился туман и темнота окутала холмы. Здесь, в мягком, ласковом свете лампы нам было уютно; все еще наполовину ошеломленные, слыша рев ветра и дождя в своих ушах, мы ели, пили и слушали, как во сне.

Все это я увидел в ясном свете утра. Рассеивался туман, на озеро падал слабый солнечный свет, и при виде жареной форели и бекона, которые раздавали два самых старых рыболова, текли слюнки. Наступило всего лишь утро следующего дня, и все же, когда я попытался представить себе события прошлой ночи, они казались мне похожими на сон. Поездка, само озеро, таверна, шесть старых рыболовов — все это больше напоминало какую-то счастливую главу из старинной неторопливой сказки, нежели кусочек реальной жизни. Я почти не могу поверить, что эта долина и озеро есть на карте, что в каком-нибудь справочнике с адресами отелей можно отыскать эту таверну. Кажется, что это отдаленное место проскользнуло через трещинку во времени и промчавшиеся годы не коснулись его, с его старинным духом беззаботности, учтивости и доброжелательства. br /Здешние постояльцы, шесть старых рыболовов, не были частью реального мира. Я думаю, они были — или пусть когда-то были — учителями, врачами, музыкантами, но их можно было представить себе только рыболовами — никем другим. Рыболовами, которые вечно живут в этой таверне, спускаются не спеша по утрам к своим лодкам, возвращаются вечером с форелью, режут баранину и, сгрудившись вокруг освещенного стола, рассказывают по очереди длинные, неторопливые истории вроде тех, что занимали целые главы в наших старинных романах. Один из них, тот, что разделывал баранью ногу, приезжает сюда по крайней мере лет сорок, другим эти места знакомы, видно, лет двадцать-тридцать. Не то чтобы они не знали никаких других мест. Они делились воспоминаниями о далеких маленьких озерах Шотландии, безвестных ирландских речках, обо всех тех местах, где водятся форель и лосось. Всякий раз они называли друг другу приметы, давали точные указания, по которым можно было отыскать то или иное место, вспоминали названия гостиниц и имена их владельцев и егерей.

Они говорили так, словно жизнь наша длится тысячу лет, славных лет, в которых только и есть, что солнечный свет, туманы, плещущаяся вода, выпрыгивающая из воды рыба и дивные часы, проведенные за ужином. В джазовом ритме наших лет они явили мне вновь ту серебряную нить мирных и тихих дней, какие давным-давно знавал Исаак Уолтон. В конце концов, я тоже стану когда-нибудь рыболовом. Я вновь найду дорогу к этой таверне, на этот раз — чтобы стать одним из членов этого собратства. И может быть, с помощью удочки мне тоже удастся ускользнуть от времени. Но даже сейчас все это кажется уже нереальным, и я чувствую, что не смогу отыскать вновь этого озера и этой таверны. А к тому времени, как я состарюсь, я уверен, что они исчезнут вообще.

(№ 33, 1973)

Перевод с английского


Эрнест Хемингуэй

Ловля форели в Европе

Эрнест Хемингуэй во время своей работы в Канаде корреспондентом газеты «Торонто стар уикли» написал целый ряд очерков о рыбной ловле и охоте. Много лет спустя, уже после смерти писателя, они были изданы в США отдельной книгой. Помещаемый нами очерк впервые был напечатан в «Торонто стар уикли» в ноябре 1923 года.

Билли Джонс поехал навестить одного французского финансиста. Он живет около Довиля и имеет собственную речку для ловли форели. Финансист очень толстый. Его речка очень тоненькая.

— Ах, мосье Джонс, я покажу вам, как удят рыбу, — мурлыкал финансист за чашкой кофе. — У вас, в Канаде, ведь тоже есть форель, не правда ли? Но здесь! У нас здесь, в Нормандии, просто чудесная ловля форели. Я вам ее покажу. Будьте спокойны. Вы ее увидите.

Финансиста следовало понимать буквально. Обещая показать Билли уженье, он представлял дело так: Билли будет смотреть, а финансист удить. Они пошли к речке, и уженье началось. Это было жалкое зрелище.

Если бы снять и разложить по полкам все, что нацепил на себя финансист, товару хватило бы на целый спортивный магазин. А если положить в ряд всех мушек из его коллекции, они растянулись бы от Киокака в Иллинойсе до Париса в Онтарио. Стоимость его удочки позволила бы покрыть существенную часть межсоюзнического долга или разжечь революцию где-нибудь в Центральной Америке.

Финансист забросил в речку мушку, тоже довольно противную на вид. Через два часа он поймал форель. Финансист пришел в восторг. Форель была восхитительной, целых пять с половиной дюймов в длину, отменная по своим пропорциям.

Смущало только одно — какие-то странные черные пятна на боках и брюшке.

— Я не думаю, что она здоровая, — сказал с сомнением Билли.

— Здоровая? Вам кажется, что она нездоровая? Эта прекрасная форель? Так она же чудо! Разве вы не видели, как отчаянно она боролась, пока я не подцепил ее сачком?

Финансист был взбешон. Чудесная форель лежала в его большой жирной руке.

— Но что значат эти черные пятна? — спросил Билли.

— Эти пятна? О, абсолютно ничего. Может быть, это от глистов. Кто знает? Они есть у всех наших форелей в это время года. Но не пугайтесь, мосье Зшонс. Посмотрим, что вы скажете, когда попробуете эту очаровательную форель за завтраком.

Вероятно, близость Довиля испортила речушку финансиста. Многие считают, что Довиль — это какая-то комбинация Пятой авеню в Атлантик-Сити и Гоморры. На самом деле это морской курорт, ставший настолько популярным, что уважающие себя люди не едут туда, а те, кто едет, наперебой тратят деньги и принимают друг друга за герцогинь и герцогов, знаменитых боксеров, греческих миллионеров и известных актрис.

Где ловля форели в Европе действительно хороша, так это в Испании, Германии и Швейцарии.

В Германии самое трудное — это достать разрешение на ловлю рыбы. Все рыбные водоемы сдаются в аренду на год. Если вы хотите удить, то должны сначала получить разрешение у человека, арендовавшего реку. Потом надо вернуться в город и добыть разрешение властей, а уже после этого взять разрешение у землевладельца.

Если у вас всего две недели для рыбной ловли, то вы потратите почти все это время на получение всяких разрешений. Куда легче просто захватить с собой удочку и ловить, когда попадется хорошая речка. Если кто-нибудь станет протестовать, начинайте доставать из кармана марки. Если протесты не утихнут, опять доставайте марки. Попробуйте держаться такой политики достаточно долго, и протесты в конце концов прекратятся, вам позволят продолжать уженье.

Но если запас марок иссякнет у вас раньше, чем утихнут протесты, вы, вероятно, попадете в тюрьму или больницу. Поэтому хорошо иметь долларовую бумажку. Достаньте эту бумажку — ставлю десять против одного, что ваш противник падет на колени в позе глубочайшей благодарности, а поднявшись на ноги, оставит рекордный вклад в сберегательной кассе южных немцев — толстом и добротном шерстяном чулке ручной вязки.

Следуя такому методу, мы ловили форель во всем Шварцвальде. Мы шли пешком с рюкзаками и удочками, стараясь держаться горных кряжей и вершин волнистых холмов, иногда шли через густой сосновый лес, а иногда выходили на прогалины и к фермам и опять шли целые мили, не видя ни души, кроме попадавшихся изредка одичавших сборщиков ягод. Никогда мы не знали, где находимся. Но ни разу мы не заблудились, ибо в любое время могли спуститься с возвышенности вниз, в долину, зная, что набредем на ручей. Рано или поздно каждый ручей впадает в реку, а где река, там и городок.

Однажды мы вышли из Триберга и, преодолев длинную, поднимавшуюся все выше горную дорогу, оказались на возвышенности, откуда могли видеть разбегавшийся волнами во все стороны Шварцвальд. Вдалеке синела гряда холмов, и мы решили, что у их подножия должна течь река. Мы пересекли высокую голую местность, спускались в долины, шли через леса, где было прохладно и сумрачно, как под сводами собора в жаркий августовский день. Мы дошли, наконец, до верхнего конца долины, до холмов, которые видели издалека.

Там текла чудесная, богатая форелью речушка. Кругом не было видно ни одного домика. Я собрал удочку и, пока миссис Хемингуэй сидела под деревом на склоне холма и держала под наблюдением долину в обе стороны, поймал четыре первоклассные форели. Каждая в среднем весила три четверти фунта. Потом мы пошли вниз по долине. Речка стала шире, и моя жена сама взяла удочку, а я занял наблюдательный пост.

Она поймала шесть форелей примерно за час, и ради двух из них мне приходилось спускаться вниз, чтобы подхватить их сачком. На крючок попалась еще одна большая форель, и когда мы, торжествующие, подцепив ее сачком, посмотрели наверх, то увидели старого немца в крестьянской одежде, наблюдавшего за нами с дороги.

— Добрый день, — сказал я.

— День добрый, — ответил он. — Как, удачно ловите?

— Да, очень удачно.

— Хорошо, — сказал он. — Хорошее дело — ловить рыбу.

И заковылял дальше по дороге.

Иначе вели себя крестьяне в Юбер-Прехгале, где мы достали все нужные для ловли разрешения. Они спустились к реке с вилами и прогнали нас, потому что мы «ауслендерс».

В Швейцарии я узнал две полезные вещи о ловле форели. Первый урок я получил на речке, текущей параллельно Роне, которая вздулась и помутнела от таяния горных снегов. Мушки при такой воде не годились, и я ловил на большой пучок червей. Хорошая, заманчивая наживка. Но я не мог поймать ни одной форели, не было даже поклевок.

Старый итальянец, имевший поблизости ферму, все время ходил за мной, пока я ловил. Рыба не брала, хотя я знал по опыту, что речка полна форели, и это все сильнее раздражало меня. Неприятно, когда кто-то торчит за вашей спиной, когда вы удите. Так же неприятно, как если кто-то смотрит вам через плечо, когда вы пишете письмо вашей девушке. В конце концов я сел и стал ждать, когда итальянец уйдет. Он тоже сел.

Это был старый человек с лицом, похожим на бурдюк.

— Да, папаша, нет рыбы сегодня, — сказал я.

— Это для тебя нет, — важно ответил он.

— Для меня? Может быть, для вас есть?

— Да, — сказал он серьезно. — Для меня форель всегда есть. А для тебя нет. Ты не знаешь, как ловить на червя.

И он сплюнул в реку.

Это взяло меня за живое. Я провел детство в сорока милях от каналов Со-Сент-Мари, вытаскивая форель из воды с помощью любой палки и на любых червей, какие только держались на крючке.

— Вы, папаша, так стары, что все знаете. Вы, наверное, на червях разбогатели.

Это задело его.

— Дай мне удочку, — сказал он.

Он взял у меня удочку, сорвал с крючка лакомый для рыбы извивающийся пучок и выбрал в моей коробочке червяка средней длины. Он насадил его слегка на крючок, оставив три четверти червя болтаться.

— Вот это червяк, — довольно сказал он.

Старик подмотал леску, оставив только футов шесть, и забросил болтающегося червяка в омут, где под берегом образовался водоворот. Никаких результатов. Он осторожно вытянул приманку из воды и забросил немного ниже по течению. Конец удочки дрогнул. Старик чуточку опустил его. Удилище стремительно рвануло вниз, старик подсек, вытащил из воды пятнадцатидюймовую форель и одним взмахом перебросил ее высоко через голову.

Старый итальянец протянул мне удочку.

— Вот так, дружочек. Видишь, как нужно насаживать червя? Пускай шевелится, как живой. Форель возьмет болтающийся конец и засосет всего, вместе с крючком. Я ловлю на этой речке двадцать лет и знаю. Если насаживаешь несколько червяков, это пугает рыбу. Пусть выглядит как настоящий.

— Возьмите удочку и ловите, — стал просить я.

— Нет, нет. Я ужу только по ночам, — улыбнулся он. — Мне не по карману брать разрешение.

Но он стал ловить, а я следил за речной охраной. Потом мы стали удить по очереди. За день мы вытащили восемнадцать форелей. Старик знал все ямы в реке и ловил только там, где есть большая рыба.

Второе, чему он научил меня, — это как пользоваться личинками. Личинки хороши только при светлой воде, но они самая верная наживка. Вы их найдете в любом гнилом дереве или бревне. Швейцарские рыболовы хранят их в специальных ящиках. В плоском куске дерева просверливают множество дырок и задвигают металлической пластинкой. Личинки живут там, как в бревне. В жаркую погоду это одна из лучших наживок. В августе, при низкой воде, когда форель ни на что не клюет, она возьмет на личинку.

У швейцарцев есть замечательный способ приготовления форели. Они добавляют в кипящую воду немного винного уксуса, кладут лавровый лист, чуточку красного перца и варят форель, пока она не станет голубой. Форель подают с растопленным маслом и запивают белым вином.

Такое блюдо редко получишь в отелях. Чтобы вам приготовили форель таким способом, надо отправиться в деревню. Поднимаясь с речки, вы подходите к сельскому домику и спрашиваете, умеют ли там готовить голубую форель. Если нет, вы идете дальше. А если да, вы садитесь у крыльца рядом с козами и детьми и ждете. Нос подскажет вам, когда котелок с форелью закипит. Немного спустя вы услышите хлопок. Это откупорили бутылку вина. Потом хозяйка подойдет к двери и скажет: «Готово, мосье».

Тогда вы можете уйти. Я сам справлюсь с остальным.

(№ 36,1976)

Перевод с английского Г. Бабенышева


Ульрих Базан

На волнах Атлантики

…Итак, мотор нашего корабля вышел из строя, и мы болтались на волнах по-летнему спокойного Бискайского залива. Ремонт должен был занять несколько часов. Я был свободен от вахты. Мы находились как раз на краю материковой отмели, где, вероятнее всего, можно было встретить рыбий косяк.

Но самое замечательное то, что «старик» разрешил спустить нашу моторную лодку и с нее ловить рыбу. В данном случае это значит использовать лодку в личных целях, и если кэп все-таки согласился на это, то, очевидно, только потому, что не устоял перед желанием отведать на ужин свежей рыбы. У команды нашего корабля я пользуюсь устоявшейся репутацией добытчика провизии.

Погода прекрасная. Все рассказы о свирепости Бискайского залива кажутся вымыслом. На неправдоподобно голубом небе курчавятся белые облака, зеленовато-голубые волны Атлантики — хрустальной прозрачности. С запада проходит легкая зыбь, и корабль мягко покачивается на ней, когда мы спускаем лодку на воду и втроем отправляемся удить рыбу.

Собственно говоря, удильщик среди нас один я. Но нужен машинист, разбирающийся в капризах мотора, а третьего я захватываю на всякий случай. Со мной идут мои испытанные спутники в таких мероприятиях Антон и Гейн. Когда мы снимаемся с места и мотор уже начинает работать, «старик» что-то кричит нам с палубы — наверняка снова предупреждает и предостерегает.

Но мы уже отплываем к востоку и только с сожалением разводим руками — мотор заглушает все звуки. Мысли наши отделяются от корабля вместе с лодкой. Глубина здесь почти 400 м, и вряд ли имеет смысл пытаться на подобной глубине ловить рыбу со дна: движение лодки, возможные подводные течения требуют такой длины шнура, которая во много раз превосходит спуск.

Поэтому я решаю удить рыбу, жирующую на поверхности моря. В этих местах можно встретить большие французские парусники, выходящие в море с бретанского побережья. Они бороздят воды при сильном ветре на раздутых парусах, делая по меньшей мере 10 узлов в час. К рангоутам у них прикреплены десятки удочек, и часто можно увидеть, как вся команда такого парусника вытягивает лески и снова забрасывает их в воду, затаскивая через борт метровых тунцов и загружая их в рыбный отсек.

Богатый выбор на поверхности моря

В этих местах, стоя на носу корабля, я часто часами наблюдал в тихую погоду, что происходило на поверхности моря, какие существа резвились на воде и снова исчезали в глубине, вспугнутые приближающимся кораблем. Прежде всего, это были, конечно, дельфины, кроме того, небольшие акулы, косяки сардин, тунцы, сарганы, макрели.

Поскольку я их яидел в здешних водах, то и надеялся, что смогу что-нибудь поймать на удочку. Взял крепкую перлоновую леску 200 метров длиной, которая в свернутом виде лежала на дне лодки, укрепил наживку, обычно используемую профессиональными охотниками на тунца (связку конопляных волокон — их привязывают к обычному большому крючку). На конце этого устройства — свинцовая пуля весом около 500 г. Такая приманка имитирует маленькую каракатицу: в южных морях это любимая еда хищных рыб.

Конечно, у меня с собой и легкие снасти — удочка с обыкновенной катушкой на подшипниках со шнуром в 200 м, которой вполне можно поймать по крайней мере пару макрелей или сарганов.

Мы ставим мотор на минимальное число оборотов, описываем вокруг нашего еле различимого вдали корабля широкую дугу и принимаемся искать признаки рыбы в безбрежной водной пустыне, расстилающейся вокруг нас. Это совсем не просто. Зыбь оказывается значительно выше, чем мы думали вначале, отдельные волны достигают в длину почти 100 м, и мы часто опускаемся на несколько секунд вниз, и там, между волнами, ничего не видим. В такие мгновения все исчезает: корабль, горизонт, море; остается только то, что в непосредственной близости с тобой.

Мы озабочены, как бы в таких условиях не пропустить охотящегося дельфина: он должен привести нас к косяку сардин и к хищным рыбам, которые всегда поблизости от рыбьего косяка.

Всякий раз, когда лодка взлетает вверх, как лифт, и мы несколько мгновений качаемся на гребне волны, наш взгляд устремляется вдаль, где в одиночестве маячит наш корабль, а совсем далеко, на горизонте, можно различить другие корабли, следующие этим курсом.

Странное спокойствие

Спустя некоторое время мне и Гейну одновременно приходит в голову одна и та же мысль. Первым выражает ее мой друг:

— Собственно говоря, удивительно, почему здесь не видно рыбаков. Наверное, в этих местах ничего нет.

В самом деле, вокруг нас совершенно пустынно, не считая грузовых судов, не имеющих к нашему промыслу никакого отношения. Не видно рыбачьих лодок, резвящихся дельфинов, даже морских птиц, которые всегда тут как тут, если только поблизости есть что-нибудь рыбное.

Значит, нам не остается ничего другого, как удить «вслепую» и довериться случаю, который авось натолкнет нас на маленький косяк макрелей или тунца.

До сих пор мы плыли к востоку, теперь я меняю курс на юг, и мы летим наискось волнам, приглушив наполовину мотор, а за нами в зеленовато-голубой глубине исчезает приманка, шнур со свистом разматывается, я кладу его на борт.

На другой стороне лодки я опускаю в воду легкие снасти: 100-метровый шнур со 100-граммовой блесной уходит вниз, удочку закрепляю в уключине.

Теперь мы должны ждать, плыть и следить за снастями, веря, что в здешних водах есть рыба, хотя это бескрайнее морское пространство внушает мало доверия. Оно выглядит сегодня таким пустынным, безжизненным, каким я его никогда прежде не видал. Мы заняты делами. Антон возится с мотором, который начал барахлить. Управившись со всем, мы оглядываемся и замечаем, что декорации вокруг нас резко изменились.

Сияющий солнечный день внезапно растворился в молочных серых сумерках, тянет влажной прохладой, и когда мы в очередной раз взлетаем на гребень волны, то напрасно пытаемся разглядеть вдали наш корабль. С запада наползает нечто. Ветер усиливается, холодает. Из-за постоянных взлетов вверх-вниз нельзя определить, что именно надвигается: дымка, холодные испарения или туман. Нам только этого не хватает! Конечно, у нас есть компас, но зачем он сам, если из-за бесконечных поворотов мы не имеем ни малейшего представления, какого курса следует держаться, чтобы найти корабль.

Никто из нас не сказал еще ни слова. По лицам моих друзей я вижу, что Антон и Гейн сразу же осознали всю серьезность случившегося и понимают тяжесть нашего положения.

Я никак не могу принять какое-нибудь решение. Может быть, именно сейчас начнет клевать, а дымка рассеется так же внезапно, как и пришла… Разве не стоит попытаться что-либо поймать?

Разумеется, мне совершенно ясно, что я, как рулевой, несу ответственность за все, что может случиться. Конечно, мы можем выжидать, пока нас не найдет радарная установка. Она начнет действовать, как только закончится ремонт корабля. Но в этом случае «старик» никогда больше не разрешит ловить рыбу с лодки. Да и вообще как это будет выглядеть?

Я делаю над собой усилие и решаю выполнить долг и прекратить ужение.

Мне очень жаль. Глушим мотор и совещаемся. Дымок превращается в туман, уже едва можно разглядеть гребни набегающих волн, мы оказываемся внезапно в нереальном мире, в мире призраков. Ничто больше не напоминает о том веселом летнем дне, который окружал нас каких-нибудь полчаса назад. Даже безобидная рябь выглядит сейчас враждебно, возникая из пустоты и исчезая в серой мгле.

Затем мы совершенно выключаем мотор и напряженно вслушиваемся. Может быть, с корабля нам подают сигналы. Но ничего не слышно, кроме легкого шума движения воздуха, когда мы с гребня волны опускаемся вниз. Пытаемся восстановить в памяти, какими курсами мы шли и какие расстояния проделали: надо решать, в каком направлении следует искать наш корабль. Примерно вычисляем курс и заводим мотор. И тут я вспоминаю об удочках. Пока мотор был выключен, приманка ушла в глубину; нам повезло, что леска не запуталась в винте.

Передаю мотор Гейну и вытаскиваю леску. Уже намотал примерно половину лески, как вдруг начала поскрипывать катушка удочки на противоположном борту, затем она завывает так оглушительно, что перекрывает шум мотора. Я бросаю леску и хватаю удочку: она рывками тянет вниз. Антон глушит мотор, я борюсь с отчаянно сопротивляющейся рыбой. Она сидит на блесне и совершенно не хочет вылезать наверх. Временами шнур резко уходит вниз.

Огромная рыбина бьется на другом конце шнура. Она никак не хочет сдаваться и не дает себя вытащить.

Постепенно мы оба устаем. Но рыба устает все-таки больше, чем я. Шнур идет вверх, я выигрываю. Рыба внезапно выныривает на поверхность; примерно в 30 м от лодки мы слышим шум ее прыжка, но увидеть ее не можем: туман за это время совершенно загустел.

Но вот моя рыба, перестав сопротивляться, сдается и наконец дает себя вытащить из воды, поднять в лодку. Рыба оказывается молодым тунцом в 5 фунтов. Ах, если бы нам попался настоящий огромный тунец! Мы же опускали леску на большую глубину, а когда мотор заглох, блесна затонула по меньшей мере на 50- 60 м, а может быть, и больше. Вот где сегодня рыба, вот почему так пусто наверху. Я сержусь на упущенную возможность. Утешают меня только лица Антона и Гейна, которые забыли о тумане и с восторгом разглядывают рыбу. Она, слегка вздрагивая, лежит на дне лодки.

Однако пора вернуться к суровой прозе жизни. Мы продолжаем плыть по молочно-белым Бискайям и не можем различить, где кончается вода и начинается воздух. Сидим, окоченевшие, мокрые, ведем лодку, все время заглушая мотор и прислушиваясь. Различаем на воде следы масла и решаем следовать по ним, хотя уверены, что как раз в этом направлении никак не может оказаться наш корабль, и вдруг до нас доносятся глухие звуки такой знакомой нам сирены.

И вот мы уже качаемся у борта корабля, шлюпбалки медленно втаскивают нашу лодку, мы стоим на палубе, видим озабоченные лица товарищей — и тут только до конца осознаем, какой опасности подвергались. Как чудесно, что мы снова дома, на корабле!

Вечером от тунца «старику» отрезали солидный кусок.

А туман еще двое суток стоял над морем…

(№ 38, 1978)

Авторизованный перевод с немецкого Ю. Мадоры


Богдан Гамера

Хорошая вода

— Ты вот говоришь, что рыбалка с удочкой — это слишком мало для большого приключения. Смотря кто как к этому относится. Хемингуэя ты, конечно, читал, да? Я уж не говорю о повести «Старик и море», а имею в виду рассказы о ловле с удочкой. Читал ли ты их?

— Читал. И еще читал бы и перечитывал. Но, мой милый, то ведь Хемингуэй!

— Вот именно, что то Хемингуэй, то Америка, там все может приключиться, не так ли? Дескать, не то что в нашей северной стране, да? А вот со мной, знаешь, произошел такой небывалый случай, который может приключиться только в нашей стране.

— Ты поймал во-о-от такую рыбу!

— Нет.

— Огромная щука затянула тебя вглубь, а ты схватил ее за уши и выбросил на берег.

— Я поймал одну жалкую плотвичку.

— Ну и что из этого?

— Если хочешь послушать, я тебе расскажу.

— Слушаю, слушаю с большим напряжением.

— Можешь и без напряжения, это уж твое дело. Ну так вот, как тебе известно, наши воды из-за хищнического отношения к рыбному хозяйству, отравления сточными водами и браконьерства остались почти без рыбы. Правда, союз рыболовов взялся за дело, и в некоторых местах это уже чувствуется, но настоящих результатов придется ждать еще много лет. В таких условиях открытие какой-нибудь хорошей воды, где рыба еще клюет, — это сенсация. Один мой приятель открыл такую воду. Не буду подробно объяснять где, потому что тебе это незачем знать. Он мне порассказал о ней таких чудес, что я решил съездить туда. Материал для репортажа найдется в любом месте, а если вдобавок к этому еще удастся хоть раз по-человечески поудить рыбу…

— И пережить большое приключение.

— Да ну… На приключение я не рассчитывал. Хотя, впрочем, каждая рыбалка с удочкой — это приключение. Все дело лишь в том, кто как на это смотрит. До той местности я добрался без труда, но отыскать описанные озерца было не так просто. Какое-то там «кривое озерцо», какие-то «торфяные озерца» и «хорошая вода» — все эти названия, наверное, были придуманы моим приятелем или использовались лишь удильщиками, а для непосвященных людей это были обычные озерки. Наконец мне попался знающий человек. Поднявшись с ним на небольшой холмик, я смог подробно ознакомиться с топографией местности. Он показал, где торфяные озерца, где кривое озерцо, но меня больше всего интересовала хорошая вода.

— Вы видите вон те четыре ольхи, стоящие рядышком?

— Вижу.

— Это там. Только не идите туда прямо, потому что тут такая топь, что и резиновые сапоги не помогут. Вам нужно вернуться и потом пойти направо по тропинке.

Я поблагодарил его и нетерпеливо тронулся в путь. Все в основном соответствовало объяснениям приятеля, только вот он не сказал, что надо столько времени потратить, прежде чем дойдешь до места.

— Но вы там наверняка застанете деда, — добавил мне вдогонку мой любезный информатор. Из его тона явствовало, что эта дополнительная информация имеет какое-то особое значение.

— Какого деда? — спросил я ради приличия.

— Да есть тут у нас один дедушка, который в эту пору всегда сидит над той хорошей водой.

— Ну так я посижу вместе с ним.

— Хе! Это не так просто.

— Почему? — мое нетерпение быстро росло.

— Он вас сразу же спросит: «А членский билет у тебя есть, сынок?»

— Отвечу, что есть.

— «А правила знаешь, сынок?»

— Знаю.

— «Ну так мотай, сынок, на двадцать метров отсюда!» — он прокричал это голосом, изображающим непреклонность и начал смеяться. — А когда вы отойдете на двадцать метров, то там могут клевать только уклейки.

— Уклейка тоже рыба.

— Или ерши.

Я махнул рукой и пошел своей дорогой, хотя этот тип, конечно, сильно омрачил мои надежды. Ба! Только сейчас я вспомнил, что приятель тоже рассказывал об этом странном деде, но тогда мой интерес был сосредоточен на рыбе, а не на дедах, и это у меня выскочило из памяти. Ну, да что делать, раз уж приехал… А может, этого деда удастся уговорить… Я мысленно проверил, все ли у меня при себе, потому что это самая обидная оплошность, когда по рассеянности забудешь какую-нибудь вещь и спохватишься, лишь придя к месту рыбалки. Это все равно что прийти на свидание, а девушки нет, согласен?

Идя по мокрому заливному лугу, я желал деду насморка, спазм желудка, ломоты в костях, вообще чего-нибудь такого, что вынудило бы его остаться сегодня дома.

«Хорошая вода» действительно выглядела многообещающе. Камыш, водяной стрелолист, водяной перец, а самое главное — множество кувшинок, которые в обрывистых местах росли у самого берега. И среди этих зарослей — окна чистой воды, словно специально устроенные здесь.

Деда я увидел издалека. По его позе догадался, что рыба не очень-то клюет. Это, понимаешь ли, сразу можно определить. Так же, как в кинотеатре, глядя на зрителя, можно угадать, интересный это фильм или чепуха. День был, и правда, не особенно хороший, было слишком жарко, но до вечера еще много времени, на закате рыба может расшевелиться. Знаешь, терпение и оптимизм — это две основные черты, без которых настоящий рыболов немыслим. Дед сидел и даже ухом не повел, хотя я уже был в нескольких шагах от него, и он не мог не услышать моего приближения. Может быть, глухой? Да нет же, разве совместимы глухота и рыбалка… Я подошел еще ближе, а он — ни слова.

— Добрый день, — сказал я почти шепотом.

— Добрый день, — шепнул он в ответ.

— Как там рыбки?

Лишь тогда он повернул ко мне свое сморщенное и преисполненное спокойного достоинства лицо.

— А членский билет у тебя есть, сынок?

— Есть.

Он смерил меня пристальным оценивающим взглядом.

— Ну тогда садись и… пусть у тебя удочка от рыбы сломается.

Я вздохнул с таким облегчением, что мне даже неловко стало,

потому что он, очевидно, заметил это. Но здесь, прямо передо мной, среди зарослей кувшинок, было очень соблазнительное «окно», которое и впрямь словно кто-то старательно содержал в нужном для рыбалки состоянии. Уже без нетерпения я стал готовить снасть.

— Как рыба сегодня? — снова заговорил я уже немного посмелее.

— Слабо.

— А вообще-то как здесь?

— По-разному бывает. Иногда наловишь, а иногда только ка- кую-нибудь жалкую плотвичку поймаешь.

— Вы из Варшавы?

Он посмотрел на меня недоброжелательно, но в то же время с плохо скрываемым любопытством.

— Откуда ты это знаешь, сынок?

— Да так… угадываю… — я смутился: не мог ведь я признаться ему, что мне для этого достаточно было услышать «жалкую плот- вишку», возможно, это его задело бы.

— А ты, сынок, тоже из Варшавы?

— Тоже. Мне приятель по нарассказал, что тут такая хорошая вода, вот я и решил проверить, попытать счастья.

Он не шел на разговор. Я уже успел приготовить обе удочки, измерить глубину своего «окна», забросить одну удочку на самое дно, а вторую — на две трети глубины, как раз под ту самую «жалкую плотвишку», закурить сигарету, а он все ни слова. Только отрицательно покрутил головой, когда я хотел его угостить.

Где-то недалеко прогремел выстрел. Мальки, как искры, брызнули из воды, мутя ее зеркально-спокойную поверхность. Над нашими головами пролетела стая спугнутых уток. Какая же это красивая мелодия — свист их крыльев!

— Пугают рыбу, разбойники окаянные… — проворчал дед.

Я ничего не ответил на это, потому что я такой же заядлый охотник, как и удильщик. Употребленный стариком эпитет задел меня: пожалуй, я не столько обиделся, сколько сознавал бессмысленность этого ворчания, но спорить было некогда — поплавки уже не воде.

Уголком глаза я заметил, что дед проворно потянулся к удочке; я моментально перевел взгляд на его поплавок — поплавка не было. Натянутая леска стремительно рассекала воду, двигаясь в моем направлении. В сердце шевельнулась зависть. Не такая обыкновенная человеческая зависть, а… одни назвали бы ее маньяческой, другие — спортивной. Не могла уж эта тварь схватить мой крючок в знак приветствия и в оправдание всего того, что расписывал мой приятель… Дед держал удилище со спокойствием чемпиона и равномерно наматывал леску на катушку. По-видимому, все-таки это не такой экземпляр, который надо подтягивать по- особому, время от времени ослабляя леску, и брать измором. И действительно, разрезающая воду леска описала крутую дугу и начала приближаться к деду. Через пару секунд прямо около его ног на поверхность высунулась голова язя. Дед достал сачок и плавным безошибочным движением извлек рыбу из воды. Язь так, на глазок, не меньше чем килограммовый. Еще раз зашевелилось чувство зависти, а потом в сердце вселилась надежда — стало быть, что-то будет…

Я бросил короткий взгляд на свои поплавки — спокойствие и снова стал смотреть на деда. Этот человек как-то странно меня интересовал. Вот ведь не раз приходилось сидеть над водой рядом с незнакомым рыболовом, обменяешься несколькими фразами насчет рыбок — и конец. Ну уж от силы еще пару пустяковых слов добавишь. А тут мне все время казалось, что я должен ска- зат ему что-то интересное. Может, давало себя знать какое-то подсознательное чувство благодарности за то, что он меня не прогнал, правда?

Дед очень осторожно отцепил рыбу с крючка, вытащил из воды сетку, точнее говоря, лишь верхнюю ее часть. Что-то у него там сильно плескалось. Чудаку не нравится, что ему завидуют. Он ловко всунул новую добычу, опустил сетку и стал насаживать новую приманку.

— На что вы ловите? — спросил я опять-таки с полным спокойствием, чтобы он не почувствовал, что я все-таки ему завидую.

— На тесто.

— Картошка, булка, желток, да?

Он не ответил. Справившись с насадкой, он забросил ее точно в то же самое место. Уселся так же, как сидел и раньше. С ним не очень-то разболтаешься. Я почувствовал, что помимо этого несерьезного желания сказать ему что-то во мне пробудилось журналистское любопытство. Такие типы иногда могут многое знать, многое рассказать — потому он и неохотно разговаривает; но ничего не поделаешь, ведь не буду же я ему в самое нутро удочку закидывать. В конце концов в этой обстановке главным предметом моего интереса должны быть поплавки. Правда, они стоят и даже не шелохнутся, но ведь неисповедимы пути господни. Вот ушел бы этот старикан отсюда, я бы тогда перебрался на его место.

— Давно я был в Варшаве, — заговорил он неожиданно. — В сорок пятом.

— Ого! — воскликнул я наверняка слишком громко. — Значит, вы понятия не имеете, как выглядит Варшава. Где вы жили?

— На Воле.

— Я Волю знаю, как свои пять пальцев, ей-богу. Но сейчас уже не помню, что было на Воле в сорок пятом.

— Развалины… — буркнул он.

— Развалины-то развалины, всюду были развалины, и теперь уж только это и помнится, что кругом были развалины. А где что в свое время было, где и когда что выстроили — все это сейчас уже стерлось в памяти. Были развалины, а сейчас есть красивый город, и если захочется человеку что-нибудь вспомнить, то приходится лезть в альбомы, в хроники. Э-э! Знаете, какая теперь Воля: трасса Восток — Запад, универмаг большущий, жилые кварталы…

— Слишком много говоришь над водой, сынок, — прервал он меня жестко. — И слишком громко. Рыба пугается.

Его мрачность вызвала во мне дух упрямства.

— Ну, знаете ли, любезный! — закричал я. — Над водой не говори, потому что рыбу спугнешь, дома не говори, потому что жена говорит. Должен же человек когда-нибудь выговориться.

— Неужели это так плохо, когда жена дома разговаривает?

— А хорошо, что ли?

— Попробовал бы ты остаться без жены.

Он сказал это таким тоном, что моя веселость погасла, как светлячок.

— Э-эх, попробовал бы ты, сынок, остаться без жены, — повторил он. — У меня две было… точнее говоря, одна, но можно сказать, что и вторая была женой. А теперь у меня нет никого. Было у меня трое детей, а теперь никого нет. Та, первая, законная, погибла как раз на Воле, во время восстания. И дети тоже.

— Мой отец тоже погиб во время восстания.

— Вот видишь, сынок. Отец иной раз хоть и отлупит, а когда его нет… Жена болтает, дети озорничают, ну а когда их нет… Глядел бы на луну, да и выл бы. Ты слышал когда-нибудь, как человек воет? Нет. А я выл. Два раза. Первый раз там, на Воле, на развалинах. Такова уж была могила моей жены и моих детей. А второй раз пять лет спустя на пороге своего дома. Смотрел на луну и выл. Иногда человеку только это и остается…

Он вдруг замолчал, а я испугался: ведь после такого вступления нельзя человека за язык тянуть, а если же сам он ничего больше не скажет, то я упущу что-то важное.

Однако немного погодя он снова заговорил:

— И вдобавок ко всему я еще собаку убил.

При этом я почувствовал облегчение. Я уже понял, что он должен излить душу. На него нашло, а мне это только и нужно.

— Ну собака по сравнению со всем тем… — я произнес это нейтральным тоном, просто так, чтобы поддержать разговор и в то же время не испортить деду настроения.

— Не, сынок, не скажи. Собака собаке рознь, так же как и человек человеку рознь. Знаешь, сынок, после того как во время восстания погибли моя жена и мои дети, я и сам повыл на развалинах, под которыми они лежали, я старался лезть туда, где скорее всего можно было получить пулю в лоб. И хоть бы что. Кончилось тем, что после переговоров Комаровского с фон Желев- ским тех, кто не остался под развалинами, вывезли, гоняли, как крыс, ногтями давили, как вшей. А те, кто и это пекло выдержал, дождались солдат с красными звездами и снова смогли почувствовать себя людьми. Добрался я, сынок, до Варшавы, и что же? Была бы уж там хоть могила жены и детей. А то только развалины да смрад, а смрад от всех трупов одинаковый. Уехал я, потому как был никому не нужен и себе не нужен.

— Почему же? — прервал я осторожно. — Можно было остаться и взяться за работу.

— Только не там! — запротестовал он. — Я боялся, сынок, понимаешь, боялся. Потому что уж если б я решился взяться за расчистку развалин, то мне надо было бы делать это именно там, на Воле. А если бы я вдруг из-под развалин вытянул лоскут ее платья или же детский ботинок, что тогда? Что дальше-то? Боялся я, понимаешь? Ну, понимаешь?

— Понимаю.

— Вот видишь… Потому я и уехал оттуда. Но я еще не был стар, жизнь требовала своего. Жизнь — это паскудная сила, сынок… Встретил я женщину такую же одинокую, как и сам, которая тоже немножко в жизни повыла. Хорошая, добрая, порядочная. Правда, с той, первой, не сравнишь, но ведь той-то не было… Я уже и через Красный Крест разыскивал, и все, конечно, без толку… Со второй мы даже не вступали в брак, потому что она хотела венчаться в костеле, а я не хотел костельного брака, впрочем… разве венец людей связывает? Нашел я жилье, нашел работу, и так постепенно все как-то просветлело. Жизнь — это паскудная сила. Казалось бы, уже все исковеркано, а тут на тебе — срослось, как-то затянулось… Она мне понравилась. Друг другу мы полюбились, и притом очень. Правда, к той я даже на брюхе пополз бы, но ведь ничего не поделаешь: той не было. Приблудила к нам собака, великолепная немецкая овчарка. Жена назвала ее Блэком. Странно, но она не хотела сказать, почему так назвала. Потом жена принесла еще кота. В праздничные дни, а зачастую и после работы, я выбирался на рыбалку — тогда ведь, сынок, еще было что ловить, не то что нынче. И вот однажды, в сорок девятом, в августе, вот так, как сейчас, возвращаюсь я с уловом домой поздним вечером, при луне, стучусь в дверь — никакого ответа. А жили мы в небольшом домике с садиком. Блэк лает, а жена двери не открывает. Из дому никуда не вышла, потому что в комнате свет горит и ключ торчит в замке. Я стучу все сильней и сильней, думаю, может быть, уснула, но все без толку. Ни ответа, ни привета. Вышиб я тогда дверь. Блэк подскакивает ко мне, хвостом виляет, а вся морда у него в крови. Вхожу в комнату, а жена лежит под окном, горло у нее перегрызено. Уже холодная. Купила себе, сынок, материалу на пижаму, в полоску. В тот вечер закончила шитье и примерила. В той пижаме и лежала с перегрызенным горлом.

Я почувствовал себя так, словно и мне что-то перегрызает горло.

— А Блэк хвостом машет, смотрит мне в глаза и похвалы ждет. Наш любимый Блэк. И ты бы ведь, сынок, завыл?

Он помолчал с минуту, наверное, чтобы дать мне время для принятия решения — выть или не выть.

— И мне пришлось его убить… А знаешь, сынок, за что?

— Ну… так ясно же… — пробормотал я.

— Да, за жену убил, но можно ли было пса за это винить? Разве pro надо было винить? Люди его так обучили. Что ж, выходит, он должен был оказаться умнее людей и не доверять людям? Разве он мог знать, что и другие люди есть на свете? Ведь это всего-навсего собака. Так знаешь, за что?

— Ну… потому что это был эсэсовский пес.

— Да.

— Опасный.

— Да что там, опасный-опасный! — он сердито махнул рукой. — Из-за того, что опасный, так то милиционер хотел его застрелить. А я сказал: нет, я сам! Знаешь, за что? За то, что он мне в глаза заглядывал, хвостом вилял и похвалы ждал. За то, что он меня принимал за такого же, как те, кто его воспитал и обучил. За это сынок.

Он вытащил сетку с рыбами на берег. Я лишь теперь увидел, что улов у него богатый. Несколько отличных язей, лещ величиной со сковородку, плотва крупная. Он извлек из сетки леща. Внимательно посмотрел ему в глаза, а когда лещ изо всех сил стал бить хвостом, бросил его в воду. Вынул язя, и сцена повторилась. И еще раз, и еще раз.

— Что же вы делаете?! — я не мог удержаться от этого возгласа.

— То, что видишь, сынок, — ответил он спокойно.

— Наловили, а теперь выбрасываете?

— Рыба глупа. Пока не нарвалась на крючок, бросается на любую наживку. Если не она сама, не ее папа, не ее мама никогда не нарывались на крючок, то нет в ней осторожности. Ты, сынок, наверное, знаешь о наследственности. Поколение поколению передает свой опыт. И потомство таких родителей, которые попробовали крючок, уж на какую попало приманку не польстится. А люди придумывают все новые и новые приманки. Рыбу нужно учить, чтобы она сама набиралась опыта и передавала его потомству. Я себе оставляю лишь сильно покалеченных, которые иначе только мучились бы, а здоровые пусть себе уплывают и на ус наматывают. Вот так, сынок…

Чудак…

Тут я то ли краем глаза увидел, то ли шестым чувством почувствовал, что с одним из моих поплавков что-то происходит. Нужно было сосредоточить все внимание на этом главном предмете интереса. Тьфу… это будет всего-навсего плотва. «Жалкую плотвишку вытащу, — подумал я машинально. — Ну, да ладно, и она пригодится…»

— До свидания, — услышал я прямо над ухом.

Я повернулся, чтобы как можно сердечней ответить деду. Он протянул мне руку на прощание. Я поспешно пожал ее, буркнул свою фамилию — и снова к основному объекту…

— Как ты сказал, сынок? — услышал я из-за спины нетерпеливый голос.

— Ширковский.

— А как звать тебя?

— Хенрык.

— Есть у тебя брат Эдэк и сестра Зися?

— Есть, — ответил я нетерпеливо, потому что рыба клевала все азартнее и азартнее, нельзя было прозевать момент подсечки, а старик все сильнее повышал голос — еще спугнет мне рыбу. Но откуда он знает, что Зися, а не Зося?

— А мать, мать? — он дышал над моим ухом. — Хелена?

— Хелена.

— Жива?!

— Жива.

— Сынок!!

На этот раз он произнес это таким тоном, что меня охватило волнение. И лишь только тогда я заглянул в его глаза, озаренные последними лучами заходящего солнца.

(№ 40, 1980)

Перевод с польского В. Честного


Уильям Хиллен

Радужная форель на озере Дивном

Автор книги «Черная река», из которой взят этот очерк, — сотрудник канадской Службы рыбы и дичи. У. Хиллен — опытный охотник и рыболов, хороший знаток географии края, жизни и быта индейцев.

Гроза, выкованная по всем правилам кузнечного ремесла, неотвратимо подкатывалась. Ливневые облака громоздились в виде наковальни, которая неслась на нас, гоня перед собой бурлящий облачный вал. Над пачками черных крыш высилась колоннада с обманчиво белыми капителями. Выпущенная на тихоокеанские просторы буря мчалась на восток. Сквозь налетевшие тучи послышался рокот далекого грома, и от склонов гор отразились раскаты взрывов. Все замерло в ожидании.

— Нас будут лечить электрошоком, — предсказал Слим.

— Может, остановимся? — предложил я. Добраться к Чайни- Фолз до темноты мы не успевали, но могли бы натянуть палатку, пока не начался ливень.

— Ручей Дивного озера здесь, — сказал Чарли. — Лошадям жратвы от пуза.

Небольшой, но до краев полный ручеек пересекал дорогу, тек вдоль поросшей тополями равнины, спускался по ерику на другую равнину и там впадал в окаймленное лугами озеро. В невысокой осиново-березовой рощице мы нашли хорошее место. Молнии раскалывали небо над головой. Дождь лил как из ведра. Град барабанил по брезенту с оглушительным грохотом. Из черного фундамента бури высунулась зазубренная вилка, и, потыкав в купу деревьев неподалеку, наполнила воздух озоном.

— Время засечь успел? — спросил я.

— Мы в самом безопасном месте.

— Может, попытать счастья на Дивном, когда немного утихнет? Минни тут сетью десятифунтовиков брала.

— А чего ждать? Плащи у нас есть.

— Плохое место при молнии, — предостерег Чарли. — Большая гроза!

— Ладно, обождем немного, — уступил Слим.

Чтобы не терять времени, мы решили пока что ознакомиться с обликом этой малоизвестной местности по топографической карте и аэрофотоснимкам, сделанным с шестикилометровой высоты. На обширном пространстве оледенение выдолбило углубления для сотен больших и малых озер, раскиданных по плоскогорьям Нечако и Фрейзера. Цепь озерков шла вдоль южного склона Тополиной горы.

— В них во всех должна быть форель, — сказал Слим. — Мы пошли на озеро. Чарли, пойдешь?

— Нет. Пока в палатке побуду. Минни говорит — плот на той стороне, у луга.

Гроза поутихла, и мы отправились в путь. Лошадиную тропу затопили бобры, и мы пошли по кромке леса. Километрах в трех под склонами, поросшими тополями, березами и редкими соснами, лежало озеро. Тишину нарушала только выпрыгивающая из воды форель. Мы приготовили поплавочные удочки с тяжелыми поводками.

Плот Минни оказался типичным индейским плотом — продолговатым, узким, легким в управлении. Я подвел его к месту, откуда уже можно было добраться до выныривающих рыб, — над отмелью, где форель пряталась в камышах. Не успел Слим закинуть леску, как из прозрачной воды выскочила огромная радужная форель, схватила муху с первого удара, сделала четыре быстрых прыжка и ушла под водой на простор.

— Она утащила мою наживку! — пожаловался Слим. Увидев, как забурлила вода от поднимающейся форели, я хлестнул удочкой, и муха повисла над водой в самое время. Рыба подскочила, прошлась на хвосте по воде, отряхнулась, снова подпрыгнула и бросилась в глубину позади плота. Я чуть не остался без пальца. Форель замедлила ход, утащив только половину запаса лески. Слим греб следом за рыбой, а я потихоньку подводил ее к краю плота, где Слим поймал ее сеткой.

— Фунтов девять-десять, — объявил он перед тем, как снять рыбу с крючка. — Здоровая и жирная.

Мы вернулись на отмель, но ветерок повернул на сто восемьдесят градусов, и прыгунов больше не было. Слим закидывал удочку снова и снова. Я наладил катушку с донной удочкой и протянул ему. Он забросил больше двадцати метров лески, дал ей погрузиться и стал медленно сматывать. Я удерживал плот неподвижным у края обрыва.

Наживка была уже почти у плота, когда вдруг ее схватила рыба. Сняв форель с крючка, мы прикинули, что в ней должно быть фунтов одиннадцать-дьснадцать. Как и первая, это была крепкая и сильная рыба.

Крупную форель мы со Слимом обычно берем сачком. Это лучше для рыбы, которую не приходится вконец изматывать, прежде чем снять с крючка. Даже действуя с предельной осторожностью, иной раз мы вынуждены помогать рыбе прийти в себя, пока она наберет кислорода и восстановит силы, чтобы уплыть. Если у нее нет кровотечения или ушиба внутренних органов, она все равно выживет. От потери крови рыба гибнет. Рыболовы на живца, особенно специалисты по кетовой икре, часто обнаруживают, что крючок вонзился в верхнюю часть желудка. Именно в этом случае рыба теряет много крови.

Ветер, который за всю грозу был не больше пяти узлов, опять повернул на сто восемьдесят градусов, и рыба снова начала искать корм на поверхности. Но черные полосы дождя молотили воду, молния била в вершину горы и целилась вилкой в гнездо скопы. На озере было небезопасно. Мы пристали к берегу и разожгли костер.

Сэк появился из-за сосен и присоединился к нам, отряхнувшись и окутав нас скунсовой атмосферой. На прошлой неделе, обследуя пенек, он напоролся на скунса, который тут же «надушил» его. Я окунул пса в томатный сок, выкупал его с мылом, а потом опрыскал дезодорантом, но в мокром виде он по-прежнему распространял запах скунса, висевший над ним, как облако.

— Фу, как от тебя несет, — сказал я Сэку. Тот серьезно оглядел себя и поднял на меня взгляд, говоривший: «Что поделаешь, я и сам себя едва выношу».

Гроза длилась полчаса. Потом мы удили ниже по озеру то с донной, то с поплавочной удочкой, и всякий раз успешно. Ни один вид спорта не заменит рыбной ловли! Ею можно заниматься в любое время, были бы только досуг и желание. Не надо ждать, пока устоится погода, пока потеплеет или похолодает или пока начальник уедет по делам. Стихии влияют на рыбную ловлю, но сидеть на привязи из-за того, что одна из них проявляется не в полном соответствии с нашими планами, — значит попусту тратить драгоценные часы.

Удочка с наживкой, катушка, леска составляют единую снасть, все части которой пригнаны друг к другу. Мне больше всего нравится удилище из расщепленного бамбука, но хорошее пластмассовое я предпочту плохому бамбуковому, хотя, ясное дело, пластмасса с бамбуком не идет ни в какое сравнение. Удилище должно быть прочным, с упругим концом, быстро возвращающимся в исходное положение. Движение должно почти равномерно передаваться по всей длине, от конца к черенку. Хорошая удочка закидывается без усилий. За хорошей удочкой, даже пластмассовой, надо ухаживать любовно. Большинство рыболовов скорее дадут взаймы свою невесту, чем удочку. Я никогда не укладываю влажную удочку в плотно закрывающийся чемодан: от сочетания жары и сырости удочка быстро «сварится» — потеряет упругость, расклеится, станет ломкой. Катушка должна быть легкой, но не хлипкой, и большой, чтобы кроме основной лески с приманкой на ней уместился хороший запас лески. Я ловлю на муху стальноголового лосося и форель; у меня две катушки «харди» разного размера, обе с запасным барабаном. Некоторые рыболовы берут по два комплекта снастей, но, как и у ружья, у каждой снасти свои особенности, так что все равно привыкнешь к какой- то одной, и она станет любимой. Из лесок я предпочитаю крученую и для поплавочной, и для донной удочки. На катушках у меня укреплены поплавки, на запасных катушках грузила, и, когда нужно, я быстро меняю катушки.

При таком снаряжении мои расходы минимальны. Поводки у меня трехметровые, и они недороги. На наживки некоторые тратят много денег, но это не обязательно. Лучше потратить эти деньги на крючки. Трудность насадки на самом деле преувеличена, даже новичок может привязать муху на хороший крючок.

Помимо снаряжения рыболову нужно знать насекомых. Хороший рыболов на муху умеет приспосабливаться к обстоятельствам. Он определяет, почему рыбу не трогают его ухищрения, и меняет подход. Он знает, между прочим, что в ручьях и озерах форель питается живущими в воде личинками крылатых насекомых, а также насекомыми, которые проводят под водой всю жизнь. Временами каких-то личинок становится особенно много, и тогда рыбе под водой раздолье. Еще он знает, что радужная форель, бывает, роет носом землю, выкапывая со дна озера всевозможный корм, особенно на мелководье с мергельным дном или таким дном, какое любят гагары. Личинки стрекоз, поденок, веснянок, ручейников, мелкие улитки и пиявки, а также креветки, зарывшиеся в донный хлам после любовных похождений, — все идет на корм рыбе.

Я стараюсь как можно больше узнать об озере, на котором ужу, и о его окрестностях, о том, что происходит в воде, что за твари ползут на берег, кто летает над водой, что в желудке у рыбы. Рыболов, не интересующийся этими мелочами, проторчат попусту у воды в самые благоприятные дни. Кое-что можно узнать ночью, просветив мощным фонарем трех-шестиметровую водную толщу до дна. Нужно только пошебуршить дно шестом — личинки и пиявки сразу же заползают, и тогда можно будет придумать, с какого бока подбираться к рыбе, у которой природного корма хоть отбавляй, — конечно, если озеро не изгажено промышленными отходами.

Летом на иных озерах бывают дни, когда рыба словно пропала. Может, у нее «разгрузочный день» и она сидит на одном планктоне? На самом деле рыба, конечно, есть, по крайней мере в наших озерах. Чем же кормятся эти скользкие твари? Не обращайте внимания на пессимистов, говорящих, что рыба ушла, что жарко, что рыбы нет. Подойдите к делу творчески: налаживайте удочку, поводите Муху, приспосабливайтесь к жизни как она есть. Например, подвяжите побольше грузил, чтобы дойти до термоклина, особенно в середине лета, когда озеро гладкое, как стекло.

Ловля на личинку донной удочкой покажется новичкам непонятным новшеством, но ветеран оценит это изобретение. Педант, который принципиально ловит только на сухую муху и должен, хоть убей, увидеть, как бурлит вода и форель поднимается на поверхность, не поймет, в чем прелесть такой ловли, когда наживку погружают чуть ли не до самого дна и потихоньку ведут.

Пожалуй, для души в этом меньше отрады, чем при ловле на сухую муху. Во всяком случае, такая ловля закаляет терпение, так как при ней нельзя торопиться снова забрасывать. И она развивает у рыболова тонкость осязания, — ведь форель, иногда выплевывает наживку в мгновение ока.

В озерах, где удишь, стоя на якоре под обрывом, над зарослями водорослей, над отмелью или рифом, мне не нравится «быстрая» донная удочка, которую трудно контролировать, когда вытаскиваешь. Она погружается слишком быстро и часто цепляется за дно или запутывается в водорослях. Мне больше по вкусу средняя скорость, когда леска идет на дно без остановки, но легко возвращается и с дальних, и с близких расстояний. «Быстрая» хороша только для стальноголовых лососей и мальмы.

Возможность забрасывать смело и далеко — большое преимущество. Точная и деликатная подача наживки здесь не так важна, как в ловле на сухую муху. Пробным запросом обычно можно выяснить, на какой глубине пасется рыба. Иногда это каких- нибудь несколько футов. В кристально чистом озере видно, как погружается наживка, как рыба ходит на глубине, и можно прикинуть, за сколько времени леска достигнет того или иного уровня.

Для донного ужения очень хороши наживки на больших тяжелых крючках — № 4 или № 6, можно даже брать крючки с утяжеленным цевьем. Хороши черные, желтые, оранжевые и зеленые мухи как целые и в полном оперении, так и малость общипанные. Их легко прикрепить, и рыба почти всегда на них клюет. «Креветка», «доктор Спрэгли», «пиявка», черные или темно- коричневые, а также водные насекомые вроде гребляков тоже хороши. Но дело не в названиях. Лучше говорить о типах наживок. Сам я едва ли сумею определить два десятка мух без ошибки, да и вряд ли все они найдутся в моих коробках с наживками.

В рыбной ловле, как и на охоте, самое приятное выслеживать и подкармливать. Просто прийти на водоем или стать на якорь над отмелью и начать удить — мне не интересно. Я люблю выбрать себе жертву и постараться выловить именно ее, особенно когда ужу в небольшом озере, где живет несколько увертливых крупных рыбин. Таких рыб я запоминаю надолго.

Иногда я ловлю на одном озере, куда входишь через изогнутую заводь, настолько заросшую лилиями, что, кажется, байдарке туда не пробраться. По сути, это пруд метров четыреста в ширину. Береговой откос круто уходит в глубину метров на двенадцать. Ручеек, текущий из поросшего тополями и елями болота, никогда не пересыхает, и в нем достаточно места и гравия для небольшого нерестилища. В этом озере водятся рыбы фунтов на десять-пятнадцать. Мы с доктором Бэйкером открыли его много лет назад и из года в год независимо друг от друга ходили туда за форелью.

Люблю сначала посидеть в лодке у края воды, разглядеть внимательно все вокруг и только потом забросить леску. Сознательное мышление отключается, и в душу входит мирная жизнь пруда, но, если всплывет форель, я ее замечу: обычно это одна-две рыбы…

Помню, как-то весной я сидел там, погруженный в созерцание. На берегу появилась лосиха с крошечным новорожденным теленком. На озере были гоголи, ушастые поганки и малые гоголи — всех по паре. В камышах бранились трупиалы, в лесу барабанили воротничковые рябчики, причитал козодой, выпь скрипела, как водокачка.

В камышах форель поедала стрекоз. Я наблюдал за прыжками этой рыбы почти до вечера. Через полчаса стемнеет. Форель возобновила взлеты. Я осмотрел ярко-голубую полосатую муху «белый медведь» на крючке № 2 с длинным цевьем. Наживка потрепанная, слишком крупная, экзотическая. Хороша для показа, для беседы рыболовов, только не в воде. Вещь завораживающая, подошла бы, пожалуй, для людоедки-мальмы, дремлющей на дне пруда и пожирающей все, что попадется на глаза. Я привел в порядок муху, подострил крючок, привязал наживку.

Выскользнув из своей засады, я отмотал метров двадцать лески, оставив немного в запасе, и начал ждать. Рыба поднялась около лилий. Подаю наживку, форель буравит воду, но крючок засел крепко. Рыба едва не погубила меня и мою лодку на затонувшей коряге, а потом проволокла сквозь заросли лилий в заводь. В конце концов я вытащил ее сачком, прикинул на руке, сколько весит, а затем выпустил на волю…

— Поздно уже, и я с голоду подыхаю, — напоминаю я Слиму в третий раз.

— Ладно. Шабаш. А то я здесь готов хоть неделю торчать.

Широкий плотный лось ростом этак на метр тридцать рысцой

пересекает луг, грузная складка кожи на шее раскачивается из стороны в сторону. На рогах все еще приклеены полоски бархата.

— Неплохо бы такого заложить в морозильник, — говорит Слим. — Ничего, вертелу по нему недолго скучать.

Хитро придумала природа. В гон лось-самец почти ничего не ест, хотя бродит без устали в поисках коровы. К ранней зиме он не успеет запасти ни грамма жира, если же осень протянется, то к декабрю лось будет опять в форме. В брачный сезон, когда лось возбужден и плохо соображает, охотиться на него легче, но бить на мясо его нужно в августе или в самом начале сентября. Поэтому в отдаленных районах охоту на лосей открывают рано.

— Есть новости, Чарли?

— Лошади малость разбрелись. На ночь поближе поставлю.

Слоисто-дождевые облака после грозы рассеивались, начинали поблескивать звезды. От костра, разведенного Чарли, дышало уютом. Аромат рома, разбавленного водой Дивного ручья, мягко вписывался в благоухание ночи. Мы жарили мясо на ивовых угольях, тушили собранные в котловине грибы. Сэк съел четырехфунтовую форель и сгрыз в порошок кости от жаркого. А похом настал и черед гагачьего спальника. Дождик постукивал по брезенту. Шуршали камыши. Радужная форель плескалась в берилловых водах.

(№ 42, 1982)

Перевод с английского Н. Перлиной

Понравилась статья? Поделиться с друзьями:
Добавить комментарий

;-) :| :x :twisted: :smile: :shock: :sad: :roll: :razz: :oops: :o :mrgreen: :lol: :idea: :grin: :evil: :cry: :cool: :arrow: :???: :?: :!: