Буланка

Буланка

Повесть
1

Лейтенант Шабунин принимал роту. Не так давно он окончил военное училище и, прослужив немного в запасном полку, подал рапорт с просьбой перевести его в действующую армию. Но пока рапорт ходил по инстанциям, пока пришло направление и он, скитаясь по военным дорогам, разыскал свою новую часть далеко в Румынии, война кончилась. На стволы пулеметов надели примятые чехлы, смазали замки пушек.

«Эх, жаль!» — сказал себе Владимир Шабунин и подумал о своем возрасте, что как раз поделил людей на тех, кто воевал и кого не взяли на фронт по недостатку лет.

Правда, кое-кто и из его сверстников успел опалить себя огнем войны, и, если б не училище, он наверняка бы еще успел. Но Владимир не жалел о том, что учился. С военным образованием как-то тверже и основательней чувствуешь себя в армии. Да, видимо, и на войне.

Как положено по уставу, Шабунин обошел строй, выслушал доклады взводных и хотел было со старшиною осматривать материальную часть роты, как его остановили.

— Товарищ лейтенант, разреши обратица?

Шабунин круто повернулся. Перед ним, отдавая честь, замер боец небольшого роста с одной лычкой на мятых погонах и двумя медалями на груди. Колодочки медалей были потерты и засалены, лычки погон оттопыривались скобками. Лицо скрывал матерчатый козырек фуражки. Лишь по бокам из-под фуражки округло выдвигались широкие скулы.

— Ефрейтор Нигматуллин! — отрекомендовался он.

В штабе дивизии Шабунина предупреждали о том, что разведчики, куда его назначили командиром, народ острый и что ему, новичку, не знающему, как «пахнет порох», туго придется с бывалыми, всю войну прошедшими с боями людьми.

— Ну… что вы хотели?.. — сдержанно, придавая голосу официальный тон, спросил Шабунин.

— Как приказал? Куда моя пойдет?

Ефрейтор все так же держал у скулы ладонь. Смотрел себе под ноги.

Лейтенант глянул украдкой на роту — озорные огоньки блеснули в глазах разведчиков. Лишь то, что они находились в строю, как показалось Шабунину, удерживало их лица от улыбок.

— Стать на место! — приказал Шабунин как можно строже.

Ему не понравилось и то, как ефрейтор обратился к нему на «ты», как он отдавал честь, приложив согнутую ладонь не к фуражке, а ниже — к скуле, и то, как испытующе смотрели в этот момент на него, нового командира, разведчики. Да и вообще: почему и зачем он к нему обратился?

Нигматуллин неумело, будто и дня не прослужил в армии, но старательно развернулся, отмерил два шага назад и, загребая сапогами пыль, снова развернулся кругом. Правую руку он все так же держал у скулы.

Что-то комичное было в этой приземистой и мешковатой фигуре: и длинная, чуть ли не до коленей, гимнастерка, и трофейные, с широкими голенищами сапоги, и насунутая на глаза фуражка с матерчатым козырьком.

— Это ординарец нашего командира, товарищ лейтенант, — объяснил старшина Орлов, сопровождающий Шабунина.

— Бывшего, — уточнил Шабунин.

— Павшего смертью храбрых при освобождении города Праги, — поправил старшина, и Владимир Шабунин осекся.

Весь остаток дня он ходил по расположению с нехорошим осадком на душе, доклад старшины о том, сколько в роте пулеметов и автоматов, карабинов и винтовок, продовольствия и снаряжения, слушал невнимательно. Думал о том, как встретили его разведчики. Ничего хорошего такая встреча не предвещала.

Его раздражало все: и ординарец, неотступно шагающий за спиной, и старшина Орлов, беспрестанно, будто нарочно, мигающий глазами (мигал-то он, наверное, от контузии), и все это скопление повозок, лошадей, духота жаркого дня. Почему-то захотелось к чему-нибудь придраться — так гладко и ладно все у них, разведчиков, шло. Взял из повозки винтовку, выдернул затвор. Вскинул перед собой, приложил дулом к глазу. Увидел, как в глубине, на самом краю отверстия, плавает в ореоле винтовой нарезки чистое солнышко. От винтовых нарезов солнышко медленно вращалось. И хотя бы где соринка! Или крапинка ржавчины! Лишь выбрасыватель патронов матовой капелькой прилепился сбоку. Видно, готовилась рота к встрече нового командира основательно.

Старшина чуть заметно улыбнулся. Снял фуражку, вытер платком пот с бритой головы. Потом, тем же платком, протер клеенку внутри фуражки. И это показалось Владимиру Шабунину недопустимой вольностью в его присутствии. А тот как ни в чем не бывало продолжал перечислять, сколько в хозяйстве заплечных термосов и кухонных котлов, упряжи и брезентов, повозок и лошадей:

— В роте тридцать восемь лошадей. Из них двадцать четыре верховых и четырнадцать упряжных…

— Двадцать пят верховой и тринадцат упряжной,— поправил его Нигматуллин.

Все это время ординарец молчал и незаметно шагал сзади. Но как только старшина заговорил о лошадях, выступил наперед, необычно засуетился. Орлов недовольно посмотрел на него.

«Да какое это имеет значение!» — мысленно возмутился Шабунин и закончил осмотр.

На лошадей он не обратил внимания, в училище приходилось заниматься техникой. Потому не думал, что будет иметь дело с конной тягой. Прошел мимо повозок, посмотрел на солнце.

Солнце клонилось к горизонту. У самой земли оно потускнело и разделилось тонкой, в нож, тучкой пополам. Так и садилось, перерезанное надвое.

Как-то неожиданно вышло, что радость ожидания сменилась разочарованием. И он пожалел, что попал к разведчикам. С облегчением подумал, что скоро ночь, и он повалится на койку, и отдохнет от нелегкого, в полторы недели пути, и забудется на время от всего, что так неприятно подействовало на него здесь.

2

Отдохнуть ему не пришлось. Правда, заснул он сразу, только ухо приложил к подушке. Но его разбудили.

Точно по тревоге в училище, Шабунин вскочил и, соображая, где находится и кто перед ним, опустился на кровать, стараясь придать своему лицу особую, командирскую важность.

— Штап вызыват, — повторил Нигматуллин как-то виновато, по-отцовски, точно извиняясь за то, что вот пришлось побеспокоить.

Он стоял рядом, опустив руки. Слабый свет из соседней комнаты выделял его неострый подбородок, приплюснутый нос, маленькие, в узких прорезях век глаза.

Отпустив ординарца, Владимир начал живо одеваться. Сразу обнаружил: одежда приведена в порядок, сапоги начищены и поставлены рядышком — даже носки подровнены, как в строю. Вышел в коридор, увидел Нигматуллина. Ординарец сидел на скамейке и чинил уздечку. На его коленях лежал фартук из мешковины, в руке остро блестел кончик шила. Голову он держал вниз, короткие редкие волосы были зачесаны от макушки во все стороны. «Вот», — говорили, стесняясь такого невинного занятия, его узкие монгольские глаза.

Владимир прошел мимо, показав, что его это не интересует.

Штаб дивизии находился недалеко в двухэтажном фермерском особняке с остроконечной черепичной крышей. Шабунин назвал пароль, предъявил документы и, поднявшись по ступенькам, вошел в просторный зал, залитый светом. Сел подальше, у открытого окна.

Легкими парусами надувались гардины, свежий воздух мешал запахи луговых трав и бензина. У горизонта, на дороге, медленно двигались легкими шариками огоньки машин. Внизу, во дворе, открыто чиркали зажигалками курильщики. Под навесом ремонтировали «виллис». Время от времени кто-то переносил в руках яркую, на длинном шнуре лампочку. То, что не было светомаскировки, еще раз напоминало: война кончилась. Все свершилось без него. И, глядя на офицеров, которые собрались тут, на их кители и гимнастерки, отяжеленные благородным металлом орденов и медалей, втайне завидовал им. Он вспомнил, как встретили его разведчики в роте, как смерили снизу доверху оценивающим взглядом его новенькую форму с начищенными пуговицами, чистую, без наград, и оттого казавшуюся почему-то впалой грудь, и вместе с чувством общей радости за победу у него появилось личное, никому не высказанное чувство сожаления о том, что совсем немного, но он опоздал и теперь служить ему не так интересно.

Вошел генерал. Все встали. Генерал поздоровался, махнул рукой — знак садиться, и Шабунин заметил, что пальцев у командира дивизии не было. Обрубленная ладонь выглядывала из рукава детской лопаточкой.

Никого, кроме генерала и начальника штаба дивизии, которым несколько часов назад представился, Шабунин не знал. Но по знакам отличия на погонах определил, что на совещание собрались командиры полков и командиры частей, приданных пехотной дивизии: саперной, химической, санитарной. Отдельно сидели, видно, начальники штабов каждого полка; перед ними, на столиках, лежали военные карты.

Такая же карта, размерами побольше, висела на глухой, без окон, стене. Даже издали на ней виднелись свежие зигзаги передовых линий, красные стрелки наступлений, «мешки» и «котлы» окружений, в итоге перечеркнутые красным карандашом. Это еще раз напомнило Шабунину о том, что все кончилось.

Недалеко от большой карты сидел черноволосый капитан с усиками. Капитан то и дело поглядывал на Шабунина. Тонкие, в шнурочек, усики неприятно подергивались в какой-то непонятной улыбке.

«Что он так смотрит?» — подумал Шабунин.

Выдали, кому недоставало, карты, и работа началась. Генерал Прошин говорил о предстоящем передвижении дивизии, начальник штаба вел указкой по готовой линии на карте, где были обозначены пункты регулирования, места малых и больших привалов, ночных передышек, а все остальные офицеры вычерчивали маршрут на своих картах.

Чертил линию карандашом и Шабунин. Он вел ее через горы, к самой границе, и понял, что возвращаются они на Родину. Только оттуда приехал, как снова назад.

Совещание закончилось в полночь. Владимир сложил карту, вышел в коридор. Почувствовал, как его легонько взял кто-то за локоть сзади. Мысль о том, что в дивизии мог оказаться знакомый человек, обрадовала. Повернулся живо — увидел перед собой капитана. Одернул гимнастерку, провел под ремнем пальцами, расправляя складки. Четко отрекомендовался.

Капитан улыбнулся.

— Я хотел бы с вами, товарищ лейтенант, поговорить об одном небольшом деле, — сказал он с тем особым акцентом, по которому легко можно определить горца. — Правда, оно, может, не стоит разговора. Я прошу обменять лошадь.

Капитан нажал на слове «лейтенант», показывая разницу в званиях. Шабунину это не понравилось.

— Какую лошадь? — не понял он.

— Любую — на Буланку.

— Какую Буланку? — опять ничего не понял Шабунин.

— У разведчиков есть верховая лошадь. Они ее в обозе держат. Это нехорошо для лошади.

Ясно Шабунин еще не представлял, о чем идет речь. Он думал о том, какое это может иметь значение вообще — обмен лошади, — и решил, что для него в частности абсолютно никакого. Неопределенно пожал плечами:

— Ладно.

Вышел на порог, вдохнул глубоко свежий воздух.

3

Рано утром все пришло в движение. Ездовые осматривали брички, выносили упряжь. У походной кузницы подковывали коней. Ординарец Нигматуллин стоял на колене, подогнув ногу лошади, и рассматривал копыто. Свободной рукой он пытался огладить ей шею. Поднял голову, улыбнулся лейтенанту прищуренными глазами.

— Чичас собираца будем.

Лицо татарина было побито редкими оспинками. В донышках оспинки были светлее, без загара, отчего казалось, будто на его лицо наброшена легкая сетка.

Подошел от горна солдат с закатанными рукавами, поднес в клещах разогретую на углях подкову. Стройная темногривая лошадь повернула голову и настороженно покосилась на розовую скобу металла.

— Держи лошадь! — приказал солдат Нигматуллину, а сам, остудив подкову, приложил ее на копыто лошади.

Остро запахло горелым рогом. Подкова, выбирая себе место, с шипением и дымом вварилась, точно в пластмассу, в копыто. Резко дернула головой лошадь.

— Стой, дустым [друг (татарск.)], стой. Так надо, — заморгал пухлыми веками, ласково оглаживая шею, Нигматуллин.

Было видно, как он хотел, чтобы командир обратил внимание на лошадь. Вроде отвлекал ее от боли, а сам то шею огладит, смотри, мол, какая она высокая; то голову повернет, показывая на лбу белый ромбик. Лошадь была в самом деле хороша.

В это время второй солдат, такой же крепыш с могучими руками кузнеца, забивал ухнали. Ухнали он держал во рту. Брал по одному, наставлял в дырочки подков. И тут же загонял до отказа молотком. Блестящими шпильками выходили концы ухналей почти у середины копыта.

Владимир Шабунин вспомнил этих двух солдат. Они стояли в строю не по росту, чем портили шеренгу. На каждом из них были шаровары, сшитые из трофейного парусинового маскхалата особой зелени с желтыми пятнами, оба они чем-то смахивали на гоголевских запорожцев. К их поясам были пристегнуты финки, из-под пилоток выбивались отращенные чубы. Шабунин, принимая роту, сделал замечание взводному, а тот никак не отреагировал. Не поменял разведчиков тут же местами и ничего не ответил по поводу их вида, что также задело командирское самолюбие Шабунина. Вообще в смысле военной формы и дисциплины, как уже он заметил, разведчики вели себя вольно и даже развязно. А по отношению к своему новому командиру роты — независимо.

Солдаты откусывали шипцами концы ухналей, а остатки загибали и втягивали молотком, как заклепки, приставляя к подкове снизу обух топора, работали споро, как заправские кузнецы. Щабунин и подумал, что они настоящие кузнецы. И удивился, когда позже узнал, что один из них, кто разогревал подкову, Кононов по фамилии, занимался лесосплавом в Сибири, а тот, что ухнали во рту держал, — Умрихин, служил до войны в почтовом отделении.

— Педикюр называется, — сказал Умрихин, зачищая копыто.

Лошадь беспокойно переступала ногами, мешая работать. Тогда Нигматуллин присел и взял ногу за бородку щетки. Поставил копыто себе в подол гимнастерки. Лошади ничего не оставалось, как стоять на остальных трех ногах, и Умрихин подровнял топором каждое копыто строго по новой подкове.

— Держи немножко, — сказал Нигматуллин Умрихину, когда все, казалось, было уже готово, и показал как надо держать — лезвием вверх — топор.

Сам же взял хвост лошади, положил концом на лезвие топора и постучал по волосу деревянной рукоятью молотка. Отсек пучок, похожий на помазок для бритья, подровнял еще немного. Отошел назад. Склонил голову в одну, затем в другую сторону. Все это он делал будто напоказ. Владимир Шабунин отвернулся. А ординарец полюбовался еще раз на красавицу лошадь, спросил вдруг:

— Скажи, Туган Иль поедым?

4

Неожиданно приехал капитан. Он спешился у коновязи, подошел к лейтенанту. Серебром позванивали на его новом кителе медали, скрипели в шагу начищенные сапоги. Шабунин подтянулся и отдал честь. Но капитан по-свойски дал знать, что рапортовать не нужно. Он был немного навеселе. Вынул из кармана блестящий портсигар, нажал защелку. Портсигар, пружиня, разделился на половинки.

С обеих сторон лежали рядышком, точно ракеты, папиросы, придавленные резинкой, от портсигара чуть слышно тянуло приятным запахом хорошего табака. Шабунин покачал головой.

Тогда капитан удивленно вскинул брови. Деланно растянул усики в своей непонятной улыбке. Взял папироску, закрыл, щелкнув замком, портсигар. Помял в пальцах папироску, постучал ею о портсигар. Вынул из другого кармана такую же, трофейную и щегольскую, зажигалку. Щелкнул зажигалкой, высекая искры, поднес огонек к лицу. И, вытягивая губы с папироской, морщась, раскурил ее. Усики вытянулись в ниточку.

Все это он делал не спеша и с особым форсом. И ни на кого не смотрел. Шабунин чувствовал себя неловко.

Вспомнив вчерашний разговор, он позвал старшину.

Старшина Орлов хлопотал в это время у повозок. Раздавал имущество, которое могло оказаться в пути лишним. Плотным кольцом обступили его румынские ребятишки — оборванные, худые, с большими по-цыгански черными глазами, в овечьих высоких шапках, несмотря на теплынь.

— Уно, дуэ, тры, патру, чинч, — пересчитывал он их пальцем, довольный тем, что научился по-румынски, и вручал каждому по очереди то промасленную пачку пшеничных концентратов, то потертый солдатский ремень, а то и не новую, но с красной звездочкой пилотку. Руки у детей были тонкими, как соломинки, и они тянулись к другим рукам — дюжим и щедрым.

— Тут вот капитан Хачиров хочет обменять лошад. Займитесь, — отдал распоряжение Шабунин и хотел идти, но остановился.

Он остановился потому, что старшина Орлов не приложил руку к козырьку и не ответил: «Слушаюсь!» Старшина все так же стоял у повозки в окружении мальчишек и даже смотрел на одного из них, чумазого сорванца в деревянной обувке. Фуражка старшины сбилась на затылок. Большой, с залысинами лоб и часть бритой головы взялись испариной.

— Почему не отвечаете?! — повысил голос Шабунин.

Ему было не по себе. И оттого, что с ним так ведут себя подчиненные, и оттого, что все это происходит на глазах постороннего человека. Он даже немного растерялся.

Капитан Хачиров посматривал в это время на санитарную повозку. Там возилась, укладывая вещи, Аида — санинструктор, единственная девушка в роте. Улучив момент, помахал ей, приветствуя, узкой ладонью.

— Товарищ старшина! — крикнул Шабунин.

У старшины побагровел на виске шрам.

— Да, знаете, лейтенант, Сагит уехал…

— Какой Сагит? — Много имен уловил его слух за последние сутки, но такого он что-то не слышал.

— Наш Сагит, Нигматуллин, — невозмутимо-спокойно разъяснил Орлов и взял из возка буханку хлеба.

Мигом к нему потянулись руки-соломинкй.

— Куда уехал?

— За капустой, товарищ лейтенант.

— За какой капустой?! — кричал уже, не владея собой, командир роты.

Его явно дурачили. Он это видел. И не мог ничего сделать. И не мог понять, за что. Обида сдавила горло. Верно, он догадывался, за что. Шабунин был здесь моложе всех. И даже по званию не старше взводных, у которых тоже по две звездочки на погонах. Все это и так угнетало Владимира. И — сдерживало. Поискал глазами ординарца, не нашел. Не было возле походной кузницы и лошади, которую они несколько минут назад подковывали. Повернулся к Хачирову, твердо пообещал, так, чтобы услышали и старшина, и разведчики, что проходили мимо и останавливались ради любопытства:

— Хорошо, товарищ капитан, я разберусь. Лошадь пришлю.

Хачиров согласно кивнул головой. Бросил окурок, направился к санитарной повозке.

5

Все же Владимир Шабунин начинал понимать, что тут что-то не так. Почему Хачиров обратился к нему, не знающему еще роты человеку? Ведь был же здесь раньше исполняющий обязанности командира. Почему сразу, как только,появился в расположении капитан, исчез Нигматуллин с той лошадью, которую они так старательно охаживали у кузницы? Почему, наконец, так недовольно отвечал старшина Орлов, что-то скрывая? Лошадь разведчики явно отдавать не хотели.

Поднял руку перед собой, посмотрел на часы. Окинул беглым взглядом готовые в путь повозки, приказал трогать.

Сам не зная почему, приказал раньше срока.

Ему подали бричку. Это была изрядно потрепанная, видавшая виды венгерская бричонка на маленьких колесах и с мелким, точно блюдце, кузовком, плетенным из лозы. В роте были и другие, посолиднее, повозки, скажем, немецкие, трофейные, — с массивными колесами на тормозах, с брезентовыми, шатром, верхами, распертыми изнутри железными ребрами обручей; с удобными высокими, на пружинах, сиденьями впереди. Или наши — отечественные, тоже по выносливости не уступающие немецким, хотя проще конструкцией. Но лейтенанту Шабунину подали именно эту, невзрачную бричонку, запряженную той лошадью, которую подковывали у кузницы.

«Не иначе — жалеют», — подумал Шабунин о лошади.

Впереди на бричке восседал Сагит Нигматуллин. Он держал перед собой на весу руки с вожжами, щурил и без того узкие глаза. Головой не повел, когда подошел командир.

На бричке, распластав крылья и потник, лежало хорошее кавалерийское седло, две скатки шинелей и вещмешок, затянутый тесемкой из бинта. Отдельно лежал и его чемоданчик; это тоже бросилось в глаза Шабунину.

— Ваше? — спросил он,— отталкивая вещмешок, затянутый старым бинтом.

— Нэт, — не сразу ответил Нигматуллин.

Шабунин сел в бричку, высвободил из-под ноги зажатый планшет с картой. Поправил сбившийся набок пистолет.

— А чье?

— Командира нашего. Костика Петрова.

«Как о живом говорят», — подумал Шабунин о том человеке, неведомом ему, которым — он чувствовал — жила еще рота.

И при всем своем уважении к тем, кто воевал, и при всей той вине, которую он нес в себе, как и каждый в то время, находящийся в тылу, в нем росло какое-то неприятное ощущение того, что командиром называли не его, а того, другого. Которого он и не знал. Которого не было и который, казалось, был. Во всем незримо присутствовал. И мешал ему.

— Куда везете? — спросил безразлично.

Ординарец Нигматуллин повернул коричневое в загаре лицо с широкими скулами, показал узкие прорези глаз.

— Матери возить надо.

Шабунину стало неловко. Все же он через время спросил:

— И седло?

— Зачем седло? Буланка седло, — ответил ординарец так, вроде тут и спрашивать нечего, так понятно.

6

Разведчики выезжали со дворов. Повозки, разворачиваясь на быстром ходу, клокотали густо смазанными ступицами колес. Вытягивались цепочкой вдоль улицы. Деревенские мальчишки в шапках с криками бежали следом. Серая пыль оседала на низких, из плоских камней заборах, на высоких, из соломы крышах домов. По сторонам однообразно потянулись лоскуты крестьянских наделов. На чахлых полях низкорослой кукурузы под палящим солнцем кое-где виднелись одинокие фигурки крестьян. Те, что находились ближе, разгибали спины, прикладывали к бровям ладони. Один старик подошел к дороге. Оперся на ручку тяпки, смотрит широко открытыми глазами. Островерхая шляпа на нем прохудилась, белые домотканые штаны пестрели заплатами. Поверх полотняной рубахи был повязан пояс, скрученный из соломы; на ногах — деревянные постолы. Сагит взглянул на румына, поклонился ему. И тот сорвал шляпу с головы — так и стоял у дороги закаменелым изваянием.

Венгерская бричонка шла довольно легко. Сагит Нигматуллин то и дело сдерживал бойкую в шагу лошадь. И не то чтобы вожжи натягивал, нет.

— Чш-ш-ш… — цедил сквозь редкие зубы, и бричка убавляла ход.

Сзади, на подводах, раздались выстрелы. Шабунин тревожно оглянулся. Хвост обоза выходил из села, вокруг лежало чистое поле. До самого горизонта никого, кроме боковых дозоров, по отделению всадников, слева и справа, не было. Но выстрелы, приближаясь волной, участились.

Тогда он приложил к глазам бинокль. Упер окуляры в лунки глазниц, чтобы не дрожали в тряске. Всмотрелся в головную походную заставу, что двигалась впереди километра на четыре. Там тоже, судя по спокойному движению всадников, было все в порядке.

Лейтенанту Шабунину не надо было всматриваться вдаль. В то самое время, когда он держал у глаз бинокль, когда слышал приближающиеся выстрелы и напряженно соображал, что случилось, когда его молодое сердце, охваченное холодком предчувствия чего-то опасного, четче застучало при мысли, что вот оно, начинается, — Нигматуллин изловчился и, не бросая вожжи, высвободил со дна брички винтовку, поднял одной рукой, как пистолет, вверх и на весу выстрелил. Качнулась вниз-вверх рука.

Шабунин резко отбросил бинокль. Оторопело заморгал глазами. А Нигматуллин как ни в чем не бывала щелкнул затвором — золотым мотыльком замигала на солнце в светлой зелени травы медная гильза. Положил винтовку на место.

— Салут, — сказал невозмутимо.

И точно в ответ ему отозвались несколькими хлопками впереди выстрелы головной походной заставы, состоящей из отделения разведчиков. Нигматуллин улыбнулся. Что-то волнующее, трогательное было в его суженных глазах.

Но Шабунин возмутился: «Все решают сами! Будто его, командира, и не существует!»

И тут же испугался: а вдруг выстрелы услышит генерал?..

7

Легко стелется под колеса асфальтовая дорога; цокают, точно в походной песне, подковы. Помахивает головой в легком ходу лошадь. На выстрелы она даже не повела ушами, будто знала, зачем они. И Шабунин удивился ее спокойствию. Или пониманию разведчиков.

Стрекочут в травах обочин кузнечики; мреет вдали горячий горизонт. Пахнет цветами и медом. Сагит махнул рукой мимо скулы, точно медведь лапой у дуплянки, сказал коротко:

— Пчел полетела.

Опять сидит мумией на передке, смотрит на лошадь. Лишний раз локтем не шевельнет. Лишь временами берутся у его виска лучики морщин — всматривается вдаль.

Мерно гудят колеса; дремлется. Шабунин смотрел на поля в крестьянских заплатах наделов — плыли они сплошной полосой… Уходит гул колес; растаивает цокот копыт; как рукой снимается усталость…

— Там он?

Владимир вздрогнул. Спросонок заморгал сухими веками.

Жаворонок вылетел из придорожных трав — повис над степью. Крылышками перебирает часто — в глазах рябит. Кузнечик выстрелил синей искрой из-под колес. Сагит Нигматуллин сидит рядом на скрещенных по-восточному ногах. Смотрит куда-то вдаль.

— Кто? — не понял Шабунин.

Посмотрел на горизонт и ничего не увидел. Перевел взгляд на ординарца: мочка уха, прилепившаяся к смуглой коже щеки; морщины, собранные лучиком у глаза. И выдвинутые скулы. Особенно поражали Шабунина эти широкие скулы.

— Он, Туган Иль.

— Кто-кто? — протер глаза Владимир Шабунин и опять посмотрел туда, куда указывал Нигматуллин.

— Родина, — ответил татарин.

Повернул круглое лицо, улыбнулся скупо, сузив глаза. Что-то до боли тоскливо-тревожное послышалось в его голосе. Тот голос точно поняла лошадь. Повела ушами, подняла голову. Звонче зацокали подковы. Бодрее пошла бричонка.

8

Шабунин лежал на повозке лицом к небу, смотрел, как черной крапинкой мерцает в вышине, перебирая крылышками, жаворонок. Сагит затянул песню.

— О чем поете? — спросил Шабунин, когда ординарец сделал передышку.

Нигматуллин смутился. Он не повернул головы, но Владимир Шабунин почувствовал его смущение. Поправил вожжи, ответил через время:

— Моя все поешь.

Понимать его трудно, Владимир вслушивался в каждое слово.

— Что видишь — то поешь. Степь поешь, небо поешь…

Помолчал немного, сказал задумчиво:

— Туган Иль поешь.

Шабунин спросил:

— Сам-то из Казани?

— Зачем Казани? — повернул круглое лицо Нигматуллин. — Из Якутии мы. Там моя живешь.

По-русски он знал плохо, отвечал односложно. Все же Владимиру Шабунину удалось узнать, что Сагит живет на золотом прииске, где работал до войны на драге и где четыре года назад оставил четверых татарчат — Савию, Тахира, Кифаю и Зинната, и что жена его Фаггила служит и поныне там, на прииске, санитаркой в медпункте.

— Скажи, Сагит, а ты в самом деле за капустой ездил? — спросил неожиданно Владимир Шабунин.

Он даже сам удивился, как просто перешел на «ты».

Сагит ответил не сразу. Сначала он поправил зачем-то вожжи — и лошадь вся насторожилась. Потом выпростал из-под себя ноги, взял кнут. Шабунин даже не знал, что у татарина есть такое орудие.

— Зачем капустой? — наконец подал голос.

— А что же?

— Буланка прятать нимножко хотел, — простодушно ответил ординарец.

В другом случае Шабунин возмутился бы. Но детская наивность Нигматуллина, доверчивая откровенность подкупили его.

— Скажи, пожалуйста, что это за Буланка такая тут у вас?

Оттого, что вожжи натянулись, бричка пошла сдержанней. Притихли, вроде прислушиваясь, колеса.

— Бия такой. Кобыла, значит, по-русски.

— А зачем она Хачирову? — спросил Шабунин напрямую.

Татарин насторожился. И тут же, сузив глаза улыбкой, невинно сказал:

— Полихачит немножко хотел.

Владимир не понял. Тогда Нигматуллин добавил:

— Все хотел: рота — хотел, Буланка — хотел, Аида — нимножко ухаживает хотел…

Шабунин широко открыл глаза. Он начинал понимать, что лошадь эта не простая, что она что-то значит для разведчиков, а следовательно, и ему, новому в роте человеку, узду ее упускать из рук не следует.

Долго ехали молча. Дорога уходила за горизонт, солнце поднималось к полудню.

— Послушай, Сагит, — сказал Владимир Шабунин, когда они проехали километра четыре и стали въезжать на мостик. — А где она, Буланка?

Нигматуллин повернулся к лейтенанту и глянул на него узкими прорезями глаз — доверять или не доверять? Тот взгляд перехватил Шабунин и чуть заметно, смягчая черты лица, улыбнулся. Татарин сузил глаза, всматриваясь в своего командира, изучая его, перевел взгляд на запряженную лошадь.

— Вот, — указал кнутовищем.

Почувствовав над собой кнут, Буланка дернула. Шабунин, беспомощно взмахнув руками, повалился на спину. Сзади, на бричках, вспыхнул громкий смех. Но тут же оборвался.

9

Неожиданно Владимир Шабунин увидел Хачирова. Капитан пристроился сзади, на санитарной повозке. На поворотах было видно, как Аида, свесив ноги, держалась руками за грядку повозки и как Хачиров, отпуская плоские шуточки, заставлял ее краснеть и отворачиваться. Тонкие усики растягивались шнурочком улыбки:

«Мозоль бы кто натер, что ли!» — брала досада Шабунина.

Может быть, и раньше Хачиров частенько заглядывал к разведчикам, Владимир этого не знал. Только его визит подействовал на командира роты неприятно. Вытащил из кармана армейскую газету, заставился ею вроде читает. А сам косит глазом.

— Привал! — скомандовал, дождавшись наконец пункта ночной передышки.

Нигматуллин начал распрягать Буланку. Стал на колено, спутал ей ноги. Затем взял ведро, пошел к ручью. Владимир посмотрел на лошадь, невольно залюбовался.

Вся она была светло-желтой масти с легким притенением черных волос по гриве и спине; стройные ноги белели, кроме одной, аккуратными носочками. Небольшую голову Буланка держала высоко и грациозно, а высокие торцовые копыта были похожи на стаканы. Нигматуллин поднес ведро, лошадь, показав белый ромбик на лбу, сунулась мордой в руки.

Пила Буланка долго, нежадно и, когда переводила дыхание, поднимала голову, смотрела на Нигматуллина.

— Что твоя хотел? — спрашивал ординарец.

Затем он принес воды еще, слил Шабунину на руки. Подал полотенце, смотрит узкими глазами. Владимир почувствовал пристальный взгляд. Так, видно, ординарец подавал полотенце бывшему командиру, Константину Петрову, так смотрел на него своими добрыми глазами. Шабунину казалось, что в роте за ним все время наблюдают. Незаметно, но ощутимо присматриваются. Сагит выдавал всех своей бесхитростностью. Все это держало Шабунина настороже и в каком-то неестественном напряжении. Отдал полотенце, зачесал волосы. И опять поймал на себе тот же пристальный взгляд. Смутился почему-то. Но тут же придал своему лицу серьезное выражение.

— Костик тоже любит холодный вода, — сказал Сагит.

Видимо, Шабунина он все время сравнивал с бывшим командиром. Владимиру становилось вдвое труднее.

Он застегнул ремень, расправил гимнастерку и почувствовал себя после холодной воды легко и свободно. Глянул украдкой на санитарную повозку — екнуло сердце.

Аида что-то перебирала в походной сумке с красным крестом, — черные волосы четко оттеняли ее лицо; Хачиров — тонкий, легкотелый — стоял рядом и стегал хлыстиком по голенищу, сбивая пыль. Улучил момент, остановил Нигматуллина. Наклонился, шепнул что-то на ухо ординарцу. Потом достал из кармана какую-то блестящую вещицу, показал Сагиту. Тот махнул-рукой, ушел на кухню.

Сагит Нигматуллин принес ужин, взял свой котелок и ложку, отошел за телегу. Но Шабунин позвал ординарца к себе, посадил рядом. Нигматуллин скрестил по-восточному ноги, поставил котелок перед собой на колени.

— Костик тоже любит моя садится рядом, — сказал обрадованно и улыбнулся.

Ел он мало и, кажется, стеснялся. Владимир Шабунин чувствовал, что ординарец остался голодным, но довольным.

Буланка паслась рядом. Временами она поднимала голову и смотрела широко открытыми глазами то на Шабунина, то на Сагита. Шевелила ушами и прислушивалась. Постояв так, в раздумье, гадая, о чем могут толковать люди, опускала голову, тянулась губами к траве.

— Что он хотел? — спросил через время Шабунин.

— Хачиров?

— Да.

— Буланку хотел купит.

— Что ж он предлагает? — поинтересовался Владимир.

— Часы. Золотой. И такай — простой. Два часы.

— А ты? — улыбнулся Шабунин.

— Я? — поднял Нигматуллин редкие брови и подсмотрел на Шабунина, удивляясь, что тот не понимает таких простых вещей.

Подумал немного, сказал тихо, будто про себя:

— Памят не продаеца.

И замолчал, задумываясь.

Сумерки сгустились в придорожных кустах, луна из-за горизонта показалась оранжевым лоскутком керосиновой лампы. Высовывается полегоньку, будто кто медленно вывертывает фитиль, освещая узкую ленту дороги, вороха повозок, спины лошадей. Одна из них подошла к венгерской бричонке. Шабунин узнал в ней Буланку. Вытянула шею, принюхалась к чемоданчику. Затем понюхала старый вещмешок и узнала его по запаху. Встрепенулась вся и опять потянулась к вещмешку. Потрепала его зубами. Так делала она раньше, когда был жив командир Петров и угощал ее корочкой хлеба или кусочком сахара. Со временем Буланка привыкла к гостинцам и напоминала о себе, если Петров забывал о ней. Подходила сзади, брала осторожно зубами гимнастерку, трепала полегоньку.

Лошадь чувствовала, что случилась беда, страшная беда, но не знала, что это такое и зачем, и теперь, почуяв знакомые запахи, тревожно заржала. Она звала своего старого друга, ее волнение передалось людям. Нигматуллин, тронув скулу согнутым пальцем, отвернулся. А Шабунин смотрел на опечаленные лица разведчиков и, кажется, понимал и не все понимал в их сложных отношениях и труднодоступной для него жизни.

10

Неподалеку, на возвышении, разведчики разложили костер. Четко вычеканились на свету спины солдат, желтое лицо Аиды — сержанта медицинской службы. Смотрит грустно раскосыми глазами на пламя, задумалась. Черные волосы, как ладошками, осторожно обхватили виски. Звездочка на пилотке рубиновым огоньком переливается в отсветах костра. Владимир подошел тихо, подсел незаметно.

Конорев Василий тут же, рядом с Аидой, высокий, складывается вдвое ножиком. Тот самый, которого за всю войну ни разу не царапнуло и щепкой. Умрихин устраивается, пробуя спиной колесо брички. Долго устраивается, выбирая на спине здоровое, пулями не побитое место. Тот самый, которого прозвали в роте Рваным Ухом за ножевое ранение в немецком блиндаже, когда на Днепре «языка» брали. Тот самый Умрихин, что наперекор своей фамилии сто раз умирал от тяжелых ранений и не умер — выжил-таки!

Вьется вверх, подгоняемый искрами, шаткий шлейф серого дымка. Свет костра выхватывает из темноты загорелые лица. Михаил Умрихин подбросил несколько свежих веток — взметнулось ярче пламя. Живее зашевелились на лицах розовые зайчики. Шабунин ощутил кожей их теплое прикосновение.

— Эх, как там дома?.. — вздохнул солдат.

Жили они все, должно быть, одной мыслью и, двигаясь на восток, отходили сердцем от войны, которая сделала их грубыми и суровыми.

И тут Умрихин, как всегда, заговорил о той станице, что до самых верхушек соломенных крыш затянута густыми садами. Что по утрам умывает белые лица стен в светлой волне Северского Донца. О той станице, которую уже не то что в роте — в полку, в дивизии знают все!

— О! — не выдержал, хлопнул себя по колену, вскочил от волнения старшина Орлов. — Так это ж в аккурат наши ельские места!..

— Э-э-э! — перебивает всех Василий Кононов. — Никто из вас не видел Енисея!

Если послушать этот разговор со стороны, то выйдет вроде того, что каждый из разведчиков жил как раз в самом лучшем месте на земле, хотя эти места и в разных концах света. Однако, если сложить все эти места в одно, то и получится та земля, что для каждого называлась одинаково.

Но тут сбила всех с толку Аида. Повернула свое лицо, скосила желтые белки глаз. На огонь смотрит. Тихо, точно себя, ни к кому не обращаясь, спросила:

— А что есть моя Родина?..

Владимир Шабунин знал, что Аида из далекой и непонятной ему земли, называемой Кореей. Сагит Нигматуллин, как мог, растолковал ему, что ее отца расстреляли японцы и что мать, спасаясь в Уссурийской тайге с грудным ребенком, пробралась через границу на север, вынеся девочку из огня прошлой войны.

Пламя жаркое бьется на лицах солдат. Искры взлетают вверх и бесследно гаснут в темноте.

Шабунин сидел, обхватив колени руками, думал. Ясная луна придавила догорающий костер. Угли притухли, прохлада ночи подступила к ногам. А он сидел и мучительно думал о том, что происходит в его жизни.

Думал он и о том, как этим людям, что прошли четыре года огня, осточертела война, как истосковались они по родной земле и рвутся домой и как они забывают или выпустили из головы, что проклятая война еще не окончена и кто знает, куда они сейчас движутся — домой или завершать ее.

11

На ночь Владимир Шабунин обошел расположение, дал кое-какие указания взводным и возвратился к своей бричке. Нигматуллин готовился к ночлегу. Владимир подошел к Буланке, хотел огладить ей шею. Но лошадь, сдерживая дыхание, отступила и насторожилась. Уши ее поднялись вверх и повернулись в его сторону.

— Что твоя? — сказал ласково ординарец и взял Буланку под уздцы.

Он хотел, чтобы лошадь далась новому командиру, но Шабунин взял из брички шинель, бросил на траву. Лег на спину, заложил руки под голову. Закрыл глаза.

Приятно пахнет свежими травами. Пасутся, всхрапывая, лошади. Укладываются на покой, гомоня, разведчики. Спать не хотелось.

Где-то далеко в степи скрипел коростель; клубились темнотой деревья и кустарники. Одна тень проплыла мимо повозки. Владимир поднялся на локоть, увидел Аиду.

Аида подошла к Буланке — и та потянулась мордой навстречу, громко вздохнула, принюхиваясь к знакомым запахам, тронула губами, здороваясь, руку. Так и стояли молча. Девушка разбирала гриву, Буланка, повернув шею, ласково тянулась к ней губами. На лице Аиды блестели в лунном свете дорожки слез.

Шабунин поднял голову. Смотрел на звезды. И не видел их.

Нигматуллин подошел, ведро отцепил под бричкой, пошел к ручью. Аида вернулась к санитарной повозке. Буланка вытянула ей вслед шею. Замерла бронзовым изваянием. Смотрит большими, блестящими при луне глазами.

Ординарец напоил лошадь, пустил ее на траву. Сам взял шинель, бросил рядом, под бричку.

Аида возится у санитарной повозки. Одеяла достает. Она всегда так: возьмет одеяла, завернется в них и бухнется между разведчиками, выбрав свободное место.

Лошади машут головами, звеня удилами, в темноте. Дышат тяжело. Звезды мерцают в вышине. И вдруг чистый, как свет звезд, голос девушки:

Настанет ночь; луна обходит
Дозором дальний свод небес,
И соловей во мгле небес
Напевы звучные заводит…

Владимир лежит с открытыми глазами, руки за голову заложил. Смотрит в бездонное небо. Временами почему-то кажется ему, что взгляды их — его и Аиды — сходятся на одной и той же, самой яркой, звезде.

Простите, мирные долины,
И вы, знакомых гор вершины,
И вы, знакомые леса,
Прости, небесная краса,
Прости, веселая природа…

Соловей застучал совсем близко россыпью в кустах. Так что дыхание его на перехватах слышно. Месяц в полный круг света. Повозки ночным табуном у дороги.

Прости ж и ты, моя свобода!
Куда, зачем стремлюся я?
Что мне сулит судьба моя?

Пепельный свет выгладил спины лошадей, округлил валуны кустов. Лошади затоптались на месте, прядая ушами. Сменился почти беззвучно караул. Тихо вздохнул Нигматуллин.

— Любит она.

— Кого?

— Костика.

— Какого?

— Нашего, Петрова, — ответил Сагит, мигая влажными глазами.

Глаза татарина всегда увлажнялись, когда Аида читала стихи.

12

Владимир не спал. Он все так же лежал на спине, заложив руки под голову, смотрел в небо. Стихи отзывались в его сердце печальным эхом. Думал он о раскосой девушке с редким именем. Тот вопрос, что она задала, стоял и перед ним. Рос Владимир в детском доме, родителей своих не знал, места рождения не помнил…

«Что есть моя Родина?» — слышался ему все время голос.

Он думал об этой маленькой девушке с желтоватыми белками глаз, девушке из далекой-далекой неведомой и, казалось, сказочной страны, и ему являлись поразительные, еще не до конца осознанные мысли.

«Да, — говорил он себе, — Родина не дается рождением. Она и не приданое. Не манна с неба в виде богатого наследства или довольства от изобилия. Можно быть на Родине, не найдя Родины. Нет, это не что-то прирожденное, это — обретенное. Добытое в честной и праведной борьбе. Самим человеком. Навек. Навсегда!»

Лошади положили друг другу на гривы головы, Дремлют, всхрапывая. Луна зашла за тучку, погрузив землю в мрак. Сагит вздохнул. А Владимир думал.

Думал о человеческой жизни. О том, сколько он узнал. Сколько пережил. Сколько понял. И о том, как много изменилось в его жизни за такой короткий срок.

Думал Шабунин и о себе. Владимир думал, что вот он есть, существует, живет и действует в роте, а подчас для них, разведчиков, его нет еще. А Константина Петрова нет — мертв он! — а во всем живет, движет поступками людей и помогает ему, молодому командиру, через разведчиков и, как ни странно, через Буланку. Он думал о том, как это доброе безобидное существо, что так стремится понять всех окружающих, помогает и ему встать меж людьми.

И еще совсем молодой Шабунин начинал постигать, как много, очень много надо ему совершить для того, чтобы стать живым у живых и не умереть мертвым. Как тот, Константин Петров.

Луна вышла из-за тучки и разбилась золотыми осколками на шинах колес, легла пепельными отсветами на спины лошадей. Сагит, согнувшись в калачик, спит рядом блаженным детским сном. Ветер шевельнулся в кустах. Или так показалось. Вдруг Сагит пробудился, поднял голову. Посмотрел вокруг, моргая глазами. Уронил голову на шинель, но тут же подхватился, пошел к лошадям. Он часто так поднимался ночами к лошадям.

Шабунин поднялся тоже. Посидел немного, обхватив колени руками, сам не зная почему, пошел следом за ординарцем. И вскоре на лугу, там, где скрылся Нигматуллин, заметил непонятную возню. Две тени держали под уздцы одну и ту же лошадь, каждая тянула ее к себе. Одна тень уперлась ногой в другую. Выругалась непонятно. Другая, сопротивляясь, молча сопела.

— Отставить! — крикнул Шабунин, подбегая. Теперь он узнал, что один из них был его ординарец, Сагит Нигматуллин; другой — капитан из хозвзвода, Хачиров. Хачиров что есть силы рванул узду, Нигматуллин дернулся следом. Повалился на него, теряя равновесие. Но узды не упустил. Вывернулся ловко, потянул лошадь к себе.

— Отставить! — крикнул Шабунин громче.

Капитан оглянулся и, увидев перед собой лейтенанта, с силой пнул татарина. Оторванный погон бессильно заколыхался на плече.

— Товарищ капитан, вы пьяны!

Хачиров прислушался, соображая, что ему говорят и кто говорит, повернул налитое кровью лицо.

— Еу уру да галаси [Заткнись! (грубое осетинское ругательство)], молокосос! — люто кинул он лейтенанту и потянулся к его груди.

Не достал — захватил пятерней портупею. Тонкий поясок лопнул, хлестнув Шабунина по коленям. Нигматуллин в тот же момент вырвал поводья.

— Взять его! — приказал Шабунин.

Откуда только взялись Кононов и Умрихин! Подхватили капитана сзади под руки, поставили на ноги ровно. Капитан мял пьяным ртом слова и пытался вырваться. Медали на кителе кидались в стороны.

— Каво?! Меня, сопля зеленая?! — рвался капитан к Шабунину, но руки разведчиков держали его крепко.

То, что солдаты думали между собой о нем, новом командире, как считал Владимир, теперь во все горло выкрикивал Хачиров. Но по странности обстоятельств сами же разведчики не принимали слов капитана. Шабунин это сразу почувствовал. Наоборот, эти слова вызвали у разведчиков возмущение. Им было неприятно унижение их командира человеком, которого они не любили.

Все новые и новые солдаты подходили к месту происшествия и окружали татарина с лошадью, Шабунина и капитана. Они недружелюбно смотрели на ночного пришельца и ждали от своего командира роты смелого и, может быть, даже неожиданного решения. Владимир Шабунин, чувствуя такую поддержку, отдал распоряжение:

— Доставить дежурному по части!

Капитан опешил. Заморгал красными глазами. Но тут же изловчился — и рукой к пистолету. Вмиг щелкнула бляха — и ремня с кобурой у него не стало. Как не было. Задергал в злобе плечами, норовя вырваться. Буланка предупреждающе заржала. Затопталась на месте, мелко переставляя копыта.

— Ты им много фрицев настрелял?! — сказал Василий Кононов, передавая пистолет старшине Орлову на хранение.

Нигматуллин стоял с Буланкой, держал лошадь под уздцы у самого храпа. Тяжело дышал. Свободной рукой он машинально прилаживал оторванный погон. Погон не держался и отпадал.

И когда наконец пьяного капитана с трудом взвалили на фуражную бричку, — а он упирался, скрежеща зубами, — когда возница сгоряча шарахнул кнутом и пара дружных лошадей рванула вперед, повалив на дно кузова всех троих: и Хачирова, и Кононова с Умрихиным, — раздался громкий смех.

То смеялась Аида.

Она стояла у санитарной повозки, смотрела вслед уносящейся бричке, в которой барахтались, размахивая руками в воздухе, все трое, и от души смеялась.

13

Ехали молча, каждый думой своею отягченный. Шабунин сидел, крепко зажав пальцами грядушку брички; Нигматуллин — скрестив под собой по-восточному ноги. Временами он мычал под нос свою бесконечную, на один и тот же мотив песню. Владимир прислушался и — странно! — начинал понимать татарина. Пел тот о далекой земле, называемой Туган Иль, о горемычной Фаггиле, измучившейся без мужа за долгие годы войны, о малых Савие, Тахире, Кифае, Зиннате, забывших за давностью лет, какой он и есть — их отец. Имена детей и жены Сагита Нигматуллина Шабунин знал, а те слова, которые татарин вставлял между ними, и переводить не надо. Известно, какие это могли быть слова.

Еще пел он о лошади. Доброй лошади, несущей его к родному дому. Буланка вроде слушала воркотню ординарца, и кивала, соглашаясь, на ходу головой, и трясла уздечкой, как ямщицким колокольчиком. Четкий цокот копыт отбивал той песне дорожный такт. А Шабунин думал о том, что их ждет впереди.

На совещании в штабе генерал не сказал о конечной цели передвижения целой дивизии в полном боевом составе, он только предупреждал, и в особенности нового командира разведроты Владимира Шабунина, о том, чтобы подразделения не допускали задержек на мостах, перевалах, в населенных пунктах и в теснинах. Строго соблюдали дистанцию разрыва. Постоянно поддерживали связь. Особенно надо быть внимательным и осторожным в горах. И теперь, приближаясь к Карпатам, Шабунин то и дело сверял маршрут карты с часовой стрелкой. Он понимал ответственность авангарда, которым теперь командовал, мысленно представлял, как идет во главе колонны, растянувшейся чуть ли не на двадцать километров. Он будто видел, как вслед за ним, километров за шесть, идет дозорная машина с пулеметами. За нею, метров на двести сзади, взвод автоматчиков. Дальше — батарея пушек лобового усиления. И уже за нею побатальонно двигаются полки.

Теперь за все это в ответе был он, Владимир Шабунин, по существу только приступивший к службе в части человек.

Поднес к глазам бинокль, посмотрел вперед, на заставу. Головная походная застава состояла из взвода разведчиков, и Шабунин подумал об ее усилении саперами, и хотя бы двумя-тремя расчетами противотанковых ружей.

К вечеру они съехали с асфальта на проселочную дорогу, и бричка пошла мягче. Там, где попадалась трава, казалось, что колеса обложены ватой. Сагит снова затянул песню.

Вскоре он неожиданно прервал свою песню и вытянул тонкую шею.

— Смотри, командир! — указал кнутовищем.

Почувствовав над собой кнут, Буланка пошла живее. Дробно застучали копыта. Шабунин посмотрел, куда указывал ординарец, и, кроме белой тучки на горизонте, ничего не увидел.

— Карпат! — сказал восторженно ординарец.

Тогда Владимир поднес к глазам бинокль. Действительно, то, что казалось тучкой, в окулярах увеличения превратилось в ослепительно-белые папахи снега на вершинах. Горы были так далеко, что сначала, казалось, кончалась земля, а затем уже там, за пустым пространством, висели над горизонтом одни седые вершины.

Горы радовали. Светлело на душе и у Шабунина. Он сидел завороженный, смотрел, как медленно нарастают холмистые склоны с толпящимися соснами до самого гребня, как ослепительно сияют на вершинах снега.

Реки и дороги в Карпатах идут по ущельям. Вот через речку перепрыгнул ребристый мостик — побежали рельсы вдоль русла. Наперегонки с речушкой. Подержались рядышком, стали расходиться. Железная дорога вправо и вверх, под скалы, речка — влево, огибая небольшую равнину луга. А через километр-полтора сошлись снова. И так до перевала.

Асфальтовая лента устраивается уже между ними. Как придется. То прижмет ее «железка» к самому берегу так, что податься некуда, то забросит на обрывистую высоту, откуда глянуть страшно. То притеснит к горам, и она, нырнув под мостик, выметнется уже на другой стороне. То встанет на ее пути отвесная скала и она вдруг нырнет в темную норку тоннеля.

Но так бывает на главных перевалах, где большое движение и где сейчас дороги забиты войсками до отказа. Здесь же, куда они двигались, не было ни железной дороги, ни асфальта. Грунтовая дорога бежала по дну ущелья. Шабунин смотрел, как она виляет между камней.

Горы приближались медленно. Едешь-едешь — почти на том же месте поблескивают розовым снегом в закате папахи вершин.

— Давай, Сагит, давай, — поторапливал ординарца Шабунин.

— Ио-о-о! Ио-о-о! — не то пел, не то покрикивал на лошадь Нигматуллин.

Буланка шла хорошо, сама выбирая себе дорогу, и торопить ее было лишне.

— А лошадь зря портишь, — заметил Владимир Шабунин через время.

Детские глаза Нигматуллина заморгали, руки дрогнули с вожжами. Та дрожь передалась Буланке, и она почуяла какое-то волнение. Подняв выше голову, насторожилась.

Нигматуллин хотел что-то быстро сказать, но, как это всегда бывает с ним, слова — татарские и русские — столкнулись в горле, и ничего не вышло.

— Зачем, говорю, ездовую лошадь в упряжке гоняешь? — громче сказал Шабунин.

— Старшина все… Старшина!.. — задыхаясь, вытолкнул наконец из себя Нигматуллин.

— Что старшина?

— Так нада, сказал. Кон-спи-раций такой, сказал…

Беспокойство Нигматуллина передалось по вожжам Буланке. Лошадь пошла вольной рысью. Из-за тряски говорить стало труднее.

— Чш-ш-ш! — цедил сквозь редкие зубы татарин.

— А с нею надо что-то делать, — сказал неопределенно Шабунин.

Лицо Нигматуллина исказилось — ярче проступили оспинки. Сильнее сузились веки. Точно сквозь прорези амбразуры сверкнули холодным огнем глаза.

— Зачем сказал?! Бу начар сказал!

Он остановил Буланку, спрыгнул на землю и подошел к лошади. Погладил ее, поправил уздечку.

— Что он говорит? — спросил Шабунин у Кононова, который остановился и подошел к бричке лейтенанта, начал закуривать.

— Плохо говорит, товарищ лейтенант, — ответил Василий Кононов.

— Что плохо?

— То — плохо, — отрезал Василий.

И тут же, указывая рукой назад и имея в виду, наверное, капитана Хачирова, добавил:

— Тот выжмет из лошади все, что сможет.

Перевел руку на ординарца, который все еще что-то поправлял в упряжи, сказал:

— А этот — даст ей все, что в его силах.

Шабунин улыбнулся. Он улыбался тому, что разведчики до сих пор помнили Хачирова, видно, тот здорово досадил им.

— Я не о том, — с досадой ответил Шабунин и разъяснил: — Расконспирировать ее надо.

Сагит будто и не слушал разговора. Только когда Шабунин так сказал, он повернул к лейтенанту свое загорелое лицо.

— Яхшы, командир! Яхшы сказал! [Яхшы — хорошо (татарск.)]

Лицо его еще больше покруглело в доброй улыбке.

14

Им попалась речушка. Вода под мостом чистая и холодная — так и хочется встать и пойти напиться. Шабунин глянул на часы, соскочил с брички. Скомандовал привал.

Он спустился вниз, сполоснул руки. Сел в тени, приложился к дереву спиной.

Лес по ту сторону темнеет прохладой, вода шевелит солнечные зайчики на каменных быках моста. Сагит Нигматуллин идет к реке. Сполоснул котелок и ложки, сушит на солнце. Буланка пасется на лугу. Опустила шею, щиплет траву. Хорошо оттеняются на изумрудной зелени ее светло-кофейные бока.

Дремлется после еды. Шабунин откинулся на спину, заложил руки за голову. Между козырьком фуражки и щекой увидел Сагита Нигматуллина. Татарин подошел к лошади, взял ее под уздцы. Ведет к воде, держа руки с поводком сзади. Точно с приманкой. Буланка тянется за руками. Напоил из реки, вывел на берег. Огладил шею, стал разбирать гриву, приговаривая что-то. Сагит часто разговаривал с лошадью, рассказывал ей свою жизнь, жаловался на обиды или делился радостями. Вот и сейчас прищурил глаза, указал пальцем на лес. Улыбнулся своею широкой улыбкой, сказал что-то на своем языке. Буланка одинаково понимала его и по-татарски, и по-русски. Повернула прямой профиль головы, показала лебединую шею и высокую холку. Переступила с места на место, по-особенному поднимая ноги. Так бывает, когда выводят скаковых лошадей на манеж. Поднимет копыто стаканом, придержит его на мгновение и поставит, как фигуру на шахматной доске. Заглядеться можно. Тысячами маленьких солнышек — синих, красных, зеленых — переливается на солнце ее шерсть. Точно в сказке.

Шабунин закрыл глаза, а в них — дивный конь детства несется по небу над лесами, над вершинами гор. Летит по сине-синему небу золотогривый — из ушей дым столбом, из ноздрей пламя пышет. Круто голову к шее подвернул, в коленях ноги остро подломил под себя. И на нем — босоногий мальчонка. Схватился руками за гриву — все пальцы золотыми кольцами одел. Летит конь, закусил удила, и оттого, что он несется так, будто у самого вырастают крылья…

— Генерал! — эхом отозвался лес.

Владимир подхватился, заморгал сухими со сна глазами. К расположению, поднимая хвост пыли, мчался «виллис». Поправил фуражку, тронул кобуру пистолета. Выскочил на дорогу. Бледный, с растерянными глазами, остановился перед радиатором. Почему-то на ум сразу пришли промахи — и то, как он раньше времени тронулся с места, и то, как стреляли без причины разведчики.

Командир дивизии вылез из кабины и, разминая ноги, осмотрелся. Безразлично выслушал доклад, и это безразличие еще больше насторожило Шабунина.

Так было и в первый раз, когда молодой офицер разыскал штаб дивизии и вручил генералу — как свою судьбу — пакет с личным делом, а тот, не глянув на сохранность сургучных печатей, бросил пакет на стол начальника штаба и молча вышел.

Генерал Прошин поговорил с разведчиками о погоде, о настроении. Погода была хорошая. Настроение — отличное: не куда-нибудь — на Родину едут. И так невзначай, обращаясь к командиру роты, сказал:

— Головную заставу надо усилить.

— Я уже думал, товарищ генерал.

— Думал? — поднял глаза командир дивизии. — Это хорошо, что думал.

Шабунин улыбнулся. Небо над ним светлело. Грозные тучи рассеивались. Генерал или забыл обо всем, что мучило Шабунина, или не считал нужным напоминать ему о прошлом.

— В горы вышли разведку, — сказал генерал и кивнул штабному офицеру.

Владимиру Шабунину вручили новую карту. Теперь на ней маршрут, по которому они двигались и который был вычерчен жирной линией, значился пунктиром, а запасной — наоборот, жирной чертой. Но и запасной маршрут был уже не тот, что прежде. Он шел круче на восток через перевал прямо к границе, смело пересекая ее, и был намного труднее, но короче. Командир роты разведчиков широко открыл глаза.

— Так сложились обстоятельства. Надо спешить,— коротко объяснил генерал.

Затем подошел к Шабунину вплотную, указал на карте место, где стоял карандашный крестик.

— Здесь надо посмотреть особенно хорошо.

Крестик обозначал перевал.

— Слушаюсь, товарищ генерал, — отвечал Шабунин, хотя еще не представлял как следует того, что ему говорили.

— Если не выйдет, разведайте проход севернее, — указал Прошин еще на одну линию, которую Шабунин вначале не заметил и только теперь увидел, что она была тоже помечена чуть заметным пунктиром.

Все было ясно: маршрут менялся. Он сокращал путь, а следовательно, и время. Непонятно было только одно: почему он менялся.

А генерал, считая деловой разговор оконченным, снова обратился к разведчикам:

— Так, говорите, настроение отличное?

— Так точно, товарищ генерал!

— Иначе быть не может: домой ведь, — заметил кто-то из солдат, и разведчики засмеялись.

Было видно, как люди, истосковавшиеся по миру и представлявшие ту, настоящую, довоенную, жизнь уже какой-то призрачной, радовались мысли, что возвращаются на Родину. Генерал Прошин выслушал молча разведчиков, подумал минуту. Поднял розовую, еще свежую после операции лопаточку руки и невзначай, будто между прочим, будто его слово ничего не значит, спросил:

— Ну?..

Все насторожились. Будто смахнуло улыбку на лицах.

Война после войны страшней войны. Но Михаил Умрихин, тот самый, что сто раз умирал в госпиталях от бесчисленных ранений и которому, может, больше всех осточертела она, коротко — за всех — ответил:
— Если надо, так надо.

15

С ходу командир роты решил разведать перевал, который был отмечен на карте карандашным крестиком и по которому, сокращая путь, должна была пройти дивизия. Нужно было выяснить возможность передвижения по ущелью крупных воинских частей, и Шабунин, оставив роту на отдыхе, выехал с двумя автоматчиками и сапером вперед. Автоматчиков он выбрал сам, тех, что подковывали тогда лошадей у походной кузницы, — Василия Кононова и Михаила Умрихина: из саперов взял Николая Тараторкина, скромного и тихого парнишку лет двадцати двух. Правил лошадью Сагит Нигматуллин. О сапере Тараторкине говорили, будто молчаливым стал он из-за профессии: со смертью он разговаривал молча, руками. И головой. Ведь каждое лишнее слово при его деле могло оборотиться вечным молчанием.

Ехали редким кустарником в небольшой ложбине, похожей на дно высохшей речки. Ложбина как раз была началом ущелья. Дорога обходила гранитные валуны, в беспорядке разбросанные на пути, огибала не к месту выросшие деревья. Венгерскую бричонку заносило то в одну, то в другую сторону, и разведчики раскачивались, точно по команде. Сагит Нигматуллин, правя лошадью, сосредоточенно смотрел вперед. Рядовой Василий Кононов следил за левым склоном ложбины, Михаил Умрихин — за правым. Сапер Николай Тараторкин сидел сзади и держал в руках, оберегая от тряски, нежный прибор миноискателя.

Приближался полдень. Деревья подтягивали тени. Сагит все так же сидел мумией на скрещенных ногах, незаметно управлял лошадью. Понимали они друг друга через вожжи. Владимир Шабунин то и дело подносил к глазам бинокль.

Ярко светило солнце, сияли в снегах горы. До них, казалось, подать рукой: каждая складка выделяется на крутых склонах, каждое облачко, засевшее в расщелине, виднеется клочком тумана. Оттого, что вершины гор совсем рядом, а они все едут и едут, казалось, бричка не двигалась.

— Давай, Сагит, — не выдерживал Шабунин.

Но Сагит Нигматуллин будто не слышал командира.. Все так же сидел впереди, смотрел, щуря глаза, на дорогу. Густая рябь морщин взялась у его виска.

Орел, с отдаленной поднявшись вершины,
Парит неподвижно со мной наравне.

Чем ближе к перевалу, тем ниже оседали горы.

Да, он следил за орлом. Орел скользил серым кремешком по таким же серым скалам, и его трудно было не упустить из глаз.

Отселе я вижу потоков рожденье
И первое горных обвалов движенье… —

декламировал Шабунин в уме стихи, родные с детства.

Поискал глазами орла — серый кремешок затерялся в глыбах серого гранита. Он смотрел на то место, где потерял орла, и не мог найти его. Рваные глыбы гранита, а чуть приметного кремешка, скользящего по ним, нет.

Вдруг он увидел орла совсем в другом месте. «Тот ли?» — подумал. И оттого, что нашел кремешек снова, обрадовался. Посмотрел на Сагита Нигматуллина, на Буланку, опять сказал:

— Поторапливай, Сагит.

Нигматуллин вожжи держал вольно и на слова командира вроде не обратил внимания. А когда Шабунин напомнил ему еще раз более твердым голосом, что надо торопиться, ординарец коротко ответил:

— Сама знаит.

И отпустил вожжи совсем.

Буланка действительно сама выбирала себе дорогу. Она сбавила ход и пошла осторожней, то и дело настораживая уши и прислушиваясь.

— Сагит! — повысил голос в нетерпении Владимир Шабунин. Вместо того чтобы подхлестнуть лошадь, ординарец указал на ущелье:

— Видишь?

Владимир поднес к глазам бинокль: те же близкие складки гор с белыми капюшонами вершин, то же ущелье, чернеющее отвесной громадой стен. И в самой глубине изложины туча синим осьминогом завязла в камнях. Клубится, кипит, норовя перевалить через хребет. Ломаными соломинами вспыхивают на ее пухлом теле молнии. Владимир не придал ей значения.

Вскоре дорога оказалась в узкой теснине. По сторонам — слева и справа — начали возвышаться холмистые кряжи разной высоты. Под колеса все чаще стали попадаться обломки гранита. Буланка пошла еще осторожней. Шабунин неотрывно следил за дорогой. Неожиданно Буланка остановилась. Как вкопанная. Повела высоко поднятыми ушами, расширила ноздри. Внюхалась в воздух. И вдруг дико заржала, встала на дыбы, рванулась вбок — звонко треснуло дерево оглобли — и понесла.

Разведчики схватились руками за кузов брички. Затем, опомнясь, — за автоматы. Опрометью слетел на ходу Умрихин — залег за кустом шиповника; спрятался за валун гранита, выставил из-за камня дуло автомата Кононов. Спрыгнул, держа миноискатель на вытянутых руках, Тараторкин. Один Нигматуллин все стоял на коленях в бричке и изо всей силы натягивал вожжи. Буланка не подчинялась ему.

Косогор становился круче. Буланка пошла тяжелее. С треском, высекая искры, перевалили через камни колеса. В лицо брызнул из-под копыт щебень. Лошадь, с натугой прогнув мокрую спину, вытянула бричку на гребень ближнего кряжа и остановилась.

— Буланка, ты ума потерял! — соскочил с брички, подбежал к ней, схватил за узду Нигматуллин.

Разведчики залегли в укрытии, кто как мог, изготовились к бою, а ничего не происходило. У Шабунина гулко стучало в груди сердце. Он, чтобы хорошо слышать, сдерживал дыхание. Холодок страха и какого-то юного восторга перед опасностью прошелся по спине. На лбу выступила испарина. Он все смотрел перед собой на дорогу, на кусты, на валуны из гранита; и ничего опасного не замечал. Затяжная пауза неопределенности уже бесила его.

Камушек свалился где-то в пропасть. Протолкалось, затухая, в горах эхо. И стихло все. Даже странно, что так тихо.

Шабунин осмотрелся. Те же вершины гор в белых снегах, обрывистые скалы, посеченные трещинами. Та же грунтовая дорога между гранитными валунами.

Выскочил из ближней норы суслик. Встал желтым столбиком, почесал короткой лапкой за пухлой щекой. Хвост — коричневой кисточкой, грудка — белым передничком. Водит сухим носом, внюхивается в спокойный воздух. И вмиг, свистнув, упал на передние лапы, полез вверх — к людям. Вытянутой шубейкой извивается продолговатое тельце среди высокой травы и серых камней.

Только теперь послышался со стороны гор неясный гул. Точно из-под земли. Буланка повернула голову, раздувая нрздри, тревожно заржала. Забила копытом в землю. И в ту же минуту из-за косогора вывалилась мутная лавина воды.

Высоко в горах, у перевала, гремела гроза. Синяя туча, та самая, на которую указывал Сагит Нигматуллин и на которую не обратил внимание Шабунин, подошла к хребту, уперлась в гранитную грудь, но не смогла осилить его — излилась потоками ливня, натворив внизу обвалы и наводнения. Вода неслась по дну ущелья. Она катила щебенку камней, щепу выкорчеванных деревьев. Не верилось, что там на дороге, где только ехали разведчики, бушует необузданная стихия.

Поднялся на ноги Умрихин. Вышел из-за валуна Василий Кононов. Спрятал в кобуру пистолет Владимир Шабунин.

— Да… — произнес наконец Умрихин.

Буланка, вся в пене, жадно хватала воздух круглыми ноздрями. Колыхались ее мокрые бока. Возле глаза, под кожей, часто билась жилка. Из-под живота вился легкий парок. Повернув голову, она стояла на высоких ногах и смотрела большим дымчато-синим глазом в горы. Там, на перевале, гремела еще, сверкая молниями, иссиня-черная туча. А здесь, внизу, в ущелье, шумела вода. Разведчики стояли на возвышении и смотрели на мутные потоки ливня.

— Спасибо тебе, — подошел к лошади командир.

А Сагит бросил узду, поклонился Буланке.

— Она всегда такой: беда твой — ходит тебе.

Николай Тараторкин, от которого за все время не услышали слова, сказал, кладя на бричку свой миноискатель:

— С командиром то же было: раненого из-под огня вынесла.

Сагит подступил к Буланке, обхватил морду обеими руками, приложился лбом к мягкому, покрытому темным ворсом храпу лошади.

16

Дивизия, огромная дивизия, с приданными ей артиллерийскими, саперными, химическими и другими подразделениями и службами, остановилась. Шабунин срочно доложил генералу и выслал разведку на другой перевал, что на карте обозначался чуть заметным пунктиром и находился немного севернее. В разведку он пошел бы сам, да не мог ездить верхом, а тащиться на бричке громоздко да и не оставалось уже времени. Послал своего ординарца с разведчиками, а сам ждал, что они вот-вот должны вернуться. И волновался.

Сумерки сгустились между деревьями, брички на обочине сбились в гурт. Костер запламенеет у дороги. Михаил Умрихин несет хворост.

— Послушай, Миша, — остановил его Владимир Шабунин.

Он уже давно подумывал о том, что без лошади ему не обойтись. Но не хотелось и перед своими подчиненными оскандалиться. Увидел Михаила Умрихина — доверился. Попросил оседлать лошадь.

Он попросил смирного коня и такого, чтобы хорошо был выезжен.

— Да чтоб меньше видели, — неловко усмехнулся командир.

Умрихин подмигнул: все будет в порядке.

Солдат понимал командира, командир понимал солдата. Последнее время Шабунин начал замечать, что отношение рзведчиков к нему, новому командиру, стало меняться. Они не насмехались над его ошибками и промахами, а старались, как могли, в особенности если Шабунин был виноват перед начальством, помочь ему.

Помочь, конечно, ему они мало чем могли. Это если взять в каждом конкретном случае. А в целом, во всем, — они ему самая верная опора. И Шабунин теперь уже хорошо знал это.

Умрихин подогнал к бугорку серого, в темных пятнах коня, попробовал, прочно ли держится седло. Владимир, держась за луку, рывком взобрался наверх. От сильного толчка трок соскользнул под животом, седло перекосилось. Конь беспокойно затоптался на месте, мотнул головой, дернув руки седока поводами, отчего Шабунин подался вперед, и пошел. Владимир понял, что едет. Заколыхалось непривычное к верховой езде тело лейтенанта под цокот копыт. Михаил Умрихин, передав коня и отойдя в сторону, смотрел из-под насунутого на глаза козырька фуражки.

— Поводья подберите.

Владимир подчинился, и серый пошел ровнее. Странно и необычно ощутил Шабунин под собой большое и теплое тело коня. Сидеть было удобно, ехать приятно. Но Шабунин слез, поправил трок. Умрихин подскочил помочь.

— Вы когда-нибудь на турнике занимались?

Шабунин поднял брови:

— В училище, а что? И, конечно, в школе еще…

— Тут в ентом деле есть сходство, — сказал разведчик и стал объяснять, что тело надо выжимать на руках вверх и держаться за луку седла, как за перекладину. А вернее, как за ручку гимнастического коня. Вдеть ногу в стремя, другою оттолкнуться и перенести ее через круп коня.

Вместо «через» Умрихин говорил «чирис». Это напоминало Нигматуллина и почему-то нравилось Владимиру, Он старательно, как ученик, целил сапогом в кольцо стремени, а оно, непослушное, уходило под живот, отчего серый нетерпеливо топтался, грозя отдавить ноги.

— Не заходите сзади, кони этого не любят.

Шабунин отскочил в сторону, и Михаил улыбнулся. Но тут же потушил улыбку, сказал серьезно:

— С Костиком Петровым то же было поначалу…

То, что и с Петровым «то же было поначалу», как-то успокоило Шабунина, придало уверенности. Теперь становилось понятно, что бывший командир сам проходил ту же школу у разведчиков и, судя по всему, усвоил ее неплохо.

Вообще, о Петрове говорили в роте скупо — нелегко было тревожить больную память о нем. Шабунин ловил каждое слово. И чем меньше говорили о бывшем командире, тем больше он возвышался в глазах Шабунина.

— Старайтесь не прикасаться к животу. Коню щекотно. И будьте поласковей, спокойней, — учил далее рядовой солдат своего командира, и тот слушался.

Он подходил к коню неторопко и небоязно, а так, вроде привычно, будто тысячу раз подходил уже и серый его знал, брал уздечку.

— Теперь оглаживайте шею. И не молчите. Разговаривайте. Говорите, как с человеком.

Вспомнился Сагит Нигматуллин. Тот тоже всегда говорил с Буланкой, и ей это нравилось. Она слушала. Он пел ей бесконечные песни, рассказывал свою, да и не только свою жизнь. Однажды Владимир заметил, как ординарец говорил Буланке что-то о нем, новом командире роты. Когда Шабунин подошел, Нигматуллин смутился. Буланка недоумевающе покосилась на своего незадачливого собеседника.

Владимир Шабунин вспомнил Сагита Нигматуллина и Буланку, почувствовал, как тоскует по ним. Поймал себя на том, что тяжело на душе подчас бывает у него не только от неполадок в роте, а и от разлуки с теми, к кому привык и без кого уже не мог.

Вспомнив Сагита и Буланку, вспомнив старшину Орлова и солдат, которых отправил в разведку, Шабунин тревожно подумал, почему они так долго не возвращаются.

«Утром двинемся навстречу», — решил он.

Схватился рукою за луку, вцелил в стремя ногу. Грузновато, с прищлепом сел в седло. Конь чуть прогнулся хребтом, переступил с места на место.

— Отставить! — кричал озорно солдат.

И лейтенант Шабунин, с отличием окончивший недавно военное училище, беспрекословно подчинялся рядовому солдату, и это ничуть не смущало его.

— Нет-нет! — бежал следом разведчик.

Шабунин чуть придержал поводья. А тот догнал коня, спросил непонятно:

— Вы на велосипеде умеете?

— Ясное дело… — недоумевал Владимир.

— Что вы делаете, когда поворачиваете?

— Как что? — пожал плечами Шабунин. — Поворачиваю…

И урок продолжается. Умрихин объясняет, что при поворотах надо сопутствовать движению лошади. Подобрать один повод, прижать слегка шпору и чуть-чуть клониться в сторону, куда поворачиваешь. Это не бричка, и тут надо не ехать, не кататься, а работать. Всем своим телом работать вместе с конем.

Шабунин подобрал правый повод, прижал слегка шпору, чуть-чуть накренился, развернулся и поскакал.

Мелькают по сторонам придорожные кусты, гудит в ушах ветер. Взлетают легко в такт бегу коня согнутые в локтях руки. И кажется, что он уже не скачет, а летит на лихом коне.

17

Каждый раз, подходя к бричке, Шабунин видел вещмешок, затянутый старым бинтом. И каждый раз вещи бывшего командира вызывали в нем самые противоречивые мысли. В первое время Шабунин испытывал неприятные чувства, которые всегда появляются, когда встречаешь вещи, принадлежащие умершему. Но со временем эти чувства стали меняться. И если еще неделю назад он, садясь, оттолкнул вещмешок с неприязнью и даже какой-то смутной ревностью, то теперь стал смотреть на вещи погибшего командира завороженно, испытывая чувство неисполнимого долга. Он начал бережнее относиться ко всему, что было связано с Петровым.

Подошел к бричке, остановился, отдавая минуту молчания тому человеку, что продолжал жить рядом с ними. Сел сбоку, кивнул, чтоб трогали.

Было раннее утро, светлело за горами небо. Сколько ночи в июне: лишь солнце зашло, потемнело как следует, смотришь — ан светлеет уже на севере. И не на востоке, а на севере.

Умрихин развернулся, и бричка покатила в обход, чтобы выйти на дорогу, ведущую к другому перевалу. Шабунин посмотрел на коня.

Это был уже не молодой мерин рыжей масти, по кличке Мотор, с жидкой гривой и куцым посекшимся хвостом. Задние ноги он, казалось, волочил по земле, отчего копыта были стесаны наискосок. Будто кто нарочно отсек топором. Шлейф серой пыли поднимался за повозкой, как только она съезжала с твердой дороги. «Хорош Мотор», — подумал Шабунин.

Ему показалось, что разведчики специально запрягли этого ленивца, чтобы оттенить Буланку, и удивился их наивности. Мотор действительно не отвечал своей кличке. Назвали его так, видимо, для смеха. Стоило Шабунину заговорить, как он пользовался минутой и снижал ход. Мерин следил больше за седоками, чем за дорогой, и не пропускал случая, чтобы остановиться. Владимир Шабунин невольно вспомнил Буланку. А через нее и Сагита Нигматуллина, и старшину Орлова, и остальных разведчиков.

Далеко внизу, в голубой дымке, показалась долина. Видимость была так ясна и обширна, что в глазах умещалось огромное пространство с нескончаемыми паутинками дорог, извилистыми кусочками речушек, отдельными, на значительном расстоянии друг от друга, селениями. Как на огромном макете. Там, в глубине голубеющей долины, где-то справа, у подножия горы, должны находиться разведчики. Там были Нигматуллин и Буланка. Шабунин сам себе удивился, как соскучился и привык к ним.

Он смотрел в голубеющую даль, смотрел, как зажигаются розовым солнцем вершины гор, и думал о походе, о том, что их ждет впереди. Еще думал он о Буланке, этой породистой лошади светло-желтой масти, что так сблизила его с людьми. О ее судьбе.

Вскоре они спустились в долину, в самый туман. Солнце сеяло сверху пепельный свет. Шабунину были видны лишь две ссутулившиеся спины да круп коня. А все кругом — в молоке. Умрихин закуривал. Крупинки росы посеребрили ему погоны. Дымок от цигарки вился через плечо.

— Недалече уже, видать, — сказал он, затянувшись дымом.

— Угу, — согласился Вася Кононов.

— Пальнуть бы.

Они ждали решения командира.

Шабунину было хорошо, что он рядом с ними, разведчиками, как свой, и оттого, что они, разведчики, с ним, командиром роты, тоже как со своим, близким человеком. Он кивнул, и Михаил Умрихин высвободил из-под себя карабин, легко, привычно перезаряжая, пальнул два раза в небо — условный знак разведчиков. Шмякнули выстрелы вмятинами в тишину, и по долинг разметалось шипеньем, тысячекратно отозвалось отовсюду эхо. И когда все стихло, издалека, разгоняя такое же мечущееся шипение во все стороны, донеслось тоже два выстрела. Из тумана.

— Живы! — вроде удивился и одновременно обрадовался Вася Кононов.

— На той стороне, — указал кнутовищем Умрихин.

Спустя некоторое время им действительно встретилась речушка, и после мостика начался подъем, и туман отступил, и взошло солнце. Шабунин вспомнил и восстановил в памяти карту.

— Гляди! — указал вперед Василий Кононов.

Далеко на дороге показался столбик пыли. Шабунин поднес к глазам бинокль — увидел всадников. Почувствовал, как тревожно забилось в груди сердце.

Отделение разведчиков двигалось навстречу, на выстрелы. Впереди ехал старшина Орлов. Рядом с ним, не отставая, скакал на Буланке Сагит Нигматуллин. Он сидел глубоко в седле и все время наползал на черточки градуировки в окуляре. Маленький ростом, неприглядный на земле, татарин был виден верхом, тело держал ровно, по-кавалерийски.

«Вот кому идет на лошади!» — подумал Шабунин.

Старшина Орлов склонился, и что-то говорил Сагиту Нигматуллину, и указывал в их сторону. И оттого, что старшина склонился и указывал, а Нигматуллин, вытянув шею и подставив маленькое ушко с прилепленной к смуглой коже, мочкой, слушал, оттого, что они живы и с ними ничего не случилось, Владимир улыбнулся.

Разведчики подъехали ближе, спешились. Старшина передал поводья своего коня Нигматуллину, молодцевато подбежал к командиру, а Шабунин, приложив руку к фуражке, увидел, через спину старшины, как на расстоянии Сагит, держа лошадей, тоже приложил к виску руку. Не выдержал и снова улыбнулся.

— Разрешите доложить, товарищ командир?!

С легкого слова Нигматуллина в роте начали называть его командиром. В этом было признание. Не официальное, конечно, официально Шабунин с первой же минуты назначения стал их начальником, а душевное, без чего не бывает настоящего командира.

— Ну, что там? — не выдержал, совсем не по-военному, по-свойски спросил Шабунин.

Он пытливо всматривался в загорелые и обветренные лица солдат, пытаясь по их выражению прочесть ответ раньше доклада.

— Задание выполнено! — доложил старшина. Подмигнул и улыбнулся. И эта улыбка сказала больше, чем скупые, до предела ясные слова доклада.

«Значит, все в порядке», — подумал Шабунин, и от сердца у него отлегло.

Спросил затем, даже не спросил, а откровенно попросил:

— Теперь подробнее, будь добр, расскажи.

Наряду с тем, что он слышал, что видел, шли у Шабунина и свои мысли. Он думал, как все переворотилось и как все они, его подчиненные, стараются не подвести его, своего нового командира.

Потом он посмотрел на Буланку. Конечно, в упряжке лошадь выглядела не так, как сейчас, оседланной. И хотя на подножном корме она сдала, вид ее все равно был прекрасен. Торцовые стаканы копыт. Пружины устремленных вверх ног. Высокая мускулистая шея: Прямой профиль головы. И белый ромбик во лбу. Вся она была буланой масти с приятным притенением по гриве и спине полосой, на ногах белели носочки. Лишь отсутствие одного носочка на передней ноге нарушало гармонию целого. Буланка не могла стоять на месте, и била копытом землю, и тянулась к Нигматуллину губами захватить гимнастерку. Сагит заметил, как командир роты засмотрелся на лошадь, виновато развел руками:

— Овса не кушал, клевер не кушал, вот…

Говорил он о лошади, а думал, верно, о своем командире. Было видно, что соскучился он по Шабунину не меньше, чем тот по нему, и, если б не ранги, Сагит обнял бы его.

Тут подошла к Буланке Аида. Лошадь сжалась вся, повернула к девушке голову. Замерла, глядя большими немигающими глазами. Вздохнула тяжело. Что-то общее роднило их, и они тянулись друг к другу. Аида обняла Буланку за шею, прильнула к ней.

А Шабунин думал. Он думал о том, как изменились у него отношения с ротой и как для них, разведчиков, прошедших суровую школу четырех лет войны, да и не только для них, наверное для каждого, теплое человеческое слово важнее и дороже, чем командирский окрик.

18

Дивизия двинулась дальше. Владимир Шабунин выслал вперед головную походную заставу из отделения разведчиков, сел на бричку, велел трогать.

— Потеряли день, — с отчаянием сказал Умрихин.

— Считай, на месте будем на день-два позже, — произнес Василий Кононов.

Владимир думал, как они рвутся туда, откуда он только что приехал и откуда так рвался сюда сам. Глянул на коня, запряженного теперь вместо Буланки, усмехнулся: «Ишь, как быстро ориентируются».

Спросил у Нигматуллина:

— А где Буланка?

Сагит повернул свое круглое лицо, изучающе посмотрел на командира. Удивился. Глаза его будто говорили: сам сказал, зачем лошадь портишь. Шабунин еле сдержал улыбку. Но ординарец разгадал ее. Сказал, довольный:

— Василю давать. Выездкой занимаца.

И принялся за своего Мотора.

Ехали они теперь по той пунктирной линии, что была в запасе. Шабунин развернул карту.

По его предположениям, новый перевал был менее опасен, чем тот, где спасла их Буланка. Горы на карте постепенно светлели и местами переходили из бурого цвета в песочный. Только теперь увеличивалось расстояние и затягивалось время, которого оставалось в обрез.

— Ио-о-о! Ио-о-о! — голосил Нигматуллин, высвобождая из-под себя кнут.

Взмахнул кнутом, сказал, щуря глаза и вроде извиняясь за такое негожее дело:

— Горючее нимножко любит.

Шабунин сидел, свесив ноги, смотрел на железную шину колеса, до блеска набитую о дорогу, ему казалось, будто матовый металл течет бесконечной лентой. Быстро, безвозвратно. Так жизнь: вот уже прошло более двух недель его службы в роте, и колеса отмотали добрый кусок пути, и не за горами граница, а там и родная земля, но кажется, будто только вчера он еще мыкался по фронтовым дорогам, отыскивая свою новую часть.

Перевал в самом деле оказался нетрудным. Отослав связного, Шабунин приказал двигаться дальше. Дорога поднималась все выше и выше. Светлели и расступались дали. Самая высокая точка перевала была отмечена обязательным здесь, у заграничных дорог, распятием и часовенкой. Распятие стояло над пропастью, часовенка была в углублении, высеченном в скале. Начался спуск. Рваными уступами расступились скалы, ниспадающими хребтами расширилось ущелье. Лошадей, чтобы не налегали на передние брички, приходилось сдерживать. Чем дальше на восток, тем сильнее позарастали травою окопы и траншеи. Перевалили через кряж Карпат — родным ветром дохнуло с долин. Радостной надеждой засветились лица разведчиков.

Жаворонок в синем небе перебирает воздух легкими крылышками; кузнечик стрекочет у дороги; солнце жжет в макушку сквозь ткань фуражки. Сагит Нигматуллин рядом. Повернул скуластое лицо, спросил, заглядывая в глаза:

— Где он?

Вытянул шею, ожидает ответа.

— Кто? — не понял Шабунин.

— Он, граница.

Командир улыбнулся:

— Да еще не видно.

Опять мерный цокот копыт. Румыния в учебнике — ну в пятикопеечную монету. А тут едешь-едешь — конца-края нет ей.

— Показался? — вытягивает шею, всматривается в мглистую даль Нигматуллин.

— Нет пока.

Поднял фуражку, повернулся к командиру.

— Понимаешь, моя не видел его.

— Кого?

— Граница. Ночью ползал-ползал его мы с Василем и Мишка и переползал его.

— В разведке?

— Угу.

Подумал, сузив глаза. Задумчиво сказал:

— Какой он? — И через время добавил: — Моя хочет смотреть его нимножко.

Долго ехали молча. Сагит затянул свою песню о долгой, как сама война, дороге, о границе, «который никак не начинался», о Туган Иль. Шабунин слушал.

— Показался?

Сагит был небольшого роста; чтобы видеть, вытягивал шею.

— Почти.

И как проехали заставу — с гербом на полосатом столбе, с пограничниками в ярко-зеленых фуражках, с длинным шлагбаумом — вроде ничему не удивился.

Так же мерцает в вышине крылышками жаворонок; стрекочет в траве кузнечик, работая коленками. То же солнце печет в темя сквозь фуражку.

А сердце чуть не вырвется!

Сошел на землю, припал на колени. Три долгих поклона отбил:

— Исенменез, Туган Иль!.. [Здравствуй, Родина!..(татарск.)]

И хотя это была вовсе не татарская, не якутская да и не русская — бессарабская земля, чествовали ее одинаково и сибиряк Василий Кононов, и татарин Сагит Нигматуллин.

— А где моя Родина?

Только тут обратили внимание на Аиду. Стоит одиноко, неприкаянная, сжалась вся от невысказанной боли.

Жаворонок вьется в неразделенном небе; стрекочет на одном и том же во всем мире языке неутомимый кузнечик. Солнце одно на всех. Жжет в темя.

— Мы — твой Родина! — ответил Сагит Нигматуллин.

19

Через несколько дней дивизия подошла к небольшому городку, затянутому, как речка ряской, зеленью, сквозь которую кое-где просматривались рудые руины развалин. Дивизия начала перестраиваться. Полки подтянулись, батальоны равняли строй.

Генерал Прошин выбросил вперед, на главную площадь, оркестр, а сам стал во весь рост на «виллисе» с откинутым тентом. Лопаточка его руки в белой перчатке лежала на ветровом стекле.

Владимир Шабунин начистил до блеска сапоги, поправил ремень и портупею. Вышел к роте. Вся рота строилась фронтом повзводно. Шабунин посмотрел на ряды — еле сдержал улыбку. Только хотел подать команду, как тут Нигматуллин подвел ему лошадь. Это была Буланка.

Буланка легко держала свое тело на стройных ногах, приветливо светился во лбу ее ромбик. На лошади было старое кавалерийское седло, которое все время лежало в венгерской бричонке, медные застежки на седле были вычищены до золотого сияния. Лошадь круто подворачивала голову и смотрела большими глазами, то на командира, то на четкие ряды разведчиков, то на своего неизменного друга Сагита Нигматуллина.

Шабунин ступил ей навстречу.

Вынул из кармана кусочек сахара, протянул на ладони. Буланка посмотрела на руку. Повела чуть головой, потянулась к руке. И, сдерживая дыхание, осторожно, будто изучая Шабунина, понюхала его ладонь. Разведчики замерли.

Затем, дохнув полными легкими, точно сдувая пыль, еще прислушиваясь, взяла мягкими губами сахар.

— Бу яхшы! [Это хорошо (татарск.)] — не выдержал, заморгал узкими прорезями глаз Нигматуллин и поводья передал командиру.

— Держи нимножко.

А сам присел на корточки, поставил копыто лошади себе в подол гимнастерки. Достал из кармана чистый бинт, аккуратно, точь-в-точь как солдат обмотку, накрутил бинт спиралью над копытом. Так, что получился носочек. Четвертый. Для полной симметрии. Буланка, видимо, знала такое, терпеливо держала ногу.

— Типерь бири.

Как-то странно и боязно было ему садиться на эту лошадь. Но садиться надо было. Рота ждала.

Захватив повод рукой, Шабунин смело взялся за луку. И в еле заметном толчке вышел в упор на стремени, невесомо перенес через круп лошади сапог. Грайиозно сел на высоком седле. Буланка перебрала на местe белыми носочками. Всеми четырьмя.

Спина Шабунина была ровной как ладонь, голова — чуть приподнята. В руках свободно свешивались поводья.

Сел на лошадь — виднее стали разведчики. Раздвинулись дали горизонта.

Буланка тоже, как могла, помогала ему. Закаменела на месте, когда он взялся за луку, даже чуть присела на ногах. Но не каждый заметит. Потом, почувствовав на себе тяжесть, выровняла ноги в коленях — подняла командира над собой.

Все это наблюдали разведчики. Они смотрели, как их командир возьмет лошадь. И как она дастся ему. А Нигматуллин не выдержал, хлопнул перед собой пухлыми ладошками. Заморгал глазами.

Далеко где-то впереди бьет барабан, точно ковер кто выколачивает палкой. Буланка, вздрогнув, настраивает уши. Мотнула головой, слегка перебрала удила. Захватила их глубже. И дрожь, та, парадная, передается Шабунину. Он весь приподнимается на стременах, не чувствуя под собой земли.

Хорошо укладывает барабан! Медные трубы работают четко! Еще круче подворачивает под грудь голову Буланка. Перебирает ногами. Ставит высокие стаканы копыт на шахматную доску. Ход у нее не тряский, движения ритмичны и слаженны. Сверкают на солнце, как спицы велосипеда, белые носочки. Все четыре. Никто не догадается.

Оглянулся назад — а за ним лента зеленых гимнастерок сужается до самого горизонта. И вдали, если до боли всмотреться в ниточку нескончаемой колонны, красными капельками знамена полков, уменьшаясь, колышутся в струях взбитого воздуха.

Рука детская из форточки показалась. Машет белым крылом ладони. И здесь, по обе стороны живого коридора, сплошные руки. Цветами машут, И там, на «виллисе», тоже рука в белой перчатке с пальцами, набитыми ватой. Поднес к генеральской фуражке, приветствует разведчиков. Опустил на ветровое стекло. Никто не подумает, что то не настоящие пальцы.

Вдруг под лошадь бросились косички. Изогнулся весь, точно джигит, к земле, подхватил букет. Навсегда запали в память детские косички с тряпочками вместе ленточек…

Выпрямился и тут же смутился, не зная, куда деть цветы. Посмотрел туда-сюда, подъехал к Аиде. Ей отдал. Прижала она к медалям — стала еще красивее.

«Вот она какая, победа наша!»

Аплодисменты дружные взлетели хлопками быстрых крыльев. И в том торжестве трудно было понять, кому они предназначены: то ли безусому офицеру с юношеским румянцем на щеках, то ли дивизии, а может, и армии всей, что прошла войну!

20

Дул резкий ветер — рвал отчаянно гриву. Сагит стоял без фуражки, склонив седую голову к шее лошади.

Подошли люди в синих халатах, взяли Буланку под уздцы. Вздернули морду, чтобы посмотреть зубы.

— Зачем так?! Понимать над а! — обиделся татарин.

Тогда один из них, что постарше, ветеринар, глядя, как смотрят, окружив их, разведчики, огладил Буланке шею, поправил возле уха ремень. Похлопал легонько по блестящей шерсти ладонью, приручая лошадь к себе.

Буланка, переступив с ноги на ногу, успокоилась. Мотнула головой, легонько заржала. И замерла. Лишь временами она все еще прислушивалась к незнакомым голосам и, повернув голову, долго и странно смотрела огромным дымчатым глазом на Сагита Нигматуллина, лейтенанта Шабунина, на разведчиков, не понимая, почему они стоят в стороне, когда происходит что-то необычное.

— Хуш, дустым, хуш,[Прощай, друг, прощай (татарск.)] — заморгал пухлыми веками татарин.

И когда взволнованную лошадь взводили по дощатому настилу в кузов грузовой автомашины, чтобы отвезти на далекий конезавод, а она, вздергивая головой, била копытом землю и упиралась, не выдержал. Подбежал к человеку в синем халате, схватил за рукав.

— Бу начар, начальник, бу начар! [Это плохо (татарск.)] Зачем машин?! Сама пойдет. Позор делаешь!..

Дул резкий ветер, срывал с глаз слезу. Вынула платочек Аида. Опустил голову Кононов. Необычно потупился Умрихин. Лишь капитан Хачиров стоял одиноко у дерева и наблюдал издали. Глаза его неприятно блестели, усики чуть заметно подергивались в скрытой злорадной усмешке.

А Буланка стояла в кузове с наращенными бортами, непонимающе смотрела между досками, точно из-за решетки, влажным немигающим глазом и, тревожно шевеля ноздрями, внюхивалась в новые незнакомые запахи другой жизни. Грустно белелся в расщелине досок на ее лбу ромбик.

Загудел мотор, машина тронулась. Ветер сорвал с дороги пыль, метнул в лицо. Но разведчики стояли.

И долго еще в глазах Шабунина стоял взвихренный ромбик существа, которое так много открыло ему в человеческой жизни.

21

Через час вся дивизия пришла в движение.

Лейтенант подошел к венгерской бричонке, взял чемоданчик. Задержался. Подумал. Взял и вещмешок, вылинявший на солнце и дождях, затянутый вместо шнурка бинтом. Передал Нигматуллину.

— Почта пошлем?

Шабунин кивнул головой.

И тут же властно, как и положено командиру в таких случаях, подал команду:

— Рот-та, становись!!!

Поднял руку на уровень плеча, показал, где строиться. Отошел на пять шагов, повернулся. Вмиг, один за другим, как гусеницы в танке на быстром ходу, посыпались в ряд, разбираясь по росту, воины.

— Ррравня-я-яйсь!

Одним рывком вскинулись вправо к нему головы. Разведчики теперь, после отправки буланки, словно осиротели, еще сильнее тянулись к своему командиру роты, Владимиру Шабунину.

— Смирно!

И то состояние облегченности, расслабленности в теле, то чувство радости, которое было прежде оттого, что наконец долгая и проклятая война кончилась, что они едут домой, рукой сняло. Сжались губы. Посуровел лица.

Жестокая необходимость повторилась. Огромная, три полных полка с множеством служб и приданных частей, дивизия спешно, по-военному, переформировывалась из пехотной в моторизованную. Полки грузились эшелоны, чтобы двинуться за тысячи километров на далекий восток, где еще тлелось пламя зловещей войны, охватившей тогда почти всю землю, и где находилась и ждала своего освобождения неведомая и сказочная в представлении Шабунина, подневольная страна Аиды.

И, конечно, Буланке, среди быстроходных машин и грозных бронетранспортеров, делать было нечего…

Понравилась статья? Поделиться с друзьями:
Добавить комментарий

;-) :| :x :twisted: :smile: :shock: :sad: :roll: :razz: :oops: :o :mrgreen: :lol: :idea: :grin: :evil: :cry: :cool: :arrow: :???: :?: :!: