Григорий Чухрай. Моя война

Григорий Чухрай. Моя война

Имя классика советского кино Григория Чухрая не нуждается в особом представлении. «Сорок пepвый», «Баллада о солдате», «Чистое небо» навсегда вошли в золотой фонд отечественного кинематографа. Зритель, однако, мало что знает о жизненном и творческом пути мастера. Между тем, прежде чем подступиться к созданию ныне всемирно известных шедевров, Г. Чухрай прошагал трудными дорогами войны, часто врукопашную схватываясь с ненавистным врагом. Да и позднее ему не раз приходилось вступать в бескомпромисную борьбу с косностью, рутиной и ретроградством, отстаивая правду и подлинное искусство. Потому он с полным правом называет свою книгу воспоминаний «Моя война».

___________________
Блажен, кто посетил сей мир
В его минуты роковые

Ф.И. Тютчев

Детство

Человек не волен выбирать, в какой стране и в какую эпоху ему надлежит родиться. Он рождается и все, что его окружает, воспринимает как данность. Он учится жить в этом, данном ему мире и, взрослея, стремится занять в нем не последнее место. Рождение в Советской России — не заслуга, но и не грех, в котором нужно покаяться. Это судьба.

Я родился 23 мая 1921 года в городе Мелитополе на Украине.

Это был голодный год. Недавно окончилась гражданская война. Родители, отец Наум Зиновьевич Рубанов и мать Клавдия Петровна Чухрай, принимали в ней участие на стороне красных.

Когда мне было три года, родители разошлись. У отца образовалась другая семья. Я остался с матерью.

Мама уже была членом коммунистической партии и в своей среде считалась грамотеем — у нее было 4 класса образования. Она верила в социализм и все силы своей энергичной натуры отдавала делу. Всегда много и увлеченно работая, она не могла уделять много времени моему воспитанию. Я принадлежал самому себе. Целые дни я проводил во дворе и на улице, общался со сверстниками и ждал возвращения мамы. Она приходила усталая, но всегда активная, кормила меня, готовила пищу на завтра и расспрашивала обо всем; говорила со мной как со взрослым и без словесных назиданий руководила моими поступками. Ее независимость и скромное достоинство, ее отношение к людям, к работе были главными факторами моего воспитания. Она учила меня уважать тех, кто трудится, и презирать тех, кто наживается на их труде; что плохих национальностей не бывает, что стыдно судить о людях по их национальности, что везде есть хорошие и плохие люди. 

Оглядываясь назад, я понимаю, что прожил счастливую жизнь. Дело вовсе не в том, что не было в ней тяжелых моментов, трудностей, бед и даже страданий, что я всегда был сыт, одет и доволен собой. Вовсе нет! В моей жизни было много такого, что бывает и у людей, считающих себя глубоко несчастными. Но я не жаловался на свои беды. Я рано понял, что никто мне ничем не обязан. Но в тяжелые минуты многие люди приходили мне на помощь. Я не жаловался на судьбу, не ждал от нее подарков, а она дарила мне и случай выйти из кризиса, и успех, и верных друзей, любовь и минуты счастья.

А эпоха была суровая.

Первые мои детские воспоминания связаны с коллективизацией. Я помню украинское село, куда мы с мамой приехали «ликвидировать кулака как класс». Я видел, как каких-то людей выводили из хаты, сажали на возы и увозили неизвестно куда. Кто-то рыдал, кто-то ругался, кто-то вполголоса проклинал советскую власть. Мне было жаль тех, кто плакал. Но мама говорила, что это необходимо, что эти люди кулаки, мироеды. Я не понимал, что такое мироеды, но верил маме, что они плохие. 

Мы жили в хате дяди Прохора, председателя комбеда. Однажды ночью в наше окно стреляли. Мама стащила меня, сонного, с постели и велела спрятаться под кровать. Дядю Прохора ранили в плечо. Оксана, жена дяди Прохора, порвала сорочку, а мама перевязывала ему руку. Текла кровь. Мне было страшно, и я плакал. Дядя Прохор не плакал, только говорил, что стреляли кулаки и что все равно им крышка. В село приезжали военные с наганами, ловить кулаков. Кулаками оказались соседи дяди Прохора. Их поймали и увезли в город.

Потом на Украине был голод. Люди умирали целыми семьями. Мы с мамой уже жили в Днепропетровске и тоже сильно голодали. К тому же я заболел: организм не принимал пищи. Мама получила письмо от своей подруги по полку. Подруга звала ее приехать в Кисловодск, там вроде бы было не так голодно. Но выезд из Украины был запрещен. Мама оббивала пороги каких-то учреждений и все-таки добилась пропуска на выезд. Я был в это время совсем плох. Помню какие-то вокзалы. Мы проходим мимо опухших от голода людей. Я кошусь на них. Мне страшно: распухшие от голода лица не похожи на лица людей. По ним ползают мухи. Ноги, руки — как тумбы.

Помню вагон, переполненный людьми. Мама заставляет меня съесть кусок хлеба. Я пытаюсь, но не могу. Мама плачет. Наш сосед по купе, старый грузин, спрашивает маму: «Что с мальчиком?» Мама говорит, что я заболел от голода и ничего не ем. «Сейчас мы его вылечим»,— обещает старик и достает из своей корзинки бутылку с вином. Налив полный стакан, он подает его мне. «Пей, будет хорошо». Я упираюсь, я не хочу. Он кричит: «Пей! Пей, дорогой!» Я боюсь старика. Давясь, я отпиваю один глоток, но строгий старик приказывает: «Пей! Пей! Будет хорошо!» Я выпиваю целый стакан и засыпаю. Пока мы ехали, я опорожнил всю бутылку, и вино помогло. Я начал есть. Но скоро хлеб кончился. Благо нам надо было выходить. Я всегда с благодарностью вспоминаю этого доброго старика. 

Маминых знакомых в Кисловодске не оказалось. «Они недавно уехали в Баку»,— сказала соседка. Но у нас не было денег ехать в Баку. Мама стала искать работу. Мы ходили весь день по разным учреждениям, но работу не нашли. Мама просила меня потерпеть, она думала, что я голоден. А мне не хотелось есть. Я устал. Мне хотелось лечь на асфальт и уснуть. Потом мы ехали куда-то на электричке, и я наконец уснул. Проснулся я в Пятигорске. Мама снова ходила по городу в поисках работы. Отчаявшись, она зашла на кухню военного санатория и попросила у повара «хлеб для ребенка».

Повар по говору понял, что мы с Украины.

— Откуда ты, дочка?

Мама сказала. Повар был рад, что встретил землячку. Он дал нам по ложке каши и спросил маму:

— Ты грамотная?

— Да.

— Тогда беги к начальству — у нас недавно умер библиотекарь, может, возьмут тебя.

Мама оставила меня у повара и побежала к начальству. Скоро она возвратилась и радостно сообщила, что ее приняли на работу. 

Нам дали маленькую комнатку, отгороженную от библиотеки фанерной стенкой, и питание «на работника». Мама делила его на двоих. Мы не были сыты, но и не голодали. Иногда сердобольный повар приносил нам немного каши или кусок хлеба

Пришла южная весна, а за ней и лето. Я с малышами лазил в соседний сад. Мы рвали еще не созревшие орехи, очищали зеленую «рубашку» и ели мякоть. Руки и лица наши вокруг рта были коричневыми от сока.

Санаторий «Красная Звезда» располагался у подножья горы Машук. Ребята водили меня на гору. Я смотрел с горы на Пятигорск. От высоты захватывало дух. Дома казались маленькими, как спичечные коробки, и люди — как муравьи. Поднимались мы и на то место, где убили Лермонтова. Я знал, что Лермонтов был поэтом. Мама читала мне вслух его стихи и говорила, что его убили по приказу царя. Мишка Зуб, самый старший из нас — ему было 15 лет — говорил, что это неправда, что Лермонтова убил Мартынов. Я яростно спорил с ним. Вообще на Кавказе жить было интересно. Мы ходили на Провал — гору с дыркой вверху. Сквозь дырку было видно зеленое озеро. Оно пахло тухлым яйцом. Ребята говорили, что оно вылечивает болезни.

Мама в молодости была весьма симпатична. Отдыхающие атаковали библиотеку не только из тяги к литературе. Они кто как мог заигрывали с мамой. Она была со всеми проста, но умела поставить барьер между собой и ими. Был один человек, седеющий, красивый мужчина. Он часто засиживался с ней допоздна. В его петлицах было два ромба, а на груди — орден Красного Знамени, все мальчишки его уважали. Однажды я случайно увидел, как по дорожке к Машуку идут моя мама с Василием Сергеевичем. Он обнимал ее за талию. Это не вызвало во мне ревности. Я даже желал бы иметь такого папу. Но, когда на следующий день Мишка Зуб (сын главного врача Зубина) сказал, что Клавдия Петровна гуляет с отдыхающим, я бросился на него с кулаками. Зуб отбросил меня, как котенка. Я больно ударился и заплакал, но не от боли, а от обиды за то, что я маленький и слабый и не смог защитить свою маму. 

Когда Василий Сергеевич уехал, мама погрустила дня три, потом не выдержала и поехала за ним в Баку.

В Баку мы сперва нашли маминых однополчан: Соню и Гургена Ашотовича, ее мужа. Найти их было нетрудно. Гурген Ашотович Арутюнян, был начальником милиции и его все знали. Он был старше тети Сони и инвалид. Ногу он потерял на гражданской войне, а тетя Соня его спасла от смерти. Она сама об этом рассказывала. Гурген Ашотович помог маме устроиться в милиции следователем и связаться с Василием Сергеевичем. Мама несколько раз встретилась с ним, но потом перестала. Это меня огорчило: я по-прежнему мечтал о таком папе. Мама сказала:

— У него семья.

— Ну и что? — возразил я.

— Я не вправе отнимать у его мальчиков отца,— ответила она грустно и прибавила: — Ты уже большой и должен понимать. Тебе хорошо было расти без отца?

Я никогда не чувствовал себя несчастным от того, что рос без отца. Но я не сказал ей об этом. Мама всегда говорила о моем отце только хорошее. Заставляла меня посещать его семью. Я выполнял ее желания, но с ним мне было скучно и тяжко, хотя я знал, что он любит меня. Он очень волновался при встрече со мной и мамой. А она относилась к нему с уважением и помогала ему в трудное для него время. 

Отрочество

Мама не была карьеристкой, но всегда увлеченно работала, и все у нее хорошо получалось. Такие люди тогда были нужны. Ее выдвигали на разные работы. Она была народной судьей. Говорили, что она справедливая. Потом ее послали в Одессу учиться на высших юридических курсах. А в Баку, в милиции, она сперва была следователем, потом старшим следователем, потом стала большим начальником и носила милицейскую форму, а в петлице — один ромб. Гурген Ашотович говорил тете Соне, что у нее, у мамы, талант. Она не только разоблачала преступников, но и оправдывала невинных.

Однажды осенью она разбудила меня очень рано.

— Поедем к морю,— сказала она, помогая мне одеваться.

— Почему к морю, ведь холодно? — капризничал я.

— Так надо! — тон ее не допускал возражений

Пляж был пустой — ни одного человека. Море штормило. Дул холодный ветер. Мама кого-то ждала. Наконец на пляже появился Василий Сергеевич. Мама сказала:

— Постой здесь.— И быстро пошла к нему.

Они встретились в стороне от меня. За шумом волн я не слыхал, о чем они говорили. Я бросал камешки в набегающие волны Я видел, как он поцеловал маму в щеку и, оглянувшись, стал уходить. Мама возвратилась ко мне. После этого разговора мы, торопясь, собрали вещи и уехали на Украину. Мама устроилась на рядовую работу в МТС. Вскоре она вышла замуж. 

Только через много лет я узнал причину этих перемен. В Азербайджане начались аресты и расстрелы работников ГПУ и милиции. Василий Сергеевич предупредил маму о грозящей ей опасности. Он советовал маме скрыться и тем уберег маму от ареста, а меня — от судьбы сына расстрелянного «врага народа». Самого Василия Сергеевича, Гургена Ашотовича и многих других расстреляли, а Соню отправили в лагерь. Она не вынесла разлуки с дядей Гургеном и в скором времени умерла. Об этом мы узнали от знакомой тети, которая ехала из Баку в Запорожье к родителям.

— Бесконечно честные и преданные партии люди, — грустно сказала мама и всплакнула.

Я был уже подростком и понимал, что об этом надо молчать.

Недалеко от нашей школы в городском мелитопольском театре шел спектакль «Чудесный сплав». Мы в красных галстуках выходили на сцену приветствовать создавших сплав. Наших голосов, очевидно, не было слышно в зале, и какой-то дядя учил нас говорить громко. У мамы был неудачный роман с милиционером Мишей. Миша был моложе мамы. Я его называл по имени. За папу я его не признавал, но маму за это не осуждал. Когда роман кончился, я об этом не жалел. Летом несколько школ, и наша в том числе, выезжали в лагерь в окрестности Бердянска. Там было море, и мы ездили в город  смотреть кино. Фильм назывался «Крестьяне». Он мне не понравился. В Мелитополе был построен Дворец пионеров. Было торжественное открытие. В зал набилось много взрослых. Стояли в проходе и за стульями у дверей. Аплодировали директору Дворца, и какой-то дядя закричал от дверей: «Да здравствует товарищ Хатаевич!» Я не знал, кто такой Хатаевич. Меня поразил этот крик, казалось, что дядя кричал от страха. Потом мама говорила, что Хатаевича расстреляли. 

Во Дворце были разные кружки. Я посещал кружок рисования. Им руководил хороший педагог, фамилию которого я, к стыду своему, не могу вспомнить.

Это время было совсем не похоже на то, что делается теперь: образование было бесплатное для всех, в пионерские лагеря дети ездили за символическую плату, доступную каждой семье, многие бесплатно, за счет профсоюзов. Дворец пионеров был построен на средства государства. И за кружки, которые мы посещали, не надо было платить ни копейки.

Я взрослел и наконец вместе с мамой оказался в Москве, куда она и мой отчим Павел Антонович Литвиненко были посланы на учебу в Академию соцземледелия. Академией, я думаю, она называлась для авторитета. Фактически же это были двухгодичные курсы при Тимирязевской академии, на которых повышали квалификацию работники сельского хозяйства. Мы получили отдельную комнатку в общежитии на Лиственной аллее. Я был определен в лесную школу, в районе Тимирязевской академии (трамвайная остановка с архаичным, но милым мне названием «Соломенная сторожка»).

В этой школе мне не повезло. Я был провинциалом, мои слабые по сравнению с москвичами знания и украинизмы в речи вызывали у моих одноклассников насмешки. А это был шестой класс, когда в мальчишках просыпается обостренное чувство собственного достоинства. Посещать эту школу было неприятно, и я решил просто туда не ходить. Мама давала мне рубль в день на трамвай и еду. Я уезжал в центр, покупал за пятак вход в Политехнический музей и проводил в нем весь день до закрытия. Там же, в буфете, покупал себе какой-нибудь бутерброд и чай. Часто, когда оставались 10 копеек, забегал в кинотеатр «Художественный». 

Это был период расцвета советского кино. На экраны выходили замечательные фильмы. Политехнический музей формировал во мне знания — таких знаний не могла дать мне никакая школа,— а фильмы формировали мировоззрение.

В конце учебного года маму вызвали на родительское собрание, и она с удивлением и испугом узнала, что я весь год не посещал школу. Был серьезный, разговор. Я объяснил, почему так поступил. Ни мама, ни отчим меня не ругали. В это время заканчивалось строительство новой школы-десятилетки на Лиственной аллее. В новом учебном году я уже учился в этой школе.

Юность

Эта школа сыграла в моей судьбе очень важную роль. В ней учились главным образом дети профессорско-преподавательского состава Тимирязевской академии, с которыми было интересно общаться. Преподавали нам прекрасные учителя. Да и сам я был не тем, что в Лесной школе: я обтесался, научился правильно говорить по-русски, подружился с хорошими ребятами. Самым близким мне другом был Карлуша Бондарев. В период юдофобства и борьбы с «космополитами» кристально честный Карлуша принципиально сменил русскую фамилию матери на еврейскую фамилию отца: Кантор. Его мать Ида Исааковна Бондарева, член коммунистической партии с 1903 года, во время столыпинской реакции эмигрировала в Аргентину, была одним из организаторов аргентинской компартии. Я часто бывал в этой семье. Мне в ней нравилось все: и скромная легкая мебель, и полки книг во всех комнатах от пола до потолка, и то, что они знали много европейских языков, и стиль отношений в семье. Они были удивительно красивыми людьми и физически и нравственно. К простым людям они относились без деланного демократизма, но с искренним уважением, презирали чванство и притворство, ненавидели национализм, много трудились. Отец Карла был профессором геологии в Тимирязевской академии. Он тоже был коммунистом. Карл привил мне любовь к поэзии Владимира Маяковского. Его родная сестра Лиля Герреро была в Аргентине писательницей и перевела Маяковского и других советских поэтов на испанский. Она пару раз приезжала в Москву, я познакомился с ней. Она была необычно красива. Я, мальчишка, любовался ею и с уважением смотрел на орден Красной Звезды, который она получила за Испанию (воевала в интернациональной бригаде). Карл тоже родился в Аргентине. Родители возвратились в СССР только в 1924 году. 

Ко мне они относились просто и душевно. Глядя на них, я с восхищением думал: «Такой была ленинская гвардия коммунистов: умными, скромными, образованными и работящими». 

Об идеологии, господствующей в то время, сегодня принято говорить чуть ли не как о мракобесии. Это неправда. «Коммунистом можно стать, только освоив все богатства культуры, выработанные до нас человечеством»,— писал Ленин. Это было идеологической основой нашего воспитания. В школе нам преподавали Пушкина, Некрасова, Блока, Горького и других писателей, разумеется, подчеркивая их революционность. Не одобряли, но и не запрещали Есенина и Достоевского, но мы их читали и составляли о них свое мнение, отличающееся от официального

Помню, я пришел в общежитие поздно. Мама и Павел Антонович уже спали. На электрической плитке, ожидая меня, стоял холодный чайник, на столе — хлеб и кусок дешевой колбасы. А рядом — открытая книга. Не садясь за стол, я прочитал несколько фраз и уже не мог оторваться. Это было «Преступление и наказание» Достоевского. Так, не меняя позы, я всю ночь читал и дочитал роман до конца, а потом вернулся к началу. С тех пор я полюбил Достоевского. Люблю его и сейчас.

На уроках истории преподаватели критиковали царей, исключая разве Петра Первого. О Степане Разине и Емельяне Пугачеве говорили как о предтечах революции. Восхищались подвигом декабристов и победой над Наполеоном. Гордились Суворовым, Кутузовым и победами адмирала Ушакова, романтизировали революцию и гражданскую войну. Конечно, жизнь и размышления внесли во все это частичные изменения, но не зачеркнули основного, главного. Вот и подумаешь: когда было мракобесие, тогда или теперь? Когда отсутствует национальная идея и господствует беспредел в культуре и экономике, а общество живет в основном за счет иностранных товаров и воровства. Не сомневаюсь, прочтя эти строки, многие одичавшие интеллектуалы зачислят меня в зюгановцы. «Знаем мы их идеологию! — скажут они.— Все поделить и раздать!» — и повторят джентльменский набор модных благоглупостей. О жестокостях Ленина, убивавшего зайцев прикладом, о железном занавесе и о К. Марксе как о виновнике пустых полок в наших магазинах. 

Социализм не появился на следующий день после Октябрьской революции — он, как все живое на Земле, родившись, развивался и принимал различные формы. Были разные периоды в этом развитии. Валить все в кучу можно только по невежеству или злому умыслу.

Действительно, в донэпманский период «отнять и разделить» предлагали шариковы. Но действия шариковых привели к усилению голода. Ленин лучше других понимал, что, следуя этим путем, Россия, в недрах которой уже зрел эмбрион социализма, погибла бы от истощения. Ленин вопреки яростному сопротивлению Совнаркома предложил НЭП и накормил Россию. Страна выжила, выжил и эмбрион. Ленин совершил еще один подвиг: будучи уже тяжело больным, он письмом к съезду предупредил партию об опасности власти Сталина. Его не послушали, но это уже не его вина.

А Маркс был против использования его теории в России. Наши одичавшие полузнайки либо не знают, либо намеренно скрывают это — боятся отстать от моды.

Однако я слишком увлекся и потерял нить повествования. Обо всем этом я расскажу во второй книге в разделе «Ликбез», а сейчас вернемся в тридцатые годы в школу, в которой я учился. 

Я сильно отставал от сверстников в математике. Помогать мне вызвался мой одноклассник Андрюша Кисловский. Я часто бывал у Андрюши и очень уважал его семью. При многих различиях с Канторами (Кисловские происходили из старинной дворянской фамилии) я замечал в них много общего. Возможно, это было то, что раньше называлось культурой. Теперь, как верно заметил А. И. Солженицын, интеллигентами называют «образованщину» — людей, получивших образование, но не усвоивших элементарной культуры.

Андрюша Кисловсккий много читал и был эрудированнее всех нас, его сверстников, а иногда и преподавателей. Первое время он позволял себе поправлять преподавателей, не соглашаться с ними и противопоставлять им свое мнение. Но потом как-то вдруг перестал

«Надо быть чутким к преподавателям»,— часто повторял он, очевидно, цитируя отца, и при этом весело хохотал.

У него был младший брат Левушка. Жили они вдвоем в одной комнате, стены которой были увешаны бумажками с разными грамматическими формами английского языка. (В школе мы изучали немецкий, он и немецкий знал неплохо).

Но особенно талантливым Андрей был в математике. Наш учитель математики Борис Васильевич Романовский часто восхищался его способностями.

В то время сверх программы мы проходили тригонометрические функции. Для того чтобы прийти к ответу, надо было исписать преобразованиями два-три листа тетради. Андрей подходил к доске и, вместо того чтобы заняться преобразованиями, стоял и мурлыкал какую-нибудь арию, чаще всего арию Варяжского гостя, а потом вдруг писал на доске правильный ответ. Борис Васильевич изумлялся: «Как вы к этому пришли?» Андрюша излагал свой ход мыслей, и Борис Васильевич изумлялся еще больше. 

Сам Романовский был человеком недюжинным. Седой, стройный, всегда элегантный, он приходил на уроки как на праздник. Все девчонки были влюблены в него. Он мог подойти к доске и, как бы небрежно, начертить на ней мелом идеальную окружность. «Как по циркулю!» — восхищались мы. Его чертеж на доске можно было выставлять на выставке. Он был в своем деле и художником и артистом. Ему принадлежало авторство книги по математике. Он и преподавал свой предмет по своей, нестандартной методике. Ко мне он относился строго, и я до сих пор благодарен ему за это.

С помощью Андрюши я догонял сверстников и, бывало, выйдя к доске, правильно решал трудную задачу. Тогда Борис Васильевич задавал мне вопрос из пройденного. Я не мог на него ответить и получал двойку.

Я не помнил многих теорем и, когда во время контрольных работ возникала в них необходимость, сам находил доказательства. Борис Васильевич, кроме контрольной, требовал сдать и черновики, но я не придавал этому значения.

Однажды я зашел в учительскую, где в первой комнате хранились учебные пособия и школьная газета (я хорошо рисовал и оформлял эту газету). Во второй комнате, в учительской, шел разговор, кого оставить на второй год. Услыхав свою фамилию, я насторожился. 

— А я категорически возражаю! — запальчиво говорил Борис Васильевич.— Чухрай действительно сильно отстал, но у него богатая математическая интуиция. Он у меня еще будет отличником!

Эта похвала весьма подняла меня в собственных глазах. Я стал много работать и окончил восьмой класс отличником по математике. В этом, конечно, была большая заслуга Андрея Кисловского. Андрей произвел на меня неизгладимое впечатление, которое я сохранил на всю жизнь.

Был у меня еще один приятель — Женя Гужов. Когда мои родители, окончив академию, уехали работать на Украину, добрая мама Жени за небольшую плату согласилась кормить меня обедами. В доме Гужовых, веселом и чистом, напоминавшем мне наш украинский дом, пахло свежими щами. Женя Гужов хорошо учился и имел редкий почерк. Мы вместе с ним оформляли школьную стенгазету. Он был верным другом и добрым парнем Отец его служил в милиции.

Итак, мои родители уехали на Украину, а я остался в Москве: жалко было расставаться с друзьями и преподавателями, многих из которых я успел полюбить. Держала меня в Москве и первая юношеская любовь.

С моей одноклассницей Нелей Фроловой многие мальчишки хотели бы дружить. Она почему-то избрала меня. Я был горд этой победой и долго был ее верным другом. Я бывал у нее дома, был знаком с ее родителями, защищал ее от хулиганов. Тогда и хулиганы были не такими «крутыми», как теперь: не было жестокости. Самое большее, что они могли совершить,— это слегка поколотить конкурента или сказать нелестное слово о девушке, но не больше. В таких случаях я тоже пускал в ход кулаки и заставлял уважать девушку 

Вместе с Карлом мы организовали кружок Маяковского и с успехом читали его стихи в школе и на других вечерах. У Карла был прекрасный голос. Некоторые строки Маяковского волновали его настолько, что, произнося их, он заметно бледнел, и чудный его баритон усиливался до крика.

— Ты так кричишь, что я ничего не слышу! — говорил Андрей Кисловский полушутя (он ценил чтение Карла и часто слушал его и меня).

Дело шло к окончанию школы, и надо было решать, в какой институт пойти. Одно время я хотел стать врачом, потом пристрастился к технике. При Дворце пионеров, кроме разных кружков (по рукоделию, литературе, рисованию и прочему), была детская техническая станция. Там под руководством инструкторов можно было мастерить модели самолетов и кораблей (руководителей и материалы бесплатно давало государство). Я мастерил примитивные радиоприемники. Они работали. В наушниках я слышал наши, а иногда и зарубежные станции.

Вообще в Советском Союзе делалось много полезного для развития детей. Каждое лето за символическую плату школьники выезжали в пионерские лагеря, в лес, к реке, к морю. Сегодня это доступно только богатым, и то не всем. И в лагерях были различные кружки по интересам. Это был настоящий отдых!

О пионерских лагерях сегодня принято говорить с циничной усмешкой — «лагеря для промывания мозгов». Глупость! Нам не надо было промывать мозги — в них ничего не было, кроме советской идеологии. А диссидентов среди детей не бывает. 

Нас учили быть честными, трудолюбивыми, бескорыстными, хорошо учиться, любить свою родину, уважать трудящихся всех национальностей. Что здесь плохого?

Правдолюбы не упустят случая напомнить нам и себе о Павлике Морозове. Для нас Павлик Морозов никогда не был примером для подражания. Нельзя привести ни одного случая повторения его «подвига». Мы любили своих родителей и не собирались их предавать. Но были события и пострашнее, чем сказки о Павлике Морозове,— суды над «врагами народа». На комсомольских собраниях от детей «разоблаченных врагов» требовали, чтобы они отказывались от своих родителей. Мы понимали, что это изуверство, но бороться с этим еще не умели.

Когда мы окончили школу, Андрей пригласил Карла и меня к своему деду. Старый академик Дмитрий Моисеевич Петрушевский хотел познакомиться с друзьями своего внука. Не знаю, какое впечатление произвели на него мы, но он на нас произвел большое. Мы первый раз в жизни видели живого академика. Он говорил с нами как с равными. Делился своими мыслями, совершенно не опасаясь никого. Например, говоря о «Кратком курсе истории партии», он беззлобно заметил, что эта книга ничего общего с историей не имеет. Слушая его, мы верили в то, о чем он говорил. Нам в это время уже многое не нравилось.

— Как же вы могли молчать! — возмущаются полузнайки.

Мне всегда хочется спросить их: 

— А как же вы сегодня молчите, когда вас грабит родное правительство, когда вы наблюдаете тысячи случаев беззакония, заказные убийства почти каждый день, депутатов с криминальным прошлым и настоящим, голодную армию, торгующую своим оружием, и множество других безобразий? Воистину: в чужом глазу соломинку видите, а в своем бревна не замечаете. У нас был тотальный страх, отсутствие свободы слова, ГУЛАГи, психушки, а у вас «демократия», «свобода слова», «плюрализм мнений»… Почему вы молчите? Кого боитесь?

— Гримасы переходного периода,— оправдываются полузнайки.— У нас еще «дикий капитализм». Вот когда все утрясется…

— Так ведь и у нас был еще «дикий социализм», который только начинал формироваться, и мы тоже переживали переходный период. С той только разницей, что за 18 лет, от НЭПа до Великой Отечественной войны, наша отсталая аграрная страна стала страной поголовной грамотности и второй индустриальной державой мира!

Мы тоже принимали суды над «врагами народа» и другие преступления власти за «гримасы переходного периода», а развитие страны, успехи науки, техники и культуры — за свет в конце туннеля!

В эти годы я стал серьезно подумывать о кинематографе. Последнее время на экранах один за другим появлялись подлинные шедевры: «Машенька», «Мы из Кронштадта», «Щорс», «Веселые ребята»… И в прежние годы выходили хорошие фильмы, но эти пошли косяком. В школе я увлекался не только стенгазетой, но и драмкружком. В дни празднования столетия со дня рождения А. С. Пушкина мы с Нелей Фроловой играли на вечере в школе «Сцену у фонтана» из «Бориса Годунова». Марину Мнишек играла Неля. Я был Самозванцем, Гришкой Отрепьевым. Потом мы ставили отрывки из «Русских женщин» по Некрасову. Мне было интересно и радостно заниматься этим. Окончив школу, я уже твердо знал, что хочу учиться во ВГИКе. 

После выпускного школьного бала мы всю ночь гуляли по Москве, не опасаясь ни за себя, ни за своих девушек. Нам, нашей жизни ничто не угрожало. Это была свобода! А сегодня, когда боишься открыть дверь незнакомому человеку, — какая же это свобода?! (Написав эти строки, я подумал: «Я не совсем объективен. Нам действительно ничего не угрожало, а были люди, которые вздрагивали по ночам от звонка в дверь — боялись арестов».)

— А у нас теперь свобода слова и демократия! — хвастают полузнайки.

— Не обольщайтесь, — могу возразить я. — Нет у вас демократии! Народ на референдуме проголосовал за сохранение Советского Союза, а власть поступила, как ей хотелось. Выборы превратились в фарс. И свобода слова… Ведь она не только свобода говорить правду, но и свобода бессовестно врать, что мы и наблюдаем ежедневно.

Когда я пишу все это, то отнюдь не зову никого в прошлое. Да это и невозможно, реки истории не текут вспять. Я только знаю, что народ, утративший историческую память, превращается в толпу. А с толпой можно делать все что угодно. Так произошло с моей страной. Наблюдать это мне больно.

Но я опять отвлекся и могу быть неправильно понят. Вроде бы я занимаюсь бессмысленным спором: когда было лучше, раньше или теперь. Кому-то было лучше тогда, кому-то лучше теперь. Спорить об этом глупо, ибо каждая из сторон может найти тысячи убедительных аргументов в доказательство своей правоты. «История такой предмет: за какой цитатой полезешь, ту и вытащишь», — говорит мой сын. Я с ним согласен. И неправда, что в споре рождается истина. Она рождается только в тех редких случаях, когда обе стороны заинтересованы в истине. В споре, в котором каждая из сторон доказывает свою правоту, рождаются только взаимная неприязнь, вражда и агрессия. 

Итак я подал документы во ВГИК и был допущен к экзаменам. Но пришел офицер из военкомата и объявил, что юноши, родившиеся в 1921 году, призываются в армию. Мы должны выехать на постоянное место жительства, и там будем призваны.

Это меня нисколько не огорчило. Тогда отношение к службе в армии было совсем другим, чем теперь. Я даже был рад призыву. «Какой из меня режиссер? — думал я. — Что знает о жизни десятиклассник? А вот послужу полтора года, получу опыт, возмужаю. Тогда можно учиться искусству… «

Я уехал на Украину к родителям и стал ждать.

Призвали нас только в январе 1940-го года. Ожидая призыва, я не терял времени зря: читал Станиславского и Сахновского, даже по просьбе директора местной школы читал несколько месяцев лекции по литературе в старших классах. Прослужив до июня 1941 года и очень мало узнав о жизни, я, фактически со школьной скамьи, попал на войну. 

Война явилась для меня действительно хорошей школой. На второй день войны я был первый раз ранен. Воевал на Украине, на Тамани, защищал Сталинград, выходил из окружений, прыгал в тыл врага (я служил в воздушно-десантных войсках), был четырежды ранен. Последнее ранение получил в апреле 45-го в бою у города Папа, на пути к Вене День Победы встретил в госпитале. Демобилизован в конце декабря 1945 по ранению.

На войне я не стал героем, каких было немного. Я был обыкновенным солдатом, а потом и офицером, каких были миллионы. Я любил свою армию. В ней не было национализма. Солдаты ценили друг друга не по национальной принадлежности, а по уму, смелости и умению воевать. О такой гадости, как дедовщина, мы и слыхом не слыхали. На войне мне везло: у меня были верные друзья, которые не предадут и не бросят в беде. Я мог тысячи раз погибнуть, но мои ранения не сделали меня калекой (во всяком случае, внешне).

Мне повезло и после войны: меня приняли во ВГИК. Моими мастерами были С. И. Юткевич и любимый мной человек, режиссер Михаил Ильич Ромм.

После окончания института я дружил со многими видными кинематографистами мира: с Ивом Монтаном, с Симоной Синьоре, с Джузеппе де Сантисом, с Мариной Влади и Одиль Версуа. С великими советскими кинематографистами: Марком Донским, Иваном Пырьевым, Александром Довженко, Александром Згуриди. С Сергеем Бондарчуком и Сергеем Урусевским. Был дружен с главой социалистической Венгрии Яношем Кадаром. Встречался с маршалами Г. К. Жуковым, К. К. Рокоссовским, И. С. Коневым, с адмиралами флота Исаковым и Сергеевым, с Индирой Ганди, с шахиней Ирана, с Никитой Хрущевым и многими другими выдающимися лицами моего времени. Я никому не льстил, никому не лез в душу — все получалось само собой. Моими личными друзьями были мои фронтовые братья: Павел Кирмас, Георгий Кондрашов, Сурен Мирзоян, поэты Наум Коржавин, Назым Хикмет, Александр Твардовский. До сих пор, вот уже 60 лет, я дружу с Карлом Кантором. 

Став режиссером, я считал, что фильм — поступок, и старался не совершать поступка, за который мне было бы стыдно. Мои фильмы любили зрители. А чиновники от искусства меня не любили. Неправда, что они были все дураками и невеждами. Многие из них были образованными и знающими людьми, но их положение в тоталитарном государстве требовало от них учитывать уровень культуры начальников. Поэтому они перестраховывались — старались угадать, что может не понравиться начальству, и критиковали на всякий случай все, что может им, чиновникам, повредить. Были и невежды-перестраховщики, эти хамили и зверствовали, грубо вмешивались в творческий процесс.

За первый мой самостоятельный фильм «Сорок первый» меня отдавали под суд. За «Балладу о солдате» исключали из партии, за «Чистое небо» пытались посадить за решетку, за «Трясину» чуть не разогнали руководство студии, а меня хотели лишить права на профессию. Я никому не жаловался, никого не просил о помощи. Я боролся. И так получалось, что многие люди приходили мне на помощь. Мои фильмы получили десятки престижных призов на международных фестивалях, а за «Балладу о солдате» я получил Ленинскую премию. Но сегодня радует меня не это. Меня радует, что снятые 30-40 лет назад они до сих пор не сходят с экранов. Сотни других фильмов уже давно умерли, а мои еще смотрятся и волнуют зрителя. Мне приятно вспомнить, что за двадцать лет до Михаила Горбачева я вместе с замечательным человеком Владимиром Александровичем Познером (отцом Владимира Познера, хорошо знакомого телезрителям) начал перестройку, необходимость в которой была уже в то время. Мы создали первое предприятие, построенное на экономических стимулах к труду, — «Экспериментальную творческую киностудию». В ней не было ничего от рыночной экономики. Это было социалистическое предприятие. Мы снимали фильмы на свои заработанные трудом и талантом деньги и резко ограничили вмешательство чиновников в творчество. Студия подарила художникам свободу творчества, а кинематографу — такие фильмы как «Белое солнце пустыни», «Табор уходит в небо», «Раба любви», «Иван Васильевич меняет профессию», «Двенадцать стульев», «Не горюй» и другие, вошедшие в золотой фонд советской кинематографии. 

Я был советским гражданином — солдатом и режиссером — и этим горжусь, нисколько не боясь оказаться немодным или отстать от прогресса, тем более что, как любил говорить Н. Коржавин, неизвестно, куда идет прогресс.

Эпоха, в которой я жил, была голодной, жестокой, кровавой и одновременно великой.

Моя цель — правдиво описывая свою жизнь, говорить все, что в ней было. Как я думал о ней тогда и как думаю сейчас. Что считаю ошибками и преступлениями, а что — достижениями. Ибо это правда, о которой современная молодежь понятия не имеет. 

Две мои книги, «Моя война» и следующая, которую я еще пишу, преследуют эту цель. Я уверен: нельзя успешно строить будущее, не зная своего прошлого.

Перед войной

В начале апреля 1941 года батальон связи 134-й стрелковой дивизии, в котором я служил, выехал из Мариуполя в лагерь, в окрестности Белгорода. Прекрасное место для военной подготовки. Среди вековых сосен мы оборудовали полосу препятствий, курилку, столовую, классы для занятий, столы для чистки оружия, разбили палатки. Но прошло несколько дней, и нам приказали уничтожить все, что построено, чтобы «враг не мог догадаться, что было на этом месте». Затем полк построили и объявили поход на дальнюю дистанцию. Куда мы идем, нам не сказали, да мы и не ждали объяснения. На дальнюю так на дальнюю, все равно скоро демобилизация. Начальству виднее. Было приказано взять на себя все, что положено солдату в походе: оружие, боевые патроны, противогаз, флягу, вещмешок с неприкосновенным запасом питания, шинель в скатке — тяжесть для похода предельная. Но наше начальство, привыкшее выполнять и перевыполнять, приказало взять на себя еще и одеяла в скатке. Это уже было сверх всякой нормы — тяжело, неудобно и не нужно, но приказ есть приказ.

Новейшая техника

Сверх всего этого радисты (а я был в то время радистом) несли на себе радиостанцию (по-военному рацию).

Сегодня, когда с помощью телефона, помещающегося в нагрудном карманчике пиджака, можно связаться практически с любой точкой земного шара, читателю будет, пожалуй, небезынтересно узнать, что рация 6ПК (полковая радиостанция) держала устойчивую связь всего на 6 километров микрофоном и на 12 километров ключом Морзе, а общий вес ее был чуть меньше четырех пудов. Переносилась она в двух упаковках. Нести на себе каждую из них должен был расчет из 4-х человек, сменяя друг друга в походе.

Сначала, несмотря на непосильную ношу, мы двигались довольно бодро. Были молоды и силенок хватало. Выходили мы рано утром, еще до рассвета. Было приятно испытывать утреннюю прохладу, наблюдать, как встает солнце, как предметы постепенно обретают объемность и яркие краски. Было радостно смотреть, как в небе плывут облака, смотреть на пышную зелень, на белые украинские хатки. Постепенно дорога высыхала от утренней росы, поднималась пыль, потные лица солдат становились от нее серыми, становилось трудно дышать, лямки радиостанции врезались в тело. Теперь нам было не до красот природы. В голове стучала одна мысль: «Привал! Поскорее бы привал!» 

Привал

Но вот, наконец, команда «привал!» Можно снять с себя амуницию, упасть на землю и отдохнуть. Но сначала нужно поставить винтовки в пирамиды. Ставим винтовки штыком к штыку, освобождаемся от амуниции и падаем на землю. Но появляется старший лейтенант Стрельников и велит натянуть шпагат: проверяет, ровно ли поставлены пирамиды. Оказывается — неровно

— Встать! Поправить пирамиды!

Поднимаемся, подправляем пирамиды и снова падаем на землю.

Но старшему лейтенанту неймется.

— Встать! Поправить амуницию!

Проклиная в мыслях дотошного Стрельникова, встаем, поправляем амуницию. Теперь все как надо, и проезжающее верхом на лошадях начальство останется довольным стараниями старшего лейтенанта. А мы, наконец получив возможность отдохнуть, погружаемся в тяжелый сон…

Снова звучит команда «подъем!», и все повторяется сначала. Только теперь уже с первых шагов чувствуешь, как больно врезаются в плечи лямки раций, и думаешь только о привале.

Дни и недели

Так проходили дни, недели. А мы все шли, изнывая от жары и усталости. 

В города нас не пускали «в целях секретности». Мы обходили их по проселочным дорогам, через села. Деревенские женщины, провожая нас тревожными взглядами, причитали:

— Куда ж вас гонют, хлопчики? Невже на войну? Политруки устало посмеивались.

— Какая война? С кем? Увидят солдат — и сразу война!

Когда выходили в степь, видели, что по параллельным дорогам на запад движутся другие дивизии. Но и это не вызывало у нас мрачных предчувствий.

Проходили недели, а мы все шли. От усталости мы уже не способны были думать ни о чем другом, кроме отдыха. А нас торопили: «Шире шаг! Подтянись! Не выполняем график движения…»

Так от Черного моря, обходя города, дошли до Полтавы. Перед городом остановились в поле.

Полтавчанин Степа Карнаух

Мой друг Степа Карнаух, крепыш, весельчак и ротный запевала, недоумевал:

— Чего ждем?

Полтавчанин, он надеялся забежать к своим родителям.

Он ходил к начальству, просил отпустить его. Обещал не отстать. Не разрешили.

— Почему? — удивился я. — Ведь все равно стоим.

— Майор Яценко сказал: «Через две недели вас демобилизуют, тогда и повидаете родителей», — ответил Степа без энтузиазма. 

Яценко был неплохим человеком. Он не мог знать, что мы идем на войну и многих из нас и самого его скоро не будет в живых.

К вечеру стал накрапывать дождь. Все усиливаясь, он превратился в ливень. Мы все промокли до нитки.. Когда же наступила ночь, мы получили приказ пройти через город, но так, чтобы сохранить секретность.

Город спал, погруженный во тьму. Мы шли по его окраине. Редкие фонари освещали только косые струи ливня. Сиротливо чернели справа темные силуэты домов. Степа Карнаух, вглядываясь в темноту, сказал:

— Там мой дом…

Я не знал, о каком доме он говорит, и промолчал, продолжая шагать. Был слышен только шум льющейся с неба воды да хлюпанье сотен сапог по мокрым булыжникам. А Степа все оборачивался и смотрел в темноту. Свой дом он видел последний раз в жизни.

За городом

Вышли за город. Исчезли из вида тусклые фонари. Булыжник под ногами сменился проселочной дорогой. От дождя и тысячи ног она превратилась в густую вязкую грязь, тяжелыми комьями налипавшую на солдатские ботинки. Каждый шаг давался с трудом. А ливень не утихал. Надо бы объявить привал, но не ложиться же в грязь. Многие солдаты спали на ходу. Я тоже уснул и просыпался только тогда, когда натыкался на идущих впереди.

Рассвело, а мы все тащились, мокрые, уставшие, с комьями грязи, налипшей на ботинки. 

— Семь бед — один ответ, — сказал майор Яценко и объявил привал.

Сойдя с дороги, мы повалились на мокрую траву и сразу уснули…

Когда проснулись, солнце было уже высоко. Выкрутили еще мокрую одежду, очистили ботинки от грязи, поели — и снова в поход. И снова:

— Не отставать! Подтянись, ребята! Отстаем от графика!

За колонной несколько подвод везли бойцов, не выдержавших похода, а я и мои товарищи еще держались. Так прошли от Черного моря через всю Украину. И казалось, этому походу не будет конца.

Миновали Золотоношу. От нее пошли по лесным дорогам. Изредка дороги выводили нас в села, а потом — снова леса, леса…

Сообщение ТАСС

На одном из привалов нам прочитали сообщение ТАСС.

«Западная пресса распространяет ложные слухи о переброске советских войск к границе. Это не соответствует действительности. У нас проходят плановые железнодорожные учения».

И мы, прошагавшие пешком через всю Украину к польской границе, верили в железнодорожные учения и не верили буржуазной прессе.

Война

Ночевали в лесу. Утром меня разбудили офицеры штаба.

— Ты можешь на своей станции поймать Москву?

— Попробую.

Я набросил на дерево антенну и, включив приемник, поймал широковещательную станцию «Коминтерн».

— «… бомбили Киев и Минск!» — услышал я и отдал наушники офицеру, нетерпеливо тянувшему к ним руки.

Офицер дослушал сводку до конца и сказал:

— Да, братцы, война!..

Скоро весь лагерь уже знал, что на нас напали немцы. Сегодня, глядя на фильмы о начале войны, я вижу: узнают о нападении немцев — и сразу горькие слезы. В жизни было не так. И на гражданке, и в армии — никакого уныния. У всех приподнятое настроение, все были возбуждены, всем хотелось скорее наказать немцев за вероломство, все были уверены, что от немцев «через две недели ничего не останется».

В этот день мы никуда не пошли, очевидно, ждали распоряжения сверху. В полдень наш расчет вызвали в штаб дивизии, показали на карте небольшую поляну и велели на ней развернуть пост ВНОС (воздушного наблюдения, оповещения и связи). На карте к поляне вела дорога. Найдя эту дорогу на местности, мы скоро дошли до поляны и, отойдя от дороги на открытое место, развернули рацию. Нас было трое: Гриша Самко, Мухамбеджан Бекшинов (просто Мух) и я. Степу Карнауха оставили на полковой рации для более надежной связи с нами. 

Пост ВНОС

Договорившись о времени дежурств, мы трое лежали на траве и смотрели в небо. По небу плыли белые облака, светило солнце. Не верилось, что где-то пылают пожары, рвутся снаряды и гибнут люди. Дорога была пустынной. Лишь к вечеру на ней показалась одинокая бричка. Остановив лошадь, кучер, молодой паренек с пышным белесым чубом, направился к нам.

— Хлопцы, — спросил он, подходя, — а то правда, шо кажуть война?

— Правда.

— А шо вы слухаете?

— Это военная тайна. Но от тебя не скрою. — Мух перешел на таинственный шепот. — Как увидим немцев, сообщим в штаб.

Паренек постоял немного и, повернувшись, пошел к своей подводе.

— А ведь война имеет свои преимущества! — продолжал балагурить Мух. — По крайней мере можно вдоволь поспать!

Он развалился на траве, блаженно закрыв глаза.

Первое ранение

Первая военная ночь прошла спокойно. Я дежурил на рации. Утром, когда уже начинало сереть, я передал дежурство Грише Самко, а сам улегся на траву. Не спалось. 

— Григорий! Смотри! — сказал Самко.

Я открыл глаза. На небе чернели тучи, и только край неба стал розоветь.

— Смотри на дорогу! — уточнил Мух. Он тоже проснулся,

От дороги к нам бежали знакомый паренек и женщина.

— На наш лес прыгнули парашютисты… Сообщите куда следует! — сказала женщина, отдышавшись.

— Сколько?

— Сторож казав пять або шесть, — отвечал паренек, — воны уже побигли до лису.

— Кто побиг?

— Сторож и милиционер.

— У сторожа двустволка, у милиционера наган! — торопясь, дополнила паренька женщина.

Гриша Самко уже вызывал штаб дивизии. Я и Бекшинов, схватив винтовки, побежали вместе с пареньком и женщиной к бричке, сели в нее и покатили ловить диверсантов. Честно говоря, я не знаю, что больше меня волновало: высадка диверсантов или тщеславная возможность поймать шпионов. До войны каждый третий герой наших фильмов задерживал шпиона. Даже в таких неординарных фильмах, как «Партбилет», «Комсомольск», «Светлый путь», «Девушка с характером», герои и героини успешно ловили шпионов. Теперь нам представилась возможность поймать настоящих шпионов. Это была большая удача!

Проехали через большое село и остановились на опушке леса. Сразу же нас окружила толпа колхозников, и все, перебивая друг друга, стали говорить, что слышали в лесу выстрелы. Не теряя времени, мы с Бекшиновым побежали в лес. Сперва бежали рядом, пока не устали. Никого не обнаружив, остановились, чтобы отдышаться. Потом решили отойти друг от друга на сто-двести шагов и таким образом «прочесывать лес». А если что — звать друг друга на помощь. Мы долго блуждали по лесу, но ни диверсантов, ни даже следов перестрелки не обнаружили. Вокруг было тихо и жутковато. За каждым кустом мог притаиться враг. Охотничий пыл в нас поубавился. Мне стало скучно, и я начал подумывать о возвращении в лагерь. 

Диверсант

Вдруг в нескольких шагах от себя за стволом дерева я увидел человека. От неожиданности я вздрогнул и выбросил вперед штык винтовки.

— Кто такой?

Вместо ответа человек приложил к губам палец и опасливо оглянулся в глубь леса. Он был небрит, одежда наша, колхозная, на правой ноге кровь. «Сторож», — подумал я и, устыдившись своего испуга, опустил винтовку и подошел к раненому.

— Я тутошный, с колгоспу, — сказал он шепотом по-украински и, указав на свою окровавленную ногу, добавил: — Нэ можу дойты до дому.

Я наклонился, чтобы посмотреть, что у него с ногой. Сильный удар в голову свалил меня с ног. А он навалился на меня и стал душить. Я был неслабый мальчишка и отчаянно боролся: отрывал руки от горла, бил его по лицу, пробовал кричать, но почему-то быстро слабел. А он железной хваткой вцепился мне в горло. Оторвать его руки не хватало сил. Я задыхался, в глазах темнело. И вдруг выстрел. «Все! — промелькнуло в моем мозгу. — Он меня пристрелил!» Но нет. Руки его ослабели, и он повалился на бок. Я жадно хватал воздух, не понимая, что произошло. Потом я увидел лицо Бекшинова, он что-то говорил. Я не понимал, хотя слышал его. Он пытался поднять меня на ноги — ноги не слушались. Меня рвало. Мимо нас в глубь леса бежали красноармейцы. Оказалось, что Бекшинов услышал шум возни, прибежал и, приставив ствол винтовки к диверсанту, выстрелил. 

Медсанбат. Прощание

В дивизионном медсанбате мне на левую руку наложили щитки: была переломана малая лучевая кость, голова гудела от удара. «Сотрясение», — сказал доктор. Перевязали ушибленную голову, обработали исцарапанное ногтями горло. В палатку ворвались мои друзья. Дивизия строилась на марш, и они прибежали проститься. Мы обнялись на прощание. Мухамбеджан был растроган и смущен. Дивизия построилась и ушла. Ушла навсегда…

А меня посадили в кабину грузовика и отправили в тыл. В Золотоноше, в нормальной больнице, на руку вместо временных щитков наложили гипс. Голова болела и гудела, левое ухо не слышало.

— Барабанная перепонка цела, — сказал доктор. — Видимо, травмирован нерв. 

Первым «фирменным» эшелоном с красными крестами на зеленых вагонах меня отправили в Харьков.

Харьков

Весь перрон был заполнен людьми в праздничных одеждах. Много цветов. Играл духовой оркестр. Каждый звук отзывался в моей голове болью. Мы были первыми ранеными, прибывшими с фронта.

Потом уже, когда война стала бытом, раненых никто не встречал. Только редкие прохожие с грустью смотрели нам вслед.

А сейчас все напоминало праздник. Меня два санитара бережно поддерживали с двух сторон, хотя я мог обойтись и без них. Гордые своей миссией, они вели меня через праздничную толпу. Кто-то положил мне на гипс кулек с конфетами, кто-то — букетик цветов, кто-то — чекушку водки. Бдительные санитары убрали ее.

В этой праздничной кутерьме я чувствовал себя не в своей тарелке. Все другие были ранены в бою, а я — в глупой драке. От всей этой праздничной обстановки, от гремящего оркестра, от приветственных улыбок меня чуть подташнивало, болела и кружилась голова. Только оказавшись в больнице на койке, я мог, наконец, отдохнуть. Я предпочитал не говорить об обстоятельствах своего ранения. От своих однопалатников раненых я узнал о трагедии нашей армии в первые недели войны: о внезапности (для армии) нападения немцев, о неразберихе и панике, о бессмысленном героизме и гибели наших дивизий и о том, как окруженные наши армии сдавались немцам. Я понял, что Бекшинов не только спас мне жизнь, но и избавил меня от бессмысленной смерти в хаосе первых боев и унизительной гибели во вражеском плену. 

На притяжении многих лет я упорно искал Мухамбеджана, моего закадычного друга и спасителя. Но куда я ни обращался — ответа не получал. В одном из боев мы освободили из плена 17 казахов. Я спрашивал у каждого из них, не знают ли они Мухамбеджана Бекшинова. Нет, они его не знали.

Когда стали выходить на экран мои фильмы, многие мои однополчане, знакомые и незнакомые, нашли меня. От этой дивизии не отозвался никто. Только уже в девяностых годах я получил письмо от сестры Гриши Самко. Она писала, что Гриша погиб спустя полтора года. Где и как — неизвестно. Гриша был самый старший из нас и самый мудрый, но не той мудростью, которая кичится собой, а скромной хохлацкой насмешливой мудростью. Обычно он молча слушал наши разговоры, но если уж скажет — все становится понятно и смешно. Мы его все любили.

Степу Карнауха мы любили за артистизм. У него был прекрасный голос. Он пел украинские песни, да так задушевно и красиво, что они брали за самое сердце. Иногда мы пели с ним в два голоса. А Муха любили за веселый нрав и уважали за уникальные способности радиста. В казарме наши койки стояли рядом, и мы вместе ходили на свидания с девушками из металлургического техникума.

И каждый раз, встречаясь с казахами, я испытываю волнение. Они — живое напоминание о моем друге. Его я забыть не могу.

Я воюю

Я открыл глаза и посмотрел вниз. На станции Харьков-Сортировочная к рельсам медленно двигались три танка.

— Нечего паниковать! Это наши танки! — спокойно объявил я. — Откуда здесь взяться немцам?

Но танки вздрогнули, и через наши головы, шелестя и шипя, полетели снаряды. Один… другой… третий…

— В ружье! — героически скомандовал я.

Но все мои вояки повалились на дно окопа и лежали не двигаясь. Я схватил свою винтовку и стал стрелять по танкам. Огонь со стороны немцев усилился. Снаряды летели через наши окопы, а мои солдаты бездействовали. Я отстреливался, бегал по окопу, матюгался и пинками сапог поднимал боевой дух своих «стариков». Они поднимались на ноги, но только я поворачивался к другим, эти снова оказывались на дне окопа. Между тем с нашей стороны заработала артиллерия. Теперь и наши снаряды, шипя, летели через наши головы и рвались вокруг танков. Шум боя усиливался. В углу окопа, от страха надев противогаз вверх трубой, лежал толстый мужчина. Я подбежал к нему и сорвал противогаз. На меня смотрели глаза, от страха потерявшие радужную оболочку. 

— Если бы все люди были честными, — простонал он, — то и войны бы не было…

Я плюнул от омерзения и, схватив винтовку, снова начал стрелять… Танки попятились, развернулись и начали уходить. Наступила долгая тишина и только толстый философ всхлипывал, обхватив лысеющую голову руками. Не скоро кто-то из моих торгашей осмелился выглянуть из-за бруствера окопа, и я услышал победный крик:

— Они ушли! Мы победили!!!

«Хороши победители», — подумал я.

Бунт

После обеда распространился слух: «Немцев прогнали аж за Полтаву!» Мои торгаши осмелели и стали сперва робко, потом громче и громче осуждать мое поведение.

— В Красной Армии не положено ругать подчиненных матом. 

— А лежать на дне окопа и не стрелять по врагу положено? — возражал я.

— А пинать подчиненных сапогами положено?

— А как же еще с вами поступать, если вы не хотите воевать?

И тут прорвало! Заговорили все разом, наседая на меня и отталкивая друг друга локтями.

— А вы нас научили воевать?!

— Я вам в отцы гожусь, а вы меня сапогами!

— Стрелять! А я знаю как? С какого бока заряжать винтовку, я знаю?

— И я понятия не имею, а вы меня матом.. Чтоб я так жил!

Возмущение росло. Они называли меня хулиганом, и антисемитом, и махновцем.

Я смотрел в их возмущенные лица и думал: «Если будет настоящий бой, они побегут, а меня будут судить. Суд не страшен, страшно бесчестье. Нужно решительно отказаться от должности» Я встал и направился к командиру роты. Штаб находился в небольшом здании из кирпичей серого цвета.

Выслушав мои доводы, Михаил Семенович Куцый вздохнул и сказал:

— Нет, сынок. Так не выйдет. Кого ты назначил бы вместо себя? Ты хоть что-нибудь знаешь, а другие — совсем ничего.

— Да ведь я ничего не умею!

— Научишься! Ты думаешь, я что-то умею? Я воевал в гражданскую, а сейчас все по-другому. Признаюсь честно: ничего не понимаю. А вот назначили — и деваться некуда! Иди, сынок, проводи занятия.

Я возвратился в свой окоп. И опять встретил недоброжелательные взгляды Я и сам смотрел на них как мышь на крупу. Но делать нечего, стал обучать их обращению с винтовкой.. Будущее представлялось мне черным и беспросветным

Спасение

Но, как всегда, когда казалось, что выхода нет, судьба выручала меня. Вот и сейчас. Пока я рассуждал о своей несчастливой доле, на бруствере окопа появились сапоги на кривых ногах. Я поднял взгляд и увидел незнакомого майора.

— Товарищи бойцы, — громко сказал майор, обращаясь к нам, — ЦК ВЛКСМ объявляет набор добровольцев в воздушно-десантные войска. Кто из вас желает?

Я не дал ему закончить фразу и, подняв руку, закричал

— Я! Я желаю!!!

Записав мои данные, майор спросил:

— Есть еще желающие?

Желающих больше не нашлось, и майор направился к другим окопам.

Мои подчиненные удивленно смотрели на меня

— Молодой человек, — сказал один из них. — У вас есть мама? Это же… прыгать к немцам!..

— Хоть к черту на рога, только без вас! — ответил я грубо.

— А что мы вам такого сделали? Мы вас матюгали нехорошими словами? Мы вас пинали под ребра?

Я ничего не ответил, а только думал. «Трусы! Торгаши!» Я уже чувствовал себя десантником, и фантазия рисовала мне героические картины. 

.. Я опускаюсь на Синельниковскую селекционную станцию. Здесь мои мама и отчим. В руках у меня автомат. Я строчу, строчу длинными очередями, сею панику и смерть среди немцев.

На Украине про такое говорят «Дурень думкой богатие». Мне было всего двадцать лет.

Едем

Вагон забит до отказа, Люди сидят, лежат, примостившись кто на чемоданах, кто на полу, кто на третьих полках. Спертый воздух пахнет пеленками. Слышится детский плач и веселый смех. Это наши ребята развлекают красивую девушку — терскую казачку. Нас пять человек, пять будущих десантников. Я старший Я веду себя солидно, и это нравится девушке. Мы едем в город Ейск, в 3-й воздушно-десантный корпус.

Ейск

И вот, наконец, станция Ейск. Выходим из вагона спрашиваем солдата с красной повязкой на рукаве, как пройти к воздушным десантникам

— Обратитесь к коменданту города, — отвечает он.

Понятно — военная тайна. Солдат знает свое дело туго. Выходим в город. Находим военную комендатуру. Там полно народу. У всех дела, у нас один вопрос. Пробираюсь сквозь толпу к столу коменданта.

— Как пройти в воздушно-десантный корпус? 

— Какой корпус?

Достаю направление, подаю коменданту. Он читает и возвращает мне направление

— У нас нет никакого корпуса.

Я растерян.

— Мы направлены к вам… Может быть, вы не знаете…

— Как не знаю?! Корпус! Четырнадцать тысяч гавриков! У нас нет корпуса.

— Куда же нам деться?

— Не знаю, не знаю…

— Узнайте! Мы же не самозванцы! Вот направление. Оно к вам.

Какой-то сержант из толпы, окружившей коменданта, вмешивается в наш разговор.

— Около базара, там зеленые ворота, я видел летчиков. Может быть, они знают.

— Где базар?

Зеленые ворота

Где базар, все в городе знают. Находим базар и зеленые ворота. Они настежь открыты. На ящиках сидят, покуривая самокрутки, несколько парней в летной форме.

— Ребята, не знаете, где воздушно-десантный корпус?

— Знаем, но не скажем…

— Правда? Скажите!

— Военная тайна…

— Прекратите треп! — командирским голосом говорит подошедший старшина.— Здесь воздушно-десантный корпус… Направление есть?

Достаю направление и отдаю ему. Он читает и кладет бумагу в нагрудный карман гимнастерки.

— Нам бы представиться начальству, — говорю я.

— Я начальство, — говорит старшина.

Смотрю на него — вроде не врет, а все-таки не верится. Старшина командует корпусом?

— Корпус только формируется. Начальство еще не прибыло, — объясняет старшина. — Хотите есть?

— Хотим.

— Идите туда! — Он указал в конец двора. — Там, в ящиках, найдете хлеб и консервы. Кушайте, сколько хотите.

— А дальше что?

— Дальше ждать.

Добровольцы прибывают

Поели, поспали. А утром появились еще три группы добровольцев. Потом еще и еще. Группы прибывали одна за другой, и нас становилось все больше. С одной большой группой пришел капитан и как старший по званию принял командование на себя.

— Люди шатаются по городу без дела. Комендант задержал двух солдат в нетрезвом виде. Надо занять людей делом.

— Каким?

— Отрабатыванием ружейных приемов, например.

— Хорошо бы, — сказал отстраненный старшина. — Но нет ружей.

— Сделать макеты из досок! 

Назавтра многие заборы в Ейске недосчитались своих досок. Целый день с помощью ножей и финок солдаты мастерили макеты ружей. У одних получалось хорошо, у других похуже, но макеты были изготовлены. А еще через день по улицам города браво шагали колонны солдат, распевая строевую песню:

Гремя огнем, сверкая блеском стали,
Пойдут машины в яростный поход,
Когда нас в бой пошлет товарищ Сталин
И первый маршал в бой нас поведет!

Женщины смотрели на наше вооружение и тихо вытирали слезы.

Контуженный полковник

Вскоре появился полковник и по старшинству возглавил наше воинство. Полковник прибыл к нам из госпиталя после тяжелой контузии. Он плохо слышал и, чтобы говорить с ним, приходилось кричать. Собрав старших групп, он опросил их и каждого назначил на временную должность. Маршировки по городу с макетами вместо ружей он отменил.

Вызвал он и меня.

— Имя?

— Младший сержант Чухрай! — доложил я.

— Вижу. Военная специальность?

— Связист.

— Говори громче. Я плохо слышу.

— Младший сержант!!! Связист!!! — прокричал я. 

— Хорошо! Будешь моим начальником связи.

«Опять повышение! — подумал я — Начальник связи корпуса по званию должен быть полковником» Опять временный взлет карьеры! Но я уже не относился к этому повышению серьезно.

Полковник поселился в небольшом особняке недалеко от базара. На втором этаже особняка был его кабинет с канцелярским столом и единственным венским стулом. В углу, у стены, стоял бронированный сейф с секретными документами, в соседней маленькой комнате — спальня с железной больничной койкой. На первом — большая комната с пятью железными койками для меня и моей команды. Нам предстояло по очереди дежурить у телефона, висящего на стене в коридоре, принимать телефонограммы и криком сообщать глухому полковнику их содержание Приказы по телефону полковник отдавал сам. Для охраны сейфа с секретными документами нам выдали единственную винтовку образца 1891 года. Мы передавали ее друг другу вместе со сменой дежурства.

А добровольцы все прибывали и прибывали.

Матрос

Третий день море штормило. Волны, казалось, со злостью обрушивались на пирс. Холодный ветер заставлял добровольцев кутаться в шинели. Ночью на город с неба обрушились струи ливня. Ветер бросал пригоршни воды в окна, и они барабанили о стекла. Я сидел под единственной лампой у телефона и читал Генриха Гейне (других книг в особняке не было) Неожиданно послышался настойчивый стук в дверь. Гофар Аликперов, дежуривший у телефона, вопросительно посмотрел на меня: что бы это могло означать? Стук в дверь повторился настойчиво и тревожно Я подошел к двери. 

— Кто?

В ответ кто-то кричал. Но слов из-за ливня и ветра нельзя было понять. Я взялся за ключ. Гофар наставил ствол винтовки на дверь.

— Давай!

В открывшуюся дверь ворвался холодный ветер и брызги воды. В дверях стоял матрос в тельняшке, с него струями стекала вода. Оттолкнув меня в сторону, он вошел в вестибюль и, с силой захлопнув за собой дверь, закричал:

— Где начальник? Давай начальника!

— Полковник спит.

— Я с той стороны…— И к Гофару: — Убери, гад, пушку!.. Переплыл через пролив… Нужен начальник… Срочно!

По взволнованному тону и виду матроса мы поняли, что случилось что-то важное.

— Пойдем, — сказал я. — Разбудим его. Поднявшись по лестнице, мы остановилось перед дверью полковника.

— Подожди здесь, — сказал я матросу, — я доложу. Матрос согласно кивнул. А я заметил, что он весь дрожит от холода и нетерпения.

Полковник проснулся, сел на кровати в одном исподнем.

— Что? 

— К вам какой-то матрос. Срочно.

— Срочно? Зови матроса…

Я открыл дверь.

— Давай! Только говори громко он контуженный, плохо слышит.

— Я с той стороны, — торопясь, доложил матрос, — переплыл через пролив… Нужно оружие!

Полковник молча смотрел на матроса. Казалось, он не вполне понимает его. Матрос закричал громче, чем прежде.

— Я с той стороны! Бердянское училище военных моряков! Немцы подходят к городу. Дай оружие! Умрем, но не отдадим город!

Полковник молчал.

— Ты что, не слышишь?! — возмутился матрос

— Нет у меня оружия, парень, — сказал полковник тихо.

— Как нет?! Молодые ребята!.. Погибнут без боя! Дай хоть винтовок!

Полковник закричал:

— У меня на весь корпус только одна винтовка! Одна на весь корпус! Понимаешь?

Матрос, не понимая, смотрел на полковника.

— Я бы тебе отдал последнее. Но нет и взять мне не у кого!

Матрос не понимая смотрел на него, потом вдруг весь как-то осунулся, повернулся и устало пошел к двери. Упершись в косяк головой, он вдруг разрыдался, посылая кому-то страшные проклятия…

Когда, уже после войны, в газетах написали, что я готовлю фильм о войне, я получил письмо от начальника тыла генерала Сокола. Он обижался на прессу, обвиняющую его ведомство в нехватке оружия. Генерал цифрами доказывал, что оружия нам вполне хватало. Но оружие на складе само не стреляет. Оружие нужно было людям, а там, где оно было нужно, его не хватало. Важна не статистика, а факты. 

Пирс

На третий день ливень прекратился. Появилось солнце, но море еще волновалось. Рано утром мы услыхали разрывы. Зазвонил телефон.

— На пирс налетели «мессершмитты»! Бомбят и расстреливают мирных жителей!

— Каких мирных жителей? Откуда они на пирсе?

— Жителей с того берега. Ночью они переправились через пролив. Бежали от войны, но вот не убежали…

Мы громко сообщили об этом полковнику. Он молча выслушал нас. Что он мог? Ни зениток, ни тем более истребителей в Ейске не было. Мы с ним хотели пойти на пирс, но пришел приказ срочно погрузить личный состав в вагоны и отправиться на Северный Кавказ. Надо было успеть погрузить тяжелый сейф с документами — дело нелегкое; надо было зачем-то конфисковать у жителей велосипеды и погрузить их в эшелон. Мы все успели.

Те, кто побывал на пирсе, рассказывали потом: «мессершмитты» налетели неожиданно, расстреливали людей на бреющем полете. Действовали жестоко и безнаказанно. Много убитых детей и женщин. Весь пирс был в крови и трупах. Я всего этого не видел: занимался погрузкой, но переживал, как будто был свидетелем этой кровавой расправы. 

Снова Ессентуки

Я бывал в этом городе еще ребенком. Это был веселый курортный город. Сейчас я не узнавал его. Те же улицы, тот же зеленый парк, но улицы невеселы и безлюдны; иногда появляется человек, но тут же скрывается за какой-нибудь дверью. Отдыхающих нет. Санатории превращены в госпиталя. Жители жалуются: от раненых житья не стало. Женщинам, девушкам на улице лучше не показываться. Мужчин избивают, отнимают деньги. Устраивают пьяные драки. Ножей им не дают — дерутся вилками. Вилками убили начальника милиции, пытавшегося разнять пьяную драку…

Командир корпуса вызвал солдат, знающих рукопашный бой, и приказал за три дня навести в городе порядок. В случае необходимости применять силу и оружие. Я подумал: «Оружие к раненым? Они же пострадали, защищая Родину!» И, как бы в ответ на мои мысли, командир сказал:

— Они не защитники Родины, а бандиты. Я не могу в такой обстановке готовить десантников к предстоящим боям. За либерализм буду строго наказывать.

Мы принялись за дело и за два-три дня навели порядок. Было странно, что небольшая кучка бандитов терроризировала целый город. Дебоширы сопротивлялись, качали права, угрожали нам вилками, старались вызвать сочувствие: «Мы раненые! Мы Родину защищали!» 

— Мы тоже Родину защищали и тоже валялись в госпиталях, но не грабили и не дебоширили, — отвечали мы.

Действовали мы без сантиментов, при необходимости жестоко, но порядок навели. И город свободно вздохнул. Девчонки считали десантников героями, врачи благодарили:

— Приходит эта шпана и угрожает вилками. «Будешь вякать, выколем глаз!» Требуют спирт и наркотики. И даешь! Не хочешь лишаться глаза. Старшую сестру госпиталя убили за то, что она отказалась отпереть шкаф, где хранились бутылки со спиртом… Шайка бандитов! Спасибо, теперь можно лечить раненых.

Это был для меня первый наглядный урок гуманизма. Если хочешь быть гуманистом, сперва устрани бандитов и воров. Это самое гуманное действие тех, кто действительно мечтает о свободе и демократии.

Пока был здоров, я и писал и говорил на людных собраниях, что нам не нужен сейчас президент о семи пядей во лбу, нам нужен президент, который сможет навести порядок. А потом можно избрать и о семи пядей во лбу. Конечно, огромная страна — не то, что маленький курортный город, и тем не менее навести в стране порядок можно. Для этого нужна сильная власть. Только сильная власть способна осуществить демократические реформы. Слабая годами будет топтаться на месте. Это приходилось доказывать, хотя жизнь это уже доказала. Но наше общество находится в состоянии моральной опустошенности, и люди слушают сказки «демократов», которые их ограбили, — сказки о том, как теперь они, демократы, сделают нас счастливыми. Демократия в условиях смуты способна лишь увеличить смуту. Демократия в условиях законности и порядка может создать условия для процветания страны 

Каждый раз, когда я говорил об этом, поднимался «демократический» вой: «Сильная рука! Мы уже это кушали! Нам не нужен новый Сталин! Мы уже одного имели!» — и всякие другие «прогрессивные» слова, под которые наиболее успешно разворовывались богатства страны и уничтожались ее духовные ценности.

Я согласен, что диктатура опасна, но я не за сталинскую диктатуру. Не я ли первый в Советском Союзе, обманув начальство и цензуру, на свой собственный риск снял антисталинский фильм «Чистое небо», а во время перестройки создал фильм «Сталин и война». Я ненавижу сталинизм и выступал против него, когда это было опасно и когда другие молчали. Но я не догматик от социализма и не догматик от демократии. Я считаю, что диктатура может быть и не сталинская, что она может быть и ступенькой к демократии (Франко, Пиночет). Для опасно больного общества демократические увещевания бесполезны. Воры, бандиты, убийцы признают только силу.

Когда у человека рак, надо делать хирургическую операцию. Это связано с болью и кровью, но это необходимо. Это и опасно — нет гарантии, что больной выживет. Но приходится рисковать. Конечно, можно ограничиться уговорами, но тогда больной уже точно умрет.

Люди не представляют, в каком состоянии их страна, им некогда об этом подумать, некогда обобщить. Четырежды ограбленные своим «демократическим» правительством, замороченные собственными горе-демократами, изуродованные телевидением, изо дня в день показывающим, как лихо и весело убивать, люди носятся в поисках хлеба насущного. Они знают, что все, кто может, воруют, но относятся к этому снисходительно. Мы тоже воруем, иначе не выживешь. А страна гибнет, и власть не в состоянии защитить гражданина от произвола воров, чиновников, рэкетиров и милиции и желания ближних и дальних иностранцев поживиться за наш счет и унизить нас. Слабых бьют, и наши воры готовы ограбить кого угодно и на любой территории. 

Итак, мы навели в городе порядок и приступили к занятиям. Нас учили по-настоящему воевать: выживать в экстремальных условиях, метко стрелять из любого положения, метать ножи, группироваться при падении, прыжкам с парашютом и другим воинским премудростям.

Сегодня я думаю: страна была на грани гибели. Немцы подходили к Москве. А здесь, на Кавказе, нас учили по-настоящему воевать. Кто-то должен был это организовать. Не сами же собой организовались воздушно-десантные войска. Кто-то должен был предвидеть, что они будут нужны.

В ясную погоду в небе, как цветы, распускались белые купола парашютов. Издали это было красиво. Но на следующий день в городе раздавались звуки траурного марша: хоронили солдат, погибших на тренировках. Потери были большие. Политруки говорили:

— Осваиваем новое дело. Потери неизбежны.

Егорыч, наш пожилой инструктор парашютного дела, при этом только тяжко вздыхал. И однажды под большим секретом рассказал нам, что это дело вовсе не новое, что в 1932 году Тухачевский с Уборевичем на маневрах под Киевом показали парашютный десант, что «иностранные дипломаты и военные атташе от удивления рты раскрыли». Но потом Тухачевского, Уборевича, Корка и других видных военных обвинили в измене и расстреляли. Вслед за ними уничтожили многих инструкторов-парашютистов. Сам он уцелел только потому, что вывихнул при приземлении ногу и попал в больницу. Вот почему теперь опытных инструкторов не хватает… 

Егорыч помолчал и попросил нас:

— Только вы, ребята, молчок. Иначе мне крышка.

В эту ночь я не мог заснуть. Вспомнился 1938 год и разоблачение «группы военных предателей»: Тухачевского, Якира, Уборевича, Корка… Мы тогда уже жили в Москве.

Мама, узнав о «предательстве» группы Тухачевского, была подавлена.

— Странно, — сказала она. — Тухачевский был выдающимся полководцем гражданской войны… — И тяжело вздохнула. Потом, посмотрев на меня, прибавила: — Люди иногда изменяют самим себе…

А на улицах играли оркестры, газеты клеймили позором «подлых изменников», и «трудящиеся требовали уничтожить их как бешеных собак». В нашей школе тоже был митинг. Выступали представители райкома и отдела народного образования. Выступали и наши педагоги. Все говорили одно и то же: «Собакам — собачья смерть!» Я был в это время активным комсомольцем и тоже выступал. «Какое счастье, — говорил я, — что наши органы обнаружили и обезвредили предателей! Страшно представить, что могло бы быть в случае войны!» Сам себе в это время я казался передовым и принципиальным. 

Сегодня мне стыдно за эти слова. Сегодня я знаю, что Тухачевский был не только выдающимся полководцем гражданской войны, но и талантливым строителем нашей армии. Ему принадлежала инициатива применения в войне парашютных десантов, он впервые предложил использовать в войне танковые соединения, он поддерживал ученых, разрабатывающих реактивное оружие. Группа Тухачевского считала, что война с немцами неизбежна. Сталин надеялся столкнуть Гитлера с капиталистическим Западом, считая, что «Гитлер увязнет в этой войне, а мы в это время будем продолжать строить социализм». Группа Тухачевского мешала этому «хитрому» замыслу. Ликвидировать группу Тухачевского у Сталина были и личные мотивы: во время гражданской войны они, талантливые и удачливые, были ближе него к власти, к которой он жадно стремился. Кроме того, они знали ему, Сталину, цену и мешали уже одним своим присутствием.

Жизнь показала, что правы были они, а не он. Гитлер не увяз в войне на Западе. Он, обманув Сталина, напал на нас. Все идеи и начинания Тухачевского были успешно использованы в Великой Отечественной войне. Знаю и то, что листы протоколов допроса Тухачевского залиты его кровью (я держал их в руках) Я тоже повинен в этой крови. Мне больно и стыдно вспоминать свои слова и обстановку всеобщей истерии, охватившей страну. Оправдания этому нет. 

Танцы

Нашу роту поместили в небольшом особнячке, недалеко от клуба Медсантруд, длинном одноэтажном здании, похожем на сарай. В этом клубе по выходным дням устраивались танцы, и десантники часто проводили в нем свои свободные вечера. Приходил на танцы и я. Если в клубе не было девушки, заинтересовавшей меня, я мог целый вечер простоять у стенки, но так никого и не пригласить. Но этот вечер оказался для меня особенным. Среди танцующих я заметил новую девушку, которая произвела на меня большое впечатление. Заметив ее, я даже разволновался. Она сидела со своими подружками, ее милое, красивое лицо излучало спокойную доброту, и мне приятно было смотреть на нее. Но пригласить ее на танец я не решался. Смотрю — к ней направляется парень из нашей роты, Ваня Таран. Подходит и разговаривает с ней как старый знакомый. Поставили очередную пластинку, и он пригласил на танец ее подружку. Я удивился: «Почему не ее? На его месте я бы никого не пригласил, кроме этой девушки». Когда танец кончился и Ваня провожал на место свою партнершу, я, схватив его за руку, взволнованно спросил:

— Иван, кто эта девушка?!

— Моя партнерша?

— Нет, та, что рядом с ней. С которой ты разговаривал…

— Ирина Пенькова. Вместе поступали в институт.

— Познакомь!

Я видел, как, проводив свою партнершу на место, Ваня заговорил с той самой девушкой. Она стрельнула глазами в мою сторону и тут же отвернулась, скрывая свой интерес ко мне. Но для меня этот взгляд был целым событием! Потом Ваня Таран, как бы случайно прогуливаясь по залу, подвел меня к ней и познакомил. И, конечно же, я пригласил ее на танец. О чем, танцуя, мы говорили — не помню. Помню только, что я спросил, почему я раньше ее не видел. 

— Мы были на окопах. Рыли противотанковые рвы, — объяснила она

После танцев я пошел ее провожать. С ней была ее младшая сестра, Люба. И опять мы о чем-то говорили, и этот разговор имел для нас особый, только нам понятный, глубокий смысл. Расставаться с ней мне не хотелось. Я спросил:

— Когда мы с вами снова встретимся?

— Не знаю, — ответила она, смутившись.

— Давайте через три дня! — предложила Люба.

— Где?

— В городском кинотеатре. — Люба завладела инициативой в этом вопросе.

Три дня я не ходил, а летал, ожидая свидания. «Что там кинотеатр! — думал я. — В Зеленом театре состоится большой концерт. Приглашу ее туда!»

Истратив все свои деньги на два билета, я принарядился. Ребята одевали меня всем коллективом: кто дал новую гимнастерку, кто на руку часы, кто свои сапоги. Сапоги были маловаты, но хромовые, не солдатские. Чего не сделаешь, чтобы понравиться девушке! Я решил: перетерплю. В таком виде я направился на свидание. Но мне в этот вечер решительно не везло. На выходе из казармы мне встретился командир роты Василий Иванович Невструев.

— Куда собрались, старший сержант?

— В город, товарищ капитан.

— А увольнительная есть?

— Увольнительной нет. Замешкался. Офицеры ушли.

— А что вы так нарядились?

— Тороплюсь. Назначил свидание хорошей девушке. Невструев был добрый командир.

— Ну, если хорошей, — сказал он, улыбаясь, — идите. Если задержит патруль, скажете: «С разрешения командира роты».

Окончив разговор, я посмотрел на часы: времени до встречи оставалось мало. Я побежал к кинотеатру и тут понял свою ошибку: сапоги жали нещадно, бежать в них было нестерпимо больно. Прибежал к кинотеатру — Ирины нет. «Должно быть, ждет меня в фойе!» Сунулся в фойе — контролер не пускает. Я в кассу — билетов нет. Я к администратору — билетов нет.

— Один билет! Жизнь зависит! — взмолился я.

— Ну, если жизнь… — администратор достал какую-то книгу и, не торопясь переворачивая страницы, стал искать билет, приговаривая: — Ну, если жизнь… Ну, если жизнь… Ну, если жизнь зависит…

Наконец, отыскав билет, отдал его мне.

— Денег не надо!

Вбегаю в фойе — ее нет. Очевидно, вошла в зал. Я в зал. Хожу по проходу, ищу ее по рядам. Ирины нет. «Не пришла!» — думаю я. Огорченный, постояв около кинотеатра и не дождавшись ее, хромая, плетусь к Зеленому театру. Надеюсь продать билеты. Но желающих купить нет. «Черт с ними, с билетами!» Хочу уходить. Вдруг какая-то девушка — я видел ее на танцах — спрашивает лишний билетик. 

— Есть лишний!

— Сколько? — интересуется она ценой.

Я показываю билеты. Увидев цену, она даже вскрикнула.

— Ой! Как дорого!

Мне стало стыдно. Студентке предлагаю такие билеты! Оправдываюсь:

— Я не продаю, я приглашаю. Пойдемте вместе.

— Но так дорого…

— Ждал свою девушку, а она не пришла… — объясняю я. Входим в зрительный зал. Моя попутчица спрашивает.

— Что это вы так хромаете?

— Неудачно приземлился, — с ходу придумал я.

Садимся на свои места. На нас с подозрением смотрят соседи, обладатели дорогих билетов: генерал с женой и какой-то старик в шикарном по тому времени костюме.

До войны традиционно в Ессентуки приезжали лучшие артисты. Приезжали они и сейчас. Но мне было не до концерта. Я думал: «Почему она не пришла?» В антракте замечаю, что на нас смотрит какая-то молодая пара и нехорошо улыбается.

— Что они на нас так смотрят? — спрашивает моя попутчица.

— Не знаю.

А молодая пара направляется прямо к нам, и девушка, измерив взглядом мою попутчицу, говорит мне:

— Вот вы, оказывается, где! А мы с Ириной ждали вас у кинотеатра…

Я чувствую себя, как преступник, пойманный на месте преступления, и пытаюсь что-то объяснить. Но она только многозначительно кивает. Мол, знаем мы вас… 

Звенит звонок, начинается второе отделение концерта. И опять я смотрю на сцену и ничего не вижу. Только думаю: «Как неудачно все получилось!» Мне стыдно и обидно. Я чувствую себя бесконечно виноватым перед Ириной и боюсь ее потерять. Когда концерт закончился, я, извинившись перед своей попутчицей, подхожу к подружке Ирины.

— Очень прошу вас! Скажите Ирине, что это недоразумение и я буду ждать ее в воскресенье в клубе…

Все дни до воскресенья я думаю, как объяснить Ирине то, что со мной приключилось. И чем больше думаю, тем больше отчаиваюсь: уж очень все неправдоподобно. Поверит ли она мне?

В воскресенье, мучимый сомнениями (придет или не придет?), иду в клуб. Ирина здесь. Подхожу к ней, приглашаю на танец. Она как ни в чем не бывало соглашается. Танцуем. А я все думаю, как начать трудный для меня разговор. Наконец решаюсь, начинаю лепетать какие-то слова.

— Не будем об этом! — прерывает меня Ирина.

Я смотрю на нее. Почему она так сказала? Обижена? Нет! Она улыбается мне. Она действительно не хочет говорить об этой ерунде. «Боже! Какая девушка! Как с ней хорошо и просто!» — радуюсь я. У меня как гора с плеч свалилась. Я провожаю ее и снова осмеливаюсь спросить, когда мы встретимся. Договариваемся через неделю в городской библиотеке. До воскресенья целая неделя. Я огорчен.

На площадке напротив нашего особняка я проводил занятия по рукопашному бою. Обычно посмотреть на занятия собиралась толпа любопытных. 

Вдруг в этой толпе замечаю Ирину и Любу. Тут уж я решил распустить свой «павлиний хвост», показать, на что я способен. Я эффектно отнимал у воображаемого противника нож, обезоруживал «вражеского часового», бросал через себя здоровенных парней. И так увлекся, что не заметил, как девушки ушли.

Мы питались в столовой истребительной роты. В столовую мы по утрам шли мимо вокзала, через пустырь. Невструев поручил вести строй мне. Ирина в это время спешила на электричку (она училась в Пятигорском педагогическом институте). Обычно мы встречали ее на пустыре, и я обменивался с ней взглядом или несколькими словами. Эти минуты делали меня счастливым на весь день. Приближаясь к нашему строю, она слышала только «ч-ч-ч» и понимала, что речь идет обо мне и о ней.

У меня в этой роте были три друга: Павлуша Кирмас, Жора Кондрашов и Лешка Моцак. Я познакомил их с Ириной, и однажды мы все вместе ходили в Зеленый театр на концерт. Ирина моим друзьям понравилась. В маленьком городе, где все о всех знают, разнеслась молва, что Ирина «гуляет с простыми солдатами». «Общественное мнение» считало, что Ирина, при ее внешности, должна была подцепить себе как минимум офицера. Ирина знала об этом, но не обращала внимания. Мои друзья были ей интереснее многих офицеров.

Однажды — это было уже ранней весной — в Пятигорске на вокзале она встретила Лешку Моцака.

Он спросил ее, почему она здесь. Она рассказала, что ждала отца, с которым должна была встретиться на вокзале, что, долго ожидая его, вся продрогла в своем легком пальтишке и что сегодня он вряд ли придет. 

Подошла электричка.

— А вдруг появится твой отец? — спросил Лешка.

— Скажешь ему, что я не могла больше ждать, замерзла и уехала домой.

— А как я его узнаю?

— Он будет не по сезону в валенках.

Ирина уехала. Вскоре на вокзале появился человек в валенках. Лешка подошел к нему.

— Вы не отец Ирины?

Да, Это был отец Ирины. Он назначил ей свидание, но его задержали в военкомате. Завтра он уезжает на фронт. Он хочет проститься с дочерью. Он будет ждать ее здесь еще два часа.

Лешка первой же электричкой поспешил в Ессентуки. Но он не знал, где живет Ирина. Это знали Павлуша Кирмас и Жора Кондрашов (мы как-то вместе провожали Ирину домой). Времени терять было нельзя. Они побежали через весь город к дому Ирины. Прибежали — а ее нет и дом заперт на замок. Надо было оставить записку. Они рассудили, что раз отец встречается с дочерью на вокзале в другом городе, значит, он с матерью в разводе. Чтобы не создавать ненужных проблем, Павел написал ей записку на немецком языке.

Ирина с мамой вернулась домой утром — были у тетки в гостях — прочитала записку, но было уже поздно: отец уехал на фронт. А через несколько месяцев пришло известие, что Павел Константинович Пеньков погиб смертью храбрых под Смоленском.

Я с волнением ожидал свидания (тогда еще никто не знал о гибели отца). Но за час до свидания Невструеву приказали направить Кирмаса и меня с новой рацией РБ в штаб корпуса. Время свидания совпадало со временем вызова. И все-таки я нашел 10 минут, чтобы забежать в библиотеку. Ирина ждала меня у столика, на котором горела электрическая лампа под абажуром. В ее свете Ирина была очень красивой, и я любовался ею. 

Ответственное задание

Когда я прибежал в штаб корпуса, Кирмас был уже на месте и ждал меня. Адъютант пошел докладывать о нашем прибытии и скоро пригласил нас к генералу. В кабинете сидел еще один майор и человек в штатском.

— Решили поручить вам ответственное задание, — сказал генерал. — С энским партизанским отрядом утеряна связь. Вам надлежит прыгнуть в расположение отряда с рацией РБ и восстановить связь. Позывные получите на месте. А вам, сержант, — обратился генерал к Кирмасу, — надо постараться наладить партизанскую рацию. Говорят, вы в этом деле мастак. Сумеете?

— Постараюсь, товарищ генерал.

— С вами полетит товарищ…

— Николай Николаевич, — подсказал гражданский.

— Он старший. Выполнять все его требования. Расхлябанный «фордик» доставил нас на аэродром.

Николай Николаевич все время молчал. Нас поместили в какой-то пакгауз и попросили подождать.

— А теперь давайте знакомиться, — предложил он, улыбаясь.

Мы представились. Внимательно выслушав нас, он рассказал о себе. 

До войны он преподавал русский язык и литературу в калмыкской средней школе. Он любит Калмыкию, знает ее историю. Его жена — калмычка. В армию его не взяли по болезни. У него туберкулез. Пишет очерки в местную газету. Иногда печатается в «Красной Звезде». У партизан, куда мы летим, бывал дважды. Там его знают. Его ученики-калмыки сейчас в армии. Часто пишут ему письма. В Калмыкии у него сын и дочь. Учатся в русской школе.

— А почему, — спросил я, — калмыки не учатся на своем языке?

Он улыбнулся.

— Это же понятно. Если юноша окончит калмыцкую школу, он может работать только в Калмыкии. А если русскую — на всей территории Советского Союза. Кроме того, через русский язык я, например, приобщаю калмыков к великой русской литературе, а это большое богатство! У нас говорят. «Один язык — одна жизнь, два языка — две жизни».

У калмыков есть своя поэзия. Он ее любит за своеобразный колорит и мудрость, но кто знает и русскую литературу, тот вдвое богаче.

В пакгауз вошел человек в летном комбинезоне и прервал нашу беседу.

— Самолет прилетел. Выходите на поле.

Оказалось, что в самолете У-2 (двухместный учебный самолет) уже есть груз и все трое мы в нем не поместимся.

— Разделимся на два рейса. Со мной полетите вы с рацией, а сержант Кирмас прилетит вторым рейсом Главное сейчас — как можно скорее установить связь, а ремонт может подождать, — сказал Николай Николаевич. 

Павел и я были огорчены, но подчинились решению старшего. Человек в комбинезоне помог раскрутить пропеллер. Самолет разбежался по полю и набрал высоту.

Неудачное приземление

Под крылом самолета показались сигнальные костры в виде равностороннего треугольника. Николай Николаевич вылез на крыло, оттолкнулся и полетел вниз. Я прыгнул за ним. Уже в воздухе я видел, как раскрылся его парашют, как его подхватил ветер и понес куда-то в сторону. Достигнув земли, Николай Николаевич ударился о лед, проломил его и скрылся под водой. Приземлившись, я быстро отстегнул парашют, снял с себя рацию и бросился на выручку старшего. Но, пробежав метров десять, тоже провалился под лед. Нас вытащили из воды партизаны. Мы понимали: чтобы не замерзнуть, надо двигаться. Но на ветру наша одежда обледенела и двигаться мы не могли.

Нас положили на полотнища парашюта и волоком потащили в лес. Там в жарко натопленной лесной сторожке нас раздели, закутали в тулупы, а одежду развесили над печкой сушиться. К утру наша одежда была сухой. Мы оделись, закутались в тулупы и на санях отправились в лес, в отряд. Там я развернул рацию и восстановил утерянную связь. Николай Николаевич и командир отряда немедленно воспользовались ею. Партизанские радисты оказались смышлеными парнями и быстро освоили новую рацию. Я занялся починкой партизанской рации. Работа не ладилась. Все валилось из рук. Болела голова, лоб был горячий. Я понял, что заболеваю, и отправился в медицинскую землянку. Там медсестра измерила мне температуру. Температура оказалась высокой, и меня оставили в землянке. Скоро в землянку принесли Николая Николаевича и положили на соседний топчан. Он жадно хватал воздух, раздувая ноздри, скоро забылся и заснул. Утром прилетел самолет с Кирмасом. Нас решили отправить на Большую землю, но Николай Николаевич отказался. 

— Сержант выполнил свое задание, — сказал он про меня, — а я еще нет.

— Но у вас тяжелое состояние. Вам надо лечиться, — сказала сестра.

— Не беспокойтесь, сестричка. Меня еще и палкой не добьешь. Мой отец в проруби купался до старости.

— Так он же голый, а вы в одежде… — возразила сестра.

— Не уговаривайте, не полечу…

К вечеру Кирмас починил местную рацию, и мы вместе вылетели в Ессентуки. Там меня положили в госпиталь.

Николай Николаевич, к несчастью, переоценил свои силы. Через месяц он умер.

У меня нашли воспаление легких. Мои друзья часто навещали меня. Но последнее время шли учения, и меня навещал только наш сын полка, Сашка. Он был из Белоруссии. Мать и отца немцы расстреляли на его глазах. Когда он рассказывал об этом, то заикался. Мы старались отвлечь его от тяжелых воспоминаний, просили спеть нам какую-нибудь песню. Он хорошо пел. Мне в госпиталь он приносил ротные новости и смешные истории. Рассказывая их, он сам захлебывался от смеха. В этот раз он рассказал, что лейтенанта Семенушкина перевели в пехоту, потому что он трус. 

— Как увидит самолет, говорит: «Мой гроб летит!» Его и перевели. А Боков, он пожрать любит, увидел у старшины иностранную коробку, подумал, что это конфеты и сожрал все сразу, а это слабительное. Он и наложил в штаны! — И Сашка хохотал так заразительно, что вся палата умирала от смеха.

Рассказав все новости, Сашка наклонялся к моему уху и шепотом сообщал:

— Сегодня придет твоя…

Меня навещает Ирина

И верно — Ирина пришла.

Пожилая доктор сначала ее не пустила.

— Мы посторонних не пускаем. Кто вы ему?

— Никто, — призналась Ирина и густо покраснела. Доктор умилилась ее смущением.

— Хорошо. Идите, раз никто.

Это мне потом рассказала нянечка.

Ирина, стесняясь, посидела у моей койки, расспросила меня о здоровье и ушла. Больные еще долго комментировали ее приход. А я был счастлив.

Любовь делает чудеса. Я быстро поправлялся, и меня выписали из госпиталя. Вечером капитан Невструев собрал нас и сообщил:

— Ребята, завтра отправляемся на фронт. Только в городе не должны знать об этом. Военная тайна! 

В этот вечер я встретился с Ириной.

— Завтра вас отправляют на фронт? — тревожно спросила она.

Я чтил военную тайну.

— Что ты? Какой фронт?

— Весь город уже знает.

«Хороша военная тайна», — подумал я, но по-прежнему отрицал слухи

Утром весь город провожал нас. Ирина тоже нас провожала.

Бои

Весна 1942 года.

Остатки наших разбитых армий уходили на восток. Из прифронтовых районов в тыл страны перемещались сотни предприятий, имущество колхозов и совхозов, гражданское население. Ситуация напоминала разгром нашей армии в начале войны. Страна теряла обширные территории, миллионы людей, огромные материальные ценности. Весна была отмечена генеральным отступлением.

Дело в том, что поражение германской армии под Москвой сорвало планы на молниеносную войну. А для длительной войны у немцев не хватало ресурсов, в частности бензина. Разгневанный Гитлер отстранил от командования своих видных генералов и сам возглавил вооруженные силы Германии. С помощью дезинформации ему удалось убедить наше командование, что весной 1942 года он нанесет удар на Центральном фронте, обойдет Москву с юга и, повернув на север, отрежет ее от Урала — нашего военно-промышленного комплекса. Такой план, если бы он осуществился, поставил бы нас в тяжелое положение. Но фактический замысел Гитлера был куда более коварен. Для того чтобы победить в этой войне, не обязательно было уничтожить живую силу противника, достаточно лишить армию нефти, бензина. Лишенные горючего самолеты не поднимутся в воздух, станут тягачи, везущие артиллерию, остановятся танки и автомашины, подвозящие боеприпасы, и страна, лишенная горючего, будет побеждена. 

Желая перехватить военную инициативу, мы первые нанесли удар на Центральном фронте. Но были разбиты в районе Харькова и потеряли большое количество живой силы, оружия и боеприпасов. А Гитлер огромными силами устремился на юг за кавказской нефтью и на Сталинград — узел коммуникаций, через который шла кавказская нефть. На пути немцев не было наших войск. Главные наши силы и резервы были сосредоточены южнее Москвы. По всем канонам военной науки Советский Союз должен был пасть. Япония, готовясь к войне против нашей страны, увеличила численность Квантунской армии в Маньчжурии. У советских границ Турция сосредоточила 28 дивизий.

В это время наш корпус оказался на Тамани. Из Крыма через Керченский пролив уходили войска 47-й армии. Мы прикрывали их отход.

Переправа отступающих войск проходила под непрерывным огнем противника. Над проливом роем кружились вражеские самолеты, бросали бомбы. Взрывались и шли на дно утлые суденышки и большие корабли. С вражеского берега по отступающим била дальнобойная артиллерия. Немцы бросали воздушные десанты. Они надеялись захватить плацдарм на таманском берегу, запереть и уничтожить отступающую армию. Раньше это им удавалось. Так в первые месяцы войны они завершали разгром наших армий. Но теперь мы умели воевать и, как ни велики были наши потери, успешно уничтожали десанты немцев. Бои были жестокие и кровавые. В одном из таких боев, в районе Темрюка я был ранен. Рана была обширная, но не опасная: осколок распорол только мягкие ткани левой ноги. Уходить в госпиталь из части, где тебя знают, терять товарищей, которым обязан жизнью и которые тебе обязаны тем же, не хотелось. Мы знали, что наш корпус выводят из боя и перебрасывают на другой фронт. Я и еще два легко раненых добились, чтобы нас не отправляли в госпиталь, а оставили лечиться при дивизионном медсанбате… 

Командировка

В первых числах июля 1942 года мы были срочно переброшены из Тамани в город Калач-на-Дону в состав 7-ой резервной армии, вскоре преобразованной в 62-ю армию Сталинградского фронта. Наш воздушно-десантный корпус был переименован в 33-ю стрелковую дивизию. Но мы продолжали называть себя десантниками. Я уже мог передвигаться, опираясь на палку. Василий Иванович Невструев решил отправить меня в командировку в город Ессентуки. Я должен был привезти оставленные там на складе запчасти к вышедшим из строя радиостанциям. Получив необходимые документы и посылочку для семьи Невструева (она осталась в Ессентуках), я на попутных машинах отправился к месту назначения. 

В Ессентуках мы стояли несколько месяцев. Там у многих завязалась дружба с местными девушками. Там в конце сорок первого я познакомился с Ириной, моей теперешней женой.

Потом Ессентуки будут захвачены немцами. Я потеряю ее из виду. Когда освободят Ессентуки, снова найду ее, а в сорок четвертом году, после одной операции в тылу врага, я получу двухнедельный отпуск, приеду в Ессентуки, женюсь и снова уеду на фронт. Все это будет потом. Сейчас же представился случай ее повидать, и я был счастлив. Кое-кто из бойцов дал мне письма для передачи, кое-кто просил рассказать о гибели своих товарищей. Я и сам был свидетелем гибели многих и мог о них рассказать.

Встреча с Любой. Розыгрыш

От станции Минводы к городам-курортам ходили пригородные электрички.

На станции Пятигорск я встретил Любу, младшую сестру Ирины. Она возвращалась в Ессентуки. Мы были рады неожиданной встрече. От Пятигорска до Ессентуков около получаса езды. Стоя в тамбуре вагона, мы оживленно расспрашивали друг друга: я об Ирине, о жизни в тылу, она о знакомых ребятах. Здесь, очевидно от раненых, было известно о больших потерях нашей дивизии. Все передавали из уст в уста чьи-то слова: «Пролив был красный от крови». Обычно молва преувеличивает события, но это было близко к правде. 

Я не помню, о чем мы еще говорили, но помню, что решили разыграть Ирину. Когда мы приехали в Ессентуки, был уже вечер. Город был затемнен. У дверей в дом Люба надела мою пилотку, взяла за спину мой вещмешок и, перекинув через руку шинель, вошла в дом. Там она объявила, что ее призвали в армию и она сейчас уезжает на фронт. Мать и Ирина переполошились: «Как же так! Ты еще молодая! Чем ты можешь быть полезной на фронте?»

— Оказывать первую помощь раненым! — бодро ответила Люба.

Мать расплакалась. И тогда Люба призналась, что это не ее вещи и что я ожидаю Ирину во дворе. Ирина выбежала, на радостях обняла и доверчиво прижалась ко мне. Я был взволнован.

Я видел, что и мама Ирины, Елена Тихоновна, была мне рада. На столе появились угощения: кукурузный хлеб и чай. Я извлек из своего вещмешка деликатесы военной поры: настоящий черный хлеб, банку тушенки и несколько кусочков сахара. Ужин получился царский! За ужином начались расспросы: что с моей ногой? (я, естественно, храбрился) как на фронте? известно ли что-либо о моих родителях? Меня принимали здесь не как чужого, и это мне было дорого. Спать меня уложили на полу единственной небольшой комнатки. Дочери легли с матерью.

Раздумья

Я долго не мог заснуть. «Если останусь жив, — думал я, — приеду в Ессентуки и женюсь на Ирине». Впервые в жизни у меня появилась конкретная мысль о женитьбе. Я представил себе, как хорошо это будет. В том, что и она, и Елена Тихоновна согласятся на мое предложение, я не сомневался — не потому, что был самонадеянным юношей, а потому, что во всем чувствовал их отношение к себе. Но тут же на смену радужным мечтам пришла реальность. Слова «если останусь жив» обрели вполне ощутимый смысл. Раньше я понимал, что могу умереть, но это понимание было каким-то абстрактным. Теперь я всем своим существом почувствовал, что и я, как другие, смертен. Это не испугало меня, я только подумал: «Зачем портить девушке жизнь, да и мне воевать будет нелегко. Женюсь, если останусь жив… « «А если буду калекой, без ноги или руки?» — пришла мне в голову мысль. — Что тогда?» Я живо представил себя калекой и решил, что тогда постараюсь исчезнуть из жизни Ирины. Пусть лучше считает, что меня нет на свете… Люди женятся для счастья, а какое счастье жить с калекой?

Так думал я, лежа на полу в комнате будущей своей жены, и в мыслях моих не было ни тени жалости к себе. Быть убитым или остаться калекой было большей реальностью, чем остаться живым… Я любил Ирину, любил жизнь, но, как многие мои сверстники, считал, что есть вещи, за которые можно и умереть.

Но усталость и рана сморили меня, и я уснул. 

Трудно быть на войне почтальоном

Утром я отправился на склад и нашел ящик с запасными деталями. Там на меня набросились с вопросами о солдате, которого я не знал. «Скажите правду. Неужели вы не знаете Алексея? Он же в вашем корпусе!» Мне было трудно объяснить, что я ничего не скрываю. В корпусе около 14 тысяч парней. Всех знать невозможно. Потом я навестил семью Невструева и передал посылочку. Радость была неописуемая. И жена и дети не знали, куда меня усадить, просили рассказать о Василии Ивановиче Я рассказывал, а женщина, прослезившись на радостях, все повторяла:

— Слава Богу! Слава Богу!.. Здесь о ваших боях рассказывали такие ужасы… Хотите чайку? Вы, наверное, голодны.

Она хотела угостить меня скудными продуктами, которые прислал Василий Иванович. Я вежливо отказался и поспешил уйти.

Мне нужно было побывать еще в нескольких семьях, передать приветы, добрые и недобрые вести. Добрые вести передавать легко. В то время люди радовались, даже если услышат слово «ранен». Они не знали, что иное ранение хуже, чем смерть. Люди всегда живут надеждой на лучшее, а «ранен» — это все же надежда. Но как вымолвить слово «погиб» и убить навсегда надежду?!

Не сказать? Утаить или соврать?

Я не знал почему, но сердцем чувствовал, что это грех. Я и сам желал, чтобы те, кому я дорог, узнали бы, где и при каких обстоятельствах я покинул этот мир. Узнали бы это от живого свидетеля, а не из скупых букв похоронки. Ох, как тяжела оказалась для меня эта миссия! 

В бою человек как бы тупеет, и боль потерь там не так остра. Это защитная реакция организма, без нее можно было бы рехнуться. Настоящая реакция на пережитое наступает позже, когда бой окончился и ты оказался в госпитале или в относительно спокойной обстановке. Вот тогда подробности боя и гибель товарищей всплывают в твоей памяти со всей остротой, и многие подробности пережитого вызывают в тебе боль и ужас.

Трудно произнести роковое слово, но надо. И ты его произносишь, и силишься сдержать дрожь собственных губ, стараешься не раскиснуть — ты ведь мужчина, тебе недавно исполнилось двадцать два. В эти горькие минуты чувствуешь себя в чем-то виноватым Он погиб, а ты, живой, стоишь перед женщиной, убитой горем Осколок, который ранил тебя, — он ведь не зрячий, он мог попасть тебе в голову, в сердце, и ты мог бы быть сейчас мертв. Но погиб он, а ты жив и чувствуешь себя виноватым. От этого чувства невозможно избавиться, его не зачеркнешь, не выбросишь из головы, это с тобой на всю жизнь.

Так, разнося то радость, то горе, я выполнил свою миссию, простился со всеми, забрал ящик с запасными лампами и возвратился в свою часть. Ирина провожала меня до самых Минвод. На ней было светлое платьице с оборками на груди. Ее волосы от солнца золотились. Мне казалось, что все вокруг, как я, любуются ею. Я был горд и влюблен. Я был счастлив. 

Калач-на-дону. Павел тоже влюблен

Здесь наша сильно поредевшая дивизия пополнялась новыми бойцами и готовилась к новым боям. Не хватало офицеров. Много их полегло на Тамани. Командование присваивало офицерские звания бойцам, побывавшим в боях и хорошо себя проявившим. Моему другу Павлу Кирмасу и мне присвоили звания младших лейтенантов. Меня назначили командиром радиовзвода дивизии, а Павла — начальником дивизионной радиостанции.

Война войной, но когда приходит весна, распускаются почки, деревья покрываются листвой и земля как-то по-особому пахнет. А к человеку, когда ему 20 лет, приходит время любви. И не один я был влюблен в это время. Мой друг Павлуша влюбился в Таню Лисичкину, которую встретил в Калаче. Как же скромно и красиво он переживал свою влюбленность! Тогда в наших отношениях к девушкам не было и тени теперешнего цинизма.

Город Калач находится километрах в 120 к западу от Сталинграда. Пополнившись новым составом, наша дивизия была выдвинута еще километров на восемьдесят западнее Калача. Мы шли навстречу врагу, чтобы встретить и задержать немецкие полчища, идущие на Сталинград.

Степь

Я в это время идти в строю еще не мог. Ехал в машине с дивизионной радиостанцией. В облаке пыли, поднятой колонной, на пять шагов вперед не видно дороги. Пыль хрустит на зубах, слепит глаза, садится на потные лица. Мокрые гимнастерки прилипли к спинам. Наша машина то перегоняет, то отстает от колонны: глохнет перегревшийся от жары мотор. Воды взять неоткуда. Вокруг ровная, сухая, покрытая полынью степь, перерезанная глубокими оврагами; изредка попадаются несколько кустиков. 

Мы ждем, пока остынет мотор, потом догоняем колонну. Миновали станицу Облинскую, развернулись, заняли оборону и сразу стали рыть окопы. Знали: противник где-то на подходе. Но где?

Набросили «кошку» на телеграфные провода, стали звать:

— Мы советская армия, кто-нибудь, отзовитесь!

В ответ тишина, только гудят провода. Когда иссякла надежда кого-нибудь услышать, вдруг тоненький голосок.

Телефонистка:

— Ой, слушаю!

— Кто ты?

— Телефонистка.

— Где ты находишься?

— В станице.

— Как называется станица?

— Чернышевская.

Станица Чернышевская в 30 километрах от нас.

— Что у вас делается?

— Наши ушли. Все попрятались. Я тоже ухожу.

— Ты комсомолка?

— Да. 

— Ты нам поможешь, если будешь смотреть в окно и сообщать нам все, что увидишь

Осветила не сразу упавшим от страха голоском.

— Хорошо…

Через несколько минут мы запросили

— Девушка, ты еще там?

— Да.

— Не уходи. Смотри в окно.

— Я смотрю.

— Что видишь?

— Ничего. Только шум моторов.

— Самолеты?

— Не знаю.

Проходит еще немного времени. Вызываем — нет ответа. Повторяем вызов еще и еще — результат тот же. Решаем, что девушка ушла. И вдруг опять ее голосок:

— Вы слушаете? — Тяжело дышит в трубку.

— Да, слушаем. Почему не отвечала? Говорит быстро, испуганно.

— Бегала смотреть… Немцы подходят к станице. Танки.

— Много?

— Да! Они вхо…

Связь прервалась на полуслове. Так мы узнали, что в Чернышевской уже немцы. Кто была эта девушка и что с ней стало потом — не знаю, но мне на всю жизнь запомнился ее испуганный голосок. Она нам очень помогла.

Сегодня принадлежность к комсомолу воспринимается как нечто безусловно отрицательное. При слове «комсомолка» рисуется некое примитивное существо, мозги которого «промыты социалистической пропагандой» А ведь это совсем не так. Слов нет, были и примитивные существа, но их было мало. Во всяком случае, меньше, чем сегодня панков. Большинство же были нормальные люди, считавшие, что принадлежность к комсомолу обязывает их быть честными, бескорыстными и своим поведением служить примером другим. Они одевались скромнее, чем сейчас, но были для нас не менее привлекательными. Они не умели кокетничать, не заботились, как сейчас, о своей сексуальности. Но мы любили наших девчат. И рождаемость была высокой. Они не «занимались любовью», а любили. И знали, что любовь не развлечение, не удовольствие, а счастье. Я был комсомольцем и этого не стыжусь. 

Нам читают приказ 

Темнело. Мы понимали, что с ходу танки на нас не пойдут. Немцы ночью предпочитали не воевать.

В окопе при свете карманного фонарика нам прочитали знаменитый приказ 227 (приказ Верховного Главнокомандующего «Ни шагу назад!»).

Фашистские генералы, а вслед за ними и наши умники, объясняют этим приказом стойкость наших солдат и в конечном счете нашу победу. Они уверены, что наше упорное сопротивление — следствие организации отрядов против трусов и паникеров (заградотрядов). В их сознании возникает страшная картина: впереди немцы, сзади пулеметы заградительных отрядов. Солдату некуда деться, и он с испугу побеждает.

Они судят о нас по себе. Они думают, что победить можно от страха. Битые немецкие генералы забыли, что в их армии заградительные отряды были введены раньше нас (после поражения под Москвой), но это не помешало им отступать от Сталинграда до Берлина. А мы, видите ли, «испугались заградительных отрядов» и с испугу победили! Глупость и ложь! 

Приказ 227 действительно сыграл в истории Отечественной войны важную роль. Но не организация заградотрядов была этому причиной. В приказе говорилось:

«После потери Украины, Белоруссии, Прибалтики, Донбасса и других областей у нас стало намного меньше территории, стало быть, стало меньше людей, хлеба, металла, заводов фабрик. Мы потеряли более 70 миллионов населения, более 800 миллионов пудов хлеба в год и более 10 миллионов тон металла в год. У нас уже нет теперь преобладания перед немцами ни в людских резервах, ни в запасах хлеба. Отступать дальше — значит, загубить себя и загубить вместе с тем нашу Родину».

Больше полувека прошло с тех пор, а я все еще помню эти слова. Помню, как они потрясли всех нас. До этого наша пропаганда «берегла наше спокойствие». Мы уже неделю назад оставили город, а радио, чтобы не волновать слушателей, сообщает, что в городе идут тяжелые бои. Мы привыкли к успокоительной неправде. А в этом приказе от нас не скрывали горькую правду. Значит, дело действительно очень плохо и настал час либо уступить врагу, либо умереть. Так думал не только я, так думали почти все. А заградительные отряды… Мы о них и не думали. Мы знали, что от паники наши потери были большими, чем в боях. Мы были заинтересованы в заградотрядах. Сегодня, думая о приказе 227, я понимаю, какова сила правды. Когда нам утешительно врали, мы отступали и дошли до Волги; когда нам сказали правду, мы начали наступать и дошли до Берлина. Я ненавижу философию трусов. Побеждают не трусы, а люди, победившие в себе страх. 

Инструктаж

На рассвете к нам прибыл офицер из штаба 62-й армии. Командир дивизии Ф. А. Афанасьев представил его как инструктора по борьбе с танками.

— Братцы! — обратился к нам инструктор. — Родина не может дать вам достаточно противотанковых средств. Тех, что у вас есть, недостаточно. Танков будет много. Очень много! Я привез вам грозное оружие в борьбе против танков — обыкновенные бутылки с горючей смесью. Я объясню вам, как надо ими пользоваться.

— Главное — не волноваться, — начал свое объяснение инструктор. — На тебя идет танк. Он ведет по тебе огонь из орудия. Но главное — не волноваться и ждать.

Мы на фронте не новички, мы знали, что значит «не волноваться», когда на тебя идет танк и ведет по тебе огонь из пушки. Не то что душа — земля вздрагивает от взрывов снарядов. На сердце тоскливый холод. Если тебя еще не задело осколком, тебя обсыпают комья земли, а рядом с тобой уже обливаются кровью и стонут раненые… «Не волноваться»?.. Хорошо. Слушаем дальше.

— Танк подходит ближе. Теперь он уже не может вести огонь из орудия, — увлеченно продолжает инструктор. — Мертвое пространство! Дальше ствол не наклоняется… Стреляет из пулемета… Многие не выдерживают, выскакивают из окопа. Этого делать не стоит: скосит первой же очередью… Это понятно? 

— Понятно!

— Как не понять!

— Танк совсем близко, — продолжает инструктор, — он может раздавить тебя гусеницами. Многие от страха бросают бутылку ему в лоб. Это опасно: горючее сгорит, а ему хоть бы хны. Ты только себя обнаружишь, он станет утюжить окоп, а это известно, что значит?..

Мы хорошо знаем, что значит «утюжить окоп». Танк разворачивается на окопе, земля обрушивается и погребает людей заживо, а танк утрамбовывает землю, «утюжит» ее. Страшная смерть!

— Надо не волноваться, — продолжает инструктор с расстановкой, — а пропустить танк над собой и бросить бутылку в радиатор — радиатор у него сзади. Вот тогда ему конец! Сгорит, проклятый, как свечка!. Все очень просто!

Кто-то рядом со мной вздыхает:

— Просто-то просто…

А инструктор продолжает, как о чем-то уже не очень важном:

— Правда, нужно иметь в виду, что за танком идут автоматчики в количестве от семи до двадцати одного человека…

Раздался дружный хохот.

— Просто!..

— Проще не придумаешь!

— А автоматчики зачем? Просто так? Чтобы только наблюдать? 

— Выходит, просто, но практически невозможно И все-таки перед фронтом нашей дивизии изо дня в день горели десятки немецких танков. Однажды солдаты 88-го полка подбили и подожгли около сотни танков. Конечно, и мы несли большие потери. В этих боях мы проигрывали немцам во многом: у нас были десятки танков — у немцев тысячи. И все-таки наши танки внезапно врывались в бой и наводили на немцев ужас.

Время стерло из моей памяти многие фамилии, но я не могу забыть главного, что среди нас были ребята разных национальностей, что все мы считали себя солдатами одной великой Родины и за нее дрались, за нее отдавали свои жизни. Сегодня наши бывшие союзники всячески стараются принизить нашу армию и героизм наших бойцов. Посмотришь иные передачи по телевидению, почитаешь газеты, а в них неназойливо, но упорно принижают нашу победу. Создают впечатление, что мы не так воевали и не то защищали, и вообще-то не мы победили фашизм, а наши союзники. И каждый раз мне это больно читать. Говорят: мы шли в бой за Сталина, и уже это должно быть для нас позором. Глупость! У нас были причины поважнее идти на смерть. Немцы не скрывали, что хотят отнять у нас нашу землю, а нас превратить в своих рабов. Это не только слова, не пропаганда, этим желанием было проникнуто их поведение на нашей земле. Мы не хотели, чтобы наш народ, наши родители, наши любимые девушки, да и мы сами стали чьими-то рабами. Разве этого недостаточно, чтобы идти на смерь и побеждать? 

Бой в Чернышевской

Мы спешно окапывались. Времени до соприкосновения с противником оставалось мало. Создать надежный рубеж обороны (вырыть окопы в полный рост, создать ходы сообщения, боевые позиции для артиллерии и т. д.) за несколько часов невозможно. Наше командование решило не ожидать, когда противник нападет на нас, а самим атаковать его. Это позволяло нам выиграть время.

Был сформирован передовой отряд, который выдвинулся навстречу противнику и нанес удар по станице Чернышевская. Бой начался ночью, неожиданно для немцев. Сначала они решили, что на них напали партизаны, но скоро поняли, что против них воюют регулярные войска. Такой дерзости они не ожидали. В то время они были уверены в своих силах и ждали скорой победы над нами.

Они шли на Кавказ и Сталинград, не встречая никакого сопротивления. Они были хозяевами положения, а тут не они атакуют, а их атакуют.

Лебедев

Люди по разному ведут себя в бою. Были большие герои — о них благодаря журналистам знала вся страна. Были безвестные герои — их было значительно больше. Настоящий героизм скромен, он не выставляется напоказ. Были такие, что хотели прославиться — эти геройствовали. Командир взвода автоматчиков Лебедев был с ними строг, даже жесток. Заметив такого героя, он остужал его: «Это тебе не цирк! Воевать надо, а не геройствовать!» Но вот танкиста Сурена Мирзояна он любил. «Этот не геройствует, этот настоящий!» Я много слыхал о Сурене, но как-то не приходилось видеть его в бою. Лишь однажды, когда мы залегли и ждали подкрепления, я увидел, как с подошедшего танка соскочил молоденький парень и бесстрашно бросился вперед, увлекая за собой других. «Это Сурен», — сказал Лебедев, обычно скупой на похвалу. 

Сурен стал моим кумиром. Я восхищался им и старался ему подражать. Мне тоже хотелось быть смелым и удачливым: Заметив это, И. С. Лебедев меня отругал.

Это было ночью в перерыве между боями. Мы лежали рядом в воронке от снаряда.

— Мне от тебя нужно не удальство, а бесперебойная связь, — устало сказал он, — а ты суетишься, как молодой щенок…

Я до сих пор помню его слова и благодарен ему за них. Сам Лебедев воевал бесстрашно, но осмысленно. Он не лез на рожон, умел выждать благоприятный момент — воевал красиво и смело. К сожалению, после войны я потерял его из вида.

В этих боях я не подбил ни одного танка, не захватил ни одного пленного. У меня в бою были другие функции: обеспечить бесперебойную связь. Я помнил, что от моей работы зависит и ход боя и жизнь многих людей. Эта война была войной взаимодействия огромных человеческих масс и техники: танков, самолетов, артиллерии. 

Отсутствие связи приводило к хаосу. В бою могло случиться всякое: рацию могли разбомбить, уничтожить ее расчет, повредить аппаратуру, но связь не должна была прерываться. Я должен был маневрировать техникой и расчетами радистов, под обстрелом уметь восстановить аппаратуру, заменить убитого радиста, а то и весь уничтоженный расчет.

Противник всеми силами стремился подавить связь, лишить командиров возможности управлять боем. Против нас работали снайперы, артиллерия, воздушная разведка. На связистов шла постоянная охота. Связисты гибли, но связь была. Конечно, для многих солдат-несвязистов бой был и опаснее, и труднее, но связист не был просто «технической обслугой» воюющих. Когда нужно, он действовал винтовкой, автоматом, гранатой и даже штыком. В боях у Чернышевской до этого не дошло.

Шесть суток длился этот неравный бой. За это время наша дивизия успела подготовиться к оборонительным боям. Понеся большие потери, мы отступили и присоединились к основным силам дивизии.

Дни и ночи

Немцы обрушили на нас удар сокрушительной силы, но наши войска устояли. Немцам пришлось отойти на исходные позиции. На поле перед нашими окопами остались горящие танки и много трупов, наших и немецких. Потом немцы еще дважды повторили свои атаки — и опять с тем же результатом. Так закончился для нашей дивизии первый день оборонительных боев. 

Наступила ночь. Умолк грохот боя, осела пыль от взрывов бомб и снарядов, но по-прежнему в воздухе стоял запах гари от сгоревших немецких танков. Только изредка тишину нарушали автоматная очередь или разрыв шального снаряда. Время от времени в небо взлетали ракеты, освещая холодным светом поле боя.

Утомленные боями, солдаты уснули, но фронт не спал: старшины подвозили на передовую продовольствие, пополнялись запасы снарядов и патронов, трудились над картами офицеры штабов, бодрствовали у своих аппаратов связисты, санитары вывозили в тыл раненых, похоронные команды хоронили убитых, разведка добывала сведения о противнике.

Утром, едва рассветало, в небе появлялся немецкий разведывательный самолет «фокке-вульф-88». У него от крыльев к хвосту — два тонких, разнесенных друг от друга фюзеляжа. В небе он напоминал летящую раму. Мы его так и называли: «рама». Нашей авиации в небе не было. Зенитки тоже молчали: не хотели себя обнаруживать.

«Рама» летала медленно и довольно низко, она отчетливо видела наши боевые порядки, выслеживала, высматривала и сообщала в свой штаб. Заметив что-то подозрительное, машину на дороге или замаскированную рацию, она бросала бомбы. Мы теряли технику и людей. Опасаться ей было некого. Мы стреляли по ней из винтовок, но безрезультатно — она была хорошо бронирована. Однажды вместо бомбы немецкий летчик бросил вымпел с издевательской запиской: «Не стреляйт, не царапайт мой фарбен». Безнаказанность и неуязвимость «рамы» вызывала в нас тоскливое чувство досады. 

Бой начинался с артиллерийского налета. Снаряды рвались у наших окопов, разнося в щепы блиндажи, сея смерть и увечья. Затем появлялись танки, за которыми шла пехота. Они вели огонь по нашим окопам, пытаясь прорвать нашу оборону. Наша артиллерия открывала ответный огонь — старалась расстроить немецкие боевые порядки. Грохот рвущихся снарядов, треск автоматных очередей заглушали стоны раненых. Воздух наполнялся дымом, пылью, запахом пороха. Наши солдаты ружейно-пулеметным огнем отсекали от танков пехоту, другие метали в танки гранаты, бутылки с горючей смесью. Рвались и лязгали железом танковые гусеницы. Пылали танки, из них выбрасывались объятые огнем танкисты. Тошнотворный, острый запах горящего человеческого мяса сводил с ума. Гул боя смешивался со стонами раненых. Изрытая воронками, вспаханная гусеницами земля покрывалась трупами.

И опять немцы откатывались от наших окопов, чтобы привести свои войска в порядок и снова повторить атаку. И так каждый день по нескольку раз. Были случаи, когда нам пришлось отбивать по шесть-семь атак в день. Так проходили недели, сливаясь в сплошной кошмар.

Листовки

Немцы были обескуражены. Мы знали это от пленных, у которых заметно поубавилось чувство превосходства. Они по-прежнему были уверены в нашем неминуемом крахе, но уже признавали, что такого упорного сопротивления они еще не встречали. Однажды они бросили листовки. Пехоте запрещалось читать вражескую пропаганду, а в наших частях на это смотрели спокойно. Подобрав такую листовку, я прочитал: 

Солдаты 33-й дивизии! Вы деретесь, как львы. Вам удавалось сдерживать натиск наших войск потому, что против вас действовали наполовину не ненемецкие дивизии. Сейчас на ваш фронт пришла немецкая дивизия «Волчья пасть». Вы будете уничтожены. Сопротивление бессмысленно. Ваше бездарное командование предало вас. Война проиграна. Еще не поздно сдаться в плен. Пароль — «Штык в землю»!

А внизу листовки приписка: «Не забудьте захватить с собой котелок и ложку» — намек на то, что нас будут сытно кормить.

Я до сих пор помню текст этой листовки. И горжусь тем, что немцы вынуждены были признать — мы деремся, «как львы».

Самая сильная в мире армия

За два года второй мировой войны (1939—1941) немцы захватили 11 европейских государств. Восемь недель понадобилось им, чтобы покорить Францию — сильное европейское государство. А здесь, в пустынных придонских степях, вот уже два месяца они безуспешно пытаются прорвать нашу оборону и открыть путь на Сталинград. Все напрасно. Сегодня у молодежи такое представление, что нас на войну гнали чуть ли не плетками, а мы, как они сейчас, искали предлога избежать армии. В то время чувство необходимости защитить народ от смертельной опасности было настолько сильно, что мы не только не бегали от армии, но даже те, кто был освобожден по болезни или другим причинам (детям «врагов народа» не доверяли оружия, и они вынуждены были скрывать свое происхождение), стремились попасть на фронт. Если бы не было этого чувства, то с какого лешего надо было людям идти на смерть? 

Наши ряды заметно редели, но немецкие танки по-прежнему пылали у фронта нашей дивизии. Мы стали часто переходить в контратаки.

Героизм и журналистика

В одной контратаке старшине Исмаилову оторвало руку. Он в шоке остановился, поднял с земли свою руку и оторопело смотрел на нее. И только потом потерял сознание.

На следующий день мы прочли в дивизионной малотиражке вдохновенные строки журналиста: «Старшине Измайлову оторвало руку. Он поднял ее над головой, как знамя, и повел бойцов в атаку».

Мы были возмущены и, поймав журналиста, пришедшего в часть собирать материал, крепко проучили его, чтобы не сочинял «героических сказок» такого рода.

— Я хотел поднять боевой дух солдат этим героическим примером, — оправдывался он.

У нас были особые счеты к таким журналистам. Сказку о Павлике Морозове сочинили такие же борзописцы, как этот. Для нас Павлик Морозов никогда не был примером для подражания. Также никому не приходило в голову подражать «подвигу» Александра Матросова. Мы понимали, что это журналистская липа. Я уважаю Александра Матросова как всякого солдата Отечественной, но знаю, что такое бой. Грудь человека дана ему не для того, чтобы закрывать ею амбразуры. Даже в состоянии фронтовой истерики подвиг такого рода — глупость. Если бы мне попался сочинитель этого «подвига», я бы с помощью кулаков кое-что ему бы объяснил. Такие журналисты нравились только начальникам, да и то самым глупым из них. Мы же на фронте не уставали повторять воевать надо, а не устраивать истерики. Героизм, жертвенность — материал совершенно другой природы. Он совершается человеком не для показа, а под действием обстоятельств. Героизм — поступок личный. Я своим офицерам говорил «Не требуй от других героизма. Если можешь, будь сам героем». И не только поучал других, но и сам поступал подобным образом. 

«Этот солдат уничтожил вражеский танк, — думал я — Честь ему и хвала. Он герой. Но ведь не меньший герой тот, кто полз к танку, чтобы его уничтожить, но был убит. Сколько было таких героев! Все они остались безвестными. «Не повезло. Не попался на глаза журналисту», — говорили охотники за орденами. Да ведь не стремился он к известности и славе. Он делал то, что считал своим долгом. Когда человек, кем бы он ни был, в бою или в мирное время совершает, казалось бы, невозможное с риском для жизни, а мог бы и не делать этого, — он герой». Так думал я о героизме. 

В Сталинграде есть дом Павлова. Дом действительно героический. В этом доме были не только солдаты, но и мирное население. Одна женщина там родила, и солдаты ползали через занятую немцами территорию, чтобы достать для девочки молочко. Немцы долго пытались взять этот дом штурмом. Но дом не сдавался. Таких домов было много, но им не повезло — не было журналиста, который бы их увидел и прославил.

В нашей дивизии на всю страну прославились бронебойщики во главе с Болото. Его расчет героически сражался и уничтожил в одном бою 16 танков. Болото и его товарищи были награждены звездами Героев Советского Союза. Уже после войны ветераны 33-й дивизии собрались в станице Чернышевской.

Теперь ее называют Советской. Любят у нас менять названия. Теперь и Сталинград, город, вошедший в историю мира, называют Волгоградом в отместку Сталину за его преступления. Но ведь Сталинград — не Сталин, а город, за который погибли полтора миллиона хороших людей, город нашей славы. Одно слово «Сталинград» заставляет наших врагов содрогнуться. Я далеко не поклонник Сталина, но мне обидно, что на нашей земле нет города с названием Сталинград. Я думаю, что горе-политики были уверены: они совершили важный политический поступок. А свершили они преступную глупость. Чего-чего, а дураков среди наших политиков и раньше, и теперь почему-то так много, хоть отбавляй!

В станице Чернышевская я встретился с Самойловым, бывшим бронебойщиком из группы Болото.

— Что, братец, у тебя такой бледный вид? — спросил я его.

— Только что вышел из тюрьмы.

— За что же тебя?

— Избил парторга. Он назвал меня самозванцем. На собрании я сказал, что был вместе с Болото, а он закричал: «Ты самозванец!» Ну я и набил ему рожу.

— Но ты ведь Герой Советского Союза.

— Не дали…

— Я читал в газете, что тебе дали Звезду.

— Да, писали, но потом не дали. Да мне она и не нужна. Я как был рядовым шахтером, так и остался.

Группа ветеранов взялась выяснить, что произошло. Оказалось, что героя получил другой Самойлов, который никогда не был в Сталинграде.

— Журналисты запутали. Сказали: фамилия, имя и отчество совпадают. Не зевай!

Много лет самозванец носил чужую звезду героя, а скромный шахтер Самойлов сидел в это время в тюрьме.

На встрече ветеранов в Волгограде я видел сталинградского героя Павлова, он произвел на меня удручающее впечатление. Самое отвратительное послевоенное явление — это профессиональные герои.

Народ говорил про героев: прошел огонь, воду и медные трубы. Самое большое испытание для человека — медные трубы. Это трубы славы. Далеко не каждый, кто успешно прошел огонь и воду, успешно преодолевает трубы славы.

Я знаю многих героев Советского Союза, которые достойно перенесли бремя славы и не стали профессиональными героями. Павлов в Волгограде «не просыхал», его лицо во все время встречи ветеранов было до безобразия опухшим, глазки заплыли от водки, и вел он себя, как животное. Споили почитатели! Было обидно, противно и жалко на него смотреть. 

Знал я и других «профессиональных героев» такого рода. Один из них утверждал, что трижды повторил подвиг Матросова, не понимая, что этим только себя компрометировал. А ведь в Сталинграде — я это знаю — он был настоящим героем! Только он тогда не понимал этого и был хорошим скромным парнем.

Но вернемся к боям в Большой излучине Дона.

Немцы дважды пополняли свои части свежими силами. Мы тоже ждали подкрепления.

Краснодарцы

Немцы свежими силами обрушили на дивизию огонь из орудий и минометов. Сверху на нас посыпались бомбы; одна за другой следовали танковые атаки. Силами танковой дивизии немцы атаковали наш 84-й полк. Атаки повторялись одна за другой. К вечеру линия обороны полка была прорвана, и бронированные танковые колонны образовали своеобразный коридор. В образовавшуюся брешь немцы пытались ввести свою свежую 113-ю пехотную дивизию. Она должна была захватить переправы через Дон. Связь между штабом дивизии и 84-м полком была прервана: погибли все радисты. Командир дивизии приказал любыми путями восстановить радиосвязь с отрезанным от дивизии полком. Мы с Павлом Кирмасом через танковый коридор пробрались в отрезанный полк и были свидетелями, когда на помощь полку пришло Краснодарское военное училище. Командир бригады (кажется, это был Корида) воспрянул духом. Он посадил у топографической карты начальника училища и стал объяснять задачу. 

— А как насчет вооружения? — спросил начальник училища.

— Какого вооружения? — не понял Корида.

— У нас совсем нет патронов, да и винтовки далеко не у всех…

Я видел, как Корида побледнел и заиграл желваками. Бросил на карту карандаш и сказал жестко:

— Патроны дам. Оружие достанете в бою!

Утром курсанты пошли в атаку. У многих не было винтовок. И тем не менее немцев погнали. Да так, что заняли населенные пункты, не указанные в плане.

— Выдохся немец! — говорили бойцы. — Нет в нем прежней стойкости!

Саперы

Пришел адъютант командира дивизии.

— Надо срочно оборудовать наблюдательный пункт. В 5.00 сюда придет Утвенко, будет руководить боем. 

— Не успеем, — сказал я, — у меня только два человека свободны, я третий. Остальные на дежурстве.

— Хорошо. Пришлем вам в помощь четырех саперов, — пообещал адъютант и быстро ушел.

Я вызвал двух свободных бойцов и вместе с ними стал рыть место для наблюдательного пункта. Время шло, а саперы не появлялись. Я беспокойно поглядывал на часы, вглядывался в темноту — не идут ли обещанные саперы. Участок фронта был пуст. Смотрю — вдалеке идут четыре человека, но почему-то мимо наших окопов. «Может быть, не нашли нас?» Я бросил свою лопату и побежал им наперерез. Подбежал, спрашиваю, задыхаясь от бега: 

— Ребята, вы саперы?

— Нет. Мы узбеки, — серьезно ответили мне.

А командир дивизии так к нам и не явился. Очевидно, отпала необходимость.

Отступление

Несколько дней дивизия находилась в неведении: немцев погнали на запад, но велено было отступить, и дивизия отступила. Других приказаний не поступало, и солдаты, привыкшие к непрекращающимся боям, томились неизвестностью. Между тем попытки установить связь со штабом армии оканчивались неудачами. В эфире творился какой-то бедлам. Порой удавалось услышать армейскую рацию, но сразу вслед за этим появлялась глушилка, и связь прерывалась. Наши штабисты нервничали, ругали связистов за бездарность, требовали от меня, чтобы я сам сел за ключ. Они были уверены, что я могу больше, чем мои опытные связисты. Наконец была исправлена радиостанция «Белка» — более мощная и имеющая автономное питание; она работала, если оператор вращал педали, похожие на велосипедные, и таким образом вырабатывал ток для питания станции. На станции работал Георгий Кондрашов. Ему удалось, несмотря на бедлам глушилок, расслышать и записать несколько столбцов шифрограммы. Прибежал офицер СМЕРШа. 

— Вы доверяете вашему радисту?

— Доверяю.

— А вы знаете, что он записал?

— Содержание радиограммы зашифровано. Спросите у шифровальщика.

— Запросите еще раз!

Запрашиваем еще раз. Сквозь вой глушилок принимаем часть шифрограммы: подтверждается приказ отступать и сосредоточиться в станице Яблочная.

— Это не может быть провокацией? — проверяет бдительный офицер СМЕРШа.

— Шифры наши…

Мы не знали того, что знало наше командование: не сумев прорвать оборону, которую держали девять воздушно-десантных дивизий, немцы нанесли удар по флангам фронта и вышли к Дону. Мы оказались в мешке.

Командир дивизии Утвенко дал приказ отступать к станице Яблочная. Трудно описать, что переживает при отступлении солдат. Сколько кровавых боев, скольких товарищей мы потеряли — все напрасно!

Мы снова уходим на восток, оставляем землю, людей, которые надеялись, что мы их защитим. В строю невеселые разговоры.

— Отступаем, отступаем… когда это кончится?

— Могли бы гнать немцев до самой границы, а приказывают отступать… Предатели!

— Брось, парень. До границы он мог бы их гнать, дурило!

— Ну, не до границы, а наступать было можно. В последние дни они выдохлись. Это же факт. 

— «Выдохлись»! Нам еще воевать и воевать.

— А я говорю — выдохлись! Разве такими они были месяц назад?!

— И то правда. Сколько мы их перемололи, сколько пожгли…

— А сколько наших полегло! Зачем? И какие были ребята!

— Ох, не скули. Без тебя тошно…

Мы не знали, что пока удерживали натиск немцев, пока в задонских степях пылали танки, грохотали пушки, сыпались с неба на землю бомбы и гибли, гибли, гибли люди, — все это время в сторону Сталинграда и Кавказа двигались сотни эшелонов с солдатами, техникой, боеприпасами, организовывались узлы обороны, рылись окопы и противотанковые рвы, строились долговременные укрепления, эвакуировалось за Волгу мирное население Кубани, вывозилось зерно, уводился скот. Наше командование готовилось к генеральным боям.

Потеря кавказской нефти означала бы для нашей страны неминуемое поражение. Голыми руками в такой войне много не навоюешь. Потеря Сталинграда парализовала бы доставку нефти по Волге, лишила бы нашу армию железнодорожных и других сухопутных коммуникаций, а следовательно, маневра. На это и рассчитывай Гитлер, разрабатывая операцию «Кремль». Перед страной и ее народом возникла реальная угроза гибели. Это понимало и наше командование.

Мы устало брели по дороге. Над нами высоко маячила «рама», вызывавшая в нас беспокойство. Потом она исчезла и больше не появлялась. Небо было синее и спокойное. Уже много часов мы брели так по ровной безлюдной степи, пахнувшей полынью и пылью. Солнце палило нещадно. Солдаты выбились из сил 

На пути попадались брошенные вещи и целые склады — первые признаки настоящего отступления. Вещи были выброшены из грузовиков прямо на дорогу, и солдаты равнодушно шагали по новеньким гимнастеркам, кучам сахара и крупы.

Сначала брошенные вещи вызывали во мне благородный гнев. «Трусы, паникеры. Судить их надо!» Но такое стало попадаться все чаще. Среди брошенных на пути вещей я нашел винтовку с оптическим прицелом и подобрал ее. «Не пропадать же добру!» Винтовка была тяжелая, значительно тяжелее моего карабина, и все-таки я не мог не подобрать ее. Солдаты хмуро шагали, изнемогая от жары и усталости. Колонна двигалась неравномерно, то замедляя, то убыстряя шаг, то почему-то останавливаясь. То же происходило с другой колонной, идущей параллельно с нами. Чужая колонна не вызывала в нас никакого интереса. Но вот рядом с нами оказались девушки. Одетые в солдатскую форму, они едва передвигали ноги. Наши мальчишки оживились, стали балагурить.

— Девчонки, давайте познакомимся! Девушкам было не до знакомства. Но мальчишки не унимались:

— Девчата, идемте с нами! С нами не пропадешь!

— Но и домой не вернешься, — мрачно пошутил кто-то. Девушкам было приятно внимание парней. Кое-кто из них улыбался. Наша колонна прибавила шаг и обогнала девушек. Входили в станицу Савенскую. На окраине станицы стояла саманная хата, около нее — колодец. Измученные жаждой и долгим переходом бойцы бросились к воде. Подставляя свои котелки под ведро, поднятое из колодца, пили, блаженно улыбаясь и крякая от удовольствия. Кто-то, сбросив гимнастерку, пил на голову воду. Кто-то уже расположился в тени от хаты и размачивал сухари, собираясь подкрепиться. А у колодца еще толпились солдаты. 

В эту минуту в самой гуще толпы разорвался снаряд. За ним еще и еще. Все мигом смешалось. Кто-то бросился в сторону, кто-то вытаскивал раненых. Кто-то уже лежал на земле бездыханный. Я видел, как Ваня Таран покачнулся, пробежал несколько шагов, упал и подняться уже не мог. Я возвратился к нему, поднял на руки и понес. Куда — сам не знаю. Взрывы прекратились так же внезапно, как начались. Устав, я положил раненого на землю. Он был весь в крови. Притащили еще трех раненых. Звали санитаров, но санитаров не оказалось. Прибежал наш боец Сеня Кросанов, задыхаясь от бега, сказал, указывая куда-то в сторону:

— Там подводы… Две… с имуществом…

Подняли раненых, понесли к подводам, сбросили имущество, раненых положили на подводы.

— В Яблочную. Там медсанбат!

Подводы тронулись. Мы побежали рядом. Я видел, что нас стало значительно больше, человек сорок — сорок пять. По моим расчетам Яблочная была километрах в шести. Наконец мы стали уставать и дальше бежать не могли.

— Не ждите нас. Гоните скорее в станицу. Ищите медсанбат, — сказал я.

Подводы поехали. В это время из-за бугра показались два всадника. Они скакали навстречу нам и что-то кричали. Подводы остановились и повернули назад. Всадники подскакали к нам. Их лошади были без седел. 

— Вертайте назад! — кричали они. — В Яблочной немцы!

— Много?

— Туча!.. В Савенской свои?

— Свои.

Они хлестнули лошадей и поскакали к Савенской. Мы остались в степи. Как могли, перевязали раненых. Один молоденький солдат уже скончался. Он был нам не знаком. Вынули из нагрудного кармана красноармейскую книжку, прочитали: «Жильцов Николай Иванович». Вырыли неглубокую могилу и присыпали Жильцова землей.

В Савенской обстановка разрядилась. Как-никак, а кругом свои и все относительно спокойно. Мы понимали, что это спокойствие временное. Нашли за станицей импровизированный медпункт. Там работали врач и две санитарки. Сдали раненых, разулись и сели здесь же, за станицей, подкрепиться. Война войной, а есть надо. И какое счастье снять сапоги с натруженных ног!

Как легко, как свободно! Даже дышать стало легче. «Хорошо, что пристроили раненых», — думал я и удивлялся.

Столько людей погибло, а мы здесь сидим и жрем. Так всегда на войне: и смерть, и жизнь, и страдания, и блаженство — все рядом.

Над нами появился немецкий самолет. Он летел на большой высоте. Задрав головы, мы следили за ним, продолжая жевать свои сухари. Сейчас он был прямо над нами и мы решили, что он нам не опасен — если самолет бросает бомбу над тобой, она взорвется далеко впереди. 

Павел Кирмас посмотрел на небо:

— Наши! — Вскочил на ноги и побежал.

Мы тоже вскочили на ноги и, пробежав, сколько позволяло время, упали на стерню. Бомбы взорвались далеко от нас.

— Ну и сволочь же ты, Павлушка! — сказал кто-то в сердцах.

— Я не думал, что вы такие пугливые… — оправдывался он.

— Будешь пугливым.

Балансируя, как акробаты на проволоке, мы возвращались на место.

Сперва ругали Павлушку за неуместную шутку, потом и сами стали смеяться. На войне смех вызывают самые неожиданные, а иногда и, казалось бы, неуместные шутки. К нам подбежал знакомый боец. Его гимнастерка не по уставу была заправлена в галифе.

— Ребята, появился Утвенко (А. И. Утвенко был командиром нашей дивизии). Как только стемнеет, пойдем на прорыв. Всем быть готовыми. Сигнал — красная ракета. Он велел всем десантникам заправить гимнастерки в брюки, чтобы нас отличать от остальных… Сосредоточиться под той высоткой. Все!

Сказал и побежал дальше. Мы обулись и, прежде чем пойти на высотку, зашли к своим раненым, чтобы сообщить о приказе Утвенко. Оказалось, что там уже все знают. Собирают подводы и повезут раненых за нами. Ваня Таран по виду был плох, но вел себя мужественно.

Направились под высотку, где сосредотачивались бойцы нашей дивизии. По пути проходили мимо того места, куда самолет бросил бомбу. Два дома были разрушены. В пыли валялись остатки нехитрой домашней утвари. Стена одного дома еще слабо дымилась. 

У развалин другого дома на земле лежали несколько трупов. Над ними стоял бледный пожилой старшина, голова его была опущена, руки тряслись. Я посмотрел на убитых. Это были те девчонки, с которыми заигрывали наши солдаты.

К гибели мужчин, которую наблюдаешь каждый день, привыкаешь и переживаешь ее не так остро. Ты сам мужчина и понимаешь, что эта участь и тебя вряд ли минует. Но гибель этих девчонок больно кольнула меня в сердце. В этом чувстве было что-то биологическое: мужчина должен защищать женщин. Но не только это. Целая буря чувств поднялась во мне. Тогда я понял ценность женщины, дающей новую жизнь, и невосполнимость этих утрат.

После этого я совершенно по-другому стал относиться к женщинам.

Время двигалось томительно медленно.

Уже было проверено оружие, магазины с патронами уложены в патронную сумку, уже пробовали балагурить и молча ожидали появление сигнала. Уже высказывались опасения, что время уходит и нам не хватит ночи, чтобы оторваться от немцев. Теперь все сидели молча и ждали.

Какой-то солдат из штаба дивизии принес мне вещмешок, наполовину заполненный письмами. Сначала я воспротивился.

— На кой они мне?

— Все на твое имя, — сказал солдат, положил на землю вещмешок и ушел.

Я открыл мешок и стал просматривать письма. Они действительно были адресованы мне. Дело в том, что еще в начале боев меня отправили в Сталинград за батареями питания для радиостанций. Я должен был получить их не переправе. По дороге мы видели горожан, в основном женщин, роющих противотанковые рвы. На дороге устанавливались бетонные доты. А город выглядел вполне мирно. На переправе мне сказали, что паром, который я ожидал, придет, когда стемнеет. 

Я зашел в городскую библиотеку, чтобы просмотреть газеты. В коридоре библиотеки висел репродуктор, и несколько человек стояли и слушали передачу. Передавали письма слушателей, которые разыскивали своих родителей, детей, родственников. Я зашел в читальный зал и написал письмо на радио в надежде найти свою маму. И вот на это письмо откликнулись многие люди. Письма были разные: кое-кто писал, что он слышал мое письмо по радио и желает мне удачи в бою. Кое-кто спрашивал, не попадался ли мне на фронте солдат с такой-то фамилией.

Но сигнал приготовиться к прорыву помешал дальнейшему просмотру писем. Мы спустились с высотки и построились в колонну. Несколько подвод с ранеными пристроились за колонной и стали ждать сигнала к прорыву.

Прорыв

Смеркалось. Мы напряженно ждали, а красная ракета не появлялась.

Наконец заговорила наша артиллерия. 

— Не густо… — сказал кто-то.

В это время в темнеющее небо взлетела красная сигнальная ракета. Все сразу поднялись, построились в колонну и пошли вперед. За нами — повозки с ранеными, Против ожиданий, нам не стоило большого труда взломать заслон немцев. Теперь, когда мы вырвались, надо было выиграть время и как можно быстрее соединиться со своими. Проходя мимо батареи наших сорокапяток (противотанковые пушки небольшого калибра), которые снимались с боевых позиций, я встретил капитана Бойко, командира противотанкового дивизиона. Мы хорошо знали друг друга еще с Ессентуков. Обнялись.

— Жив?

— Жив!

— Давай, садись к нам в «виллис», авось успеем проскочить к Дону, — предложил он.

Предложение было заманчиво: не шагать же десятки километров по этой проклятой степи. Но не хотелось оставлять своих друзей, да и других, таких же, как я, двадцатилетних парней, которые шли со мной.

— Не могу. Как-нибудь доберусь пешком, — сказал я.

— Ну, смотри сам, — сказал Бойко, сел в свой «виллис» и укатил.

Я бросился догонять своих товарищей.

Шли молча. Ночь была темная, слышалась только дробь шагов по укатанной дороге да скрип телег, везущих раненых. Волновало только то, что во время прорыва мы потеряли Павлушу Кирмаса и Лешку Моцака.

— Ничего, — сказал Жора Кондрашов, шагавший со мной рядом. — Рассветет — найдутся.

Из всех своих однополчан я особо полюбил трех: Жору Кондрашова, Павлушу Кирмаса и Лешку Моцака. Все они были разные.

Жора Кондрашов до войны работал конструктором на заводе в Николаеве. Он был почти на три года старше нас всех и, пожалуй, самый серьезный из нас. Меня подкупала его обязательность и душевная доброта. Павел Кирмас оказался удивительным мастером в технических вопросах и талантливым военным. Павлуша в бою каким-то шестым чувством чуял опасность и вовремя умел встретить ее. У него был тонкий слух и редкая наблюдательность. Я полюбил его за скромность, душевную теплоту и еще за то, что он ни в каких обстоятельствах не терял юмора. Лешка Моцак нравился мне своей артистичностью. Обаятельное лицо и поставленный от природы красивый, сильный голос делали его желанным гостем в любой компании. Он был запевалой в роте, задушевно пел украинские песни. Не думаю, что мои друзья были самыми яркими личностями в нашей роте, но мы подружились еще в Ессентуках и в бою старались быть вместе.

Мы шли по темной степи. По обе стороны от нашей колонны время от времени взлетали немецкие осветительные ракеты, но за этим не следовало никаких действий: немцы следили за нами, но предпринять ничего не могли. И в этой, казалось бы, совершенно неподходящей обстановке Жора вполголоса рассказывал мне о своей первой любви. Я заметил, что при подобных обстоятельствах люди делятся своими самыми сокровенными мыслями.

Женщина, в которую Жора был влюблен, была вдовой летчика, погибшего в конце тридцатых годов на Халхин-Голе. Она была очень красивая, и многие мальчишки его возраста сохли по ней. Жора был среди них. «Когда я видел ее, — рассказывал он, — сердце мое замирало. Ее печальные серые глаза переворачивали мне душу. Даже ее голос, о чем бы она ни говорила, волновал меня. У нас с ней налаживались отношения, но между нами затесался Лешка Моцак (он тоже был из Николаева), и она отдала ему предпочтение. Он обещал на ней жениться, но все тянул, откладывал свое обещание. И кончилось тем, что нас обоих призвали в армию». Говорил он об этом печально, и его настроение передалось мене. 

Между тем приближалось утро. Наша колонна замедлила шаг и остановилась. Передние ее ряды смешались и превратились в толпу. По колонне прокатился слух: впереди немцы. Мы стали пробираться вперед, чтобы выяснить положение.

На повозке стоял капитан небольшого роста и хрипел сорванным голосом:

— Чего ждать? Надо пробиваться! Иначе все здесь останемся.

— Может, лучше дождаться ночи? — прозвучал голос из толпы.

— До ночи они еще сильнее укрепятся. Надо прорываться сейчас! Кто со мной, подходи!

Стали подходить разные люди. Посоветовавшись с другими, подошел и я

— Мы пойдем на прорыв с вами.

— Кто такие?

— Рота связи 33-й гвардейской дивизии.

— Сколько человек?

— Человек двадцать пять. 

— Не густо…

— Сколько есть. Сейчас перекусим и пойдем.

— На сборы 15 минут.

Сели в кружок, открыли три банки консервов, достали сухари. И пошли на прорыв.

Шли без команды в две цепи. Идем, а немцы молчат. Может быть, ложная паника? Может быть, немцев и нет? Это наше передовое охранение с перепугу. Конечно, с перепугу: прошли уже с километр — и все тихо. Не видать ни души. За нами двинулась и другие, а потом и обоз.

И вдруг жестокий артиллерийский налет. Рвутся снаряды прямо в толпе. Много раненых, много убитых. У нас только карабины, у них автоматы, а пушки неуязвимы, они далеко. Попытка прорыва захлебнулась в крови. Пришлось отступить, оставляя на поле трупы убитых. Раненых несли на себе.

Сосредоточились в глубокой балке (мы назвали ее балка Савенская). Она была буквально набита людьми. Стонут раненые, а помочь им некому. Наш обоз с ранеными попал под обстрел артиллерии и, вероятно, весь уничтожен. Перевязываем раненых индивидуальными пакетами, но их не хватает. Теперь нам стало понятно коварство противника: они заманили нас в ловушку, чтобы расправиться с нами при свете.

Наступило утро. Солнце поднималось все выше. Становилось все жарче. А тени почти нет, некуда укрыться. Раненых положили к теневой стороне оврага. Но чем ближе к полудню, тем меньше становилось тени и там. Раненые просят воды, а взять ее неоткуда.

Иногда вдоль оврага проходили бойцы, ища своих товарищей. Один из них подошел ко мне.

— Я знаю, где есть вода, только там опасно.

Я перевязывал раненого.

— Везде опасно. Надо помочь раненым.

— Дадите своего бойца — пойду, покажу.

— Я пойду! — вызвался Жора.

Ушли. Ждем. А их нет и нет.

Я перетащил раненых в тень. Открыл вещмешок с письмами. Чтобы хоть на время отвлечься от сложившейся обстановки, снова стал просматривать их. Большинство были типичными для того времени письмами на фронт. «Дорогой боец, воюйте смело, не жалейте фашистов, а мы здесь, на трудовом фронте, отдадим все силы… « Попадались мне и совсем необычные письма. Одно из них я запомнил на всю жизнь. Письмо было написано детским почерком. Писала группа девочек из ремесленного училища. Это было обычное письмо на фронт, главным же его отличием было стихотворное вступление. Его текст никак не соответствовал обстановке, в которой мы находились, Он был написан в духе писем, которые писались в их деревне с претензией на художество.

Здравствуй, ангел мой прекрасный!
Прошу принять мое письмо!
И вы поверьте, что это верно.
От скуки писано оно.

Во-первых, я вам посылаю
Привет от сердца своего,
А во-вторых, я предлагаю,
Чтоб прочитали вы его…

Дальше текст был написан в прозе. Девочки просили отомстить немцам «Потому как мы сироты и остались без родителей. А село наше все спалили. И остался всего один старый дедушка не в своем уме».

Сперва обращение «ангел мой прекрасный» меня рассмешило. Но потом я представил себе этих осиротевших детей, и желание мстить фашистам забушевало во мне с новой силой. Но для этого надо было остаться живым в той страшной мясорубке, в которую мы попали, а шансов на это почти не было.

Произвело на меня впечатление еще одно письмо. Оно было написано грамотным почерком. Писали мать и отец, потерявшие сына. «Мы слышали ваше письмо по радио, но, когда услыхали ваше имя Григорий, так разволновались, что не разобрали вашей фамилии. Может быть, вы и есть наш сын Гриша Семенов? Умоляем, ответьте нам… « Я представил себе этих пожилых людей и степень их отчаяния, и мне их стало жалко.

Близко к полудню в балке появился Павлуша Кирмас верхом на лошади. Он искал нас в другой балке, которая шла параллельно нашей. Там, в той балке, он видел Василия Ивановича Невструева, командира нашей роты. Он был на белом коне, и с ним еще три человека наших. «Надо собрать всех наших ребят. На прорыв пойдем все вместе, — сказал Невструев. — Будем собираться в этой балке». Чтобы перейти в его балку, надо было выскочить из нашей и около километра пробежать по открытому полю. «Дождемся темноты и тогда прейдем туда. Сейчас опасно, охотятся снайперы». Так и решили.

Павлуша Кирмас не унывал никогда и ни при каких обстоятельствах. Он достал противоипритный пакет и стал его вскрывать.

— Зачем?

— Здесь спирт. Выпьем перед боем.

— Лучше потом.

— Потом нельзя. Плохо будем соображать. А сейчас самое время.

Нам на случай химической войны выдавали противогазы и противоипритные пакеты, состоявшие из двух ампул по двадцать пять граммов спирта, но, чтобы у солдат не было соблазна выпить спирт до химической атаки, в спирт добавляли гашеную известь.

Изобретатели этого метода были уверены, что остроумно и просто решили проблему. Но солдаты решили эту проблему еще проще. Они вскрывали ампулы и прогоняли спирт через противогаз. Спирт очищался от извести и становился пригодным для употребления. Способ был неоднократно проверен практикой и давал желаемый результат.

Мы так и поступили.

Появились ребята, ходившие по воду, принесли один котелок и две каски мутной воды.

— Принесли бы больше, но стреляют, гады. Не дают подойти к воде. Но мы тоже не давали им подойти.

— Какая там вода — лужа!

— Какая ни есть, а вода.

Напоили раненых, в одной каске несколько глотков оставили и для нас. Спирт был вылит в эту воду.

— Братцы, — сказал Павлуша, подняв котелок, как заздравный бокал. — Если кто из нас останется жив, путь разыщет наших родителей и расскажет им о нас, что знает. А если будет возможность, то и поможет им в трудную минуту. 

Мы записали адреса, обнялись и назвали друг друга братьями.

Я получил каску с водой последний. В ней был толстый осадок из земли и сверху небольшой слой воды. Едва я поднес каску к губам, в нашей балке один за другим стали рваться снаряды. Они рвали людей в клочья.

Балка было полна людей, и артиллерийский налет превратил ее в кровавое месиво. Воздух наполнился дымом и гарью. Сквозь разрывы слышались крики раненых.

— Ой, мамочка, руку… руку оторвало!

— Помогите!

— Братцы, помогите, погибаю!

Володя Остапенко стоял на коленях и окровавленными руками собирал перепачканные землей и мусором собственные кишки, пытаясь возвратить их в живот, распоротый осколком.

Очередной разрыв снаряда прикончил его мучения. Меня отбросило к стенке оврага. Я почувствовал, что кто-то подхватил меня под мышки и вынес из оврага. Помню смутно, как мы бежали вниз через пологое поле в соседний овраг. Жора и Павел почти волочили меня, но не бросали. Снаряды между тем продолжали рваться за нашей спиной.

Вот, наконец, и новый овраг! Мы съехали в него на спинах по крутому откосу и, очутившись на дне, долго лежали так, пытаясь отдышаться. Нас было человек пятнадцать.

— Ты ранен? — спросил меня Павлуша.

— Не знаю… Кажется, нет, — ответил я и ладонью провел по своему лицу. На ладони осталась кровь.

Павлуша осторожно провел по моему лицу рукой. 

— Кровь из уха, Малость контузило. Ничего, отойдешь. Полежи еще немного, а мы пойдем искать Невструева.

Они ушли, а я остался лежать на земле один. Мне стало страшно: а вдруг я их потеряю? Я поднялся на ноги и пошел за ними. Скоро я нашел их. Они стояли и смотрели на белую лошадь. Передние ноги лошади на уровне щиколоток были перебиты осколком и висели на коже. Она же, стоя на костях, щипала траву. Это было жутко. Мы с ужасом смотрели на нее. Возле валялось несколько трупов. Невструева среди них не было.

Мы перебежали в еще один овраг, надеясь найти там Невструева. На горизонте появилась цепь противника. По оврагу к нам приближалась толпа бегущих солдат.

— Плохи дела. Это паника, — сказал Кондрашов.

— Помогите остановить их, — сказал появившийся невесть откуда капитан.

Мы стали впереди него и, держа наготове оружие, заставили толпу остановиться.

— Куда бежите?

— Там немцы!

— Немцы кругом! Нужно воевать, а не бегать!

— А кто командовать будет?

— Я.

Солдаты с недоверием смотрели на капитана. Опасались провокации.

— Кто знает этого капитана?

Никто не знал. Цепь немцев приближалась. Капитан, торопясь, достал из нагрудного кармана гимнастерки свою офицерскую книжку. Подал окружившей его толпе.

— Коммунист? 

— Да! — Он подал свой партийный билет.

— Командуй!

Сегодня слово «коммунист» воспринимается неоднозначно. Старшее поколение в своем большинстве явно или тайно уважает коммунистов, молодежь, тоже в своем большинстве, считает коммунистов виновниками всех своих бед. Но тогда коммунисты пользовались уважением. Коммунист не мог быть предателем. Пленных коммунистов немцы расстреливали. Я вступил в партию на фронте, когда единственной моей привилегией было первым подниматься в атаку. Я горжусь этой привилегией.

Времени терять было нельзя, и капитан это понимал.

— Ты, ты, ты, ты… Будете за главных. Берите себе солдат и располагайтесь по этой линии. Без моего приказа не стрелять! Беречь патроны!

— Вы, — обратился он к нам, — за мной.

Он отбежал метров на 50 выше по скосу. Приказал окапываться для стрельбы лежа. И сам начал окапываться.

Отсюда было видено, как бойцы готовились к обороне. За ними край балки, а дальше ровное, покрытое полынью поле и фигурки идущих в наступление немцев. Они горланили песню. До нас доносились их нестройные голоса. Они были пьяны. От этого в душе закипала злоба.

Откуда-то с тыла прибежал раненый, плюхнулся на землю около нас.

— Все!… Конец!… Там всех перебили.

— Не скули! — приказал капитан.

Мы знали: раненые обычно склонны к панике. Над нами очень низко пролетел «мессершмитт» Не стрелял, не бросил бомбу. Видимо, оценивал обстановку. 

Между тем цепь немцев подошла ближе. Открыли огонь из автоматов. Появились первые раненые и убитые. Наши отвечали одиночными выстрелами.

— Беречь патроны! — крикнул капитан.

Окружение страшно не только тем, что вокруг враги, а тем, что, защищаясь, армия расходует боеприпасы, продовольствие, медикаменты. А пополнить расходы нет возможности: все подходы закрыты. А без патронов, будь ты хоть какой герой, ты беззащитен. С голыми руками против автоматов и танков не пойдешь. И тогда голодным и израненным солдатам остается либо пустить себе пулю в лоб, либо сдаться в плен. Немцы на это и рассчитывали. Окружение было их главным тактическим постулатом. Они провоцировали нас на бой, чтобы мы скорее растратили свои патроны.

Подойдя ближе, немцы открыли ураганный огонь. У нас много убитых и раненных. Капитан, который все время подавал команды, умолк на полуслове. Я через трупы погибших подполз к нему. Он был безнадежен. У меня осталось мало патронов. До темноты не дотянуть.

Я понял, что отсюда нам живыми не уйти.

И вдруг почувствовал, что мне уже ничего не страшно, и душу охватил непонятный восторг. Это состояние называется упоением боем. Раньше я думал, что это выдумка литераторов.

Теперь я понял, что это не выдумка. Это особое психическое состояние. Оно близко к состоянию опьянения наркотиками. Тело ничего не весит, страх, даже неосознанный, исчез абсолютно, тебе легко и весело, и все вокруг кажется ярким и светлым, красивым.  

У Кондрашова заклинило винтовку. Было у нас такое новейшее оружие — самозарядная винтовка СВТ. Но стоило попасть в нее песчинке, она отказывало. Несмотря на ожесточенный бой, я поднялся в полный рост, подошел к окопчику Кондрашова, опустил свой шомпол в ствол СВТ и прикладом выбил застрявший патрон. Это было никак не геройство, напротив — это было безрассудство. Я слышал посвист пуль, но, к счастью, ни одна меня не задела.

Появились два немецких танка и открыли по нам огонь. Наши потери увеличились. Снизу по отлогому склону мимо нас пробежал, пригибаясь к земле, политрук-еврей.

— Сейчас мы им покажем! — бросил он на ходу. Какой-то солдат прицелился ему в спину. Кондрашов пригнул ствол его винтовки к земле

— Ты что, сдурел?!

— «Мы им покажем» — а сам бежит в тыл. Трус паршивый! — огрызнулся тот.

Танки приближались, ведя огонь. Сзади нас выстрелила пушка. Я обернулся назад. Метрах в пятидесяти нас политрук с открытой позиции стрелял по танкам. Один танк загорелся. Другой попятился и стал уходить из боя. Что тут было! Солдаты повскакивали на ноги и, потряхивая над головой винтовками, стали плясать на окопах. (Покажи я такое в кино — никто бы не поверил.) Но автоматный огонь и артиллерия остудили нашу радость. Вокруг нашей пушки стали рваться снаряды и она, скособочившись, умолкла. Политрук был убит. Загорелся грузовик, который притянул сюда пушку. Перестрелка возобновилась. «Только бы продержаться до темноты», — думал каждый. Но, как назло, темнота приближалась нестерпимо медленно. Казалось, солнце застыло на месте, и каждая светлая минута стоила многим жизни. 

Побег

И все-таки, как всегда в свое время, приближался вечер.

Противотанковая пушка, искореженная снарядами, превратилась в груду железа. Недалеко от нее догорала полуторка. Черный, как сажа, дым от горящего ската стелился над землей. Ветер относил его куда-то на юго-восток.

«Дымовая завеса!» — промелькнуло в моем мозгу.

— Кто хочет, за мной! — крикнул я и побежал вверх по склону, чтобы скрыться в дыму.

За мной устремились человек двадцать. В клубах черного дыма мы бежали туда, куда нес его ветер. Дым становился все реже, но наступающая темнота теперь скрывала нас от противника. Мы бежали. И только когда дорогу нам преградил небольшой ручеек, мы припали к нему и жадно пили свежую воду.

— Кажется, ушли! — сказал кто-то в темноте.

— Мы-то ушли, а другие остались… — грустно прозвучал в темноте другой голос.

Меня тоже мучила эта мысль. Она камнем лежала у меня на душе и мешала думать о главном. Я позвал за собой этих людей. Теперь я в ответе за их жизни. «Куда их вести?» — думал я. Те, кто, как мы, вырвется, будут стремиться на восток. Немцы организуют заслоны. Опять бои, а патронов осталось мало. Я это знал. У меня в карабине осталось два патрона. Как поступить? 

Между тем время шло. Я поднялся на ноги, и пошел в ночь. Все остальные — за мной. Прошли по ровному полю, перешли проселочную дорогу — она шла параллельно ручью. Стали подниматься на бугор. Вдруг в воздух взлетела осветительная ракета. Мы все повалились на землю. Послышался рокот мотора. Машина приближалась к нам. Мы лежали не двигаясь и ждали, что будет. Машина подъехала и остановилась на дороге против нас. Немцы вполголоса обменивались короткими репликами. Потом зажгли прожектор и стали шарить лучом по нашим спинам. Мы не двигались. Лежали, затаив дыхание. Немцы, видимо, прияли нас за мертвых, но достаточно было бы им усомниться и для проверки выстрелить хотя бы в одного, мы все бы погибли. Наших патронов не хватило бы и на короткий бой, а на патрульной машине — мы знали — стоял пулемет. Луч прожектора остановился на моей спине. Мне стало не по себе. Вслед за ним мог последовать выстрел. «Какая глупая смерть!» — подумал я. Но луч ушел влево, прошелся по спинам других солдат и погас. Машина двинулась дальше.

Едва затих звук мотора, мы вскочили на ноги и побежали вверх. Выскочив на бугор, мы увидели вдали два пожара. Горели станицы. А между ними была чернота.

Послышались чьи-то шаги. Мы замерли. Шаги приближались, и вскоре мимо нас прошел человек. Он всхлипывал и стонал. Нас в темноте он не видел, да и мы его не видели, но судя по голосу это был старик. Никто его не окликнул. Когда его шаги перестали быть слышны, мы поднялись и пошли вперед в черное пространство между станицами, вглядываясь в темноту и прислушиваясь к каждому шороху. Шли долго, пока не услышали конский храп. Мы остановились. Послышалась немецкая речь и затихла, а конский храп время от времени повторялся. Потом послышались звуки губной гармошки. Темень такая — хоть глаз коли. Но, если напрячься и приглядеться, можно что-то различить и в такой темноте — человека, но не очертания его фигуры, а на фоне общей темноты еще более темную черноту, похожую на вертикальную, палочку. Мы видели, как две такие палочки двигались в темноте и скрылись. Лошадь видится в такой темноте, как более темное, бесформенное пятно. Стало ясно, что немцы пасут здесь своих коней, а звуки губной гармошки говорили за то, что не все они спят. Что было делать? Возвращаться назад — бессмысленно, обходить табун стороной — можно налететь на часового. Но как пройти среди пасущихся лошадей? Если мы, несмотря на темноту, различаем человека, то и они могут заметить нас. 

Павел Кирмас предложил разбиться на несколько групп, стать друг другу плечом к плечу и таким образом имитировать пасущихся лошадей. Предложение было принято. Организовались, как предлагал Павлуша, и пошли. Мы шли между лошадьми, а Павел к тому же, подражая лошадям, время от времени фыркал. Меня разбирал смех. Вдруг звуки губной гармошки прекратились. Мы застыли на месте. Послышались немецкие голоса, но не тревожные. Затем снова немец заиграл на губной гармошке. Кирмас фыркнул, и мы двинулись дальше. 

На востоке край неба начал светлеть. Мы натолкнулись на оставленные повозки. Повозки были наши, но людей вокруг не было. Мы стали шарить по повозкам, ища патроны или съестное. Патронов мы не нашли, а из съестного — только четверть вещевого мешка пшена. Это была счастливая находка! Сухари были съедены, а пшено могло нас выручить в трудную минуту.

— Товарищ командир! — взволнованно обратился ко мне незнакомый боец. — ЧП! Балаян потерял винтовку!

В нашей армии потеря оружия действительно была чрезвычайным происшествием, а в нашем положении вызывала подозрение в желании сдаться в плен. «Этого нам еще не хватало! — подумал я. — Сбежит и заложит нас всех». С самыми недобрыми намерениями я направился к незнакомому мне Балаяну. Он оказался крепким на вид парнем с невинным детским лицом. Окружавшие его бойцы добивались ответа, где он оставил винтовку. Балаян молчал.

— Что вы пристали к человеку?! Не в себе он. Он такое видал, что не то что винтовку — голову потеряешь! — заступился за него Ашдер Мамедов.

— А ты откуда знаешь, что он видал?

— Я тоже был там.

— А винтовку, однако, не бросил.

— Да он же дитя еще! Посмотрите — он же не в себе! — не унимался Мамедов.

Не знаю почему, но я поверил Мамедову. Отсутствующий взгляд Балаяна и детское выражение его лица вызывали доверие.

— Отстаньте от него. Отойдет, — сказал я и повесил ему на плечо мешок с пшеном.

— Будешь нести. Это наш неприкосновенный запас! Затем отправились дальше и скоро набрели на своих.

Они сидели в глубокой щели, вырытой на случай бомбардировки, и с удивлением смотрели на нас.

— Кто такие? — спросил меня офицер, очевидно, старший в этой группе.

Я назвался и в свою очередь спросил:

— Что вы здесь сидите?

— Ждем подхода своих.

— Каких своих? — удивился я. — Мы в окружении! Вокруг немцы!

— Как в окружении? — в свою очередь удивился он — Я вам не верю. Вы провокатор.

— Вы в окружении. Вокруг немцы! — повторил я настойчиво.

Офицер растерялся. 

— Что же нам делать?

— Выбираться отсюда как можно скорее, — ответил я и добавил. — Такой массой народа вы не выберетесь. Надо разбиться на мелкие группы.

— Кто вы по званию?

— Младший лейтенант.

— А я майор! — рассердился он. — И не тебе, сопляку, меня учить!.

— Вы майор медицинской службы.

— Не медицинской…

— Неважно… Вы спросили, что вам делать, — я ответил, — сдерживая обиду, сказал я.

Жора Кондрашов взял меня за рукав. — Пойдем. — И, уходя, добавил так, чтобы слышал майор. — Индюк! Погубит себя и людей. 

Близился рассвет. Звезды гасли, и только на юго-востоке, близко от горизонта, сияла яркая звезда. Я почему-то подумал: «Это моя звезда! Надо довериться ей и она выведет нас к своим».

Когда не знаешь обстановки, когда твоя жизнь зависит от случая, лучше всего довериться интуиции или даже суеверию. Это лучше, чем «трезвая» неуверенность. И вовсе неважно, правильно ли твое решение. Возможно, неправильно, но ты действуешь и сам думаешь, что так надо, и солдаты думают, что ты что-то знаешь. Я повел свою группу на эту звезду. Потом, уже много позже, я узнал, что это была Венера.

Она весело сияла на юго-востоке. И я подумал: «Не случайно. Немцы будут делать заслоны на востоке, а мы пойдем на юго-восток. Меньше шансов напороться на противника».

Мы шли через пшеничное поле. Хлеба стояли высокие. Мы рвали колосья, растирали их между ладонями, освобождая зерна от плевел, и ели, запивая водой из алюминиевых фляг. Но за последнее время вода из фляг была выпита, пополнить расход было невозможно. Шли по ночам. Перед самым рассветом мы ложились на землю и, скрывшись за высокими колосьями, отдыхали.

Так было несколько суток.

На этот раз я проснулся еще перед рассветом. Было холодно, но я был весь в поту. Многие солдаты уже не спали. Я открутил крышечку фляги, поднес ее ко рту. Она оказалась пустой. Меня знобило. Недалеко от себя я услыхал всхлипыванье. Плакал солдат Гуров.

— Подлецы, подлецы!.. — повторил он несколько раз, захлебываясь слезами, и вдруг закричал во весь голос. — Все! Все мы подлецы! Оставили тяжело раненых. Немцы их постреляют! 

Этот вопрос мучил нас всех. Он тяжелым камнем лежал на душе, часто вызывая нестерпимую боль.

— Чем же мы могли им помочь?

— Умереть вместе с ними! — закричал он еще громче.

— Не ори! Немцы вокруг!

— И пусть! Я не хочу жить!.. — Он царапал землю руками и рыдал.

— Зачем я пошел за тобой? Я такой же подлец, как вы все!..

Это была истерика. Такие истерики бывали, иной раз, и в госпиталях. Врачи прекращали их успокаивающими уколами или при помощи элементарной пощечины. Я влепил ему пощечину. Влепил от всего сердца. Уж очень он распустился и обидел нас всех. Я весь дрожал от обиды.

— Убирайся от нас ко всем чертям и честно умирай! А мы еще должны воевать. Чего лежишь? Иди! — гнал его я.

Гуров замолк. Наступила долгая пауза. Потом Кондрашов сказал:

— Мы, Гуров, не от войны убежали. Придем к своим, снова станем в строй. И будем бить немцев. А ты рассопливился, как базарная баба.. Если бы можно было хоть как-то им помочь, каждый из нас жизни не пожалел бы.

— Товарищ командир, за нами идут! — прервал Кондрашова Гусейнов.

Я посмотрел назад и увидел, как в хлеб спустились несколько человек. 

— Это немцы, с которыми была ночная стычка из-за воды, — сказал Клюпко.

— Но почему они не трогают нас? — возразили ему

— Их мало. Ждут подмоги.

— Какие там немцы! — вмешался в разговор Павел Кирмас. — Это майор со своими гавриками!

Энвер Гусейнов досадливо цокнул языком.

— Хитрые… Они используют нас как передовое охранение.

— Ну и глупо, — продолжал Павел — Они и себя, и нас погубят.

Оставив за себя Павлушу, я вместе с Жорой отправился на переговоры

Знакомый майор поднялся нам навстречу.

— Вы плететесь вслед за нами. В данной ситуации это по меньшей мере неграмотно.. — начал я.

Но майор перебил меня:

— Кто вы такой, чтобы меня учить?

— Вас слишком много, чтобы остаться незамеченными. Но слишком мало, чтобы оказать немцам сопротивление, — пытался объяснить я.

— Отвечайте, кто вы такой? — настаивал майор.

— Я младший лейтенант воздушно-десантных войск. Мы проходили специальную подготовку, как следует выходить из вражеского тыла. Советую вам разбиться на мелкие группы и…

Майор недослушал.

— Советую вам не вмешиваться в мои дела!

— Это наши общие дела, — сказал Жора. — Вас много. Вас обязательно обнаружат. А мы не хотим вашей гибели… 

Майор презрительно улыбнулся.

— В нормальной обстановке я бы вас, старшина, и вашего тощего лейтенанта предал бы суду военного трибунала… У меня еще будет такая возможность!!!

— Как хотите, майор, но если вы и дальше будете плестись за нами, я прикажу забросать вас гранатами, — пригрозил я.

Мы повернулись и пошли прочь.

— Попробуйте! — сказал майор нам вслед.

— Ты с ума сошел! — прошептал Кондрашов. — Гранатами своих!

— Пугаю.

— Майор дурак, но не из пугливых. Он от нас не отвяжется.

Это я понимал. Вернувшись к своим, мы рассказали о содержании наших переговоров. Все сходились на том, что нам надо от них оторваться. Предложения были разные, но ни одного бесспорного.

Мы поднялись и пригнувшись, чтобы нас не заметила группа майора, пошли в сторону от ранее намеченного направления.

— Григорий, — шепнул, поравнявшись со мной Наиль Галиев, молчаливый парень из Казани, — так мы от них не уйдем, в пшенице остается след.

— Но как от них оторваться?

Я посмотрел на небо. Там среди других ярко сияла моя звезда. Она говорила мне, что пора подумать о дневке.

До нас донеся шум моторов. Приближаясь, он усиливался, потом стал удаляться. Мы поняли, что где-то близко от нас проходит дорога. 

— Есть возможность уйти от группы майора, — услышал я негромкий голос Павла

— Как?

— Пробежать по дороге с километр. Они потеряют след.

Добрались до дороги. Она проходила почти поперек нашего движения. Дождались, пока утих гул моторов, и, выскочив на нее, бежали, пока хватило сил. Потом снова вошли в хлеба. Разместились на дневку на небольшой высотке. Отсюда довольно близко проходила дорога. Соседство не самое лучшее, но другого места, чтобы спрятаться, мы не нашли. Мучила жажда. Нехватка воды страшнее голода. Утомленный бегом, я быстро уснул.

Мне снились какие-то водопады. Струйки воды лились и, разбиваясь о камни, звучали, как музыка. Мама набирала воду в кувшин. Она улыбалась чему-то.

Проснулся я от какого-то крика. Кричал Балаян. Увидав меня, он вцепился в мою грудь:

— Дай воды! Умру! Дай воды!

Балаян пытался сорвать с меня мою флягу. Я с силой отбросил его от себя. Он упал на землю и завыл. А я открыл свою флягу и, перевернув ее вверх дном, показал всем, что она пуста.

Единственная фляга с остатками неприкосновенного запаса воды была на Жоре Кондрашове. Она была завинчена алюминиевым колпачком, вмещающим в себя, я думаю, не больше 25 грамм воды. Я отмерил каждому по крышечке, а Балаяну налил две. Он выпил их сразу. Ребята, чтобы продлить удовольствие, пили воду через соломинку. Мне воды не хватило. Прошло несколько минут, и Балаян снова поднял крик. 

Издали доносился звук приближающихся автомашин. Пришлось заткнуть ему рот кляпом. В бинокль было видно, как машины остановились на дороге, с полкилометра не доезжая до нас. Мы наблюдали за ними в бинокль. Из них выскочили немецкие солдаты и побежали в хлеба, в противоположную от нас сторону.

«Не за нами», — с облегчением подумал я.

Скоро с той стороны послышались выстрелы.

— Неужели майор засыпался? — спросил Гуров.

— Не думаю, что это они, — сказал тихо Павел Кирмас— Слишком быстро они оказались в этом месте.

Майор не майор, но на наших глазах погибали наши солдаты. В бинокль мы видели, как из хлебов выводили группки красноармейцев. Некоторые из них были ранены. Их загоняли в машины, крытые брезентом.

— Пропали ребята! — сказал кто-то. Остальные грустно молчали.

— Я в плен не сдамся. Покончу с собой, — сказал Ашдер.

Скоро ветер принес к нам запах гари. Это немцы запалили хлеб, чтобы выкурить спрятавшихся в нем красноармейцев,

— Надо перейти на другое место, — сказал Катуков. И сразу несколько голосов возразили:

— Куда?! Лежи и не дергайся!

Пожар разгорался. Горячий дымный воздух, приносимый к нам ветерком, и палящее солнце делали наше положение невыносимым. Пожар приближался к нам. Огонь грозил перекинуться через дорогу. «И тогда нам каюк», — рассуждал я. Это было одно из самых тяжелых испытаний, которые нам пришлось пережить. 

К вечеру ветер утих, а потом переменил направление. Дышать стало легче. Огонь дошел до дороги, но через дорогу не перекинулся.

— Есть Бог, — сказал Саша Гуров. Мы были спасены.

Дождавшись ночи, мы поднялись и пошли. О том, кто были бедняги, которых расстреливали немцы, ребята молчали, но каждый нес в своем сердце груз вины. Я в мыслях уговаривал себя, что это не могли быть люди майора, но легче не становилось.

Теперь мы шли по сухим, незасеянным полям. От голода и жажды ребята ослабели. Пшено, которое я поручил нести Балаяну, он тоже потерял в ночной перестрелке. Но никто не упрекал его. Перестрелка была жаркая и суетная. В ней мы потеряли убитым Володю Дурасова, доброго парня из Чебоксар. Ранен был Саша Гуров, веселый парень из Севастополя. Балаян нес его на себе. Саша был ранен в грудь и живот. Он сильно страдал.

Набрели на одинокое грушевое дерево. Груши уже не только попадали, но и превратились в труху. Все жадно набросились на эту труху. Но Саше есть труху было нельзя. Он все время просил воды. Но воды тоже не было. Да, и нельзя давать воду раненному в живот…

— Потерпи еще немного, — просил я Сашу, понимая, что ничем не могу ему помочь.

Пока мы набивали трухой пустые желудки, Саша Гуров тихо скончался. Мы похоронили его здесь же, под грушей.

Я тяжело переживал смерть Саши и Володи. Оба они были сильные и веселые ребята. Это все, что я о них знал. Они были не из моей роты… Еще вечером они были полные жизни. Сейчас их уже не было… 

Перестрелка произошла по моей вине.

В ту ночь мы пытались раздобыть воду. Бесшумно подкрались к станице, но со мной что-то случилось: я упал, загремела винтовка, немецкий часовой открыл огонь. Завязалась перестрелка.

Я очнулся, когда меня волокли из боя. Я был очень слаб. Приходилось объявлять привал чуть ли не каждые пятнадцать минут. Люди все больше мрачнели, проявляли нервозность по всякому поводу, в том числе и по поводу частых привалов. Я мучительно преодолевал усталость, но быстрее идти не мог. В смерти Володи и Саши винил только себя. С каждым шагом мне становилось хуже. Все чаще в голову мне приходила мысль, что я для всех стал обузой, что люди погибнут из-за меня. Я стал подумывать о самоубийстве. «Приставить ко лбу пистолет и разом покончить со своими мучениями. Надо только, чтобы мне не помешали», — думал я

— Павел, — обратился я к Кирмасу, — видишь, я совсем сдал… Теперь поведешь группу ты.

Павел внимательно посмотрел на меня, хотел возразить, но промолчал.

Варвары

Нашли несколько кустов на бровке глубокого оврага. И там остановились на дневку. Овраг был очень глубокий и широкий. На противоположной от нас стороне, метрах в ста, параллельно ему, проходила дорога Кусты не очень надежно скрывали нас, но на поиск более надежного места не было времени. Я лежал и ждал, когда ребята уснут, чтобы никто не помешал мне уйти из жизни. Но усталость и болезнь взяли свое, и я уснул 

Проснулся я рано утром. Сразу вспомнил о своем намерении. Посмотрел на своих товарищей — они уже тоже не спали.

«Упустил время! — с огорчением подумал я. — Теперь придется ждать до следующей ночи. Теперь я уже не позволю себе уснуть».

Посмотрел на небо. Там весело и ярко сияла моя звезда. Глядя на нее, я не подумал, а почувствовал, что с жизнью мне расставаться рано, что, пока дышу, буду бороться. И устыдился своей вчерашней слабости.

Булат Нурдинов притащил из ближайшего села ком бумаги.

— Немцы уходят из станицы, — весело сообщил он.

— А это зачем? — спросил Кирмас, указав на бумагу.

— Это хорошая бумага. Сладкая! Кирмас попробовал.

— Действительно, сладкая. Нурлиев торжествовал:

— Смотрю — бочка из-под меда. Полез, а она обложена бумагой. Попробовал на вкус — сладкая. Ну, думаю, пойдет!

Разрезали бумагу на количество едоков и съели. Кое-кто даже повеселел.

— Бумажка что надо!

— Это ты сейчас говоришь. Посмотрим, что будет потом…

Но и потом бумага не вызвала нежелательных последствий. 

Часов около двенадцати мы услышали пулеметную стрельбу. Она приближалась. На дороге по ту сторону оврага появились две полуторки. Они мчались на большой скорости. На брезенте одной из них полоскались от ветра красные кресты. Вслед за ними появились несколько немецких мотоциклов. Они мчались за машинами. Недалеко от нас машины затормозили, из них выскочили несколько человек и побежали в сторону оврага. Мотоциклисты открыли огонь по бегущим и ни один из них не добежал до оврага. Затем, окружив машины, немцы стали выгонять из них раненых. Вслед за ними вытащили сестер. Потом немцы подожгли обе полуторки. Из горящих машин слышались крики. Тех, кто вышел из машин, под дулами автоматов подвели к оврагу и открыли по ним огонь. Оставшихся в живых сбрасывали в овраг. Самый, казалось, спокойный из нас, Георгий Кондрашов не выдержал.

— Варвары! Гады! — закричал он, схватил винтовку и хотел стрелять.

Что он мог сделать на таком расстоянии против автоматчиков — непонятно. Пришлось связать Жору и воспользоваться кляпом. Он только погубил бы нас: наших патронов хватило бы на один-два выстрела. Нервы начинали сдавать. Многие ребята плакали. А немцы не мстили — они просто выполняли привычную работу. Расправившись с ранеными, они посадили в коляски женщин и укатили на своих мотоциклах.

Описать это нет ни возможности, ни сил. Вспоминая это, я и сейчас весь дрожу. Самое невыносимое было в том, что, наблюдая все это, мы ничем не могли помочь несчастным, даже помешать расправе над ранеными. 

Я умышленно перечислил только факты, никак не комментируя их. Пусть читатель, обладающий способностью к состраданию, сам представит, что тогда пережил каждый из нас.

После отъезда мотоциклистов мы решили спуститься на дно оврага и пройти к месту расправы. Мы надеялись найти там кого-нибудь из живых. Нашли только одного сержанта, раненного в грудь. При дыхании из его раны, шипя, вырывался воздух. Остальные были мертвы. Раненого сержанта принесли в наше расположение. Булат Нурдинов вспомнил, что видел в станице оставленный госпиталь, и пошел туда в надежде найти медикаменты. Возвратился он с несколькими бинтами и рассказал, что одна женщина согласилась принять раненного сержанта.

Я плохо помню, что было в станице. Знаю, что раненого спрятали в подвале. Мне дали две вареных картофелины, величиной с орех. Помню, что Кирмас расспрашивал женщину, как нам добраться до Дона. Я слышал, но не понимал ее ответов.

— Оставьте меня здесь, — попросил я.

— Не выдумывай! — возразил Кирмас.

— Я все равно не дойду.

— Поможем. Дойдешь.

Три ночи мы добирались до станицы Пятиизбянки, где, по сведениям Фроси, не было немцев. Мне было трудно идти, я снова падал, но Павел и Жора взяли на себя мою амуницию и помогали мне. Я был не один ослабевший: еще двух вели под руки, подбадривали словом. Когда у нас сил идти дальше не хватало, все останавливались и ждали, пока мы не сможем встать на ноги. Мне никогда не забыть, как в темноте я почувствовал, что кто-то вкладывает мне в рот что-то твердое и сладкое. Я понял: сахар! Небольшой кусочек сахара. Но как он был мне тогда дорог! Не думаю, что он помог мне, но тогда я заплакал. 

Мы уже входили в Пятиизбянку, когда услыхали гул многих моторов и вынуждены были залечь. В станицу входили немцы. В полной темноте проехало несколько штабных машин. Мы уже были готовы выйти к Дону, но появились крытые грузовики с пехотой. Мы снова залегли. Через закрытые картоном фары грузовиков пробивались узкие полоски света, едва освещая дорогу. Где-то «пропели» катюши, и довольно близко от нас, у машин с пехотой, стали рваться снаряды. Осколки долетали и до нас. Было бы обидно, пройдя больше двухсот километров по вражеской территории, погибнуть здесь от своих снарядов, но мы почему-то надеялись, что наши нас не заденут. Когда, наконец, обстрел кончился и все успокоилось, мы поднялись и быстро, насколько хватало сил, побежали туда, где, по описаниям Фроси, можно было выйти к Дону.

Светало. Вот он — широкий овраг с пологими краями. По его днищу меня почти потащили вперед, По пути попадались огороды. Кое-кто стал искать на них съестное, но Кирмас торопил: «Скорей! Скорей!» И вдруг скомандовал: «Стой!» В этой команде не было необходимости, все и так залегли.

На нашем пути оказался мост, перекинутый через овраг. По мосту не торопясь ходил немец. Даже я видел его силуэт на фоне неба. Павел прижал мою голову к земле. 

Кто-то пополз снимать часового (потом я узнал, что это были Семен Кошарный и Балаян). Все напряженно ждали. Наконец Павел сказал:

— Молодцы ребята! — И, ухватив меня за рукав, потащил к реке.

— Не плескать! Входить в воду тихо! — распоряжался он вполголоса и, торопясь, надевал на меня какой-то пояс.

— Что это? — прошептал я.

— Пустые фляги. Тебе без них не доплыть, — сказал Павел. — Теперь можешь входить.

— Балаян! А ты чего стоишь? — спросил кто-то.

— Я не умею плавать…

— Как?

— Боюсь…

— Не бойся. Поможем!

Кто-то схватил Балаяна за руки и хотел втащить его в воду. Балаян отбивался. Никакими силами не удалось заставить его идти в воду. Нельзя было терять ни минуты. Кто-то сказал:

— Жди здесь, в тростнике. Ночью пришлем за тобой лодку.

Пустые алюминиевые фляги держали меня на воде, как плавательные пузыри. Я слышал, что рядом плывут ребята. Между тем небо быстро светлело, и я уже видел плывущих. Когда мы были на середине реки, с высокого берега Пятиизбянки заработал пулемет. Вокруг нас стали вспыхивать фонтанчики пуль. Кто-то вскрикнул от боли. Потом еще и еще… Люди тонули. Количество плывущих уменьшалось. Я из последних сил стал загребать руками, но сил было мало.  

— Жив? — спросил меня Кирмас.

— Жив… — ответил я, задыхаясь.

— Не старайся бороться с течением, — услыхал я Кирмаса и перестал работать руками.

Меня относило течением на юг.

Вдруг Кирмас выругался и замолк. Я с тревогой прислушивался: плывет или нет?

— Павлушка! Павел! — позвал я. В ответ тишина.

Во мне все оборвалось. Силы оставили меня. Вероятно, я пошел бы на дно, но фляги держали меня на воде, а течение куда-то несло. Пулеметные очереди прекратились так же внезапно, как начались. Я уже смутно различал пологий левый берег и сорванный мостик, от которого осталось только несколько свай. Сделав усилие, я доплыл до ближайшей сваи и обхватил ее. До берега оставалось несколько метров, но сил преодолеть эти несколько метров уже не было. Так я держался за сваю довольно долго и только потом с трудом добрался до берега. Меня обдало холодным ветром. Мне стало жутко — на пустом берегу я был один. Дрожа от холода, на всякий случай я проквакал лягушкой. Это был условный знак (мы умели это делать довольно искусно). И, к своему удивлению, услышал далекий ответ. Повторил кваканье — снова ответ. Я с надеждой стал вглядываться в туман, надеясь увидеть доплывшего человека. Скоро человек появился. Он сильно хромал. Я побежал навстречу ему, но, сделав несколько шагов, обессилив, упал на холодный песок.. Между тем человек, хромая, подходил все ближе и ближе. Я смотрел и не мог поверить своим глазам: Это был Павел Кирмас! 

— Павлушка! А я считал, что ты утонул! — прошептал я, когда он подошел ко мне.

— Опустился на дно, чтобы снять сапоги и оружие. Иначе не выплыл бы. Пуля задела ногу.

— Опасно?

— Не знаю.

— Павлушка! Как я рад, что ты жив!

— Нам надо раздеться, иначе простудимся.

Мы разделись догола и помогли друг другу выкрутить одежду.

— Что теперь будем делать? — спросил я.

— Спрячемся вон в тех кустиках и будем наблюдать, кто здесь: наши или немцы. А дальше будем действовать по обстановке… У меня граната…

— А у меня в пистолете два патрона.

— Нет у тебя двух патронов. Мы с Жоркой, когда ты спал, вытащили твою обойму.

— Зачем?

— На всякий случай. Боялись за тебя. Мне стало стыдно.

— Ну, вот еще… Я вовсе не собирался… — начал я оправдываться.

— Ладно. Не ври! — перебил меня Павел.

Держа в руках мокрую одежду, мы, совершенно голые, направились к кустам. Подошли, а там окоп, а в окопе наш солдат.

Мы были так измучены, что на радость не хватило сил.

— Кто такие?

— Десантники из окружения.

— Это по вам стреляли?

— Да. 

На нас набросили шинели (мы дрожали от холода) и по ходу сообщения повели к начальству. На голое тело под шинелями набросились комары. Казалось, их были сотни, и жалили они нас, как осы. Но это уже было неважно: комары были свои. Павлуше обработали и перевязали рану. Кто-то принес тушенку и хлеб.

Увидев это, военврач закричал:

— Уберите это сейчас же! Принесите им по дольке арбуза!

Я помню, как запустил в арбузную дольку зубы, и потерял сознание…

Часть, в которую мы попали, была укрепленным районом. По всему участку обороны были расставлены фуги — снаряды, начиненные взрывчаткой и зажигательной смесью. При появлении танков или пехоты противника, фуги взрывались, разбрызгивая вокруг зажигательную смесь. Пройти через этот участок было невозможно.

Здесь уже знали о нас, дали нам несколько дней, чтобы мы пришли в норму, а затем велели явиться на сборный пункт дивизии в Прудбой. Начальство укрепленного района не торопило нас, но нам скорее хотелось явиться в Прудбой, чтобы узнать, кому из наших удалось переплыть Дон. Распростившись с нашими хозяевами, мы с Кирмасом вышли на дорогу. Мы рассчитывали на то, что одна из машин нас подвезет к Прудбою. Но машины на большой скорости проезжали мимо, не обращая внимания на наши поднятые руки и на то, что нога у Павла была перевязана бинтами, а сам он опирался на палку. Это было обидно. Потом какой-то водитель согласился нас подвезти. От него слегка попахивало водкой, и мы решили, что этим объясняется его доброта. Мы влезли в кузов грузовика, уселись на какие-то ящики и покатили с ветерком. 

С машиной происходило что-то странное. Сначала она ехала по дороге, едва успевая уворачиваться от столкновения с встречными машинами. Потом свернула с дороги в поле и поехала по кочкам. Ящики под нами подпрыгивали. Машина едва не переворачивалась. Мы поняли, что водитель пьян и что чем дальше мы едем, тем больше его развозит.

— Прогулка с ветерком! — посмеивался Павел. — Знаешь, на каких ящиках мы сидим?.

— Какая разница. Лишь бы машина не перевернулась, — ответил я.

— Мы сидим на взрывателях от снарядов!

Только теперь я обратил внимание на надписи на ящиках. Да, это были взрыватели. И, хотя я знал, что взрыватели защищены от случайного взрыва, но они не рассчитаны на столь опасную транспортировку, подумал я. Теперь стало понятно, почему проезжающие мимо нас машины не останавливались: они везли опасный груз. Каждый раз, когда машина подскакивала на кочке и ящики под нами подпрыгивали, мы взлетали в воздух и почему-то смеялись. На фронте и оценки и юмор другой, чем в мирных условиях. Кончилось тем, что машина въехал в копну сена и заглохла. Мы слезли на землю и заглянули в кабину. Водитель спал, положив голову на руль. Мы вытащили его из кабины, отнесли на почтительное расстояние от машины и оставили там.

До Прудбоя оставалось несколько километров. Решили добираться своим ходом. Шли молча по обочине дороги. Вдруг Павлуша ни с того ни с сего сказал: 

— А Кондрашов жив!

— Хорошо бы, — сказал я, — но с чего ты взял это?

— А он жив! Поспорим?

— Об этом я не хочу спорить. Не люблю мистику.

— А Жора все-таки жив! — настаивал Павел— Посмотри на землю. Видишь?

Я посмотрел на землю, но ничего не увидел, кроме многочисленных следов солдатских сапог на песке.

— Хватит темнить! — рассердился я. — Мне сейчас не до шуток.

Павел присел на корточки и указал на один из следов

— Это его след!

— С чего ты взял?

— Когда в Пятиизбянке по немцам била «катюша», я лежал за Жоркой и видел, как по его каблуку прочертил след осколок.

— Я был бы рад поверить, но не могу.

— Как хочешь, а я не шучу.

По дороге зашли в какую-то часть. Нас интересовала не часть, а кухня. Щедрый повар отвалил нам целый противень жареной картошки, порций двадцать. Мы съели все, да еще набили карманы сухарями. Повар был удивлен. Много месяцев после мы набивали карманы сухарями и прятали сухари под подушку. Так поступали не только мы, но все, кто с нами перенес голод. «Голодный синдром», — говорил военфельдшер.

В Прудбое собралось немного тех, кто остался жив. Генерал Утвенко слегка пожурил нас за потерю оружия. Многие выплыли без оружия. В других условиях это было бы подсудное дело, но сейчас мы отделались выговором. В Прудбой Утвенко привез грузовик винтовок и автоматов. Нас было чуть больше восьмидесяти человек. Командование выделило нам участок обороны в шесть километров. Немцы в это время не очень давили на нас. А мы симулировали, что нас много, перебегая с позиции на позицию и открывая оттуда огонь. Были потери и у нас и у них, но это не шло ни в какое сравнение с той мясорубкой, которую пришлось испытать в Большой излучине Дона.

Балка ежовская

Недалеко от станции Ежовка находился овраг, в котором расположились остатки нашей дивизии. Не помню, по какой причине, но генерала Утвенко среди нас не было. Командовал нами капитан. Мы несли потери, главным образом, от вражеской артиллерии. Не хватало боеприпасов. Питание радиостанций было давно израсходовано, и они не действовали. Наша балка находилась в «клещах» (неполное окружение). По приказу капитана я уже дважды посылал бойцов с пакетами в штаб 62-й армии с просьбой прислать боеприпасы, батареи для связи и солдат, но безрезультатно. Наше положение было почти безнадежно.

Каждый бой имеет свое лицо, но в общем все они похожи друг на друга. Маленькие радости и удачи, потеря товарищей. Те, кто погиб, для них все проблемы кончились, а живые продолжали бороться.

Этот эпизод запомнился мне больше других.

Утром был артиллерийский налет. В моей роте, сократившейся до размеров неполного взвода, два бойца были ранены. Перевязывая их, врач жаловался на отсутствие медикаментов. Вблизи от меня разорвался снаряд, я машинально отклонился назад. Прямо перед моим лицом, что-то шмякнуло о стенку окопа. Это был кусок от днища снаряда. Я потрогал его пальцем — он был горячим. 

— Вас, лейтенант, должно, Бог бережет. Если бы эта дура шмякнула о вашу голову, то… — услышал я голос офицера штаба.

— А ты откуда взялся?

— Пришел по твою душу. Капитан вызывает…

Я поднялся и пошел за офицером. Не успели мы сделать несколько шагов, как новый артиллерийский налет. Немцы не видели нас и били по площадям. Налет кончился. Я поднялся с земли, а штабной офицер не поднялся: осколком ему раздробило пятку. Я стал звать врача. Вместо него прибежал пожилой военфельдшер.

— Я звал Сергея Хрисанфовича! — закричал я.

— Сергей Хрисанфович убит! — закричал мне в ответ фельдшер.

— Как? — не понял я.

— А так! — ответил мне фельдшер.

Он уже перевязывал ступню офицера. Из раны струей текла кровь. Потом мы вместе с фельдшером отнесли раненого в укрытие.

— Почему не являетесь вовремя? — строго спросил меня капитан. — Я полчаса назад послал за вами офицера.

— Он тяжело ранен, — ответил я.

Капитан заметно побледнел и долго молчал. Затем так же строго набросился на меня.

— Я приказал вам послать надежных людей с пакетами! Где они? Почему нет ответа?  

— Видимо, что-то с ними случилось Война, товарищ капитан.

— Сами пойдете с пакетом, если не можете подобрать надежных людей!

— Разрешите взять с собой еще одного человека?

— Берите!

— С вами пойдет еще человек от меня, — сказал лейтенант из СМЕРШа

— Так будет надежнее, — подтвердил капитан, вручая мне пакет.

К Царице

Военно-полевое управление Сталинградского фронта (ВПУ) было выдвинуто вперед километров на сорок на запад от города (штаб находился за Волгой). Нам предстояло преодолеть опасный участок, где еще не сомкнулись «клещи», и доставить в ВПУ пакет. Мы быстро собрались и направились туда, где еще не был заблокирован проход. А над нашей балкой продолжали рваться снаряды, осыпая смертоносными осколками засевшие в балке войска. В этот день произошло радостное событие: над нашей балкой появилась «рама». Она летела на небольшой высоте, зная, что у нас нет ни зениток, ни полевой артиллерии. Какой-то солдат выстрелил в нее из противотанкового ружья, и «рама» рухнула на землю. Это было событием: за все время боев нам не удавалось сбить «раму». Все были возбуждены. Мимо нас пробежал человек с оторванной челюстью. Из раны торчал язык, и струйкой лилась кровь. Это было так страшно, что врезалось в мою память навсегда, связавшись с подбитой «рамой». Помню даже, как стонал этот несчастный и как хотелось ему помочь, но ни я, ни мои товарищи ничего не могли предпринять, только показали ему направление к медицинскому пункту. 

К вечеру добрались до места, где еще не замкнулись «клещи». Внешне там было спокойно, только большое количество трупов, разбросанных по полю, предупреждало об опасности.

Я приказал залечь и ждать.

— Чего ждать? — возразил молоденький смершевец — Там люди погибают, а мы…

— Ладно. Заткнись!

Молодой смершевец замолчал, несколько минут полежал, надув губы, выругался и, назвав нас трусами, решительно пополз вперед.

Павлуша успел ухватить его за ногу.

— Куда, дурило?!

Солдат выдернул ногу из широкого сапога и упрямо полез вперед. Через несколько минут он уже кричал.

— Братцы! Помогите, меня ранили!

— А какого черта полез? — крикнул я.

— Помогите! — жалобно повторил недавний герой.

— Куда ранили?— крикнул Кирмас.

— В ногу! Ой, больно!

— Крови много?

— Много!

— Подтянись за бугор и перетяни ногу жгутом выше раны.

В это время прозвучал выстрел, и парень снова вскрикнул.

— Что с тобой? — спросил я.

— В ту же ногу!

— Подтянись за бугор, тебе говорят, и перетяни ногу жгутом!

Мы видели, как солдат подтянулся и скрылся от выстрелов за бугорком. Жгут у него не получался, и он просил:

— Помогите!

— Потерпи до темна, дурило! Черт тебя дернул пример показывать! — кричал я ему.

Но не выдержал и полез помогать..

— Зря рискуешь, — не одобрил мой поступок Кирмас

— Жалко мальчишку.

Он был моложе нас года на полтора, но казался нам мальчишкой.

Летом на юге тьма наступает быстро, но нам казалось, что она не наступает очень долго. Когда, наконец, стемнело, мы, переждав осветительную ракету, подползли к раненому и помогли ему хорошо перетянуть жгут. Обе раны были серьезными. Я взвалил его себе на спину, и таким образом, где короткими перебежками, где по-пластунски, мы потащили его вперед. Когда уставали, передавали раненого друг другу. Проползая по одному месту, мы услыхали слабый стон:

— Пристрелите, братцы!

Мы задержались. В небе вспыхнула осветительная ракета, и мы увидели страшную картину: молодой паренек лежал на земле вверх лицом, а ноги его, слегка под углом к туловищу, были обращены вниз. У него был перебит позвоночник. Он страшно мучился, и было ясно, что он уже не жилец. Но осветительная ракете погасла, и мы, пробежав несколько метров вперед, упали на землю. А раненый проклинал нас и умолял пристрелить. На мне в это время был раненый, я лежал лицом к земле. Павлуша был свободен. 

Он поднялся и вернулся к раненому.

— Закрой глаза, паренек, — услышал я голос Павла.

— Стреляй! Не уходи! — просил паренек..

Короткая очередь. Павел вернулся и упал рядом со мной. В свете ракеты я увидел его лицо: оно показалось мне безумным.

К рассвету мы миновали опасную зону и уже могли передвигаться во весь рост.

Заградотряд

Впереди раздались два выстрела. Стреляли в воздух. Я выругался и продолжал идти вперед, неся на себе Андрюшку.

Из окопа вылезли несколько солдат и офицер. Стояли и ждали, когда мы подойдем.

— Кто такие? Куда следуете? — спросил офицер. Я объяснил.

— А эти?

— Ранили по пути. Прошу обоих отослать в госпиталь, а меня доставить в ВПУ.

— Сделаем! — согласился лейтенант. — А где ваш пакет? Пакет покажите!

Я расстегнулся — пакет я хранил на груди под гимнастеркой. С одного края он был замазан кровью.

— Ты ранен? — спросил лейтенант. 

— Перевязывал раненого.

— А этот, второй?

— Нервный срыв. Его тоже в госпиталь. Лейтенант вызвал полуторку, ребят погрузли и отправили в госпиталь, а меня на своем джипе — в ВПУ.

В военно-полевом управлении

ВПУ располагалось в глубоком овраге у реки Царица.

По крутому, тщательно замаскированному съезду мы спустились на дно глубокого оврага, в котором располагался штаб Лейтенант из заградотряда представил меня стройному генералу с лицом рафинированного интеллигента

Генерал осторожно, чтобы не замазаться кровью, сорвал с конверта сургучовую печать, прочитал содержимое и сказал:

— Ничего этого уже не надо. Ваши драпают.

Слово «драпают» в устах этого генерала больно резануло меня.

— Не может быть! — возразил я.

Генерал внимательно посмотрел на меня. Сказал строго:

— Может! — Встал со стула и удалился в узел связи, вырытый в глиняной стенке оврага.

Я остался на месте. Только теперь я почувствовал страшную усталость и беспомощность. Между тем вокруг наблюдалась какая-то суетня. Бегали офицеры, на грузовики, каким-то образом оказавшиеся на дне оврага, грузились какие-то ящики, стулья, пишущие машинки… Я понял: штаб эвакуируется. «А как же я? — подумалось мне. — Пакет я передал, моя часть где-то отступает, я один и здесь никому не нужен, я чужой. Меня, чего доброго, примут за дезертира. Теперь я должен держаться за штаб, в котором меня знает хотя бы этот генерал». Я дождался, когда из узла связи вышел знакомый мне генерал, и обратился к нему. 

— Я вижу, что штаб эвакуируется… Может быть, я мог бы чем-нибудь помочь..

— Какая у вас специальность?

— Связист.

— Очень хорошо, — сказал генерал. — Идите туда по оврагу. Там, метров восемьсот отсюда, наши телефонистки ждут автомашин, которые доставят их за Волгу. А машины прибудут минут через сорок пять, от силы час… Будете у них старшим.

Поручение меня обрадовало — все-таки не один и при деле. Я тотчас же отправился по оврагу туда, куда указал генерал.

Связистки

Овраг здесь был не так глубок и значительно уже. Тридцать девчонок в новеньком, хорошо подогнанном обмундировании с белыми подворотничками сидели и лежали в ожидании эвакуации.

— Здравствуйте, девушки! Меня прислали к вам старшим.

Девушки с удивлением и испугом смотрели на меня. Небритый, в гимнастерке, перемазанной кровью, я, видимо, произвел на них не лучшее впечатление. Ведь они привыкли к своим аккуратным, чопорным офицерам. Мой вид и мое появление их испугало. Я это видел и решил ободрить их. 

— Минут через сорок пять нам пришлют две полуторки. Сядем и поедем за Волгу. А если что случится — я фронтовик, бывал и не в таких переделках.

— А что может случиться? — испуганно спросила одна девушка.

— Мало ли что… Война!

Мой ответ еще больше испугал девушек. Они не предполагали, что с ними может что-нибудь случиться: штаб армии находится всегда в глубоком тылу. Я понял, что сморозил глупость, и умолк. Девушки тоже молчали, иногда кося на меня испуганные взгляды. Я посматривал на свои часы. Время тянулось удивительно медленно. Но прошло 45 минут… прошел час… Я стал немного волноваться, но старался виду не подавать.

— Товарищ лейтенант, когда же за нами приедут? — спросила одна девчонка.

— Скоро, девушки, потерпите.

Где-то далеко от нас в воздухе разорвался снаряд. Немцы били по площадям. Девушки заволновались, поглядывая на небо. Разорвался еще один снаряд. «Слава Богу, не над нами!» — подумал я. И в ту же минуту раздался громкий визг: одну из девчонок осколок ранил в плечо. Девушки вскочили на ноги и бросились врассыпную. Если бы все бежали в одну сторону, остановить их было бы легко, но ведь они бежали кто куда. А тут еще раненая схватила меня за руку и кричит:

— Не бросайте меня! Не бросайте, пожалуйста! 

По поведению девушки было понятно: ее рана не опасная. Отрывая от себя ее руки, уверяю девушку.

—Я не брошу тебя. Дай только остановить их!

Выбежал из оврага. Смотрю — девушки разбежались по всему полю. Как их теперь собирать?

— Давай-ка посмотрим, что у тебя.

Девушка доверчиво дала мне разорвать гимнастерку.

— Рана небольшая. Осколок царапнул мягкие ткани, — успокоил я девушку. — У тебя есть индивидуальный пакет?

Свой пакет я израсходовал.

— Не знаю…

Пакет был у нее в нагрудном кармане. Я быстро вскрыл его и перевязал рану.

В стороне от нас проходила дорога. На ней показались два грузовика. На большой скорости они мчались мимо нас. Я побежал наперерез грузовикам, выхватил пистолет, кричу: «Стой!» Машины затормозили и остановились.

— Что размахиваешь пистолетом?.

— У меня тридцать связисток из штаба армии. Я должен доставить их в Сталинград.

— Сбросим с машины все барахло, спасем твоих девушек. Только давай скорее. Через полчаса немцы будут здесь!

Я подумал: «Как их собрать?» Повернулся — а они все здесь.

— Скорей, девчата. Немцы на хвосте!

В миг разгрузили машины, влезли в кузова, и вот мы уже катим по дороге на Сталинград. Я стою в кузове передней машины над кабиной. Смотрю вперед. Дорога идет по крутому склону, скатывающемуся к Царице. Дорога хорошая, наши машины идут по ней быстро. Степь абсолютно пустая. Война еще не изуродовала ее ни воронками, ни следами от танковых гусениц. Я знаю (видел по карте), что Царица впадает в Волгу в Сталинграде. Поэтому город раньше и называли Царицын. Жара. Но машины идут быстро, и теплый ветер приятно ласкает лицо. Раненая девушка сидит в кабине. Ей сделали перевязку, и она успокоилась. 

Что-то появилось на горизонте: кусты не кусты.. Да это же танки! Наши? Нет, не наши — немецкие. Странно, что они уже там. Стучу по крыше кабины. Машины останавливаются. Водитель вылезает из кабины и первым делом осматривает скаты. Скаты в порядке.

— Что случилось?— спрашивает он.

— Впереди, посмотри, немецкие танки.

— Где? Это? Да это же кусты! — смеясь, уверяет пожилой водитель. — Я их давно заметил.

Водитель второй машины, молоденький белобрысый с белыми бровями паренек, похлопал своими белыми ресницами.

— Какие кусты? Факт, что немецкие танки. Погляди хорошенько — они же движутся! Ты что, немецких танков не видел?

— Ну вот, в штаны навалили. Немецкие танки! А может, это наши танки? Откуда здесь взяться немецким?

Я, вдоволь насмотревшийся немецких танков, больше не сомневался в том, что видел. У немецких и силуэт и звук другой. Конечно, немецкие!

— А ну, девушки, слезайте с машин. Живо! Не будем рисковать! Пойдем пешком. 

Никто не двинулся с места. Я повторил приказание. И тут мои девушки заговорили, закричали все сразу. Они не выйдут. «Сам выходи, если хочешь!» А распоряжаться ими я не имею права. Кто я такой? Они меня знать не знают. Почему я распоряжаюсь их жизнью?

Одна девица с искаженным от злобы личиком стала бить кулачками мне в грудь, истерически выкрикивая:

— Трус!.. Скотина!.. Предатель!..

Меня эти слова оскорбляли, но волновало не только это. Я отвечал за их жизни и не заслужил этих оскорблений. Надо было прекратить истерику. Я рванулся и ударил девицу в скулу. Она покачнулась и, если бы ее не поддержали подруги, свалилась бы с ног. В наступившем молчании я закричал дурным голосом:

— А ну, все вон из машины! — И для острастки схватился за пистолет.

Девчонки молча повиновались, и та, которую я ударил, всхлипывая, пошла к борту. Вторую машину девушки тоже покидали без разговоров.

Пожилой водитель упрямился.

— Я машину не брошу. Я за нее отвечаю.

— Твое дело. Но теперь-то ты видишь, что это немецкие танки?

— Вижу, но не верю. Думаю, проскочу.

Теперь в мое сердце закралось сомнение: «А вдруг в самом деле это наши?»

— Я машины не брошу, — зачем-то повторил он. Может быть, ожидал моего возражения.

— Можно я с ним поеду? Мне пешком не дойти, — взмолилась раненая девушка.

— Ты понимаешь, как это опасно? 

— Пожалуйста! Разрешите! — повторила она жалобно. И я уступил. На меня подействовали не столько ее слова, сколько сам ее голос и пугающая бледность лица. Я уже побывал в госпиталях и мог по каким-то приметам определить: жилец или не жилец.

— Ладно, — сказал я.

Машина тронулась и стала быстро удаляться от нас. Мы же, оставив вторую машину на дороге, стали быстро спускаться к реке. Мои девочки то и дело оборачивались и смотрели вслед уходящей машине. Я не сводил с нее глаз. «А что, если это действительно наши танки и они в самом деле проскочат? — думал я. — Меня мои девочки разорвут на части». И мне хотелось, чтобы машина не проскочила. Я устыдился этого желания и теперь хотел, чтобы машина проскочила. Тяжело принимать ответственные решения. Но еще тяжелее, если случается худшее.

Машина прошла меньше четверти пути, когда вокруг нее стали рваться снаряды. Один разорвался совсем близко. Машина вильнула и повалилась на левый бок. Водитель вылез через правую дверь и побежал от машины, но, передумав, возвратился и стал вытаскивать девушку. Неожиданно из-за бугра, совсем близко от нас, так что отчетливо видны были кресты на его броне, выполз тяжелый танк, дал пулеметную очередь. И машина и люди были мигом объяты пламенем. Кто-то из девушек заплакал навзрыд. Остальные были в шоке. Еще ближе к нам из-за пригорка выполз другой танк. Это он, а не те танки, которые мы видели вдали, подбил и зажег нашу машину. Мне показалось, что он поворачивает башню в нашу сторону. 

— Ложись! — скомандовал я. — По-пластунски к реке! Девушки не умели ползать по-пластунски и вызвали у молодого мальчишки приступ нервного смеха. Я оборвал его, и он замолчал. Подползли к Царице. Она протекала в глубокой балке. Даже мне, парню тренированному, было страшновато прыгнуть вниз, так глубок был овраг. Зато здесь нам никакой танк не был страшен. Я спрыгнул, а белобрысый паренек задержался.

— Не бойся! — крикнул я. — Здесь песок! Пусть девчонки спустят тебя на вытянутых руках, а я подхвачу. Они поймут, что это не так страшно.

Паренек решился и поступил, как я советовал, а я его подхватил.

— Теперь давайте вы, девчонки. Спускайте друг друга, а мы вас поддержим.

Но было высоко, и девушки побоялись спрыгнуть за нами.

Девушки не решались. Не знаю, что там произошло, может быть, танк выстрелил по пустой машине, оставшейся на дороге, но испуганные девчонки повалили гурьбой, сминая нас и друг друга. Я машинально подкатился к краю и прикрыл голову руками. На меня посыпались удары сапог, ног, рук, тел. Но все для меня обошлось только ушибами. С молоденьким водителем было хуже: в панике кто-то из девушек повалил его навзничь, кто-то прыгнул ему на живот. Парень был без памяти, на губах — розовая пена. Я сердился на девушек, но не ругал их: я видел, с каким чувством жалости, вины и испуга они смотрели на паренька. Та, которая прыгнула ему на живот, вряд ли помнила, куда прыгала. Винить было некого. Я приказал положить паренька на шинель и тащить его за собой по песку. Девушки сменяли друг друга. Темнело. Мы по-прежнему плелись к городу, волоча за собой раненого, надеясь сдать его в госпиталь, но часа через полтора он скончался. Девчонки руками вырыли в песке могилу и похоронили его. 

Я объявил привал. Оказалось, что девчонки во время эвакуации штаба побросали свои вещмешки на машины. Есть было нечего, но никто не роптал. Я видел, что они смертельно устали, и разрешил им немного поспать. Сам же достал пистолет, чтобы охранять их, сел на песок и решил не спать. Я сидел, а девушки, окружив меня со всех сторон, доверчиво жались ко мне. Через час я поднял их и снова повел к городу.

В небе появились немецкие осветительные ракеты, девчонки заволновались.

— Куда вы нас ведете? Там же немцы! Я успокаивал их.

— Немцев там нет. Это симуляция окружения. Немецкие самолеты спускают ракеты на парашютах, чтобы ввести нас в заблуждение и посеять панику.

Девушки верили и не верили мне. Но потом, когда на нашем пути стали появляться большие и малые группы солдат, отступающих к Сталинграду, немного успокоились.

На окраине Сталинграда нас задержал заградительный отряд. Привели в какое-то здание, выяснили, кто мы такие и почему оказались здесь. Потом отвели в пустой подвал, где находилась единственная железная кровать, на которой лежало несколько досок. Девчонки сами предложили ее мне: за все время перехода я давал им возможность поспать, а сам не спал. Они это знали. Теперь я с удовольствием воспользовался своей привилегией, лег на доски и уснул… 

Проснулся я от того, что меня тряс за плечи какой-то солдат.

— Бегом к телефону. Вызывает штаб армии!

Я мигом проснулся и пошел к телефону.

Телефонная трубка разрывалась от мата. Кто-то на другом конце линии распекал меня за то, что я «лишил армию связи». Я знал войну и не сомневался в том, что именно он, распекавший сейчас меня, вместо того чтобы отправить в первую очередь телефонисток, не прислал вовремя транспорт, а теперь отыгрывается на мне.

— Немедленно доставьте девушек в штаб! Слышите? Немедленно!

— Слышу, — ответил я, — А только ты подонок, сука и сволочь! — крикнул я в трубку.

Я знал войну, знал что самые опасные в ней люди — паникеры и трусы. Эти от страха могут выстрелить в своего, свалить на него свою оплошность или преступление, оболгать и при случае уничтожить. Они, эти слабые люди, сильны своей подлостью и цинизмом. Они и самые жестокие на войне. Они всегда ни в чем не виноваты и во всем только правы. Нередко они прослывают героями. «Нет, — решил я, — в штаб армии не поеду. Доведу девушек до переправы, но за Волгу не переправлюсь. Девушки сами расскажут, что с ними случилось».

— Идите сейчас, — сказал начальник заградотряда, когда я повесил трубку. — Еще успеете переправить девчонок, пока темно. Днем переправа не работает. — И полюбопытствовал: — Кого это ты назвал подонком? 

— Не знаю, но он подонок и трус!

— Бывает, — согласился он.

Я вел девчонок к переправе. Город был весь в огне. Раскаленное железо крыш со звуком разорвавшейся бомбы попалось и, скатившись в рулон, летело на землю. К переправе нас вела одна из девчонок. Сама сталинградка, она хорошо ориентировалась в горящем городе.

— Вот здесь была булочная… Здесь почта… Здесь наша школа… Здесь был дом моей лучшей подруги.

— А твои родители?

— Они все погибли. Папа в бою за Смоленск, а мама во время первого пожара… — Помолчала и прибавила: — Все!

Мне было жалко девчонку.

На подходе к переправе по обе стороны дороги валялись трупы лошадей. Во время бомбежек люди разбегались и прятались в развалинах домов, а лошади гибли. На переправе был образцовый порядок. Приказы распорядителей, кто бы ты ни был по званию, выполнялись беспрекословно. Здесь о нас уже знали. Нас встретили еще до переправы, отвели в подвал какого-то магазина и велели ждать, когда вызовут. Это был подвал сталинградского универмага, многократно описанного в исторической и художественной литературе и изображенного в кино. Потом здесь располагался штаб армии Паулюса. На полках валялись разные никому не нужные теперь предметы: пакетики синьки, крупные пуговицы всех цветов, иголки, нитки и рулоны розоватой пластмассы. Девчонки стали отрезать от нее куски на свои подворотнички. Я вырезал себе пластинку в планшет. На ней можно было писать карандашом, а потом стирать обыкновенной резинкой. А еще я взял несколько швейных иголок и нитку, это были не только нужные солдату предметы, но и амулеты. Я считал, что мне с ними должно везти. На фронте, где многое и саму жизнь решает случай, мы все были суеверными: верили в разные приметы и амулеты, плевали через левое плечо, чтобы не сглазить, боялись споткнуться на левую ногу — не повезет. 

Девушка-сталинградка меня заинтересовала, и я разговорился с ней. О чем мы говорили, я уже не помню. Да это было и не важно. Просто девушка была мне симпатична. Пришел посыльный и сказал, что нас зовут к переправе. Вставало холодное сентябрьское утро с низкими серыми облаками. У причала небольшой военный катер подрагивал от работы мотора. Пожилой, как мне казалось тогда, капитан, начальник переправы, дал команду на погрузку. Девушки, торопясь, вошли на катер. Я стоял с начальником переправы и расспрашивал его, не знает ли он, где располагается наша дивизия.

— На ту сторону не переправлялась, — ответил он. — А где она располагается, надо спросить у коменданта.

Между тем на катере интенсивнее заработал мотор, катер готовился к отплытию.

— Товарищ лейтенант! — закричали девчонки. — Что же вы не садитесь?

— Счастливо, девчата! — крикнул я, перекрикивая шум мотора.

— Как же мы? Куда нам явиться?

— Язык до Киева доведет!..

Без всякого сигнала катер отчалил от причала и стал удаляться. Мне почему-то стало грустно. «Что будет с этими девушками? Как с ними обойдется война?» — подумал я. 

А катер уходил все дальше и скоро скрылся в тумане..

В свою часть

— Товарищ капитан, — обратился я к капитану с красной повязкой на рукаве, — где находится тридцать третья гвардейская дивизия?

— А тебе зачем?

— Это моя дивизия.

— Документы…

Я подал свои документы.

— Почему вы здесь?

— Отправлял связисток за Волгу, в штаб армии.

Только сейчас понял, как неубедительно звучит мой ответ. Почему какой-то лейтенант отправлял связисток, да еще в штаб армии?

— Будет врать, — сказал капитан. — Дезертир! Так бы прямо и сказал. А то с подходом, «где находится тридцать третья дивизия»! Мы, братец, и не таких здесь видали…

— Спросите у начальника переправы.

— И не подумаем, — сказал капитан. И приказал солдатам: — Изъять оружие! Пойдешь с нами.

— Куда?

— В комендатуру, а потом в штрафной батальон. Штрафной батальон меня не очень напугал, здесь в любой части было одинаково опасно. Но обидно. Я считал себя ни в чем не виноватым и наивно надеялся, что в комендатуре во всем разберутся, как будто коменданту нечего делать, как выяснять, почему какой-то лейтенант оказался не в своей части. Постепенно эта мысль стала меня беспокоить все больше и больше. Положение мое было не из лучших. 

Между тем Сталинград ожил, разразился артиллерийскими выстрелами, взрывами, автоматными очередями. А мы в это время не спеша шествовали по улицам, еще не охваченным боями. По дороге на переправу в обе стороны сновали грузовики. Одни — за боеприпасами, продовольствием, медикаментами, другие, уже нагруженные, возвращались в часть. Все снабжение Сталинградского фронта шло через переправу.

Я был не один. С комендантом под конвоем солдат шла группа задержанных. Вместе с ними, правда, не под конвоем, плелись трое гражданских. Несмотря на ранее время, все трое были пьяны и время от времени спрашивали, с трудом шевеля непослушным языком:

— Товарищ капитан, скоро будем его взрывать?

— Что они хотят взрывать? — спросил я такого же задержанного, как я.

— Спиртоводочный завод, — нехотя ответил он — Ждут распоряжения. Вот и наклюкались.

— Н-н-не наклюка-ка-ка-лись, а добра жалко… Доб-ро проп-адает…

В другой ситуации меня это рассмешило бы, но сейчас мне было не до смеха. Мое положение казалось мне безысходным. Но всегда в таких безвыходных положениях что-нибудь да случится и предложит какой-нибудь выход. Так произошло и сейчас. Возле нас резко затормозила машина, из кузова спрыгнули два офицера. 

— Григорий, за что тебя?

— Недоразумение. Приняли за дезертира.

— Это хороший парень. Отпустите!

— Нужно будет — отпустим!

— Конечно, нужно! Сейчас!

— А зачем хватаетесь за пистолеты? Армянин засмеялся.

— По привычке.

Улыбнулся и капитан. Стал рассматривать солдатские книжки. Выбрал мою и отдал ее мне.

— Забирайте!

— Верните оружие, — напомнил я.

Получив свой пистолет, я простился со строгим капитаном и вместе со своими однополчанами сел в кузов со снарядами и, балагуря обо всем, благополучно приехал к элеватору.

Остатки нашей дивизии занимали небольшой участок фронта. Здесь уже шел напряженный бой. Но о подробностях боя мне не хочется писать. Все обычные бои похожи друг на друга. Это взаимное уничтожение людей с одной и с другой стороны. Описывать бой скучно и, пожалуй, не нужно.

Меня часто спрашивали: а вы убивали? И удивлялись, когда я отвечал утвердительно. Меня оскорбляло это удивление. Люди, не знающие войны, не пытаются вникнуть в ее законы. Здесь либо тебя убьют, либо ты убьешь. Они хотели бы, чтобы я был убит? Я хотел жить.

Политики не воюют, они затевают войны и посылают солдат убивать друг друга, облекая эту гнусную необходимость в яркие словесные обертки. Великая Отечественная война была не такой. Здесь все было ясно, и хотя здесь тоже были словесные обертки, но солдаты в них не нуждались. Поведение врага, его цели говорили сами за себя. Речь шла о завоевании нашей территории, наших богатств и о превращении наших народов в своих покорных рабов. Об этом они писали и говорили, они и вели себя соответственно. Их нацистская теория провозглашала немцев сверхчеловеками, а нас низшей расой, недочеловеками, рожденными быть рабами. Мы не согласны были стать рабами кого бы то ни было. У нас было человеческое достоинство и гордость. В каждой войне не последнее дело, кто к кому пришел устанавливать силой оружия свой порядок. И совершенно неважно, какой этот порядок, хорош он или плох. В 1812 году в Россию вторгся Наполеон Бонапарт. Он не нес в Россию крепостного права, а Россия в то время была крепостническая. Крепостные взялись за вилы и выгнали армию Наполеона. Они понимали, что не смогут жить по чужим порядкам. И это была не фанаберия — «пусть плохое, но мое!» Русский крестьянин понимал, что не может жить, как французский, как бы он ни старался. Он мало знал, а еще меньше понимал, что такое прогресс, и это его спасало от глупостей, подобных сегодняшним. Зато он знал, что никто не приходит в чужой дом с оружием, чтобы сделать добро. Он знал, что, даже придя в чужой дом без оружия с желанием сделать только добро, из этого получается только беда и страдания. Народы живут так, как сложилась их жизнь, их история, их нравы, привычки, обычаи. Эти нравы, привычки и обычаи сложились именно так, а иначе не случайно — это результат многовекового опыта. Вмешательство в жизнь народа «для его же пользы» есть величайшее преступление против прав человека. Это не нужно доказывать, это мы видим сейчас в своей жизни. 

Жизнь человека (особенно доброго и трудового человека) бесценна. Эту мысль я преследовал в своем фильме «Баллада о солдате». Среди немцев тоже были люди достойные жить, рассуждают «гуманисты». Как же можно стрелять в таких людей? Но солдат, пришедший в чужой дом с оружием, чтобы ограбить хозяина и сделать его своим рабом, такой солдат, какими бы качествами он ни обладал, есть часть машины, созданной для того, чтобы грабить, убивать и как часть этой машины достоин убийства. Речь шла не обо мне, а о моем народе, о моих родителях, о моей невесте, о моей стране, о ее богатствах, созданных трудом бесчисленных поколений. За них я готов был умереть и считал себя вправе стрелять, И стрелял.

У элеватора мы воевали недолго. Наша дивизия похудела до 240 человек. Командование решило забрать нас с фронта, переправить в тыл и пополнить новыми людьми. Вековая военная культура России подсказывала, что так можно сохранить нечто большее, чем жизнь горстки солдат, — традиции дивизии. Нас переправили через Волгу, и несколько дней мы находились в хуторе Рыбачий: отдыхали и ждали своего эшелона. К нам приезжал писатель Константин Симонов. Потом я был знаком и сотрудничал с ним. Но тогда он был для меня недосягаемая величина. В Рыбачьем я видел его только на митинге. Как-то через хутор проезжал грузовик, в котором мы увидели среди других штрафников Жору Кондрашова. Мы остановили машину и потребовали, чтобы нам отдали Кондрашова. Аргументы наши были вески, и Жору отпустили. То-то была радость! Теперь мы опять были вместе! Пришел эшелон и доставил нас в Трегуляевские лагеря. 

Еще по пути в Тамбов мы беззаботно отдыхали на нарах и вели между собой спокойный разговор о явлении, называемом девиацией. У меня по этому поводу было другое мнение, чем у Павла. Я стал излагать свои доводы, но Павел вдруг оборвал меня:

— Не надо! Пожалуйста, не надо! — простонал он и вдруг забился в припадке.

В бреду он вспоминал того несчастного паренька, который молил пристрелить себя. Бедный Павлуша! Сколько выстрелов он произвел из своего автомата за войну, а этого выстрела не мог забыть. Что творилось в его сознании, знает один Бог. Приступ длился долго. Позвали врача. Врач сказала, что это серьезно. Дала лекарство. Он затих. А утром следующего дня был как всегда разговорчив и даже шутил, но временами ни с того ни с сего замолкал и глотал выступавшие слезы.

Трегуляй

Трегуляевские лагеря находились в лесу, в окрестностях Тамбова. Сюда стали прибывать новые солдаты. Мы обучали их тому, что сами умели, а умели мы к тому времени много. Нас один раз свозили в Тамбов на «культурное мероприятие»: показали спектакль в тамбовском театре. Зрелище не оставило в моей памяти следа. Зато в организации формировки произошли незабвенные нелепости. Формально мы числились пехотной дивизией, и чиновники поступили с нами, как должно поступать с пехотной дивизией: мою роту преобразовали в «штабную роту», и теперь в мои обязанности входило не только организовывать связь, но и снабжать штаб обмундированием, организовывать питание штабных работников, а главное — мне прислали 12 кавалерийских лошадей. 

— Десантникам лошади, что попу гармонь! — смеялись солдаты.

Но мне было не до смеха. Лошадь не машина, она живая, ей нужен особый уход. Я понятия не имел, как с ними обращаться. Среди прибывающих в пополнение мне удалось наскрести несколько человек, умеющих обращаться с лошадьми. Но иметь дело со снабженцами оказалось не проще. Снабженцы стали меня лучше кормить и одевать, чем других офицеров, — меня это оскорбляло. Я скандалил. А снабженцы никак не могли понять, чем я недоволен. Я любил свою армию, но неистребимость холуйства снабженцев меня убивала.

Утвенко, наш командир дивизии, любил устраивать строевые смотры. Солдаты, напротив, не любили смотры и вообще строевую подготовку. По их мнению, она только изматывала их. Я тоже так думал. Но однажды на фронте надо было перейти холодный ручей вброд. А была уже поздняя осень, вода ледяная. Солдаты остановились перед ручьем в нерешительности. Простудишься, а потом как быть?

Старшина дал команду построиться в колонну. Построились. Кто-то хотел высказаться.

— Разговорчики в строю! — предупредил старшина. 

Солдат замолчал.

Старшина скомандовал:

— Вперед, шагом марш!

Строй двинулся и перешел ледяной ручей. И никто не заболел, даже не чихнул. Тот, кто воевал в Отечественную, хорошо помнит, что у нас не было простудных заболеваний. А ведь приходилось целыми неделями быть и под дождем, и ночевать на снегу, и мокнуть в болотах.

Я к строевой подготовке относился по-другому. Строй нужно уметь держать, но не нужно тратить время на шагистику. Не лучше ли это время использовать для других полезных занятий, например, для рукопашного боя или на преодоление полосы препятствий. Готовясь к строевому смотру, я не гонял своих солдат до седьмого пота, как делали другие офицеры. Я говорил им.

— Пока идете вдали от трибуны, идите в ногу, но не утруждая себя. Подходя ближе к трибуне, на которой стоит начальство, только делайте руками хорошую отмашку — ваши ноги начальство не видит. Но у самой трибуны, когда я приложу руку к козырьку, тяните носок, печатайте шаг, выдавайте все, на что способны.

Так и поступали. И считались лучшим взводом, а потом и лучшей ротой по строевой подготовке. После смотра Утвенко командовал:

— Оркестр на середину! Гопак!

И все пускались в пляс. Плясали все, кто как мог. Кто просто скакал под музыку, а кто выкаблучивал сложные коленца. Но веселье было всеобщее! Это была хорошая разрядка, необходимая в условиях войны. Она снимала усталость и стресс. От своего деда, работавшего на свекловичных плантациях, я слыхал, что хозяин тоже устраивал танцы. За день умаешься так, что спину не можешь разогнуть. А потанцуешь — и хоть снова на работу. Это старое изобретение. 

Приходя с проверкой на наши занятия, начальство обычно оставалось довольно.

— Хороший командир, но с подчиненными разговаривает шепотом…

У меня действительно был принцип никогда не повышать голос на подчиненного, не ругаться матом, не делать замечание так, чтобы слышали другие солдаты. Такой стиль обращения с солдатами назывался презрительно «чухраевщиной».

Чтобы не создавать пробоем, я уславливался:

— Ребята, к нам приближается начальство. Оно недовольно, как я с вами обращаюсь. Поэтому, когда они подойдут, я буду на вас кричать и вести себя, как другие командиры. А вы не обижайтесь.

Получив согласие, я ублажал слух начальства громким разносом солдат:

— Как выполняешь задание?! У тебя что, руки из зада выросли?! Повторить еще раз!.. Безобразие! Распустились, черт побери!..

Начальство оставалось довольно, и солдатам нравилось разыгрывать «цирк».

Заявился к нам в роту новый военврач, Нина Майорова.

— Можно посмотреть на ваших лошадок?

— Можно.

— А покататься на них можно? Я была жокеем, участвовала в соревнованиях, получала призы… Не верите? Я покажу свидетельства.

Я поверил и разрешил. 

Майорова отобрала лошадь, ловко оседлала ее, легко вскочила в седло и поскакала по лесной дороге, как заправский жокей. С тех пор она стала приходить в роту часто.

— Хотите, я научу вас верховой езде? — предложила она однажды.

Я согласился. Выбрав свободное от учений время, я звонил в медсанбат, прибегала Нина и давала мне первые уроки. Я научился седлать лошадей, правильной посадке, а потом и езде. Майорова сначала ругала меня за ошибки, а потом стала понемногу хвалить. Я делал успехи. В честь октябрьских праздников мы устроили в роте небольшой ужин. Умеренно выпили (по чарке), я произнес речь, но пришли два автоматчика и сказали, что меня вызывает Утвенко. Делать нечего — служба есть служба. Я поднялся из-за стола и пошел за автоматчиками. Я предполагал, что что-то случилось, раз такой срочный вызов. На опушке леса стояло несколько домиков, в них располагался штаб. За столами сидели офицеры штаба и пили водку. Ничего еще не успевшего сообразить, меня втолкнули в соседнюю комнату. Там пировал Утвенко со своими гостями, думаю, с городским начальством.

— А вот он, Гришка Чухрай! Отважный десантник и, между прочим, артист! На смотре самодеятельности получил первую премию. Давай, Грыцко, что-нибудь такое!

Меня больно резанул такой оборот дела. Почему я должен его развлекать? Я наотрез отказался.

— Почему? — удивился Утвенко.

— Потому что вы все пьяны. Вы даже не предложили мне выпить, не угостили, а уже «исполни что-нибудь такое».  

Утвенко нахмурил брови, но тут же пьяно рассмеялся.

— Вот это парень! Он у меня с самого начала в корпусе! Десантник! Козак!… Катя, налей ему!

Я первый раз увидел жену Утвенко. Она мне не понравилась. Невзрачная, с расплывшимися от водки намазанными губами, пьяно улыбаясь, она налила мне полную кружку водки. От унижения, которое испытал, я выпил всю кружку. Раздались аплодисменты. Громче всех аплодировал Утвенко. Гости совали мне в рот жареное мясо и соленые огурцы. В голове шумело, в глазах все плыло. Я не помню, что там еще было.

На следующий день Нина Майорова пришла, чтобы покататься на своей лошадке.

— А что вы не седлаете? — спросила она.

— Вчера много выпил.

— Я видела. Я тоже там была.

— Правда? Я что-нибудь там натворил?

— Нет, — улыбнулась она, — вы вели себя очень достойно. — И прибавила значительно: — В вашем положении… вы заставили Утвенко плясать с вами, потом немного грубили ему… В общем, все нормально.

— Я очень рассердился.

— Я это заметила… А на Утвенко вы не сердитесь, он очень вас любит.

— Как вы свою лошадь…

Она рассмеялась, вскочила в седло и ускакала в лес. Скоро, разобравшись что к чему, лошадей у нас забрали, я освободился от своих обязанностей командира штабной роты, и мы выехали на фронт. Нину Майорову я больше не видел. Рассказывали, что видели ее раненой в ногу. Она шла, а кровь хлюпала в сапоге. 

Снова в Сталинграде

На нарах в телячьем вагоне солдаты пытались определить маршрут нашего эшелона. — Только бы опять не в этот ад, — говорили они, вспоминая бои в Большой излучине Дона и у элеватора в самом Сталинграде. — Второй раз такого не вынесешь! Но эшелон пришел опять в Сталинград. Нас выгрузили на станции Котлубань и приказали совершить марш-бросок на 70 километров. Нас торопили. Для скорости выдали лыжи, на них можно быстро передвигаться. Но снег был покрыт неровной ледяной коркой. Двигаться на лыжах было трудно. Сняли лыжи, погрузили на них всю свою амуницию и оружие и таким образом 70 километров преодолели в срок. Теперь мы были во внешнем кольце окружения сталинградской группировки немцев. Нашей задачей было не пропустить танковую группу Гота, рвущуюся по приказу Манштейна на выручку окруженным. Есть хороший фильм Г. Егиазарова «Горячий снег». Там показаны эти бои. Они поистине страшны. Но никакой кинематограф не может передать того, что было в действительности. Бои были жестокие, кровь делала снег красным. Но группа Гота не смогла прорваться к окруженным. Сталинград стал нашей победой, не только военной, но и моральной. В сталинградских боях рухнула и разлетелась в прах бредовая теория о генетическом превосходстве немцев. С победы в сталинградской битве началось наше наступление, закончившееся капитуляцией немцев в столице Германии Берлине. 

Зимой 41-го года, после нашей победы под Москвой, Гитлер отстранил от должности видных своих генералов, сам возглавил вооруженные силы Германии. Он ревновал славу своих генералов, одерживающих на Западе блестящие победы, хотел сам прослыть победителем. Он готовил нашему командованию ловушку: с помощью мощной дезинформации он убедил наше командование, что весной 1942 года предпримет наступление на Центральном фронте, обойдет Москву с юга и, повернув на север, отрежет ее от военно-промышленной базы за Уралом. Наше командование поверило. А он, сосредоточив мощный танковый кулак, двинул его на юг, на Кавказ и Сталинград. В мемуарах наших военачальников об этой операции немцев (операция «Кремль») говорится глухо: «С весенней операцией 42-го года нас постигла серьезная неудача» (боялись разозлить Сталина). Фактически же это был полный провал наших планов. По всем законам военной науки мы должны были пасть. А мы не только не пали, но и одержали победу, явившуюся поворотным пунктом войны. В начале войны мы уступали немцам в тактике, в вооружении. После Сталинграда наши танки были лучше немецких, наши самолеты были лучше немецких, а артиллерия у нас исторически была на высоте. Это чудо сотворили женщины и подростки, работавшие за Уралом в холодных цехах без крыш, живя впроголодь, ютясь по углам. Сегодня умники кричат, что коммунисты ничего не сделали. Что время их правления было «черной дырой». Вранье, призванное оправдать сегодняшнюю несостоятельность правительства.

Я никого не зову в прошлое. Уверен: возврат в прошлое невозможен и не нужен. Наше прошлое было кровавым и преступным, но оно было и великим! Мы наслушались криков нашего недавнего президента: «Мы великая страна!» А кто ее сделал великой? Большевики! За 18 лет наша аграрная, отсталая страна стала второй индустриальной державой мира! А что сделало правление Ельцина за 10 лет? Только развалило все. У нас была великая наука, сейчас ее нет. Развалена, разворована, продана. У нас была великая техника. Мы и до сих пор можем продавать не имеющее аналогов современное оружие, но нас не пускают на международный рынок. А кто создал это оружие? Сегодняшние умники об этом молчат, потому что его создали большевики. У нас было великое искусство. Достижения нашей техники поражали мир. У нас была великая литература, эстрада, кино… У нас была великая армия, великая разведка. Где это все? 

К чему я все это говорю? Не к тому ли, что нужно вернуться в прошлое? Нет! Наше прошлое неоднозначно. Но оно было. Его ни забыть, ни зачеркнуть нельзя. Народ, потерявший историческую память, народ с мазохистской злобой охаивающий свою историю, превращается в толпу. Все новшества: Дума, разделение властей, свобода слова, правовое государство — все это слова. Дума думает о своем благополучии, устанавливает сама себе привилегии. Правовое государство — фикция. У нас кто богаче, тот и прав. Ворюги прорываются в Думу. А свобода слова не только свобода говорить правду, но и свобода цинично и бессовестно врать. Меня все это волнует не потому, что ушла моя эпоха. Раз так все обернулось, я искренно желаю успеха молодым демократам, строящим капитализм. Но меня беспокоит, что основные капиталы вывезены за границу, что власти и Дума всячески уходят от этой, по-моему, главной проблемы (хотят сохранить наворованное). А строить капитализм без капитала такой же нонсенс, как делать искусственное дыхание в безвоздушном пространстве. 

Группа Гота была нами отбита и срочно отозвана Манштейном. Теперь мы идем на Ростов, чтобы запереть кавказскую группировку немцев в новом котле (окружении). Нас торопят. Да и мы сами торопимся. Население освобожденных сел встречают нас как освободителей. Плачут, крестятся. Наконец! Рассказывают о бесчинствах немцев. Мы и сами видим следы этих бесчинств и еще больше ненавидим фашистов. Навстречу нам то и дело попадаются румыны, и в одиночку, и группами и целыми частями. Все без оружия.

«Мы капитулир!» и «Где продпункт?» — это единственные необходимые русские слова, которые они знают. Вид у них жалкий. Мы указываем им направление на продпункт и продолжаем движение. В небе над нами летят немецкие «юнкерсы», но теперь мы не опасаемся их. Теперь им не до нас: они везут продукты питания и боеприпасы окруженной группировке. На подходе к городу их встречают наши истребители, а потом и зенитки. К окруженным удается пробиться только иногда одному-двум самолетам.

— Не война, а дом отдыха! — говорят солдаты.

Все так. Но стужа усиливается, и это тревожит нас.

На какой-то небольшой станции немцы спешно грузят на платформы танки. Бензина у них нет, они втаскивают их на платформы верблюдами. От нас их защищают румынские части, которые остались верными немцам. Налетели на станцию наши «кукурузники» (женская эскадрилья У-2). Бросили бомбы. Верблюды порвали постромки и убежали в степь. Румыны увидели, что с тылу на них бегут странные животные, бросили оружие и в ужасе бегут к нам сдаваться. К нам в окопы прибежали несколько румын. Шинельки тонкие, в глазах ужас. Смотреть на них тошно. 

— Чего вы испугались?

Офицер испуганно тычет пальцем в степь и объясняет:

— Большой собак! Солдаты подыхают от смеха.

К нам в окопы прибежали два верблюда. Самка тяжело ранена, наши врачи пытаются оказать ей помощь. А самец стоит тут же и смотрит. Люди кое-как закрыли обширную рану, а самец лег и согревает свою подругу. Она стонет, как человек.

Нам нельзя задерживаться. Вперед! Вперед к Ростову — надо заблокировать немцам отход. Не знаем ни дня ни ночи, немного отдохнем и снова вперед. На повозке, которая нас сопровождает, несколько наших товарищей-азербайджанцев. Южане, они обморозили ноги и не могут дальше идти. Подбегаю к ним, снимаю с первого сапоги.

— Зачем? Холодно!

Я тру снегом обмороженные ноги.

— Так надо, Ашдер, потерпи.

Другие русские ребята следуют моему примеру.

— А теперь, ребята, не надо сидеть — побегайте, двигайтесь! 

На телеге лежит раненный во вчерашней перестрелке казах, он тоже обморозил ноги, но ему нельзя двигаться. Снимаю свои валенки, отдаю ему, а сам надеваю его сапоги — у меня хорошие портянки. Но на следующую ночь и я тоже отморозил ноги, и ребята оттирали их снегом. Они и теперь болят по ночам.

Занимаем станицу Лисички. Здесь не вполне спокойно: казаки недовольны репрессиями против них. На Кубани появился царский генерал Краснов и поднимает казаков на восстание. Нам показывали женщину, которая топором зарубила мужа, переметнувшегося к Краснову. Женщина шла по станице со своим сыном.

Неожиданно получаем приказ, срочно перейти в станицу Раздоры: там ночью казаки перерезали. Первый гвардейский корпус и оголили фронт. Я тогда временно командовал пехотной ротой. В поле на пустой дороге видим разбитую снарядом машину и возле нее убитого красноармейца. Павел Кирмас достает из карманов мертвого документы и записывает его фамилию. Мы постояли над ним молча, сняв ушанки (это я делал каждый раз над убитыми), и двинулись дальше. Нам нельзя задерживаться. Нужно спешить. По дороге попался большой хутор, зашли в теплые помещения, отогрелись и снова в дорогу. Гостеприимные хозяева дали каждому по теплой, только что испеченной булочке.

— Только не кушайте сразу. Дайте остыть.

Мы знали, что в армии свежеиспеченный хлеб дают только на следующий день. Свежий хлеб вреден. Когда прошли три километра, Кирмас, чтобы быстрее остудить булочку, переломил ее пополам. И вдруг закричал

— Ребята, не есть булочки! Там толченое стекло! 

Стали проверять свои булочки — точно. Толченное стекло. Я не хотел поверить в то, что это нарочно. Видимо, в муку попало стекло. Война! Но, подойдя к Раздорам, я уже не сомневался, что это не случайно. Наши войска стояли перед Раздорами, а в станицу нас не пускали красновцы. Выставили впереди себя женщин и детей и сказали: не пустим! Послали парламентеров. Те объясняли, что армия их сомнет, что играть на войне в эти игры смертельно опасно. Но они ни в какую. «Умрем с бабами и детьми, но безбожников в станицу не пустим!» Утвенко кричит в трубку:

— Не могу я… Понимаю, что задерживаю операцию… Не могу стрелять в женщин и детей! Снимайте, но не могу!..

Штаб армии прислал две «катюши». Те расположились за нашими порядками и шарахнули по Раздорам. И ничего от них не осталось. Мы вошли в пустую станицу. Ни одного уцелевшего дома. Я со своей ротой сунулся в один дом, в другой — нет места. Наконец командир роты автоматчиков сжалился:

— Располагайтесь, но только с условием. Мои ребята заняты на дежурствах, а вы будете охранять помещение и поддерживать огонь в буржуйке.

Я согласился. Установил дежурства и уснул. Проснулся я в полной темноте. Кто-то ругался матом:

— Расстрелять тебя мало! Уснул на посту! А в соседнее помещение мальчишка бросил гранату.

Я понял: парня будут судить. А парень хороший, исполнительный и не трус. Кроме того, все мы выбились из сил. Он тоже. Надо его как-то спасти. Я несколько раз ударил парня, приговаривая: 

— Это тебе за сон на посту!

Потом пошел к начальству и попросил.

— Накажите меня за рукоприкладство. Я только что избил солдата за сон на посту.

— Накажем, — пообещали мне.

В нашей армии за рукоприкладство строго наказывали. Но сейчас было не до этого. Надо было продолжать движение к Ростову.

Утром разыгралась метель, Мы долго шли, ориентируясь по компасу. К вечеру метель усилилась. Мы продолжали движение и вдруг сквозь метель увидели совсем близко от себя немецкие танки. Я дал команду рассредоточиться. Они могли нас подавить или пострелять из пулемета. У нас противотанковых средств не было. Но, к моему удивлению, немцы скрылись в танках и стали быстро уходить. Не ясно было, кто больше испугался — мы их или они нас. Оказывается, и такое бывает на войне.

Наконец мы добрались до хутора Краснодонского и соединились со своими. Дивизия была здесь. Мне снова приказали заняться связью. Связисты приняли меня радостно. В подвале домика размещался узел связи, а над ним было удобное помещение, натопленное до жары. На единственной койке отдыхал старшина. Он предложил мне свою койку.

— Сначала дайте чего-нибудь поесть, — попросил я, разуваясь.

Но в это время разорвался снаряд — так близко, что крепкий дом содрогнулся, а во дворе послышались крики. Я возвратил ногу в сапог и выбежал во двор. На снегу лежали двое убитых, а Василий Иванович Невструев был еще жив. Рот его был оскален и то открывался, то закрывался, как будто он пытался что-то сказать. Побежали за врачом. Василий Иванович его не дождался. Содрогнувшись всем телом, он застыл, а затем тихо угас. Я долго стоял над его телом, но я был без шинели и замерз. Возвратившись в домик, я увидел в стене две пробоины у самого потолка, а старшина по-прежнему лежал на своей койке и даже немного похрапывал. Это меня удивило. Я подошел к нему ближе и только теперь заметил на подушке кровь. Осколок попал в голову старшине и размозжил ее. «А ведь я мог быть на его месте», — подумал я и кликнул врача. Тот быстро поднялся в домик, посмотрел и сказал: 

— Безнадежно.

Так начались наши большие потери. Немцы, собрав силы, оказывали все возраставшее сопротивление Краснодонский подвергался непрерывному обстрелу. За ночь вырыли в земле неглубокие ямки (мерзлая земля была тверда, как камень). А утром — утро было ветряное, морозное — стоя над могилами убитых, я произнес какую-то речь, чувствуя бесполезность даже самых искренних слов скорби. К этому времени уже было восемь могил.

Днем опять артиллерийский налет. Все, кто был на узле связи, укрылись в узкую щель, вырытую еще немцами. Снаряды ложились все ближе от щели. Я подумал, что дальше в щели оставаться опасно.

— А ну, все вон из щели! — крикнул я и сам хотел выскочить.

Но меня удержали.

— Опасно!

— Убьют! 

Я силой растолкал державших меня и, выскочив из щели, побежал, сколько было можно до взрыва, и упал. Снаряд разорвался, и наступила пауза. Поднявшись на ноги, я глянул на щель и ноги мои подкосились: там было месиво из костей, амуниции, крови и трупов. Я долго не мог прийти в себя от ужаса, потом подумал о своих названных братьях и о том, что я их навсегда потерял, и мне стало совсем нехорошо. Но потом оказалось, что они и еще несколько человек выскочили вслед за мной и остались живы.

Пришел дознаватель из военной прокуратуры. Я его хорошо знал. Но сегодня он был официален и строг. Он снял с меня первый допрос по случаю рукоприкладства.

— Будем судить, — сказал он и удалился со своей папкой.

Но суд не состоялся. Через два дня в бою под хутором Краснодонским я был тяжело ранен. Большой осколок снаряда попал в область правой лопатки и проник в легкое.

Третье ранение

Я умышленно не буду рассказывать о боли и страданиях, которые испытывал при ранении, — это, по-моему, скучно. Да и стыдно — «пожалейте меня, я так страдал!» Я расскажу, как боролся за жизнь.

Когда я очнулся, была лунная ночь. И тишина… Я понял, что ранен, но как? Я осторожно пошевелился — могу, значит, не так все плохо! Провел левой рукой по лицу — кровь. Значит, в голову. Попробовал подняться на ноги — трудно, но могу. Стою, а в сапог по спине льется что-то горячее: это кровь. Значит, ранен еще в спину. (Потом оказалось, что ранение в голову — ошибка, это была кровь из носа). Стою, не падаю. На снегу много убитых, наших и немцев. «Надо добраться до своих, к Краснодонску». Его темные домики видны мне в морозном тумане. Сделал шаг, другой, третий — могу! Еще несколько шагов… голова закружилась, слабые ноги подкосились, и я упал на снег… 

Очнулся я в хуторе, в медсанбате. «Значит, меня нашли и доставили сюда. Конечно, это Павлуша Кирмас. Я вижу его лицо. Здесь мне помогут».

Девушки снимают с меня одежду. По свитеру ползают вши. Мне стыдно. Пока мы отступали, вшей у нас не было. Стали наступать, набрались от немцев вшей (немцы не умели с ними бороться).

— Не стесняйтесь, товарищ лейтенант. У нас их еще больше, — говорит санитарка.

Открыли рану. Ранена правая лопатка. Рана обширная. Осколок большой влетел плашмя.

— Потерпи, — говорит Павлуша. — Здесь торчит косточка. Сейчас я ее уберу.

— Почему ты?.. Где врачи?

— Они все ушли вперед. Здесь только две санитарки, чтобы отправить в госпиталь раненых. Тебе повезло.

Дернул и вытянул кусочек лопатки.

— Терпишь?

— Терплю…

Рану перевязали. Снова одели меня — правую руку не трогали, прикосновение к ней вызывало боль, просто накинули шинель. Павлуша вынес меня на улицу и осторожно положил на подводу. Я застонал. 

— Тебе надо сидеть, — сказал Павлуша.

Помог мне сесть. На левой руке у меня были карманные часы, переделанные на ручные, — единственный подарок моего отца.

— Сними, — попросил я— Это тебе на память.

Прибежал наш солдат, благодарил меня за спасение.

— За какое спасение? — не сразу понял я. — Ах да! Это тебя я избил… Извини, не хотел, чтобы тебя судили..

Мы простились, и подвода повезла меня во фронтовой госпиталь.

Госпиталь

Он размещался в какой-то станице, в сельской школе. Санитары помогли мне войти в приемную. Там оформили документы. Меня повели в палату. Палата представляла собой пустой школьный класс, где на полу, на соломе, лежали раненые. В голову ударила вонь от гноя. В глазах потемнело, и я упал.

Я не выносил запаха гноя, после того как целый день пролежал в воронке от снаряда рядом с разложившимся трупом немца. Это было еще летом. После ночного боя я возвращался в штаб дивизии. Был уже полдень. Стояла ужасная жара. Неожиданно меня обстреляли. Я успел прыгнуть в ближайшую воронку и чуть не задохнулся от вони: в воронке лежал разложившийся от жары и времени труп немца. Я пробовал выскочить из окопа, но, едва я поднял голову, тут же раздался выстрел, и пуля ударилась о землю справа от моего уха. Что я только ни делал: и старался не дышать носом, и отгораживал лицо от трупа ладонями. Даже один раз решил выскочить — пусть он меня пристрелит, только бы не терпеть этого ужаса. Но едва я пошевелился, последовал выстрел. Я представил себя убитым и так же ужасно разлагающимся, как этот немец. «Нет! Так я не согласен. Фронтовая истерика. Нельзя себя распускать. Буду терпеть!» И терпел до ночи. А ночью выбрался из воронки и пришел к своим. Но потом несколько дней меня преследовал этот ужасный запах, а при виде пищи меня рвало. 

И сейчас, учуяв его, я потерял сознание…

В хате

Очнулся я в какой-то хате, на кровати за занавеской. Сквозь полубред я слыхал, как ухаживал за хозяйкой (очевидно, сестрой) какой-то мужик.

— Зачем ты этого взяла в дом? — спросил он.

— Пожалела. Хороший мальчик…

Я понял: разговор идет обо мне. И снова забылся.

Утром я оказался в операционной. Я чувствовал, как врачи открыли рану, как пробовали щупом осколок, как говорили между собой:

— Не будем рисковать. Осколок большой. В рану попало все: и шинель, и заячий жилет, и гимнастерка. Требуется серьезная операция.

— Отправим его в Котлубань, — сказал другой голос. — Там эшелон отвезет его в нормальный госпиталь. А мы можем его погубить.

В Котлубани у самой станции размещался не то кинотеатр, не то клуб. Мебель была вынесена. На полу, на соломе, лежали раненные солдаты. А на сцене — офицеры. Ждали санитарного эшелона. Ко мне подполз раненый. Я узнал его — политрук батальона разведчиков. Еле говорит от боли. 

— Не знаешь… Божок жив?..

— Не знаю.

— А я ранен в живот… Это конец…

Я хотел что-то сказать, но не хватило сил.

В «доходиловке»

Потом я оказался в небольшой палате, где, кроме меня, лежали еще шесть раненых. Пять из них не приходили в сознание, а шестой, толстый, немолодой человек, едва я пришел в себя, сообщил мне, что мы лежим в «доходиловке» (в палате для умирающих). Были такие палаты, чтобы не травмировать остальных раненых. Меня нашли возле дверей клуба без сознания (это он узнал из разговоров врачей). Не помню, как я к этому отнесся. Наверное, никак. Я только подумал об Ирине: «Дождалась, девочка… « — и снова забылся.

Мой сосед умирал от сердечной недостаточности. Ему делали проколы и выпускали жидкость, но это не помогало. Впрочем, память и сознание у него, казалось, не пострадали. Он понимал, что скоро умрет, и ему хотелось высказаться. Едва я приходил в себя, он начинал свои монологи. Главная тема монологов — колхозы. Многие предпочитали об этом молчать. Боялись. А ему уже ничего не было страшно. Он говорил то, что думал «Из этой подлой затеи ничего не получится! Сталин — бес. Поверь, он — антихрист. Только люди этого не знают. У него на ноге пальцы срослись — копыта!.. « 

Отец моего собеседника был зажиточным крестьянином. Его раскулачили и вместе с семьей сослали в Сибирь. Люди там мерли как мухи. Первая от голода и обиды умерла мать. Отец, умирая, сказал сыну: — Ты молодой, сильный… Беги! — Поймают… — А поймают — снова беги!

После смерти отца он, мальчишка, бежал. Многие люди помогали ему скрываться, хотя понимали, что он беглый. Особенно ласково отнеслась к нему пожилая Лизовета Кожушная. Она же его и предала. Снова этапом в Сибирь. А он побыл немного, делал вид, что во всем раскаялся. И снова бежал. Теперь он уже не доверял никому. Скрывал свое имя и фамилию. Работал на подсобных работах, кое-как зарабатывал себе на хлеб, И однажды, уже через много лет, решил тайно пробраться в свое село: хотел увидеть любовь своей юности. В свое село он пришел ночью, тайно пробрался в Сарай к соседям. Там он увидел шкафчик, который стоял в их доме. Дверка его была сорвана. Он любовно гладил шкафчик — все, что осталось от его прошлой жизни. Потом, когда село уснуло, он пробрался к дому, где жила Она. Он заглядывал в темные окна, но ничего не увидел. Тогда он, уже немолодой человек, залез на дерево и стал смотреть в окно. В доме было темно. «Если она еще дома, значит, не вышла замуж», — рассуждал он. И вдруг одно окно засветилось, и он увидел ее в ночной рубахе. И грузный, уже немолодой мужчина, рассказывающий мне это, зарыдал… Не столько то, что он мне рассказывал, сколько то, как он рыдал, вспоминая свое загубленное прошлое, сказало мне больше, чем он мог мне рассказать словами. 

В те редкие прояснения моего сознания я много узнал от него. Я вспомнил своего друга Павлушу. Как-то в окружении, когда шансов на жизнь, казалось, совсем не осталось, он сказал: «Я согласен со всем, что сделал Сталин, кроме колхозов». Тогда еще мы многого не знали, и мне это показалось диким… Теперь я усомнился в своей правоте.

За то время, что я лежал в «доходиловке», мои соседи по палате умирали, не приходя в сознание. Последним умер мой сосед-сердечник.

Я все равно не умру!

К нам в палату поступили новые кандидаты на тот свет. По этому поводу была врачебная комиссия. Врачи рассуждали, у кого какие шансы на жизнь, и решили, что ни у кого таких шансов нет.

— Доктор, подойдите ко мне, — попросил я. Доктор-армянин удивился.

— Слышите? Он еще говорит! Он подошел к моей койке.

— Ну что, дорогой? Тяжко?

— Доктор… я все равно не умру! Переведите меня в нормальную палату.

Доктор еще больше удивился. 

Красноармейск

В другой госпиталь нас везли на «студебеккере». При въезде в какое-то село на совершенно пустой дороге на нас налетела другая машина. Наша машина перевернулась на бок. Когда прошел шок от удара, я вылез из открывшейся дверки и дополз до ближайшей хаты. Стал стучать в дверь и звать на помощь. В машине остались раненые. Но хозяйка не открывала. Я достал пистолет и хотел выстрелить, но нажать на курок не хватило сил. Тогда я от обиды заплакал. Мимо проходили солдаты. Увидели на мне кровь.

— Ты что здесь лежишь на снегу?

Я рассказал, что с нами случилось. И сразу все пришло в движение. Кто-то побежал за санями, кто-то за доктором. Дверь мне открыли. Хозяйка долго охала.

— Я же не знала, что такая беда! А там, в машине, больше половины погибло, и шофер тоже насмерть. Ты уж извини меня, старую! Я ведь не знала. Думала, пьяный… А тебе, милай, нельзя так лежать, утром я тебя выставлю на скамеечку. Машины едут мимо, авось заберут.

Так и получилось. Мимо проезжали артиллеристы, подобрали меня и отвезли в Красноармейск.

Госпиталь-2

Так я оказался в госпитале в городе Красноармейске недалеко от Сталинграда. Не знаю, что уж со мной произошло, но я почувствовал себя лучше. Я уже не терял сознание. У меня появился аппетит. Госпиталь представлял из себя зал, в котором вместо коек были сбитые из досок четырехугольники, размером в кровать. Их набивали соломой. «Гробики» — так любовно называли их раненые. Здесь хорошо кормили. Основными продуктами питания были водка и шоколад, иногда — каша. Все мы ждали транспорта, который вывезет нас за Волгу, в настоящий госпиталь. Но прошел день, другой, а транспорт не приходил. 

— У вас такое ранение, что каждый день без операции очень опасен. В ране до сих пор посторонние предметы, — сказала пожилая врач.

— Знаю, — ответил я. — Но что мне делать?

— Вам нужно срочно добраться до Ленинска. Там вам сделают операцию… Вы можете держаться на ногах?

— Могу, но недолго.

— Выходите на улицу и проситесь на попутную машину. Это ваше спасение… С вами выйдет еще один раненый. Ему тоже нужна срочная помощь — у него начинается гангрена.

Нас как могли одели и выпустили на улицу. Мой напарник был на костылях, я — в бинтах и в шинели внакидку. В рукаве только левая рука.

Нас охватил свежий морозец. Мы осмотрелись. По дороге мимо нас мчались машины, но все почему-то от Сталинграда. Шагах в тридцати от нас у колонки стояла очередь женщин с ведрами и бидонами. Вода из колонки лилась тоненькой струйкой. Мой напарник Шурик сказал:

— Спросим у них… — И направился к очереди. 

Он был на костылях, но двигался быстрее меня. Пока я доплелся до середины пути, он уже возвращался ко мне и рукой показывал на какой-то двор.

— В этом дворе стоит грузовик. Сюда приехал врач. Он работает в госпитале в Ленинске.

Мы поплелись во двор. Там действительно стоял грузовик. Спросили у водителя, кто хозяин.

— Военврач. Хирург. Приехал к больной матери.

— Нам нужно в госпиталь в Ленинск. Подвезешь?

— Спросите доктора.

Скоро вышел сам доктор.

— Кто такие? — спросил он нас не очень дружелюбно. — Дезертиры?

Мы показали свои справки. Тон врача изменился.

— О чем разговор! Конечно, возьму! Полезайте в кузов. И, видя мои затруднения, помог мне перелезть через борт.

В Ленинске

Ехали через Сталинград. Город — сплошные руины. Только дороги были расчищены от битого кирпича. Среди руин пылали огромные костры: это сжигали трупы немцев. Их складывали в штабеля, обливали горючим и поджигали. Чтобы избежать эпидемий, надо было избавиться от убитых еще до наступления оттепели. Зрелище не из самых приятных. От огня трупы оттаивали, и казалось, что они шевелятся. Мне и без того было дурно, а от этого кружилась голова и тошнило. К небу от огня поднимались столбы черного дыма, пахло паленым мясом. «Чистилище!» — промелькнуло в моем сознании. 

Я не помню, как мы переправились через Волгу. Должно быть, уснул. В Ленинске нас обработали дустом. Меня положили на нары. Я ждал с минуты на минуту, что за мной придут. Но наступил вечер, а потом ночь, но за мной никто не пришел. А время шло. И неизвестно, что творилось в моей ране. Наконец я решил сам пойти в операционную и устроить небольшой скандал. «Почему мне не оказывают помощь? У меня ранение в легкое!» Я слез с нар и поплелся в операционную. Открыв дверь, я оказался в большом помещении. Через все помещение к операционной, в очередь, стояли высокие носилки-каталки. На них лежали обгоревшие танкисты. От их вида меня охватил ужас: головы без волос и бровей, вместо лиц — сплошные раны, и только глаза еще сохранились и смотрели, полные нечеловеческой муки. А руки… руки, согнутые в локте, они держали на весу, на марле, обтягивающей каркас из проволоки. Вместо пальцев — черные кости… И от того, что они слегка подрагивали, было еще страшнее. Я понял, почему меня не вызывали в операционную. И мне стало стыдно за мой эгоистический порыв. А еще я понял, что мои дела плохи, что очередь до меня дойдет не скоро. Моя рана напоминала о себе болью и запахом. Я боялся, что она загноится..

Не дошел, замерзаю…

Утром нам объявили, что от станции в полдень отойдет санитарный эшелон. Кто в состоянии дойти до станции, может попасть в нормальный тыловой госпиталь. До станции было по военным меркам недалеко. Я подумал: оставаться здесь безумие. Ходил же я на сотни километров. Авось вместе с другими ранеными дойду… 

Нас покормили. Санитарки помогли одеться, и мы пошли. В группе было человек пятнадцать.

Сперва я шел вместе со всеми и удивлялся, что могу. Потом стал понемногу отставать. Потом группа ушла далеко от меня. Я понял, что переоценил свои возможности. Возвращаться было бессмысленно: пройдена большая часть расстояния. Надо идти вперед. А группа уходила все дальше, и наконец я остался на дороге один. Борясь со смертельной усталостью, болью и тошнотой, подступившей к горлу, я через силу делал шаг за шагом. Ветер усиливался. Кровь не грела. Мороз пронизывал меня насквозь. Где-то справа от дороги виднелось село. «Дотащусь до села, — подумал я, — это мое спасение». Но дойти до села не хватило сил. У меня потемнело в глазах, и я упал.

Умираю

«Вот и конец, — подумал я. — Ну что ж… я боролся, пока мог… Утром меня найдут замерзшим… Это даже хорошо — кончатся мои мучения…»

Сквозь дрему мне чудились голоса и девичий смех.

«Сон. Галлюцинация», — подумал я и через силу открыл глаза. Надо мной стояли две девчонки лет по пятнадцать. 

— Вы ранены. Почему вы лежите?

— Шел на станцию… к санитарному эшелону… — вымолвил я, едва шевеля замерзшими губами. — Не дошел… — И снова закрыл глаза.

И опять мне послышался девичий смех. Он удалялся и быстро затих.

«Мираж», — снова подумал я, засыпая.

Ангелы спасения

— Проснитесь! Проснитесь! — услышал я сквозь сон. Открывать глаза не хотелось..

— Да проснитесь же! — настаивал девичий голос.

Я открыл глаза и увидел сперва детские саночки, а потом одеяло в руках одного из подростков. Вдвоем они подняли меня и уложили на саночки, покрыли одеялом и бегом, как две молодые лошадки, повезли меня к станции. Прибежали и почти на ходу втиснули меня в открытую дверь «телячьего» (товарного) вагона.

В товарном вагоне

Поезд набирал скорость. В вагоне горела буржуйка. Скоро стало тепло, и я уснул, лежа на полу, у печки… Спал я, должно быть, долго, пока не разбудили покушать.

— Откуда у тебя эта пластмасса? — спросил меня мужской голос.

— Какая пластмасса? 

— Вот эта. — Раненый офицер держал в руках мой планшет.

— Из сталинградского универмага.

— Мои девчонки нарезали из нее подворотнички.

— Какие девчонки?

— Телефонистки из штаба армии…

— А! Знаю… Я выводил их из окружения.

— Тебя зовут Григорий?

— Да.

— Девчонки о тебе только и говорят. Ты для них настоящий герой!

Мне было приятно услышать о девушках и о том, что они вспоминают меня. Раненые заинтересовались нашим разговором и стали расспрашивать меня о подробностях. Я отвечал.

Солдаты любили говорить и слушать о женщинах, особенно раненые. Оторванные от семей и любимых, они скучали по женскому обществу. У многих в нагрудных карманах гимнастерок бережно хранились фотографии невест и жен (я тоже хранил фотографию Ирины); пожилые хранили фотографии жен и детей. В те далекие времена мы часто говорили о любви. Слов «заниматься любовью» мы и слыхом не слыхали. А какие песни мы пели во время этой кровавой войны! Все они были полны чистой грустью по любимым! Конечно, бывали среди нас и пошляки, но пошлость и цинизм в то время не были в моде.

— Хочешь лечь на мое место? — предложил командир телефонисток.

Это был жест уважения. Я оценил его, но отказался.

— Нет. Спасибо. 

Мне было тепло лежать на животе у печки. Так рана меньше болела. Не хотелось менять положение.

Ночью какой-то солдат слезал по нужде с нар и в темноте наступил мне на спину. Я взвыл от боли. Солдаты переполошились. На ближайшем полустанке кто-то сбегал в соседний вагон и привел санитарку. Она посмотрела и отказалась даже поправить мне перевязку.

— Здесь опасно: легкое. А здесь солома, уголь… Скоро будет Воронеж, там из фирменных вагонов будут снимать умерших. Вам с вашим ранением нужно пересесть в фирменный вагон.

В Воронеже ребята помогли мне спуститься с теплушки, и я поплелся в голову эшелона. Я видел, как из фирменного вагона выносили носилки с мертвыми. Я как мог прибавил шаг, но все равно плелся как черепаха — сил не хватило, да и рана болела. Благо, в Воронеже эшелон стоял долго. Дойдя, наконец, до ближайшего фирменного вагона, я через силу поднялся по ступенькам, зашел внутрь вагона. Все полки были заняты. Но одна полка была пустая. Простыни и одеяло были измазаны кровью. Я, как был в шинели, упал в нее и старался перевести дух: переход и подъем по ступенькам дались мне нелегко. Скоро я уснул.

— Это что за самоуправство?! Почему здесь этот в шинели? Кто разрешил! — разорялся замполит эшелона.

Я открыл глаза.

— Немедленно убирайтесь отсюда!!!

Я молча смотрел на него. И решил про себя, что ни за что не уйду.

— Подожди, не суетись! — прервал пыл замполита начмед эшелона. И, обратившись ко мне спокойно, спросил: — У вас есть справка о ранении? 

— Она в кармане шинели. Возьмите… пожалуйста.

— Но должен же быть порядок! — настаивал замполит.

— У лейтенанта осколок в легких! — повысил голос начмед. — Немедленно раздеть раненого, заменить постельное и нательное белье! А потом — на перевязку!

Начальство ушло и мной занялись сестры. Потом была перевязка. А главное, мне сделали укол, и боль отступила. Мне стало так хорошо, как никогда. Я даже забыл на время о ране.

А эшелон колесил по России мимо разрушенных городов и разоренных сел. Постепенно пейзаж начинал меняться — стали попадаться целые города и села. Эшелон вез нас на восток. Раненые говорили, что мы приближаемся к Челябинску и составляются списки, кого оставить в челябинских госпиталях.

Борюсь за Челябинск

«К Челябинску! А мама недалеко от Челябинска, в городе Кургане, — волнуясь, подумал я. — Надо, чтобы меня сняли с эшелона в Челябинске» (путь эшелона лежал в стороне от Кургана).

Сестра помогла мне одеться и повела через площадки между вагонами к начальству. Начмед оказался на операции, пришлось обращаться к замполиту.

— Мы развозим раненых не по родственникам, а по госпиталям, — ответил мне замполит, выслушав мою просьбу, и раздраженно прибавил: — Идите на свое место! Но я не уходил. 

Замполит был занят важной проблемой: нужно было проводить политинформацию, а у него не работал приемник. Он не знал последних сводок.

— Хотите, я починю вам приемник?

— А вы можете?

— Могу, если вы снимете меня с эшелона в Челябинске.

— Вы упрямый.

— И вы упрямый. Внесите меня в список на Челябинск — и приемник заработает.

— Что с вами поделаешь! — развел руками замполит и внес мою фамилию в заветный список.

Я принялся за приемник. Правая рука у меня работала, но был частично поврежден какой-то нерв левой, и, когда я прикасался к чему-нибудь пальцами, боль была неописуемая. Медики говорили, что это гиперостезия. Несмотря на адскую боль, я починил приемник. Меня с группой раненых сняли с эшелона, посадили в автобус и привезли в госпиталь.

Челябинский госпиталь

Разместили нас временно в вестибюле и потребовали, чтобы мы сняли свои прически. Офицеры не согласились. «Хорошо, — сказало начальство, — будете лежать здесь, пока не пострижетесь. В нормальные палаты перевести вас мы не имеем права». Раненые решили настоять на своем. Но я не мог себе позволить откладывать операцию и дал разрешение постричь себя. Меня назвали штрейкбрехером. К счастью, за мной не закрепилась эта кличка: через день и они сдались. А мне не откладывая сделали операцию. Несколько дней меня держали в палате реанимации — я плохо помню это время. Была высокая температура, но со временем я отошел, и меня перевели в общую палату. Я почувствовал себя не только воскресшим, но и попавшим в рай. До Челябинска вражеские самолеты в то время не долетали. В городе не было ни затемнения, ни бумажных крестов на окнах, по вечерам сияли вовсю электрические лампы. Врачи и сестры были внимательны и любезны. Мне дали бумагу, и я написал письмо маме. Ждал ее приезда. 

Скоро дышать стало легче, и я наслаждался свежим воздухом. В палате было несколько выздоравливающих, которых отпускали в город. Они возвращались, полные впечатлений, и рассказывали о своих похождениях. Тогда я заметил, что рассказы одних о своей близости с женщинами были мне симпатичны, а рассказы других почему-то вызывали во мне неприязнь. Тогда я не задумывался, почему это происходит. Теперь знаю: потому, что в первых мне слышалось уважение, а и порой восхищение женщиной, а во вторых — цинизм и хвастовство своими победами.

В нашей палате лежал один плюгавенький мужичок лет сорока. Он не был ранен. У него была какая-то болезнь костей, которая мешала ему двигаться. Однажды он пригласил меня сесть у его кровати, достал пачку фотографий и стал показывать. На фотографиях были снимки красивых женщин, по тем временам со вкусом одетых и совершенно не пошлых. Плюгавенький снабжал каждую фотографию обидным комментарием и хвастал, что жил с каждой из этих женщин Мне было противно слушать его похвальбу. Я не досмотрел пачку до конца, вскочил на ноги и закричал:

— Врешь, скотина! Ни одна из этих женщин не была с тобой близка! Ты клевещешь на них. Посмотри на себя в зеркало! Ты не мужчина — ты плюгавый карлик, и к тому же хамло!

Мой неожиданный гнев испугал его. Он выронил фотографии, которые рассыпались по паркету, а сам укрылся под одеяло с головой.

С тех пор я относился к нему крайне враждебно. Несколько раз он пробовал оправдаться.

— Есть люди, с которыми нельзя быть откровенным. Они не знают, что представляют собой женщины. А женщины коварны и завистливы. Вот наша сестричка, Раечка, вроде сама скромность, а какими жадными глазами смотрит на мужчин! Ей тоже хочется…

— Заткнись, гад! Будешь вякать — убью! — пригрозил я. Он опять прикрылся одеялом с головой, а я подошел к его кровати, левой рукой приподнял одну ножку его кровати и уронил ее. Она стукнула о пол. Мужичок вскочил с кровати, выбежал в коридор и… столкнулся с доктором.

— Оказывается, я была права — вы симулянт!.. Вы не только можете двигаться, но бегаете.

В тот же день он был выписан из госпиталя. Была весна. Окна в палате были открыты, и мы слышали, как он, уходя, повернулся к нашим окнам и закричал:

— Вы все фашисты!

Статья

Этот период был для меня плодотворным. Я поправлялся и как будто наполнялся свежими духовными силами. Когда я стал способен читать, милая девушка библиотекарь стала приносить мне книги. Тогда я впервые прочитал «Войну и мир» Толстого, смакуя эпизоды и находя в них много общего с той войной, которую знал. Помню, когда дочитал роман до конца, то почувствовал себя осиротевшим, потерявшим дорогих мне героев, которых любил, о которых привык думать. Они остались со мной, в моей душе, в моей памяти, но не хватало ежедневного общения с ними. Под влиянием этой книги стал думать о войне, в которой участвовал. 

А милая библиотекарша принесла мне повести Лавренева. На меня большое впечатление произвела повесть «Сорок первый». Она показалась мне созвучной моим мыслям о гражданской войне. Я понял, что воевали между собой не изверги и святые, а убежденные люди, и каждый защищал свои идеалы. Это была трагедия нации, раздираемой на куски. О фильме я тогда не думал. Но от этой книги получил новое, свое собственное представление о гражданской войне, как и об Отечественной.

Во время гражданской войны страны Запада предприняли интервенцию против молодой Советской страны. Англичане высадились на севере, в Мурманске, французы — в Одессе, японцы — на Дальнем Востоке. Каждый надеялся отхватить для себя лакомый кусочек от агонизирующей России. Но интервенция провалилась. Пришлось убираться из России.

Почему?

Радиостанция «Свобода», взявшая на себя миссию обучать нас отечественной истории, объясняет это «отсутствием у интервентов единого плана». Наши новые историки вторят им — боятся отстать от «прогресса». Фактически же интервенция не удалась по другой причине. Запад испугался «большевистской заразы», которой подвергались его солдаты и матросы. Надо было срочно уходить, чтобы не занести в свои страны «бациллу революции». Запад был уверен, что большевистская Россия скоро падет под бременем собственных раздоров, голода, тифа и отсутствия нормальной экономики. Но Россия не пала. Пережив кровь, голод, разруху, она оправилась, стала крепнуть и обретать мускулы. 

Западные политики не в состоянии были понять процессы, происходящие в России. Живущие в атмосфере господства частной собственности, они не могли поверить, что можно голодать и, надрываясь из последних сил, строить какое-то непонятное и враждебное им государство. Успехи советской России вызывали у них мистический страх. Россия мешала им своим существованием. Вот если бы нашлась страна, согласившаяся на войну с Россией… Но такой страны не находилось.

В 1933 году к власти в Германии пришел Адольф Гитлер.

Проигравшая первую мировую войну Германия лежала в развалинах. Огромная контрибуция, наложенная на каждого немца странами-победительницами, безработица, голод, оскорбленное национальное самолюбие…

Адольф Гитлер обещал немцам отомстить англичанам и французам за несправедливый Версальский мирный договор. «Германия проиграла войну», — говорил он, — но виноваты в этом не немцы, а евреи. Они кричали о гуманизме. А какой может быть гуманизм на войне? Там или ты убьешь, или тебя убьют». Простая логика фюрера нравилась немцам. Это льстило их национальному самолюбию. Приятно в своих собственных бедах обвинить кого-то другого. Все беды Германии Гитлер объяснял недостатком «жизненного пространства» Другие страны имеют колонии, а Германия не имеет. Задача немцев, говорил он, установить новый порядок в Европе. Не англичане и не французы должны главенствовать в ней, а немцы — высшая раса, сверхчеловеки, лучшие организаторы в мире. На востоке от границ Германии лежат богатые плодородные земли. Они заселены славянами — низшей расой. Эти земли будут принадлежать Германии, а славяне будут превращены в покорных рабов. 

Для буржуазного Запада Гитлер был подарком судьбы. Вот кого они столкнут с Советским Союзом! И они стали подкармливать Германию, финансировать ее вооруженные силы.

Работая над фильмом «Память», я просмотрел архив Геббельса. Я видел первые марши гитлеровских молодчиков. На них была дешевая форма, и выглядели они весьма жалко. Но скоро все изменилось, появилась новая добротная форма, заработали военные заводы, появилось современное вооружение. Запад давал Германии щедрые инвестиции, готовил ее к войне.

Советский Союз все больше беспокоил политиков Запада. Теперь они понимали, что с нашей страной нельзя шутить. Вот если бы нашлась страна, готовая пойти на войну с ненавистным им СССР!

Английская военная доктрина гласит: не следует ввязываться в бой с сильным противником — надо столкнуть между собой своих врагов и делать все, чтобы война между ними длилась как можно дольше. Пусть противники убивают друг друга, пусть измотаются вконец, и тогда Англия, сохранив свои силы, будет диктовать условия мира. 

Слов нет, стратегия умная и в истории Англии сыгравшая немалую роль. Вот разве с точки зрения гуманизма и справедливости она может показаться не совсем…

У союзников были все основания ненавидеть и опасаться Советского Союза, уже при своем рождении заявившего о себе как о могильщике капитализма. Естественно, Запад не любил своего могильщика. Была надежда, что, столкнув его с другим своим неприятелем — немецким фашизмом, можно будет добиться развала Советского Союза. Не получилось. Советский Союз вышел из войны еще более сильным и опасным для Запада, чем был до войны.

Прибалтика и Молдавия, Польша, Чехословакия, Румыния, Венгрия, Болгария, Югославия, Китай с миллиардным населением, Корея, Вьетнам, Куба стали социалистическими. Начался бум изучения русского языка во всем мире. Мода на все русское в одежде.

В 1957 году я был со своим фильмом на фестивале во Франции, в Каннах. Меня поразило, что многие западные участники фестиваля были в русских косоворотках и веревочных поясах с кистями («а-ля рюсс»). На нашем приеме гости с таким рвением набросились на икру и русскую водку, что опрокинули буфет. На нас одни смотрели с одобрительным любопытством, другие — с опаской, но равнодушных взглядов не было. Наши актеры были в центре внимания. Никогда еще авторитет нашей страны не был так высок, как в эти годы. Во Франции и Италии были крупнейшие в мире влиятельные компартии. Запад должен был защищаться от победоносного шествия социализма. Надо было остановить его распространение. Для капиталистического Запада это был вопрос жизни и смерти. 

В конце войны американцы применили атомную бомбу против японских городов Хиросимы и Нагасаки. Эти города не имели военного, а тем более стратегического значения. Их уничтожили, для того чтобы продемонстрировать миру свое адское оружие (напугать, главным образом, нас).

США были монополистами атомной бомбы. Началась эпоха атомного шантажа. Но через полтора года атомная бомба появилась и у нас. Для страны, только что перенесшей войну на своей территории, нагрузка на экономику огромная! Ведь США воевали в Европе и на Тихом океане, Англия пострадала главным образом от бомбежек. Наша же страна воевала на собственной территории, борясь с превосходящими силами противника. Наша армия отступала до самой Волги, а от Волги наступала до Берлина. Естественно, наши потери и разрушения были несравнимо большими по сравнению с потерями и разрушениями союзников, и нагрузка на слабую экономику соответственно была больше.

Тогда Соединенные Штаты стали окружать нас по периметру наших границ военными аэродромами. Расчет был прост: чтобы доставить атомную бомбу до Москвы или Урала, авиации того времени понадобилось бы десятки минут, а чтобы нанести ответный удар через океан, нам понадобились бы многие часы. Некоторое время США чувствовали себя хозяевами положения. Но наши ученые в ответ на это создали межконтинентальную баллистическую ракету, способную нести атомную боеголовку. В США это вызвало невероятную панику. Они разрабатывали доктрину «превентивного удара». Считалось, что только превентивный удар способен обеспечить победу в атомной войне, (разрушается и дезорганизуется связь и управление противника, возникнет паника, и страна погибнет, а ответный удар будет невозможен, в крайнем случае малоэффективен). Военный министр США Форестол с криком «русские!» выбросился из окна небоскреба. Представляете, что он готовил для нас, если так испугался нашего атомного оружия?! 

Я вспомнил об этом не для того, чтобы муссировать антиамериканские или антизападные настроения, а только для того, чтобы напомнить, какая немыслимая нагрузка легла на советский народ и его ослабленную войной экономику: все средства уходили на гонку вооружений. Неудивительно, что полки наших магазинов оказались пусты. Гонка вооружений была трудна и для стран Запада, для нас же она была непосильна. Запад рассчитывал, что в этой гонке толстый похудеет, а тонкий околеет.

А тут еще Запад устами Черчилля объявил нам холодную войну (речь Черчилля в Фултоне, США).

Холодную войну многие представляют себе чем-то вроде перебранки на коммунальной кухне. Но холодная война была далеко не перебранкой. Сотни научных учреждений США работали на стратегию и тактику холодной войны — одной из самых тяжелых и разрушительных войн в истории человечества. 

Холодная война подобна атомной радиации. У нее нет ни запаха, ни вкуса, ни цвета. Она идет незаметно для противника, особенно для не подготовленного к ней. В ней не гремят пушки, не рушатся здания, не падают, обливаясь кровью, солдаты. Она действует незаметно, но так же страшно разрушает общество, как радиация разрушает организм человека.

Холодная война — новое коварное разрушительное оружие, величайшее изобретение XX века.

Одно острие холодной войны было направлено на духовные ценности нашего народа. Именно они, духовные ценности, дали нам силу выстоять и победить в Великой Отечественной войне.

Между тем приехала мама. Письма в то время то ли из-за цензуры, то ли по другим причинам ходили медленно. Но, как только мама получила письмо, она немедленно приехала в Челябинск и появилась в госпитале. Нужно ли говорить о той радости, которую мы испытали при встрече? Я не помню, о чем и как мы говорили. Помню только ощущение счастья от разговоров с ней. Конечно, она беспокоилась о моем ранении. Я в свою очередь старался всячески успокоить ее. Храбрился, демонстрировал здоровье.

Мама рассказала мне, что в Челябинске, в школе штурманов дальней бомбардировочной авиации, учится мой школьный друг Карл Бондарев. (Как я уже говорил, во времена борьбы с космополитизмом, в 1958 году, Карл из принципа поменял фамилию матери на отцовскую и стал Карлом Кантором — в то время это был поступок. Кстати, именно в Челябинске я впервые задумался о поступке.)  

Где-то у Пушкина я прочитал фразу «стих — это поступок». Я понял, что для Пушкина поступок был очень важным, что он старался поступать так, чтобы не перед другими, а прежде всего перед самим собой не стыдиться своих поступков. Я тоже захотел поступать так.

Однажды мама пришла ко мне не одна. Она случайно встретила на улице моего соученика по мелитопольской школе. Он захотел навестить меня.

— Как ты оказался в Челябинске? — спросил я.

— Я здесь со своим институтом.

— А разве сейчас институты работают? — удивился я.

— Почти все. После войны стране понадобится много специалистов. Надо смотреть вперед! — важно произнес он очевидно заученную фразу.

— Ты преподаешь?

— Нет. Я в руководстве — заместитель директора по снабжению. — Это он произнес с величайшей важностью и, чтобы подтвердить свое значение в жизни, предложил мне: — Слушай! Хочешь, сделаем тебя военруком института? Хватит тебе подставлять свой лоб под пули…

Меня это предложение обидело. Я воспринял его как предложение дезертировать. Это был бы поступок, которого я стыдился бы.

— Мама, попроси этого господина покинуть нашу палату!

Он удивился, но встал и уходя сказал:

— Я для его же пользы! Мама гордо ответила:

— Обойдемся как-нибудь без тебя!

Он ушел, так ничего и не поняв, и, очевидно, посчитал меня психом. 

После его ухода мы говорили с мамой о том, что это хорошо — война, а институты работают. Значит, победим.

— Обязательно победим, — сказала мама.

Она вывезла в Курган из Украины элитную пшеницу и гордилась тем, что, несмотря на страшный голод, никто не воспользовался даже одним элитным зернышком. Я верил ей и тоже гордился мамой.

Ее поступок не был исключением. Это было время массового героизма на фронте и в тылу.

В качестве санитарок в госпитале дежурили заводские девчонки. После 11-часовой рабочей смены они приходили сюда, чтобы чем-нибудь помочь тяжело раненным. Часто они сидели у постели тяжело раненного всю ночь, а потом бежали на завод, на работу. Это была естественная потребность девушки потратить невостребованное богатство души на другого, часто незнакомого, но симпатичного ей юношу. Меня, уже выздоравливающего, назначили читать тяжело раненным статьи из газет. В палатах для тяжелых стоял дурной запах, но теперь у меня были силы его победить. В этих палатах я часто мог наблюдать: девушка сидит у постели умирающего, держит его за руку и всей душой болеет за него. Я верил, что в этом случае он не умрет — и до сих пор верю.

Мама получила какое-то письмо и заторопилась в Курган. Там ее ждали неотложные дела.

— Извини, сынок. Тебе я ничем не могу помочь, а там во мне очень нуждаются.

Я это понимал.

Меня стали выпускать в город. Первым делом я направился к своему другу Карлу в его училище и провел с ним несколько часов. Он еще со школы был влюблен в нашу соученицу Таню Колобашкину, милую, красивую блондиночку, и здесь, в Челябинске, все его мысли были о ней. Его тяготило то, что его, талантливого штурмана, оставили преподавателем в училище, в то время как он стремился на фронт. С Карлом меня до сих пор связывает долгая, ничем не омраченная шестидесятилетняя дружба. Умный, талантливый, честный, он оказывал на меня сильное влияние. Многими своими достижениями я обязан ему. А письмо, которое я послал в «Комсомольскую правду», было напечатано. В день пятидесятилетнего юбилея газеты его снова перепечатали. 

Наконец я прошел комиссию и получил справку о том, что ограниченно годен к воинской службе. С этой справкой меня направили в Свердловскую область офицером в маршевую роту.

Маршевая рота

Прибыв на место, я, естественно, ознакомился с обстановкой. Она мне не понравилась. Страшась отправки на фронт, офицеры, как я мог наблюдать, зверствовали над подчиненными и раболепствовали перед начальством. Служить здесь я считал для себя зазорным и, воспользовавшись приказом Сталина о возвращении десантников после лечения в десантные войска, добился отправки в Москву. Никто не видел этого приказа. Вполне возможно, что его вообще не существовало, но я в него верил и заставлял верить других. Начальство маршевых рот почувствовало, что я не их человек, что фронт меня не пугает, и не стало меня задерживать. Я получил направление в Московский военный округ. 

Приехав в Москву, я прежде всего отправился к родителям Карла и рассказал о встрече с ним. Отец Карла попросил меня познакомить его с Таней. Девушка ему понравилась, и он одобрил выбор Карла.

Штаб Московского военного округа помещался в здании почтамта на Кировской. Ознакомившись с моей справкой об ограниченной годности, подполковник сказал:

— Посылаем вас в прожекторный батальон, — И спросил: — Довольны?

— Нет, — ответил я не задумываясь. — Я офицер воздушно-десантных войск. Направляйте меня, согласно приказу Верховного Главнокомандующего, в распоряжение штаба воздушно-десантных войск.

— А есть такой приказ?

— Есть!

— Вы его видели?

— Читал, — соврал я и, подойдя к телефону, спросил: — Разрешите, товарищ подполковник?

— Не разрешаю! — сказал строго подполковник. — Куда вы намерены звонить?

— В штаб своих войск.

— Вы ограниченно годны… И прибыли в наше распоряжение… Будете служить в прожекторном батальоне.

Мне очень не хотелось попасть в прожекторный батальон. Служить в тылу во время войны казалось мне недостойным. Шляясь по помещению штаба, я все-таки нашел телефон и позвонил полковнику Иваненко. Он знал меня еще по 33-й дивизии. Теперь его повысили и перевели в главный штаб. Я рассказал ему о ситуации (об ограниченной годности я, естественно, умолчал). 

— Хорошо, что позвонил! — похвалил меня он. — Высылаю за тобой капитана.

От штаба воздушно-десантных войск до штаба Московского военного округа пять минут ходьбы. Скоро пришел капитан и с боем отвоевал меня.

Расспросив о моем здоровье и получив ответ «здоров и прекрасно себя чувствую», Иваненко решил:

— Пошлем тебя во вторую бригаду командиром взвода.

— Почему же командиром взвода? — возразил я. — Я на фронте командовал радиоротой, в тяжелейших условиях. Меня ценили… А вы посылаете меня командиром взвода. Чем я перед вами провинился?

— Молод ты, Чухрай. Не имеешь военного образования. Военный Совет тебя не утвердит.

— Я свое образование получил на фронте. Оно покрепче офицерской школы! — доказывал я.

Для меня это был не только вопрос престижа, но и желание иметь над собой меньше начальства. В армии это очень важно.

— Хорошо, — согласился Иваненко, — приходи завтра к девяти часам. Продолжим этот разговор.

Как обычно, я остановился в доме у Карла, куда добирался на трамвае.

На трамвайной остановке у дома Карла я встретил профессора Кисловского — отца другого своего школьного друга. Он поздоровался со мной, приставив по-военному руку к козырьку кепи.

— Между прочим, — сказал он, — я был в московском ополчении.

— В московском ополчении? — переспросил я.

Я всегда уважал его, но теперь стал уважать еще больше. Я знал о его дворянском происхождении и ироническом отношении к советской власти. И то, что в трудное для страны время он пошел защищать Москву, было мне и дорого и приятно.

— А вам было не трудно? — спросил я, имея в виду его возраст.

— Нет! Представьте, вовсе нет! Я хорошо стреляю, и мне нравится военная дисциплина. Для русского человека вполне естественно защищать Москву… Трудно мне было только… — Он замялся, а затем признался: — На политинформации! — И рассмеялся раскатистым добрым смехом.

В доме у Карла меня принимали как родного. Я никогда не чувствовал у них неудобства. Отец Карла расспрашивал меня о фронте.

На следующий день в назначенное время я был у Иваненко.

— Поедешь в пятую бригаду проверяющим.

— Я не чиновник, а боевой офицер.

— Поедешь! Это приказ! Напишешь отчет и пришлешь его мне. А мы подумаем о твоей должности.

Делать было нечего. Я выехал в расположение 5-й бригады.

Командир роты связи бригады, которого я проверял, оказался хорошим парнем, но алкоголиком. Он сразу признался, что пропил три парашюта и несколько пар кирзовых сапог.

— Ты понимаешь, что тебя будут строго судить?

— Понимаю. 

— Я постараюсь сделать все, что могу, чтобы облегчить твою участь.

— Не надо ничего — я конченый человек! — возразил он.

И все-таки я написал отчет, в котором просил Иваненко отнестись к командиру роты с сочувствием и не губить парня. Ответ пришел не скоро. Иваненко приказывал:

1) отстранить командира роты от занимаемой должности;

2) направить его в госпиталь для принудительного лечения;

3) роту связи принять мне.

Ритуал

Была выстроена вся рота. Прежний командир роты скомандовал «смирно!» и объявил, что по приказу командования он отстраняется от своей должности и отбывает на лечение. Затем я скомандовал «вольно!» и не по нами задуманным правилам спросил у роты, есть ли какие жалобы на прежнего командира. Рота молчала. Затем один из бойцов сделал два шага из строя и сказал грустно:

— Душа-командир… Такого у нас больше не будет…

Я понял, что в этой роте мне придется нелегко. Пока шел этот ритуал, я заметил в строю несколько девушек и своего товарища по московской школе, Марка Степанова. Я распустил строй, обменялся несколькими словами с Марком и вместе с командирами взводов удалился в землянку. Там пошла речь о переменах, которые надо бы произвести в роте. Прежде всего, по мнению командиров взводов, надо было избавиться от девчат. 

— С ними трудно работать, — жаловался старшина Манзелевский.— Посылаешь в наряд парня — идет. Посылаешь девчонку — «не могу, я сегодня больна…» Машка Булынина четырех часовых обманула — ползала по-пластунски к своему кавалеру. Мы ее на комсомольском собрании разбирали, а ей это все до лампочки! Вот принесет нам в подоле — отвечать командиру роты: почему не воспитал…

— А меня не обманешь! — похвастал лейтенант Переломов.— У меня все записано: когда у какой бывают…

Не столько этот список, сколько самодовольная ухмылочка Переломова меня разозлила. «Это ведь дело очень интимное, а он хвалится своим списком! — подумал я и сказал старшине Манзелевскому:

— Пойдемте к девушкам!

Девчонки. Землянка

У двери в землянку девушек я почувствовал неуверенность. Что я им скажу? Как они на меня посмотрят? Да и дело непростое, деликатное. Но отступать было поздно. Я решительно открыл дверь в землянку, и первое, что меня поразило, — в землянке было светло. Я этого не ожидал. Однако быстро понял причину: девчонки оббили землянку парашютным шелком. Сами девчонки были без гимнастерок, в бюстгальтерах.

— Как вы одеты? Почему не по форме?

— Жарко, товарищ командир! 

— Вы на службе. Это армия, а не детский сад! Вокруг большое количество юношей, молодых мужчин, а вы трясете своими телесами… Мы сейчас выйдем. Одеться по форме и позвать нас! В таком виде я с вами разговаривать не буду.

Мы вышли из землянки. Я был доволен, что так начал разговор, — это устанавливало между нами нормальную дистанцию. Все-таки я не мальчишка, а командир. Впрочем, девчонки были моего возраста. Некоторые были и старше меня. Когда одна из них, открыв дверь, позвала нас, я уже чувствовал себя более уверенно.

— Садитесь, — сказал я серьезно, — поговорим. Девчонки смотрели на меня с нескрываемой иронией.

Но когда я сказал, что речь идет о их пребывании в роте и многие советуют мне избавиться от них, лица сразу стали серьезными.

— Мне говорили, что вы матюгаетесь, курите… Посмотрите на себя, на кого вы похожи! Вы ведь девчонки!

Заговорили все разом. Стали жаловаться, оправдываться.

— Прекратите базар! Если вы хотите, чтобы я что-нибудь понял, говорите по одиночке.

— Мы пошли в армию, чтобы воевать, а на нас здесь смотрят, как на барышень или девок! Мы не девки! У всех у нас высшее или неполное высшее образование. А к нам пристают с сомнительными предложениями. Отвязаться невозможно. Пока не пошлешь подальше — не отвяжется. Видели вы начальника оперативного отдела? У него вся голова в бинтах. Вы думаете, он в бою пострадал? Дуня дежурила по штабу, а он стал приставать… Дуня схватила графин и дала ему по голове. Графин разбился, и он сразу пришел в себя. Вы думаете, нам легко? Девчонкам нужна вата, а ваты нет. Мы дергаем ее из матрацев, а это опасно в смысле гигиены. А посмотрите, какие у нас сапоги! Они на три-четыре номера больше, чем нужно. О каком виде можно здесь говорить! 

Мне стало жалко девчонок, и я решил оставить их в роте.

— Я постараюсь решить ваши проблемы. Разбирать ваше поведение на комсомольских собраниях я не буду. И не потому, что добренький. Скоро мы все пойдем в тыл врага. И, может быть, не все из нас останутся живы. Я не хочу, чтобы вы ушли из жизни, не узнав того, что должны знать по природе. Встречайтесь со своими парнями. Но если будет замечен разврат — немедленно уберу из роты.

Утром я повел роту на стрельбище. Показал им, в каком виде их оружие, и, когда все отстрелялись, сказал:

— Вам кажется, что я к вам придираюсь. Нет! Я хочу, чтобы в бою вы остались живы. А вы — самоубийцы. Вы не ухаживаете за оружием и не умеете стрелять.

Потом я повел своих солдат на полосу препятствий. Преодолевать полосу препятствий я был мастак. Прошелся по ней и увидел, что произвел хорошее впечатление. А уж когда показал приемы рукопашного боя, рота без оговорок признала меня. Марк Степанов с восторгом говорил:

— Ну, теперь все ребята — ваши! Я сам, признаться, не думал, что вы так хорошо подготовлены. А вы в военном деле — настоящий артист!

Пришло пополнение, и я первым делом отобрал из прибывших нескольких солдат, знающих портняжное и сапожное дело. Поручил им заняться одеждой и обувью девчат. После гор трупов, которые я видел, и после девчонок, убитых в станице Савенской, во мне произошли какие-то перемены. Я не могу сформулировать их, но я стал больше ценить жизнь и женщин. Несмотря на свою молодость, к девчонкам из своей роты я испытывал отцовские чувства — относился к ним без сантиментов, но по-доброму. Думая о своих бойцах, я всегда помнил, что отвечаю за их жизни перед матерями. 

Сегодня, когда речь заходит о девушках, первое, что приходит на ум, — это модное слово «секс». На нашей войне было не так. Мне приходилось видеть, что творится с командирами, превратившими своих подчиненных девчонок в сожительниц. Это всегда приводило к тяжелым и даже трагическим результатам. Я позволить себе такого не мог. И могу положа руку на сердце сказать, не лукавя, что между мной и девчонками были другие, чистые отношения. Я им рассказывал о Ирине, показывал ее фотографию, которую носил в нагрудном кармане гимнастерки, и это меня в какой-то мере спасало от соблазнов. Кроме того, я считал, что отношения между командиром и подчиненным — отношения зависимые. Командир волен посылать подчиненного в бой, часто на смерть. При такой зависимости я считал физическую близость командира и подчиненной явлением аморальным. Потом, когда стал кинорежиссером, я продолжал считать такие отношения режиссера и актрисы ненормальными. «Я тебя снимаю, а ты со мной спишь!» — это не любовь, а производственный концерн. Конечно, бывали исключения.

Григорий Васильевич Александров был по-юношески влюблен в Любовь Орлову, женщину и актрису, достойную большой любви. Такие же отношения мне доводилось видеть между Панфиловым и Чуриковой. Сам же я очень рад, что не женился на актрисе. Я не хотел бы предстать перед читателем этаким чистюлей, которого не волнует женская красота. Это была бы ложь. Я, как все нормальные мужчины, влюблялся. Я тоже знаю это счастье и эту боль. Я влюблялся, терял голову и делал глупости, но при этом старался не допускать в своих отношениях с женщинами ситуаций профессиональной зависимости, ибо считал такие взаимоотношения аморальными. Были соблазны, и немалые. Но я сумел сохранить семью и не предать свою первую любовь. 

Когда я учился во ВГИКе, самую скучную дисциплину — марксистско-ленинскую эстетику — нам читал профессор Сарабьянов. На его лекции обычно сбегался весь институт. Был он человеком в высшей степени интересным, и часто его лекции выходили за формальные рамки. Однажды речь зашла о любви.

— Когда я был молодым, — говорил Сарабьянов (ему тогда было далеко за семьдесят), — ко мне приходили мои друзья. Это были такие ребята, такие красавцы, такие умницы, что если моя жена в никого из них не влюбилась, значит, она дура! Дура! Дура! Но одно дело влюбленность, а другое дело предательство. Предательство всегда отвратительно!

Я думал и чувствовал точно так же. Стать предателем было для меня невозможно. Одно дело влюбленность, другое — предательство. Самые трудные, самые бедные наши годы со мной была Ирина. Она брала на себя все трудности быта, освобождая меня как художника от всего, что могло бы мне помешать. У нас не было жилья, мы скитались по углам, нас гоняла милиция, зимой с маленьким ребенком мы ночевали на вокзалах, и нет таких трудностей, которые она не пережила бы. Справедливости ради хочу сказать: так жертвенно и самозабвенно вели себя многие жены художников (жена Марка Донского — Ирина Борисовна, жена Александра Довженко — Юлия Ипполитовна, жена Сергея Герасимова, жена Сергея Урусевского — Бела Мироновна и другие). Их жертвы были не напрасны. Многие шедевры, которые подарили миру их эгоистические мужья, созданы благодаря их женам, которые терпели их увлечения. Но как бы ни велики были эти увлечения, как бы ни велики были соблазны, любовь к женам оставалась любовью. И эта двойственность была мучительна не только для жен, но и для их неверных мужей. 

Днепр

Прошло немного времени, и я получил предписание явиться в город Нахабино под Москвой. По какому поводу, я не знал. В Нахабине находилась училище, готовящее офицеров для наших войск, и все массовые мероприятия, касающиеся ВДВ, проходили там.

Прибыв в Нахабино, я застал странную обстановку: Вызванные, как и я (главным образом музыканты), находились в состоянии возбуждения и униженно заискивали перед старшиной, от которого, как я понял, многое зависело. Я постарался выяснить, что происходит. Оказалось, что организуется ансамбль красноармейской песни и пляски воздушно-десантных войск.

Я обратился к старшине. 

— Меня вызвали, очевидно, по ошибке. Я не желаю участвовать в этом ансамбле.

Не помню, что он мне ответил, но отлично помню, что его ответ, а главное хамский тон ответа меня возмутили.

— Как разговариваешь с офицером?! Стань по команде «смирно»! Научись сперва вежливо отвечать на вопросы!

Подошел замполит ВДВ полковник Монин.

— Что вы здесь разоряетесь?

— Я считаю, что меня вызвали по ошибке, и прошу вычеркнуть из списка. А старшина мне хамит.

— Как ваша фамилия?

Я назвал. Монин посмотрел в свой список.

— Мы хотели назначить вас ведущим. Это почетное место в ансамбле.

— Я не хочу участвовать в вашем ансамбле.

— Почему?

— Я не музыкант, я строевой командир. Скоро моя рота прыгнет в тыл врага. Мои товарищи будут воевать, а я буду здесь ерундой заниматься! — возмущался я.

Полковник помрачнел.

— По-вашему, я занимаюсь ерундой? — повысил он голос.

— Вы замполит. Это ваша прямая обязанность, а я…

— Будете рассуждать — посажу! — пригрозил он.

Но я твердо решил, что здесь не останусь. Противно было оставаться среди трусов, ценой унижения надеющихся избежать войны. Дождавшись темноты, я вылез из окна на стену училища. Она была покрыта бетонной прокладкой, утыканной стеклом разбитых бутылок. Я выбрал подходящее место и, набросив на стекла шинель, спрыгнул со стены. 

Когда электричкой я прибыл во Фрязино, бригада уже грузилась в вагоны.

— Если бы ты не явился, считал бы тебя дезертиром, — сказал командир бригады.

— Я тоже считал бы себя дезертиром. Поэтому явился, — ответил я.

Эшелон привез нас на Украину, на Лебединский аэродром. Нам предложили набрать побольше боеприпасов, и, нагруженные до предела, мы лежали под плоскостями самолетов, ожидая команды на посадку.

Внезапно раздался сигнал «воздушная тревога». В небе появился вражеский бомбардировщик, но не бомбил, а сбросил листовки. Листовки был странного содержания: «Ждем вас! Прилетайте! Мы обещаем вам теплый прием!» Немцы иногда любили разыгрывать из себя благородных рыцарей. Нас эти листовки не смутили. «Если бы они и вправду могли устроить нам «теплый прием», — рассуждали мы, — они бы не стали предупреждать нас». Очевидно, именно так рассуждали и наши генералы.

Едва стемнело, раздалась команда «по самолетам!». Мы вошли в самолеты, и каждый занял на скамейках свое место. Команда распределялась так, чтобы командир прыгал в середине расчета. Это было необходимо, чтобы десанту было легче собраться. Самолет летит быстро, и каждая секунда задержки увеличивает разброс парашютистов. А для того чтобы представлять собой силу, надо как можно быстрее собраться. Нас должны были выбросить километров за 40 от Днепра. Нам предстояло не допустить отхода противника на запад и блокировать подход новых сил на помощь вражеской группировке. 

Мы были к этому готовы. Но все получилось не так, как было задумано.

Когда пролетали над линией фронта, по нам вела интенсивный огонь зенитная артиллерия противника. Наш самолет содрогался от близких разрывов, и по фюзеляжу барабанили осколки. К счастью, никто из нашей команды не пострадал. В самолете стояла напряженная тишина. Но вот сигнал — «приготовиться!». Все собрались у люка в том порядке, в каком должны были прыгать. Команда «пошел!» — и солдаты стали покидать самолет, стараясь прыгать как можно более кучно. Передо мной должен был прыгнуть солдат Титов. На нем была тяжелая, мощная рация. Да и сам он был мощный парень, спортсмен по поднятию тяжестей. Он глянул вниз и уперся руками в края люка.

— Не пойду! Днепр!

Медлить было нельзя. Я уперся ногой в спину Титова и вытолкнул его из самолета, а сам устремился за ним. Оказавшись в воздухе, я сначала ничего не понял: Внизу пылал огонь. Горели крестьянские хаты. В свете пожаров белые купола парашютов были отчетливо видны на фоне темного неба. Немцы открыли по десанту огонь чудовищной силы. Трассирующие пули роем вились вокруг каждого нас. Многие наши товарищи погибали, еще не долетев до земли. Я натянул стропы, купол парашюта перекосился и я камнем полетел к земле. Но не рассчитал: слишком поздно отпустил стропы. Купол парашюта снова наполнился воздухом, но не смог погасить скорость. Удар о землю был очень сильный. Потеряв сознание, я покатился вниз по крутой круче вниз. Очнувшись, я хотел освободиться от парашюта, но не смог. Я был, как в кокон, замотан в купол, ничего не видел и был совершенно беспомощен. Стал искать финку (мы все прыгали с финками), но амуниция на мне перекрутилась, руки запутались в стропы, и финку я никак не мог достать. Я слышал собачий лай и картавые крики немцев и представил себе, как немцы обнаружат меня, беспомощного, запутавшегося в стропах, и будут смеяться… И я заплакал… Заплакал от обиды. Я готов был умереть, но не мог допустить, чтобы враг смеялся. Собрав все свои силы, я сделал еще одно отчаянное усилие и, исцарапав в кровь руки, каким-то странным способом добрался до финки. Распоров «кокон», я выскочил наружу и спрятался за ближайшую копну сена. В это время на круче показались два немца. Я видел их на фоне неба. Один из них дал длинную автоматную очередь по моему парашюту. Он, очевидно, предполагал, что парашютист еще там. И только затем оба осторожно стали подходить к оставленной мной куче из строп, купола и вещмешка.. Как только они оказались ко мне боком, я открыл огонь и уложил их обоих. А сам бросился наутек. Скоро ко мне присоединились сержант Толокнов и гв. рядовой Якубов с рацией РБ, а потом гв. рядовой Краснов с упаковкой питания к рации. 

Я стал вызывать нашу главную станцию. Она не отвечала. Но я все равно передал сведения об обстановке. В это время в небе появилась вторая волна самолетов. Из нее посыплись десантники. К несчастью, их постигла та же участь, что и нас. Вокруг меня собралась группа человек 25-30 из моей роты и из 5-й бригады. Все вместе мы ушли в лес и заняли круговую оборону на высотке с крутыми подходами. Когда рассвело, немцы предприняли попытку нас захватить, но мы яростно сопротивлялись. Они удалились, но часа через полтора, силами, значительно превышающим прежние, предприняли новую попытку. Бой был жаркий. Немцы лезли напролом. Вперед всех карабкался по склону широкомордый ефрейтор. Ахияр Якшиметов сидел за деревом, скрестив по-турецки ноги. В руках у него было противотанковое ружье. Когда ефрейтор был уже близко, Ахияр выстрелил — и головы ефрейтора как не бывало. Немцы опешили и стали быстро уходить. В этом бою мы потеряли одного человека убитым и одного раненым. Убитого похоронили, а раненого положили в ямку и забросали опавшими листьями. 

— Жди, парень. Мы скоро вернемся.

Оставаться на прежнем месте было опасно. Решено было добраться до указанного в плане сборного пункта. Задержанная местная женщина сказала, что до него 17 километров. Может быть, там мы встретим остатки своей бригады, надеялись мы. Но, придя туда, мы нашли только несколько обезображенных трупов, повешенных на телеграфных столбах, да надпись углем на листе фанеры, прикрепленной к одному из казненных: «Сталинским десантникам от власовцев привет!» После войны мне доводилось читать, что власовцы не допускались на фронт, что они выполняли только охранные функции. Возможно, мы были свидетелями исключения, но не верить страшной картине, которую видел, я не могу.

Просмотрев все, что было возможно, вокруг и не найдя ни единой живой души, мы решили возвратиться на старую высотку: там оставался наш раненый. По пути мы задержали человека в форме полицая. Он назвал себя партизаном из отряда Ильи Морозенко. 

Встреча с незнакомым человеком на вражеской территории — событие, требующее от командира крайней осторожности: неизвестно, кто этот человек и к чему приведет такая встреча. Одним встречам веришь, другим нет. Это требует напряженного внимания, осторожности и интуиции. Ошибка может обернуться трагедией. Мне повезло. Если бы я хоть раз ошибся, то сегодня не писал бы этих строк. Василю я поверил. От него мы узнали, что ближайшие от нас села — Глинча, Пшеничники, Бучак. Он же рассказал, что недалеко от нас в лесу находится группа лейтенанта Здельника. Мы объединились с этой группой и стали действовать совместно. Через несколько дней к нам пришел майор Лев. Он рассказал, что в районе Канева в лесу действует большой отряд (около 800 человек). С его приходом действия нашего отряда еще более оживились. В продовольствии мы не нуждались — местное население подкармливало нас, но боеприпасы были на исходе. Майор Лев поручил мне перейти линию фронта и, связавшись с регулярной армией, получить конкретные задания.

Переход через линию фронта дело непростое. Но я умел это делать. Меня научил этому Павел Кирмас. Правда, в 33-й дивизии нас так далеко и в таком количестве не забрасывали. Но все равно переход через линию фронта не стал проще.

Обычно мы переходили линию фронта втроем. Залегали поблизости от немецких окопов в каком-нибудь месте с хорошим обзором и пару суток наблюдали за немцами, засекая огневые точки, время смены караулов, приема пищи и т. д. И только потом начинали действовать. Переход через немецкие порядки был опасен и требовал большой выдержки. Обычно, выбрав место и время перехода, мы втроем направлялись через вражеские порядки. Надо было идти спокойно, не проявляя и тени нервозности, не оглядываясь и не останавливаясь. Немцы должны были принять нас за собственную разведку, отправляющуюся на поиск «языка». Когда оказывались на нейтральной территории, можно было дать себе отдохнуть и нервам успокоиться. Но самое главное и опасное было приближение к своим. Мы подходили со стороны, откуда наши часовые ожидали противника, и от них можно было каждую секунду ожидать прицельного выстрела. Обычно мы, спрятавшись от выстрелов, кричали: 

— Не стреляйте! Мы советские десантники, мы свои!

К сожалению, мало кто этому верил. Поэтому лучше всего было выходить к своим в том месте, где часовые были предупреждены и ожидали нас. Но это было возможно далеко не всегда. Поэтому мы применяли такой прием: кто-нибудь из нас (как правило командир) отвлекал часового подозрительным шумом, а в это время другие два десантника по-пластунски ползли к часовому и, подобравшись к нему, сваливали его и обезоруживали. И только потом объясняли, кто мы и почему так поступили. При этом случались всякие неприятные неожиданности и даже потери, но другого способа не было.

После войны на станции метро «Кировская» я случайно встретил своего друга и побратима Павла Кирмаса. Это была счастливая встреча. Мы пришли к нам в подвальное помещение (мы снимали тогда угол в подвале в Колокольниковом переулке), выпили на радостях и стали вспоминать самые памятные минуты нашей жизни. И первое, о чем мы вспомнили, — это наши переходы через линию фронта. 

Однажды в том месте, о котором было условлено, переход оказался невозможным. Нашли другое место. Там тоже должны были нас встретить. Дождались темноты, не без приключений перешли через немецкие порядки, прошли через нейтральную территорию, в темноте разглядели нашего часового. Пошли на него. Идем, а часовой стоит и не двигается. Странно. Подходим ближе — часовой не двигается. Уж не манекен ли это? Когда подошли совсем близко, разглядели лицо часового. Глаза испуганные и удивленные одновременно

— Ты чего испугался, солдат?

— Товарищ, ты минное поле ходил!

Оказалось, что боец-азербайджанец ожидал нашего появления, чтобы показать нам, где есть проход через минное поле, но задремал, а когда открыл глаза, то увидел, что мы идем по минному полю. Он остолбенел и ждал самого страшного.

— Товарищ, не скажи командир, что я спать!

Мы обещали и выполнили его просьбу. Мы были благодарны ему, что он молчал. Если бы он предупредил нас, мы безусловно бы подорвались.

Был еще один случай, когда мы вышли на дурака. Дураки существуют в любой стране и при любом социальном строе. Этот был наш, классический дурак. Сидит такой бездарный субъект, а толку от него никакого. Другие его коллеги задерживают шпионов, а он нет — ума не хватает. И вдруг ему попадаются два типа, которые утверждают, что они десантники и выполняли задание на вражеской территории. 

«Ну уж нет! Меня не обманешь!» — думает дурак и, как положено в таких случаях предлагает нам сперва папиросы.

— А теперь давайте начистоту, — говорит он строго. — Признаетесь — сохраним вам жизнь, не признаетесь — расстреляем.

— Дурак! — возмущаемся мы. — Позвони в штаб дивизии и скажи, что десантники такой-то и такой-то (мы назвали наши условные клички) находятся у тебя.

— В штабе дивизии тоже есть предатели. Их надо разоблачать, — рассуждает он. — А за оскорбление вы мне ответите.

Он позвал своих вертухаев. Нас избили и бросили в какой-то подвал.

Утром слышим: отпирают замок и несколько человек спускаются по лестнице.

«Ну, — думаем, — это конец. Расстреляют, а потом будут разбираться, кто есть кто».

К счастью, спустился в подвал дурак не один, а в сопровождении капитана Ермилова, нашего опознавателя. Ермилов бросился к нам целоваться.

Мы отстранили его. Избитым, нам было не до поцелуев.

Узнав, что с нами произошло, Ермилов, сгоряча стал учить дурака единственным известным ему способом. Пришлось выручать дурака.

Но я отвлекся. 

На сей раз все обошлось благополучно. С часовым мы справились, и он привел нас в штаб армии. Я доложил о нашем положении за линией фронта, и мы получили приказ выходить из вражеского тыла. В книге «Советские воздушно-десантные» написано, что я еще на этот раз переходил через линию фронта в обратном направлении. Это ошибка. Солдаты, сопровождающие меня, действительно возвратились в сопровождении проводника. Но к этому времени стало известно, что группа майора Льва разгромлена, и наши солдаты по одному выходили из вражеского тыла. А я остался на узле связи и должен был принимать сообщения от ушедших с радиостанцией и опознавать выходящих из тыла десантников. На опознание требуются секунды, а сообщений с той стороны приходилось ждать часами. Свободного времени у меня было больше чем достаточно. На мне была ручная граната, которую мы носили на ремне под сердцем. От нас никто этого не требовал. Это придумали сами десантники, чтобы в критическую минуту подорвать себя и прихватить с собой несколько противников. Сейчас в этой гранате не было надобности. Но куда ее деть? Отдать какому-нибудь солдату — он ее не возьмет, выбросить — кто-нибудь может подорваться. Я вышел из узла связи в поле, вытянул предохранительную чеку и бросил гранату. А она не взорвалась. Меня охватил ужас. Я представил себе, что могло бы случиться, если бы граната не взорвалась там, во вражеском тылу. Ноги стали ватными, я осел на землю и просидел так с полчаса, уговаривая себя, что ничего не случилось: граната отказала мне не там, а на своей территории. 

Возвратившись на узел связи, я, чтобы успокоить расшалившиеся нервы, взял лежащую на столе брошюру и стал читать. Это был рассказ писательницы Ванды Василевской «Просто любовь».

Рассказ был о том, как в неком госпитале работает молодая доктор, умница и красавица. Она нравится молодому хирургу, тоже красавцу и «надежде отечественной хирургии». Он объясняется ей в любви, но она отвергает его предложение. Но вот в госпиталь прибывает новая партия раненых, и среди других героиня видит своего любимого парня. Он искалечен, он ампутант. Но героиня счастлива. Она ходит по госпиталю со светящимся от радости ликом, и, когда у нее спрашивают, что с ней происходит, отвечает: «Просто любовь!..»

Прочитав эту святочную историю, я подумал: «Какая бессердечная баба написала эту ерунду! Она понятия не имеет, что должна чувствовать женщина при виде своего любимого парня калекой. Это не художественное произведение, а грубая, бесчувственная агитка! Я уже писал, как ненавидели мы щелкоперов, украшающих выдуманными завитушками кровь и страдания народа. Только вчера я видел изорванных, искалеченных, убитых людей. А сегодня читаю эту лживо-оптимистическую манную кашку. «Просто любовь» возмутила меня до крайности. Я возненавидел не знакомую мне Василевскую. Вышел в поле, разорвал в клочья брошюру и пустил по ветру листы.

Из вражеского тыла вышли далеко не все. Многие умные, смелые, красивые ребята навсегда остались лежать в земле, которую защищали. Это были не только украинцы, но и казахи, и туркмены, и армяне, и азербайджанцы — сыны многих советских народов. Они погибли за Украину. Сегодня она забыла их. 

Немцы восстанавливают нашу репутацию

Добравшись до Курска, наш небольшой отряд вышедших из-за Днепра попытался сесть на поезд, идущий в столицу. Нас не пустили. У нас не было билетов, только справка, что мы направляемся в Москву. Но мы все-таки набились в тамбур одного вагона. Поезд тронулся. Скоро мы поняли, что весь путь нам не простоять на ногах. Попробовали открыть дверь в вагон, но она была крепко заперта. Решили дождаться ближайшей остановки и с помощью военного коменданта добиться, чтобы нас пустили в вагон. Но неожиданно ключ в двери повернулся, и в дверях появился пожилой проводник.

— А вы почему здесь стоите? — удивился он.

— В вагон не пустили. У нас нет билетов, только справка.

— Какая справка?

Я показал нашу справку. Прочитав ее, проводник разволновался.

— И вас не пустили, сволочи! А в вагоне едет всякая дрянь! Да они все должны молиться на вас! Вы спасли Родину! Спасибо вам, сынки! Заходите в вагон. Это ваше право на века! На все века!

Старик волновался. И нам было приятно слышать доброе слово. Мы вошли в вагон. 

Старик открыл одну дверь. Купе было забито до отказа. Старик открыл другую, третью и увидел, наконец, не очень забитое людьми купе.

— А ну потеснитесь, граждане, дайте сесть солдату! Заходи, паренек.

Спекулянты потеснились.

Ашдер Гусейнов подмигнул нам и зашел в купе. Через открытую дверь мы наблюдали, как, потеснив двух мужиков, Ашдер посидел так несколько минут, потом расстегнул ворот гимнастерки и стал чесаться. Это была симуляция, на этот раз вшей у нас не было. Мы понимали, что задумал Ашдер. А он очень натурально разыгрывал вшивого. Пассажиры стали один за другим покидать купе. Скоро купе полностью опустело.

— Давайте, ребята, заходите! — сказал Ашдер, победно улыбаясь.

Мы вошли, уселись на пустые скамейки и так доехали до Москвы.

Первым долгом мы пошли на Красную площадь и там прошли парадным маршем мимо Мавзолея. Редкие прохожие с удивлением смотрели на небольшую колону в потрепанном и рваном обмундировании, ранним утром печатающую по площади парадный шаг.

Потом мы отправились на Кировскую в штаб воздушно-десантных войск. Время было раннее. Там нас встретил дежурный.

— Сорвали важную операцию и пришли отчитываться о проделанной работе! — недружелюбно сказал он.

Мы поняли, что это не его мнение — он повторяет слова кого-то из начальства. Кто-то должен же отвечать за провал операции! И ответственность свалили на нас. 

— Ошибаетесь, — сказал я, — Мы не пришли оправдываться. Мы пришли доложить, что мы еще живы. Передайте это своему начальству.

Возвратившись во Фрязино, мы пару недель ходили в провинившихся. Но потом совершенно неожиданно нас вызвали в Москву. Нам пожимали руки, дружески хлопали по плечам, а мы ничего не понимали. Потом нас вызвали в зал Военного совета и стали награждать. Я получил Орден Красной Звезды, а мои товарищи — медали. Оказалось, что пока мы ходили в черном теле, наша пехота, форсировавшая Днепр, захватила документы немецкого штаба, в которых немцы докладывали о том, как они с нами боролись. Оказалось, что мы причинили немцам немало бед. Мы нападали на их штабы, мы нарушали их связь, вносили в управление войсками хаос, мы уничтожали расчеты дальнобойных орудий, ведущих огонь через реку по нашим войскам. Пытаясь с нами бороться, немцы понесли большие потери в живой силе и технике. Так немцы, сами того не желая, восстановили нашу репутацию. Выходя из зала заседаний Военного совета, я в дверях столкнулся с полковником Мониным. Он узнал меня.

— Ты?

— Я…

— Двадцать суток ареста!

— Есть двадцать суток ареста! — на радостях ответил я.

Двадцать суток мне отсидеть не пришлось. Об аресте узнал полковник Иваненко и доложил члену Военного совета Гомову. На пятые сутки я был освобожден. 

Потом по делам я побывал в Нахабино и встречался с участниками ансамбля. Они смотрели на меня с превосходством. Они жалели и не понимали меня. А я смотрел на них и тоже жалел и не понимал их. Я думал: как ограничили они свою жизнь, как обеднили ее, избрав ансамбль. Да, я бы мог тысячу раз погибнуть, но я боролся, я рисковал, я не прятался за чужие спины, у меня совесть чиста. А что они? Как вяло и однообразно они жили все это время!

После войны мне приходилось часто слышать оправдания: «Я стремился на фронт, но меня не пустили!» Я знал, что это неправда. Кто действительно стремился на фронт, тот на фронт попадал. Я не имею претензий к тем, кто не был на фонте: многие из них были действительно полезны в тылу. Я преклоняюсь перед теми, кто в условиях военного тыла ковал оружие для фронта, кто одевал и кормил нас. Но зачем оправдываться и врать?

Наши войска вытесняли немцев с территории Советского Союза. Освобожден был и Северный Кавказ. Все время, пока Ирина была в оккупации, мысли мои были о ней. Я боялся потерять ее. Теперь, когда Кавказ освобожден, я решил, что найду ее и женюсь. Последнее время я думал только об этом. Я слыхал, что за каждый прыжок в тыл врага по приказу Сталина полагался двухнедельный отпуск. Но никто этим приказом не пользовался. Это было как-то не принято. Я решил, что на этот раз я должен получить отпуск. Благо, представилась командировка в Москву, я пришел на Кировскую в штаб ВДВ и попросил дать мне двухнедельный отпуск. 

— Какой отпуск? Куда?— удивилось начальство.

— Хочу жениться.

— Тебе рано жениться, — сказал полковник Иваненко. Он всегда опекал меня, рекомендовал меня в члены партии и относился ко мне по-отечески.

— А я считаю, что самая пора! — возразил я.

— Давно знаешь девушку? — спросил генерал.

— С зимы сорок первого.

— Ну и правильно. Что морочить девушке голову, — сказал генерал.

— Но жениться ему не советую. Рано, — настаивал Иваненко.

— А когда ты женился, сколько тебе было лет?

— Двадцать два.

— Почему же ему не советуешь?

— Поэтому и не советую, — сказал Иваненко и сам рассмеялся.

Посмеялись и мы с генералом. И отпуск я все-таки получил.

В те времена добраться до Ессентуков за неделю было практически невозможно. Я проявлял чудеса эквилибристики: перескакивал с одного эшелона на другой, ехал на площадке, окружающей котел паровоза, и на открытых платформах, и в паровозном тамбуре, и в буферах. Я мог бы сказать, что летел на крыльях любви к своей любимой. Но крылья любви — медленный транспорт в стране, разрушенной войной. Только на пятый день пути, ночью, я оказался в Ессентуках. Пришел на улицу Луначарского и увидел, что на двери квартиры, в которой жила Ирина, висит большой амбарный замок. «Она у тетки! — решил я. — Надо найти тетку. Нельзя терять ни минуты!» 

Адрес тетки я знал: Пятигорская, 17. Это на другом конце города. Бегом отправился на Пятигорскую. Город спал, погруженный во тьму. Номеров на домах не было видно. Чтобы добраться к номеру и разглядеть его, я попробовал подняться к нему по водосточной трубе. Она не выдержала нагрузки и оборвалась. Но по трубе следующего дома, я все-таки добрался до номера. В темноте рассмотреть номер было невозможно. Достал зажигалку, осветил — номер 13. Дальше вычислить, где находится 17-й, было нетрудно. Зашел в небольшой двор. Маленькие, похожие на сарайчики домики. Постучал в первый попавшийся. Там проснулись, переполошились, отперли дверь. Это была армянская семья. Узнав, что я ищу Ирину, побежали к такой же сараюшке у самых ворот и стали стучать в дверь.

— Дина Тихоновна, к вам приехали с фронта!

Они так были рады моему приезду, как если бы я приехал к ним, к их дочери. Тетка Ирины открыла дверь, увидела меня и сразу назвала меня Гришей. «Значит, она знает обо мне!» — обрадовался я. Но Ирины у тетки не оказалась. Я разволновался: где она? Дина Тихоновна рассказала, что Ирина учится в Пятигорске в педагогическом институте и снимает там угол вместе с другими студентками. Тетя Дина хотела постелить мне постель, но я объяснил ей, что не могу задерживаться и, получив адрес Ирины, бросился на станцию к электричке.

Когда я приехал в Пятигорск, уже рассвело. Нашел двор, где жила Ирина, но будить ее так рано не стал: пусть поспит вдоволь. Походил по двору и только теперь почувствовал, что голоден. Решил пойти на базар и там подкрепиться. На базаре было пустынно, появлялись только первые торговцы. У одного из них я купил еще теплую кукурузную лепешку и подкрепился. Какая-то женщина принесла на базар ведро сирени. Я купил все ведро и с огромным букетом в руках отправился вновь по заветному адресу. Теперь я уже не стал ждать, а забарабанил в дверь. 

— Кончайте спать! Гость приехал!

За дверью послышались приглушенные голоса и возня. Меня охватило волнение: «Сейчас я увижу ее!» Я приготовил букет.

Дверь открылась. В полутьме, за огромным букетом, появилась она и почему-то сразу повернулась ко мне спиной. На ее плечики было накинуто пальтишко, и я решил, что она не хочет, чтобы я увидел ее неодетой. Я сзади, держа свой букет, неловко обнял ее. И только теперь понял, что это не Ирина. А Ирина лежала в кровати, закрывшись одеялом до самых глаз, и смеялась. Я был смущен. А девчонки хохотали над моей ошибкой.

Так я встретился с Ириной.

Потом мы вместе поехали в Ессентуки. Мама Ирины была больна и лежала в больнице. Время было голодное, и Ирина должна была ее подкармливать, продавая на рынке свою пайку хлеба. На этот раз мы обошлись без продажи. В больницу я не пошел. Ирина не захотела: видимо, ей нужно было посоветоваться с мамой по поводу моего предложения.

Думаю, что Елена Тихоновна одобрила нас.

Потом мы отправились в ЗАГС, чтобы оформить законный брак. В ЗАГСе мыли пол. Нам посоветовали прийти завтра. На следующий день, теперь уже в полдень, мы снова пришли в ЗАГС. Там удивились.

— Опять вы? А мы думали, что вы передумали.

— Нет. Мы не передумали.

— Тогда за регистрацию заплатите 3.50.

Я раскошелился, и подал свою солдатскую книжку, а Ирина — свой, паспорт. Женщина записала в школьную тетрадь наши фамилии (Ирина захотела взять мою фамилию). Женщина объявила:

— Все! Теперь вы муж и жена.

— Дайте хоть где-нибудь расписаться, — попросил я (в те времена говорили: «Пойдем в ЗАГС, распишемся»).

— У нас еще, к сожалению, нет книги гражданского состояния, — сказала женщина и подала нам тетрадку.

В ней под словами «вступили в брак» была дата: 9 мая 1944 года. До Дня Победы оставался ровно год. Мы расписались и направились к двери.

— Будьте счастливы! — сказала нам вслед женщина. Несмотря на отсутствие всякой торжественности, принятой в таких обстоятельствах, мы были счастливы тому, что стали мужем и женой. И мне казалось, что все вокруг были счастливы. И солнце сияло не так, как обычно, и теплый летний ветерок был к нам особенно ласков в этот важный для нас обоих день.

Выйдя из ЗАГСа, мы спустились в подвальчик, где продавалось вино, и я купил бутылку кагора за 120 рублей — предел моей платежеспособности. Вечером у тети Дины мы устроили свадебный ужин с вином. Тетя пригласила свою подругу. После ужина тетя Дина ушла к своей подруге, а нас оставила одних.

Я побыл с моей молодой женой еще два дня и должен был вернуться в часть.  

Нашу 3-ю воздушно-десантную бригаду из Фрязино, под Москвой, перебросили в Белоруссию, в город Слуцк. По дороге в окна вагона мы видели следы грандиозной битвы. Из болот торчали стволы подбитых танков, обгоревшие башни и гусеницы, множество трупов. Мы проезжал места недавних боев на Курской дуге.

Курская дуга

Это было величайшее танковое сражение XX века. Немцы надеялись остановить наше победное наступление, переломить ход войны и вернуть престиж немецкой армии. Уже после войны, работая над фильмом «Память», я имел возможность посмотреть все «Вохеншау» этого времени. Геббельсовская пропаганда обещала немцам безусловную победу под Курском. Экран демонстрировал тысячи танков новейших конструкций («тигров», «фердинандов»). Диктор захлебывался от гордости и надежды покорить и сурово наказать русских.

Все было просчитано, продумано, проверено и предусмотрено с немецкой пунктуальностью. От этого зависела судьба Германии. И даже у меня, знающего исход этого сражения, все это вызывало тревожное чувство.

Сражение началось 6 июля 1943. А еще 8 апреля (за четыре месяца до начала битвы!) Г. К. Жуков направил Верховному Главнокомандующему доклад о возможных действиях противника весной и летом 1943 года. Вместе с тем в докладе делался прогноз действий противника. Жизнь подтвердила эти предположения с удивительной точностью. Доклад заканчивался следующим выводом: «Переход наших войск в наступление в ближайшие дни с целью упреждения противника считаю нецелесообразным» — и был предложен свой план действий. Жизнь подтвердила правильность и этого плана. Впоследствии гитлеровский фельдмаршал Манштейн, принимавший участие в разработке плана Курской битвы, писал: «Она была последней попыткой сохранить нашу инициативу на востоке. С ее неудачей, равнозначной провалу, инициатива окончательно перешла к советской стороне». 

В этой битве я не участвовал (в танковых сражениях десантникам нечего делать). Но то, что я о ней знал, что прочитал в воспоминаниях и отзывах друзей и врагов, называвших Жукова «гениальным полководцем XX века», наполняет мою душу гордостью.

Сегодня борзописцы стараются всеми силами опорочить Жукова («завалил всю землю трупами наших солдат», «был жесток», даже «вывез из Германии несколько вагонов награбленного добра»). Трудно передать, как ранила сердца ветеранов эта «демократическая» ложь. Молодежь не обращала на эти строки внимания, у нее были другие заботы, а мы, прочитав такое, чувствовали себя оболганными и беззащитными. Мы-то знали, что это ложь, гнусная и грязная.

Да, у нас были большие потери, но мы не относили их на счет Жукова. Мы знали: где Жуков — там победа. А мы готовы были платить за победу дорогую цену.

Наша демократическая интеллигенция радовалась «свободе слова», считала ее главным достижением перестройки. 

Но в наших условиях свобода слова — это не только свобода говорить правду, но и свобода нагло и бессовестно врать. А в стране, где все продается и покупается, в стране, где одни купаются в долларах, а другие роются в мусоре, купить клеветника-полузнайку, боящегося «отстать от прогресса», ничего не стоит. Всякая свобода полезна лишь тогда, когда она ограничена. Это аксиома. Свобода без предела — это свобода и для бандитов, и для насильников, и для киллеров, и для ворюг, ограбивших нас.

Скажут: по какому праву вы называете их ворюгами?

По праву простой человеческой логики. Я знаю: богатство достигается умом, трудом и временем. А если человек за три месяца стал миллиардером — значит, он ворюга.

Да, «злые языки страшнее пистолета», а наемные клеветники и того страшнее. Предлагаемые «демократами» меры борьбы с ними — суды — оказались беспомощными. «Кто больше заплатит, тот и прав», — говорят в народе, и это мнение недалеко от истины.

Все это огорчает и само по себе, и еще потому, что народ, утративший историческую память, утративший способность гордиться своей трудной, кровавой, но великой историей, народ, с мазохистским удовольствием топчущий своих героических предков, превращается в толпу. Оглянитесь вокруг — и вы увидите толпу вместо еще недавно сильного, гордого и великого народа.

Сталин, как все русские монархи, ревновал к славе выдающихся полководцев. Иоанн Грозный через 4 месяца после бессмертного подвига князя Воротынского, спасшего Москву, обвинил его в измене и сжег героя на медленном огне. Победы и слава Александра Суворова беспокоили императора Павла — Суворов был сослан в ссылку. Сталин тоже пытался воевать со славой Жукова. Он собрал видных генералов Великой Отечественной войны и стал обвинять Жукова в бонапартизме. «Вы одерживали победы, — говорил он генералам, — а Жуков присваивал их себе». Нашлись среди генералов подпевалы, желающие угодить Сталину. Но опорочить Жукова не удалось. Жуков был кристально чист. Но даже кровавый Сталин, который ненавидел Жукова, ревниво относился к его славе и старался очернить его, не мог додуматься до того, что придумали наши невежды-правдолюбы. Жуков — стяжатель! Какое кощунство! 

Я твердо уверен, что оценку нашего прошлого еще дадут честные историки, которые прошлого еще дадут честные историки, которые сумеют отделить сталинизм и ГУЛАГ от идеи социализма.

Ухажер

Стояли в городе Слуцке, в Белоруссии. Наша рота располагалась в трехэтажном здании на втором этаже. Был 1944 год. В десантных войсках появились новшества — легкие танки, спускаемые на парашютах. И вот танкист, со звездой Героя Советского Союза на гимнастерке, в один из вечеров во всем блеске появился в комнате у девушек-связисток (в моей роте было 9 девушек и около сотни мальчиков). Герой, считавший себя неотразимым ухажером, «культурно», как ему казалось, представился девушкам и стал распускать павлиний хвост. Девушки сказали, что уже отбой, что после отбоя мужчинам быть в их палате запрещено, и попросили его удалиться. 

— Мне можно! — возразил он не без кокетства.

— У нас порядок для всех один, — сказали девушки. — Здесь не магазин, Героям без очереди водку не отпускают.

Но герой не собирался уходить.

— Вы получили Героя за Днепр? — спросила одна из девчат.

— Да, за Днепр, — ответил он. — Я один из первых переправился на ту сторону.

— А десантники за полтора месяца до вас были за Днепром и не хвастают.

Герой обиделся.

— Да что вы из себя строите?! Подумаешь, десантницы!

— А ты когда-нибудь прыгал?

— Да ладно строить из себя… — возразил герой и грубо облапил одну из девчонок.

Но девушки были тренированные. Они мигом скрутили героя, сняли с него штаны и отхлестали ремнем по голому заду. Потом подвели к окну и сказали: прыгай. Он струсил. А девчонки свободно прыгали с такой высоты. (так мы тренировали наши ноги и умение группироваться). Они выбросили его одежду в окно и выставили его, в одних кальсонах, за дверь. Благо, после отбоя никого в коридоре не было.

Утром на проверке появился замполит корпуса полковник Волков. Он подошел к строю и строго спросил меня:

— Что у вас вчера произошло?

— Не знаю…

— Почему я знаю, а вы, командир роты, не знаете? — повысил он голос.

Так начальство обычно демонстрировало свою требовательность.

Я обратился к строю.

— Ребята, что вчера у нас произошло? Строй молчал.

— Разберитесь и доложите! — приказал Волков и мрачно удалился в штаб.

Тогда самая бойкая из девчонок, Маша Булынина, сказала:

— Пусть мальчишки уйдут. Мы вам расскажем.

Я распустил строй, оставил только девушек. И тогда Маша Булынина рассказала все в лицах, да с таким юмором, что я с трудом сдерживал смех. И сами девчонки смеялись. Я оставил строй девушек на месте, а сам пошел в штаб докладывать. Там я рассказал все, что узнал. Полковник смеялся от души. Но потом напустил на себя серьезность.

— Все-таки непорядок, — сказал он. — Герой… офицер… а его по голому заду… Непорядок. И звезда Героя пропала… Пойдем к девчонкам!.

Девушки стояли и ждали.

Полковник начал с подчеркнутой строгостью:

— Командир роты мне все рассказал. Вы поступили не по уставу.. Но.. в данном случае… — полковник не знал, как ему быть в таком деликатном случае.

Полковник задумался. 

— Кстати, куда делась звезда Героя?

— Мы ее сохранили.

— Доставить в штаб.

— Есть доставить в штаб.

Волков молчал, обдумывая ситуацию. Девушки напряженно ждали.

Наконец Волков решительно приложил руку к пилотке и торжественно произнес:

— От лица службы объявляю вам благодарность!

— Служим Советскому Союзу! — дружно ответили девушки.

— Только имейте в виду, — предупредил он, — об этом не болтать! Все-таки офицер, Герой Советского Союза…

Девушки умели хранить военную тайну. Но сохранить в секрете эту военную тайну не удалось. Скоро весь корпус хохотал над случившимся.

Незадачливого ухажера перевели в другую часть.

Венгрия

В штурме Берлина я не участвовал. 3-й Украинский фронт был направлен на юг. Мы шли через Румынию и Венгрию к Австрии.

Помню, как, высадившись у венгерского города Сольнок, мы получили приказ захватить этот город бесшумно. Войск в городе не было. Фронт проходил за 250 километров от города.

Каждый командир знал свой участок захвата. Мне было поручено захватить и блокировать почту, телеграф, телефон (они располагались в городе компактно) Я знал, где они находятся. 

Мы вошли в город в своей форме, только прикрыли ордена плащ-палатками. Было воскресенье. На улице много прохожих. Нас, видимо, приняли за каких-то немецких сателлитов (итальянцев, румын, болгар). Девушки приветственно махали нам руками. Наша рота подошла к зданию почты — оно не охранялось. Мы вошли в здание и, чтобы никто не успел сообщить о нашем появлении, скомандовали: «Всем руки вверх!» А затем объявили через переводчика, что все присутствующие временно задерживаются, но скоро будут отпущены по домам. Служащих поместили в отдельном зале и поставили охрану. Отключив все линии связи, я вышел на улицу и стал ждать прибытия начальства, чтобы доложить о выполнении задания. Почта находилась на центральной улице города. О войне здесь напоминала только разрушенная упавшей бомбой мастерская или магазин похоронных принадлежностей, находившийся через дорогу. Недалеко от почты стояла афишная тумба. Возле нее, опираясь на палку, старик-венгр рассматривал красочный плакат. Меня привлекли звезды на плакате. Я тоже подошел к тумбе. На плакате вверху были изображены силуэты летящих самолетов с красными звездами на черных крыльях. Из них на землю сыпались черные бомбы. В центре плаката располагался черный силуэт, напоминавший кошмарное привидение, с наганом в руке и красной звездой на груди. А внизу лежала убитая девочка с куклой. Девочка была похожа на куклу, а кукла — на девочку. По левому краю, сверху вниз, шла широкая полоса из черно-белых фотографий советских пленных, лица которых, изуродованные побоями, были непохожи на лица людей. «Вот такие к вам придут в случае поражения!» 

Геббельсовская пропаганда внушала немцам и их союзникам, что русские будут насиловать, грабить, убивать.

Старик, рассматривающий афишу, что-то грустно сказал. По тону я понял, что он не одобряет войну.

— Да-да… — согласился я.

Старик посмотрел на меня, увидел на моей пилотке звезду и страшно побледнел. Я испугался — «умрет старик!» — выставил вперед руки и попятился назад, всем своим видом показывая, что не сделаю ему ничего плохого. Старик тоже попятился, повернулся и, прихрамывая, побежал от меня. Скоро по улице беспокойно забегали люди, и улица опустела. Казалась, город вымер. Только мимо разрушенной бомбой мастерской как ни в чем не бывало шли юноша и девушка, держа, как дети, друг друга за руки. Они не замечали, что творится вокруг, и легко перепрыгивали через могильные плиты. Мне почудилось в этом что-то символическое…

На джипе прибыло начальство. Я доложил, что задание выполнено, работники изолированы и эксцессов не наблюдалось.

— Задержанных отпустите! — был приказ.

Мы его выполнили. Задержанные были явно удивлены: они ожидали ужасной расправы.

Потом в каком-то маленьком городке жители во главе со священником заперлись от советских в костеле и решили умереть все вместе. С большим трудом их удалось убедить, что им ничто не угрожает. На костеле появилась надпись, на которой крупными буквами по-венгерски и по-русски было написано, что собор и священники находятся под охраной Советской Армии. Священник благодарил нас, а командир дивизии в порыве дружеских чувств напоил священника допьяна, и тот, не дойдя до дому, уснул на асфальте. За это командир дивизии получил порицание. 

В боях за Будапешт наша дивизия была во втором эшелоне. Местечко с одноэтажными домиками было переполнено войсками. Был вечер. Все дома были заняты. Под стеклом на дверях одного домика висела записка: «Занято генералом Ивановым». Я почему-то решил, что это липа, и не ошибся. Зашел в дом со своим ординарцем Сашей Давыдовым. Хозяин и хозяйка что-то говорили, указывая на записку. Мы жестами показали, что для нас это ничего не значит. Делать нечего, хозяину пришлось уступить. Когда к дому протянули линию и поставили телефон, хозяева нас зауважали: решили, что мы важные начальники. Мы жестами показали, что хотим умыться. Хозяйка поставила таз и принесла кувшин с водой. Мы с Сашей умылись, поливая друг другу. Потом хозяева пригласили нас к столу. Я был голоден и сразу набросился на пищу. А Саша сидел и разочарованно смотрел на стол.

— Ваш солдат, видимо, стесняется, — сказал хозяин по-словацки.

В сорок четвертом три месяца я был инструктором по подготовке словацкого национального восстания. Готовил словаков 2-ой парашютно-десантной бригады к бою и за это время научился понимать по-словацки и даже складывать несложные фразы. 

Я перевел Саше сказанное хозяином.

— Нет, — ответил Саша по-русски. — Я вовсе не стесняюсь, а только удивлен. Наши хозяева не знают, как следует угощать русских солдат.

Пока я переводил сказанное, Саша поднялся и принес флягу с водкой. Хозяева изобразили на своих лицах восторг, и на столе появилась бутылка венгерского вина.

Потом выяснилось, что многие венгры знали словацкий язык — Словакия до первой мировой войны входила в состав Австрийской империи. Завязался нестройный разговор. Хозяева под действием русской водки расслабились и признались, что прячут на чердаке свою дочку. Мы с Сашей возмутились:

— За кого вы нас принимаете? Мы не фашисты! Хозяева устыдились, и вскоре за столом появилась сухощавая девица, по имени Марийка, которая жадно принялась за еду. Потом, освоившись, она стала кокетничать и даже задавать нам вопросы. Хозяин переводил их на словацкий. А наши ответы я переводил ей на немецкий (старшее поколение венгров хорошо говорило по-немецки).

— Наши офицеры должны были знать не менее трех языков, — сказала Марийка, кокетливо поглядывая на меня. — А вы только словацкий, да и то плохо.

— В нашей стране 105 языков, многие из них мы знаем, — парировал я.

— Я имею в виду европейские, — не уступала Марийка.

— Зато мы воюем лучше ваших офицеров.

Хозяин деланно расхохотался и перевел сказанное на немецкий. 

К концу ужина все были настроены доброжелательно и пили за «боротшаг» (дружбу). Марийка поняла этот тост уж слишком прямолинейно. Когда мы легли спать, она появилась в моей комнате в одной нижней рубашке. Я как советский офицер сразу сообразил: готовится провокация. «Они рассчитывают, что я соблазнюсь на прелести Марийки, и поднимут шум. Но я не поддамся на провокацию», — подумал я. Да и прелести Марийки меня не прельщали — я указал ей на дверь.

На следующее утро хозяйка, ставя на стол еду, грохотала посудой.

«Нервничает. Не удалась провокация!» — подумал я.

Этой мыслью я поделился с нашим переводчиком венгром. Он расхохотался.

— Никакая это не провокация! Тебе выразили дружеское расположение, а ты им пренебрег. Теперь тебя в этом доме за человека не считают. Тебе надо переходить на другую квартиру!

— А зачем они прятали дочь на чердаке?

— Они боялись насилия. У нас принято, что девушка, прежде чем войти в брак, с одобрения родителей может испытать близость со многими мужчинами. У нас говорят: кошку в завязанном мешке не покупают.

Мне не пришлось искать места у других хозяев. Война требовала от нас участвовать в новых битвах.

Здесь мне придется прервать свой рассказ и вновь объяснить, почему я избегаю описания боев. Я люблю свою армию, горжусь ее славными победами, но ненавижу войну. Мне тошно рассказывать, как люди тратят свои лучшие качества — ум, волю, сноровку, смелость — на убийство друг друга. Да и бои мало чем отличаются один от другого. Разве что битва у озера Балатон отличалась от других битв своей напряженностью. Немцы наскребли последние свои резервы: сосредоточили здесь 11 танковых дивизий и надеялись повторить еще одну попытку переломить ход войны. Гитлеру было нужно выиграть время. В Австрии, в горах, секретные лаборатории работали над созданием атомной бомбы. Это была последняя надежда Гитлера. На это он намекал, когда говорил: «Я уйду, но так хлопну дверью, что мир содрогнется!» К счастью, ему не удалось осуществить эту угрозу. 

В этих боях мы потеряли много своих товарищей, а мне повезло: я остался невредим, хотя несколько раз попадал в тяжелые ситуации. Но когда битва окончилась и мы устремились к границе с Австрией, ночью, под городом Папа, мы попали в засаду. На нас обрушились град мин и огонь автоматчиков. Я был ранен в левую ногу (осколком мины была раздроблена головка берцовой кости). Но я продолжал отстреливаться и, только получив ранение в грудь, с проколотым штыком правым боком, передал командование ротой лейтенанту Переломову и разрешил вынести себя из боя. Дальше помню все, как в прерывающемся темнотой кошмаре.

… Я лежу на земле в крестьянском дворе и слышу голос Саши. Саша клянется, что вернет коня. Венгр плачет и умоляет оставить коня… «Коня… коня… коня!…» — звучит у меня в голове.

Потом темнота и отсутствие боли…

Очнулся я в каком-то венгерском селе, в крестьянском доме. Рядом со мной на полу лежал солдат Краснов. Он был без памяти, и только правая кисть руки дергалась, как при работе на ключе. Он продолжал «передавать шифровку». 

Потом снова темнота…

Сколько я пролежал так, не знаю. Говорили, что долго. Кто-то послал письмо моей маме, что я геройски погиб. Саша Давыдов гнался на машине, чтобы перехватить письмо, но не догнал почту. Это я узнал потом, когда пришел в себя. Теперь я лежал на кровати, и первое, что я увидел, была дешевая люстра со стеклянными плафончиками в виде цветка. «Заграничная», — думал я. По одну сторону от меня лежит лейтенант Маковоз, а по другую — Володя Савченко. Оба из нашей дивизии. Они были ранены в том же бою, что и я. А дальше на кроватях лежали не знакомые мне бойцы. Маковоз мечется в жару. Его раненая нога вспухла и лежала поверх одеяла. У него начиналась газовая гангрена. Мы с Володей стали звать врача. Сестра посмотрела на ногу Маковоза и сказала:

— Необходима срочная операция. Пойду скажу врачу. Но она вряд ли сможет подняться: у нее высокая температура. Она, бедняжка, тяжело заболела.

Но через несколько минут Маковоза увезли в операционную.

Сестра рассказывала, что пожилая женщина-врач встала с постели, с трудом доплелась до операционной и расчистила рану.

Скоро Маковоз стал поправляться. Он оказался неунывающим парнем, с добрым хохлацким юмором, и все время развлекал нас.

И тем не менее раненым требовались хирург и нормальная операционная. Надо было доставить нас в госпиталь, а транспорта не было. Тогда предприимчевая сестра мобилизовала местный деревенский транспорт — круторогих венгерских волов, запряженных в длинные возы, в которых перевозят сено. 

Нас погрузили в эти возы и довезли до города Веспрем. По дороге мы останавливались в каком-то селе. Наши возы окружили венгерские женщины, поили нас молоком со свежим душистым хлебом. Сочувственно смотрели на нас, качали головами, спрашивали:

— Лабод фай (болит нога)? Они не видели в нас врагов.

В Веспреме я пробыл недолго и помню совсем мало. Помню трудную ночь. Я кашляю и выплевываю кровь, а женщина врач дает мне лекарство. Мне хочется спать, а она рассказывает мне о своем несчастье. Ее муж, капитан, был ранен в голову. Боялись, что он умрет, но он выжил. Недавно она ездила к нему. Большой сильный мужчина, как ребенок, играл, пересыпая песок из одной баночки в другую. Жену он не узнал..

— Как ребенок! Как малый ребенок! — повторяла она и плакала.

Помню, что в Веспреме скончались от ран Володя Корень и Яша Шевинер. Володю я знал плохо, а Яша был из Днепропетровска и писал хорошие стихи. «Будет великим поэтом», — думал я про него. Они скончались ночью, когда все спали. Утром проснулись, а их койки пустые…

Из Веспрема меня и Володю Савченко перевели в другой госпиталь, в венгерский город Кечкемет. В этом госпитале мне пришлось пережить много разочарований.

Привезли меня в Кечкемет ночью и положили на перепачканную кровью и гноем раскладушку.  

— Сейчас все спят, — сказала молоденькая сестра. — Утром заменим все на чистое.

Я согласился и стал знакомиться с обстановкой. В большой палате, кроме раскладушек, стояли двухэтажные нары. На них прямо на досках лежали казахи. Там же несколько легко раненых и, видимо, пьяных играли в карты. Нары ходили ходуном. Тяжело раненые просили:

— Братцы, потише! Не трясите нары. Больно!

На полу бился в эпилептическом припадке молоденький солдат. Чтобы он не разбился, сестра легла на него и подложила под голову свои руки, а ногами держала ноги больного. С нар какой-то пьяный мерзавец, грязно комментировал эту картину. Недалеко от моей раскладушки лежал Гоша Кириллов. Я его узнал — он был ранен еще у Балатона.

— Гоша! — позвал я.

Он посмотрел и узнал меня.

— Что с тобой? — спросил я.

— Плохо… — простонал он. — Отняли руку по локоть, а сейчас началась гангрена. Прошу врача, а он не приходит.

— Я уже два раза ходила к ней. Она не идет. Говорит: пусть дождется утра, ничего с ним не станется.

— Пойдите еще раз. Скажите, что офицер просит ее в палату.

Сестра ушла и скоро возвратилась, вытирая слезы.

— Сейчас придет, — сказала она.

Минут через десять в палату вошла пожилая женщина с помятым от сна недовольным лицом.

— Что с вами?

— У раненого начинается гангрена. Он нуждается в помощи.

— Это не ваше дело. На фронте вы командир, а здесь вы никто. Вы раненый.

— Я и на смертном одре командир! — повысив голос, возразил я. — Мы вместе шли в бой… Почему у вас раненые лежат на голых нарах?

— Нам не прислали матрацев.

— Сказали бы венграм, они забросали бы вас перинами.

— Перины не стерильны.

— А постель, в которой я лежу, стерильна?

— Утром вам заменят постель.

— А как быть с Кирилловым? У него гангрена.

— Сестра, сделайте ему гипертоническую повязку

Я знал, что гипертоническая повязка в данном случае отговорка. И не столько ее слова, сколько пренебрежительный тон и кислое выражение лица, с которым это было сказано, возмутили меня.

Я выругался и, схватив свою полевую сумку, хотел запустить ее в голову ненавистной бабе. Но сил у мня было мало, и сумка, не долетев до цели, упала на пол. Мне стало обидно и я, к стыду своему, заплакал.

На следующее утро

Утром Гошу Кириллова увезли в операционную. Меня перевели в офицерскую палату, поменяли белье и уложили в чистую постель, а в полдень начмед (заместитель начальника госпиталя по медицинской части), производил плановый осмотр.

— Теперь-то вы, надеюсь, довольны? — спросил он меня.  

— Нет! Пока раненые лежат на голых нарах, я не успокоюсь!

— Нас это тоже волнует. Но оскорблять опытного врача, тем более женщину, некрасиво.

— Советуете мириться с недостатками?

— Нет. Но такая форма борьбы не делает вам чести. Мне было не по себе. «Начмед прав», — думал я. Но как я должен был поступать? Предать тех, с кем шел в бой? Спокойно смотреть на безобразия? Смириться с ними за то, что меня поместили в эту палату?

— Не верьте ему, — сказал мой сосед по койке, когда начмед ушел. — Им сейчас не до нас. Война идет к концу. Они скупают у венгров все что могут. Разговоры только о том, где и что можно урвать. А на нас им наплевать… Я здесь третий месяц. Книг нет. Радио — только одна точка в коридоре. Нечем заняться. Тяжело раненых, особенно ампутантов, одолевают горькие мысли. Никто с ними не работает. А выздоравливающие чувствуют прилив энергии. Применить ее некуда. Уходят в самоволку в город, покупают вино и безобразничают… Да что говорить! Плохо…

Сказанное соседом взволновало меня. Я подумал: «А что, если собрать группу из самих раненых, скажем, учителей истории и литературы, и прямо в палатах организовать беседы на исторические и литературные темы? Это может отвлечь раненых от тяжелых дум, да и те, кто будут проводить такие беседы, не будут томиться бездельем».

Вечером от Гоши Кириллова из общей палаты пришел выздоравливающий и рассказал мне, что на нарах появились матрацы и что Кириллов чувствует себя лучше. 

«Зашевелились!» — подумал я и утвердился в мысли, что нам надо самим быть активнее. Я попросил выздоравливающих выяснить, есть ли среди нас желающие и, главное, умеющие проводить подобные беседы. Скоро в нашей палате появились несколько человек добровольных лекторов. Мы договорились при отсутствии интереса у слушателей немедленно менять темы, не утомлять слушателей, учитывать состояние здоровья и интеллект палаты. Провели несколько бесед и оказалось, что наша затея понравилась раненым. Нашлись два историка. Они рассказывали о нашей отечественной истории: о Иоанне Грозном, Петре Первом, Суворове. Другие читали стихи Пушкина, Лермонтова, Есенина, Маяковского. Пересказывали содержание рассказов и романов. Их с удовольствием слушали. Среди наших активистов был аспирант Казанского университета Добровещенский. До войны он готовил диссертацию об английской внешнеполитической доктрине. Но окончить ее не удалось. Тему посчитали вредной и закрыли (тогда Сталин натравливал Гитлера на буржуазный Запад). Но теперь англичане были нашими союзниками, и тема приобрела актуальность. На одной из бесед присутствовал сам парторг госпиталя Костин. После этого высокого посещения, начальство госпиталя выразило мне и лектору благодарность.

Аспирант был влюблен в Англию и не скрывал этого. В нашей палате его с удовольствием слушали. А на меня его беседы произвели большое впечатление. 

— Англичане в своей внешней политике предпочитали не ввязываться в войны с сильным противником! — увлеченно говорил он.— У них всегда была сильная дипломатия. Они сталкивали между собой своих противников и делали все, чтобы война между ними длилась как можно дольше. Пусть противники уничтожают друг друга, пусть доводят себя до изнеможения! Если один из противников оказывался слабым и возникала опасность победы одной из сторон, они помогали слабым, и война разгоралась с новой силой. Если тот, кому они помогали, начинал побеждать, они прекращали помощь. Они умели поддерживать «горение». Но всякая война кончается миром. Когда это происходило, Англия, сохранив свои силы, диктовала условия мира. Разумеется, в своих интересах.

В подтверждение своих слов он приводил увлекательные примеры из истории Англии.

К сожалению, его беседы продолжались недолго, рука его зажила, и его отправили в часть. Мы добрым словом вспоминали его беседы.

Состояние мое улучшалось, я «стал на костыли» и тоже приходил в другие палаты и читал стихи.

Война катилась к концу. Из нашей палаты выписались два офицера: один в часть, другой, по инвалидности, домой в Армению. Их кровати только сутки были свободны. Потом на их место положили двух раненых. Оба они только окончили офицерскую школу, оба подорвались на мине, оба не приходили в сознание. Смотря на них я думал: «Мальчишки! Они и повоевать-то как следует не успели и вот так тяжко ранены». Я на своем веку видел сотни раненых и уже мог определить, жилец или не жилец. Но этим умирать было рано, и я гнал от себя тяжелые предчувствия. 

Сам я ходил на костылях и уже смирился с мыслью, что нога моя не будет сгибаться в колене. Меня беспокоили осколки, проникшие в грудь. Кашляя, я выплевывал сгустки крови.

В госпитале появился новый доктор. Худенькая, невзрачная, но талантливая. Я сразу поверил ей. Она долго рассматривала мои рентгеновские снимки и наконец сказала:

— Тот осколок, что у вас в диафрагме, меня не тревожит. А маленький, который проник в правое легкое, очень зловредный. От него можно ждать неприятностей. Он остренький и ранит легочную ткань. Но будем надеяться… А ногу я вам спасу, если, конечно, вы согласитесь рискнуть.

Обещание спасти ногу овладело мной всецело, и я уже ни о чем другом не мог думать.

Начмед и пожилой хирург отговаривали меня:

— Осколок раздробил большую берцовую область колена. Он лежит как раз под нервом. Нерв частично поврежден. При хирургическом вмешательстве он может быть порван, и тогда у вас повиснет пята.

— Какая разница: так и так калека! — возражал я.

— Вы не представляете, какое неудобство протез. И она не представляет. У нее нет опыта. Она недавно окончила институт…

Но я поверил ей и согласился.

А в госпитале продолжались непонятные мне процессы, и на них я реагировал остро. 

Говорили, что в туалете по щиколотку вода. Я был возмущен. «И это госпиталь! — думал я. — Все заняты барахлом, а навести порядок в туалете некому». Рассуждая так, я спускался по лестнице вниз и на лестничной площадке увидел стоящие на полу носилки. В них лежал наш раненый, а два пленных немца (их в госпитале использовали как рабочую силу, они переносили носилки) стояли над ним и курили.

— Браток, дай закурить, — сказал солдат, когда я подошел ближе. — Хочется закурить, а просить у немцев стыдно.

Я не курил, но табачок у меня был. Раненые просили меня свернуть им «бычка». Я свернул ему тоже.

— Но почему ты здесь лежишь?

— Меня носили в два отделения. Везде места нет, принесли сюда — и здесь нет места, а теперь они не знают, куда еще нести.

Немцы посмеивались. Я задрожал от возмущения — немцы посмеивались над нашими «порядками»!

— Погоди, сейчас я все улажу…

Разъяренный, я влетел в кабинет доктора. За письменным столом сидела Лия Семеновна, та, в которую я кинул полевую сумку.

— Почему ранбольной лежит на лестничной площадке? — закричал я.

— В нашем отделении нет места.

— А позаботиться о раненом вам не пришло в голову?

— Не вмешивайтесь не в свои дела.

Я не знаю, что со мной произошло. Я ударил костылем по столу. Настольное стекло разбилось, полетели осколки, чернильница опрокинулась и обрызгала белый халат и лицо ненавистной мне Лии Семеновны. Она испуганно завизжала. 

— Если ты, падаль, через пять минут не найдешь раненому места — убью! — сказал я и вышел из кабинета.

И место нашлось. А я отдал парню весь табачок, который у меня был.

— А ты, оказывается, хулиган! — отчитал меня парторг Костин.

— Нет сил дальше терпеть. Я требую собрать партийное собрание!

Между тем по репродуктору, висевшему в коридоре, объявили, что будет передаваться важное правительственное сообщение. В указанное время все кто мог, собрались у репродуктора. Репродуктор долго молчал, слышан был только треск атмосферных разрядов. И вдруг — голос Левитана. Он торжественно объявил о безоговорочной капитуляции немцев.

Мы все уже давно ждали это сообщение, но тогда оно прозвучало для нас как гром среди ясного неба, как чудо, как нечто невероятное. И, оглушенные, задыхаясь от счастья, мы молчали. У многих на глазах были слезы. Потом раздался радостный крик: «Победа!!!» Кто-то, подняв в стороны костыли, плясал на одной ноге. Кто-то побежал в палаты сообщать радостную весть. Кто-то, оглушенный, остался у репродуктора. Из палат доносилось «ура!». В этом крике были и радость и горечь. «Наконец!» «Победили!» «Выстрадали!!!» Я не мог поверить в то, что война кончилась, а я еще жив. Вспомнилось, как после тяжелого боя в Большой излучине Дона мы хоронили своих товарищей. Когда возвратились в окопы, кто-то мечтательно сказал: 

— А ведь будут люди, которые доживут до конца войны.

Это казалось невероятным. Наступила долгая пауза.

— А кто-то доживет до сорока лет! — послышался в темноте другой голос.

И все мы стали хохотать — так это было невероятно.

И вот война кончилась, а мы живы — и это не мечта, не сказка, а явь!

В палатах, не знаю уж как, но появилось вино. Мы всю ночь пили, веселились, радовались, произносили шумные тосты. В эту ночь всеобщей радости скончались, не приходя в сознание, два наших раненых..

Война в моей жизни

Она совпала с моей юностью и была самым ярким явлением моей жизни. Она научила меня не отделять свою судьбу от судьбы Родины и народа, знать цену каждого клочка родной земли, оплаченную жизнями и кровью бесчисленных поколений. На войне наиболее ярко и контрастно проявляются характеры людей и их поступки. Все мои фильмы, в разной степени, построены на опыте, полученном на войне.

Во мне всегда жила боль потерь. Мы потеряли на этой войне миллионы людей. Память о них для меня свята. Для того чтобы понять, что значит потерять миллион человек, нужно пережить и понять, что значит для мира потеря одного хорошего человека. Об этом я рассказал в своем фильме «Баллада о солдате». Этот фильм участвовал во многих международных фестивалях и на всех получал призы. Но не это радует меня. 

Известно, что фильмы живут недолго. Одни умирают через несколько дней после рождения, другие живут недели и месяцы, есть долгожители — они живут годы. Меня радует то, что картина, снятая полвека назад, еще идет на экранах мира и волнует сердца людей.

Мой первый фильм, мой дебют в кино — «Сорок первый» — живет уже больше полувека.

Война кончилась, а я никак не мог забыть о ней. Не только потому, что болят старые раны. Не только потому, что во мне живет боль о погибших товарищах, о моих фронтовых братьях.

После войны я продолжал думать о ней, потому что хотел понять, чем она была в моей жизни и в жизни народов мира. Как и почему она возникла? Каковы были наши цели и цели наших союзников? Кем были Гитлер и Сталин, Черчилль и Рузвельт? И, наконец, что такое холодная война? Я читал воспоминания наших противников, беседовал с бывшими немецкими солдатами и офицерами. Мне выпало счастье лично встречаться и беседовать с маршалами Г. К. Жуковым и К. К. Рокоссовским, с адмиралами флота Исаковым и Сергеевым. Обо всем этом думал я в послевоенные годы. И мне хочется поделиться с читателем своими мыслями.

Мы и Запад

Я вспоминаю конец войны. Наша армия штурмует Берлин. Мы добиваем фашистского зверя в его берлоге. Город превращен в неприступную крепость, каждый дом — в опорный пункт. У нас большие потери, но мы рвемся в бой, не считаясь с потерями. Мы побеждаем. Еще немного усилий — и враг будет повержен. Об этом мечтали мы все долгие годы войны… 

А где же наши союзники? Почему их не видно на поле боя? Союзники застряли во Франции. Да они и не спешили к Берлину. Зачем? Пусть советские солдаты умирают, штурмуя Берлин. У союзников более важное дело — они торопятся прослыть победителями. Опытный политик, Черчилль знает: человеческая память не стойка, пройдет время, люди многое забудут, и тогда он присвоит себе нашу победу. Так было и раньше. Армия Наполеона нашла свой конец на просторах России, а почитайте историю — победителями Наполеона оказались англичане. Союзники не друзья. Они вместе, но цели у них разные. И если этого не понять, то и смысл войны останется непонятым. Вторая мировая война только на первый взгляд была войной антигитлеровской коалиции против германского фашизма, по существу она была задумана и осуществлена как война капиталистического Запада против Советского Союза.

Знаю, многие со мной не согласятся. Они с возмущением скажут: «Неправда! Когда нам было трудно, они нам помогали. Это же факт! С фактами трудно спорить!»

 А я и не спорю. Действительно, союзники нам помогали и продовольствием, и вооружением. Мы благодарны им за помощь, и я этого не забыл. Но сейчас я говорю не о фактах, а о целях, ибо факты в политике приобретают истинный смысл только в свете цели, в свете намерений, в свете доктрины, по которой ведется война. Знаю, что мои выводы многим не понравятся, потому что они, эти выводы, их не устраивают. Но я никогда не пытался никому угодить и кого-то поучать. Я говорил со своим зрителем как со своим другом — искренне и честно. Не всем это нравилось, не всех устраивало. Меня отдавали под суд, исключали из партии что тогда означало запрет на профессию, но я оставался самим собой и не изменил своим принципам. Может быть по этому мои фильмы так долго живут. Мой друг, поэт Наум Коржавин, сказал когда-то «Я не боюсь оказаться в хвосте движения, тем более что неизвестно, куда идет движение». Я тоже не боюсь отстать от «прогресса» тем более что знаю, куда завел нас этот «прогресс». 

Нас ограбили

Прошло несколько дней. Мы пребывали в некой нирване. Но, несмотря на то, что наступил мир, жизнь продолжалась со всеми своими достоинствами и недостатками. Однажды вечером ко мне в палату пришел старший сержант Богоразд

— Мне нужно тебе что-то сообщить. Давай выйдем.

В коридоре было полутемно. Старший сержант предложил.

— Спустимся на лестничную площадку. Я пожал плечами. 

— Хорошо. Спустимся. Но почему такая секретность?

— Я сейчас уезжаю в Москву. Сопровождаю два вагона с награбленным барахлом. Со мной замполит госпиталя. Он симулирует умопомешательство. Но он здоров.

— Постой, а кого ограбили?

— Нас. Раненых… Они получили дорогие подарки для раздачи раненым отрезы на костюмы, туфли женские и мужские, часы и другое барахло. Часть всего этого продали венграм, на эти деньги накупили всякую дешевку зеркальца гребенки, помазки.

— Знаю. Я получил зеркальце и гребенку.

— Вот-вот… А сейчас я сопровождаю все это награбленное барахло… Будь в курсе… мы их выведем на чистую воду!

Кто-то появился на верхней лестничной клетке. Младший сержант заторопился.

— Надо уходить. Будь осторожен,— сказал он шепотом и скрылся.

«Как в кино» — подумал я.

Ночью я не мог уснуть. В голове роились обрывки недобрых мыслей, а утром в нашей палате появился майор из МЭПа (местный эвакопункт, объединяющий группу госпиталей).

— Вы здесь старший? — спросил он меня.

— Меня никто старшим не назначал.

— Все равно. Мне говорили, что вы пользуетесь авторитетом…

— А в чем, собственно, дело?

— Нам доложили, что у вас в госпитале творятся безобразия. Я проверяющий… 

— Были недостатки… — уклончиво ответил я.

— Какие?.. Не стесняйтесь, скажите! — настаивал он. — Ведь вы коммунист…

Чем больше он настаивал, тем больше я убеждался, что он добивается, не знаю ли я о преступлении, о котором рассказал мне старший сержант.

Я рассказал о некоторых недостатках. Но о том, что узнал от Богоразда, — ни слова.

— Вы со мной неоткровенны. Кого вы боитесь? — настаивал майор.

— Да никого я не боюсь! А…

— А что? Говорите, не бойтесь!

— Что, что!.. — деланно рассердился я. — Поговорите с начальником госпиталя!

— Ну, хорошо, — сказал майор, поднялся и вышел.

В палате остался парторг Костин. Он надеялся, что я что-то скажу, когда майор выйдет. Но я молчал, повернулся на бок и закрыл глаза.

— Неоткровенно себя ведешь, не по-партийному, — сказал Костин и тоже вышел из палаты.

«Одна шайка-лейка, — подумал я и решил, что здесь ничего не скажу, — Надо выписываться из госпиталя».

Операция

Между тем меня готовили к операции и, наконец, вызвали в операционную. На меня со всех сторон навалились сестры, держали руки и ноги, чтобы я от боли не дернулся и не порвал бы нерв. Обезболивания не применялось по той же причине: нерв нельзя было порвать. Я чувствовал, как обрабатывалась рана, как доктор делала разрез здоровой ткани. Было больно, но я терпел. Но когда доктор добралась до надкостницы, боль стала нетерпимая. Доктор щипцами — я это чувствовал — попробовала, крепко ли держится осколок. Он уже оброс костной тканью и не поддавался. В дело пошли «долотце» и молоток. Доктор долбила кость, освобождая осколок. Приподнимала нерв и пыталась извлечь осколок. Он не поддавался. Так повторялось несколько раз. Наконец его можно было пошевелить, доктор напрягла все свои силы и вытащила осколок. Я почувствовал, как ногу залила кровь, и мне стало не так больно. Доктор сказала: 

— Все! Нога будет сгибаться! — И положила мне на ладонь осколок.

На другом операционном столе лежал Володя Савченко, тоже десантник. Пока мне делали гипсовую повязку, я видел, как в полость его берцовой вводили металлический щуп. Обильно лилась кровь, а щуп уходил все дальше в полость кости. Мне стало нехорошо. К носу поднесли ватку с нашатырем.

Я очнулся. Меня и Савченко понесли в палату. Нас удивило, что палата была наполовину пуста. Оказалось, что все, кто мог, ушли на партийное собрание.

— Вот гады! — выругался Савченко. — Подгадали, когда мы будем на операции! — И, обращаясь к сестрам, распорядился: — Несите носилки в клуб!

Собрание проходило бурно. Когда нас внесли, выступал незнакомый нам раненый. Он лично был свидетелем, когда пьяный врач пристрелил за неповиновение раненого. Врача не только не наказали, но перевели в другой госпиталь с повышением. Другой раненый жаловался: 

— Отняли ногу. Ну, могли бы предать ее земле или как… Бросили в подвал. А я все время хожу мимо и вижу — она там лежит. Я скоро сойду с ума… — И заплакал.

— Почему умерших хороните голыми? — кричал кто-то с места.

Увидев меня, кто-то крикнул:

— Дайте слово Чухраю!

Его поддержали несколько голосов. Мне предоставили слово. Я стал говорить. Кто-то кричал: «Правильно!», другие кричали: «Не слышно!» Но выйти к столу президиума, даже встать на ноги я не мог. А раненые требовали:

— Говори, Чухрай!

— Поставьте носилки на стол, — предложил кто-то. Начальство воспротивилось.

— Это партийное собрание, а не балаган.

Но поднялся такой шум, раненые так кричали и стучали костылями, что начальству пришлось уступить. Носилки поставили на стол президиума. Я был возмущен услышанным. Говорил об отсутствии дисциплины в госпитале и в городе, что подрывает авторитет нашей армии и страны. Говорил, что за войну я видел много госпиталей, они даже отдаленно не напоминали этого. Там весь персонал считал помощь раненым святым делом. Сейчас я испытываю стыд и возмущение. Я требовал судебного разбирательства фактов, всплывших на собрании. 

Начальник госпиталя Гуревич — мы его видели в первый раз, — в своем заключительном слове говорил, что будет создана комиссия и, если факты, о которых здесь говорили раненые, подтвердятся, виновные будут отданы под суд. Но он лично в них не верит и считает их результатом расстроенной психики. И, если такой бред будет продолжаться, придется перевести виновных в психиатрический госпиталь.

— А что касается дисциплины, я вам устрою такую дисциплину, что вам неповадно будет просить!

Прошло собрание, а обещанных мер не последовало. Все оставалось по-прежнему.

Я все еще ходил на костылях, но нога — я это чувствовал — поправлялась с каждым днем. Я решил выйти в город. Быть все время в удручающей обстановке госпиталя трудно. Обстановка оккупированного города, в котором отсутствуют закон и порядок, еще больше удручала. Я не видел откровенных грабежей, о которых мне говорили, но не сомневался, что они имели место. Говорили, что безобразия творятся в городском театре. Я направился туда.

Около контролеров собралась небольшая группка раненых. Одежды им не выдавали, они завертывались в простыни, как древние римляне в тоги. На практике это выглядело не так живописно, как в древнем Риме. Простыни не хватало, чтобы прикрыть все тело, из под «тоги» виднелись кальсоны, нелепо торчали гипсовые повязки и бинты. Они напоминали не столько римлян, сколько сбежавших из психушки больных. Когда у контроля раненых накопилось достаточно, раздался победный крик «ура!» и раненые, прорвав контроль, прорвались внутрь здания. На сцене шло действие, почти все места были заняты прорвавшимися. Они грызли семечки и выплевывали скорлупу на пол. 

Многие, невзирая на то, что идет действие, перекрикивались с балконами.

— Мишка! Иди сюда! Здесь все свои! — кричали из партера.

— Отсюда лучше видно! — отвечал Мишка и выплевывал в партер скорлупу от семечек.

Когда человек в форме своей армии, он ведет себя так, чтобы не уронить честь своей армии. Когда он одет в нечто невообразимое, он и ведет себя соответственно: терпите меня таким, как я есть. Я — победитель.

Вдруг разговоры прекратились. Наступила подозрительная тишина. За сценой раздался женский визг, и на сцене появилась полураздетая девица. Она развязно садилась на колени артистов, изображавших респектабельных господ. Господа от удивления открывали рты, из раскрытых ртов вываливались сигары. Зал приходил в восторг и бурно аплодировал.

От всего этого мне было не по себе. «И это представители великой культуры России! — думал я. — Что подумают о нас венгры? Варвары!» Но я утешал себя тем, что это представители другой культуры. «Наше общество, — рассуждал я, — подобно эшелону, растянувшемуся на века. Голова его в XXI веке, а хвост — в XVII. Дайте время, подтянем и хвост!..»

В антракте по фойе, заплеванному семечками, какой-то мерзавец ездил на велосипеде. Я стащил его и влепил оплеуху. Он не совсем понял за что. 

После посещения театра я попытался создать из легко раненых отряд по наведению в городе порядка, но из этой затеи ничего не вышло.

Попытка уйти из госпиталя

Доктор, спасшая мою ногу, сказала:

— Лечение будет длительным.

Прошла весна, прошло лето, наступила осень. Я все еще ходил с гипсовой повязкой на ноге, но чувствовал, что нога крепнет. Напротив здания женской школы, в которой размещался наш госпиталь, было городское кладбище. По поводу этого соседства много острили. Впрочем, хоронили наших умерших не на этом кладбище. Изредка там монотонно звонил колокол и пелись красивые гимны. Судя по мотивам, они больше восхваляли жизнь, чем скорбели о покойнике. Я любил бывать на кладбище, некоторые его памятники были произведениями искусства. Там было тихо и все располагало к размышлениям. Я думал о войне, о своей судьбе и о судьбе моего поколения, которое почти полностью полегло на поле боя (возвратились с войны только 5%, а десантников и того меньше). Сегодня модно вспоминать, что, идя в бой, мы кричали: «За Родину, за Сталина!» (еще один повод обвинить нас в сталинизме!). Я прошел всю войну и что-то не помню этого клича. Мат помню. Но суть не в том, что мы кричали, идя в атаку, многие из нас действительно были сталинистами. Суть заключалась в том, что всем нам была дорога наша многонациональная родина, дороги честь и достоинство, наше и наших родителей, наших девушек, наших друзей, не желающих быть рабами немцев. Мы знали, каких усилий, какого энтузиазма и жертв стоила нашим родителям индустриализация, и нам было больно, когда все это уничтожалось. И еще я думал о том, что, чудом оставшийся жить, я должен рассказать о своем поколении — поколении поистине великом. Думал я и о том, что, случайно уцелевший на этой войне, я обязан продолжать дело, за которое мои сверстники отдали свои жизни. Для меня это не пустые слова.. 

Жизнь наша состояла не только из ГУЛАГа, как представляют себе современные правдолюбы. Она была полна высоких и честных стремлений, уважения к женщине, к труду, желания сделать людям добро. Не получилось. Не их в этом вина. Они погибли за то, чтобы жила их страна, жил народ, чтобы совершенствовалась и делалась справедливее власть в стране. Трагическая и славная судьба!

Об этом я рассказал через много лет в фильме «Баллада о солдате». За этот фильм меня исключили из партии. Об этом я еще расскажу подробно в своей второй книге.

Иногда я приподнимал в стороны костыли и осторожно наступал на ногу — держала! Я делал один-два шага, было больно, но была и надежда. Однажды, проверяя ногу, я заметил, что за мной наблюдает пожилая пара, пришедшая на кладбище. Встретившись с ними взглядом, я увидел участие и сочувствие. «Люди везде люди, — подумал я, — если политики не стравливают их и не заставляют истреблять друг друга, если не развращают их стремлением к стяжательству и господству над другими людьми». Эта мысль через много лет оформилась у меня в сценарий «Люди» — увы, не осуществленный. Я об этом еще расскажу подробнее. 

Нога моя с каждым днем крепла, и, наконец, наступил долгожданный день: с ноги сняли гипс. Нога сгибалась, но не до конца, и тем не менее это была удача — при небольшом усилии я мог не хромать. Я не стеснялся своей хромоты, она была результатом ранения в честном бою. Но это было не эстетично, и я был рад и бесконечно благодарен своей спасительнице. Я стал просить начальство о выписке. Начальство считало, что война кончилась и мне некуда спешить. Нужно «долечиться до конца», нужно привести в порядок нервы, залечить все еще гноящийся бок, проткнутый штыком. Меня же волновало то, что я все еще харкал кровью. Но я знал, что это может продолжаться годами, а может быть, и всю жизнь. Я требовал выписки. Начальство вынуждено было уступить.

Когда мне выписывали справку о ранении, я заметил, что в ней значится только ранение в ногу.

— А что же другие раны? — спросил я.

В последнем бою я получил восемь дырок.

— Это главное ваше ранение…

— Вы же говорили, что главное — ранение в легкое…

— Да. Но вы сами не придавали ему значения.

— Я требую, чтобы справка была составлена как положено.

Делать было нечего. Справку исправили. Но довели меня до крайней степени раздражения. Пошел в склад получать обмундирование. 

— Товарищ старший лейтенант, вас же сейчас обманули! Вы расписались за суконную гимнастерку, а вам выдали простую и бывшую в употреблении! — сказал кладовщик.

Начальник склада извинился, и ошибка была исправлена.

Стал получать сапоги.

И опять кладовщик закричал:

— Вас опять обманули! Вы расписались за кожаные, а вам выдали кирзовые!

Я тогда не подумал: с какой стати кладовщик, отъявленный мошенник и вор, так обо мне заботится? Много позже я понял, что это был спектакль, чтобы вывести меня из спокойного состояния. Им это удалось: я пришел в палату взволнованный и возмущенный.

В палате, против обыкновения, был парторг Костин. Раненые кончали обедать.

— Что ты такой мрачный? — спросил Костин.

— Сейчас твой коммунист дважды меня обокрал.

— Не смей позорить партию! — закричал Костин.

— Не я позорю партию, а воры.

— Ты врешь! Ты провокатор!

— Выбирай слова! Гнус!

— Ты провокатор! Ты самострел!

Самострелами назывались трусы, которые сами наносили себе увечья, чтобы избежать фронта. Их было ничтожно мало, но они были. Фронтовики их презирали. Большее оскорбление трудно было придумать.

— Недоумок! — закричал я. — У меня осколочные и штыковое ранения!

— Ты самострел! Ты самострел! — повторял Костин, провоцируя меня.  

Я развернулся и ударил его в челюсть. Удар был сильный — недаром я преподавал одно время рукопашный бой. Он покачнулся и не удержался на ногах. Падая, он поцарапал об угол кровати кожу на голове. Показалась кровь. Костин принял позу невинно пострадавшего.

— Товарищи! — обратился он к палате. — Вы все были свидетелями…

— Пошел вон, гад паршивый! — крикнул кто-то.

В голову Костина полетели пустые тарелки. Он выбежал из палаты.

А через полчаса пришел часовой арестовать зарвавшегося хулигана. Моя милая доктор стала в дверях.

— В палату с оружием не пущу!

— Не надо, доктор, — сказал я. — Я сам хочу, чтобы меня арестовали!

«Теперь-то я выведу их на чистую воду!» — думал я.

Так я попал на гауптвахту. Там сидели задержанные за мелкие проступки. Меня стали расспрашивать: за что посадили?

— Избил секретаря парторганизации госпиталя.

— Ну ты, парень, даешь!

— Это же политическое дело!

Я был на гауптвахте самым «тяжелым» преступником. Меня поместили на самое почетное место, у окна, и оказывали всевозможные знаки внимания. А я все ожидал, что меня вызовет следователь. Но меня никто не вызывал, и я стал опасаться, что меня забыли. Опасения эти были напрасны, через несколько дней меня вызвали на беседу. Следователь оказался десантником. Я был с ним знаком. От него я узнал, что в Кечкемете со вчерашнего дня появился гарнизон, что он, следователь, здесь человек случайный и единственно, что он может для меня сделать, — перевести из гауптвахты в палату. 

— Я знаю, какие слухи ходят о тебе в госпитале. Если ты арестован, люди из страха могут поверить в то, что ты и вправду был скрытым врагом, и наговорить на тебя все что угодно. Но если ты в палате — это совсем другое дело. То, что ты мне рассказал, дело серьезное. Но заниматься рукоприкладством ты не имел права. Они будут защищаться всеми возможными средствами. Могут и убрать тебя. Поэтому ты сейчас должен доказывать только одно: у тебя больные нервы. Кстати, ты к врачам по этому поводу обращался?

— Да.

— Ну вот, на это и напирай. А после, когда это докажешь, можешь заняться и главным делом… Сам я сегодня уезжаю в другой гарнизон. Если будет тяжело — пиши. Помогу.

Он оставил мне свой адрес и уехал.

Мое появление в госпитале произвело сенсацию. Знакомый следователь оказался прав. До этого про меня чего только не говорили, каких слухов не распускали. Теперь все это лопнуло.

На допрос к новоявленному прокурору мы поехали в одном экипаже, запряженном пегой лошадкой: начальник госпиталя, начмед и я.

Прокурор принял нас с преувеличенной серьезностью.

— Так что, молодой человек? Хулиганим? Я сослался на расстроенные нервы.

— Я тоже нервный, но головой о стену не бьюсь… Почему не обращался к доктору?

— Обращался. 

Прокурор перелистывал журнал записи больных к невропатологу.

— Здесь такой записи нет.

— Запись должна быть. Позвольте мне посмотреть…

— Смотрите, может быть, найдете…

Я просмотрел все записи. Той, которую я искал, не было.

— Ну что? Нашли?

— Нет, товарищ прокурор…

— Оказывается, вы к тому же обманщик…

— Запись была… — сказал я растерянно.

— Запись была… Запись была… — повторял прокурор, перелистывая книгу. — А два листа почему-то вырваны! — Он внимательно посмотрел на начальство госпиталя.

— Сам вырвал!.. Он сам… Вы не знаете, он на все способен…

— Я пошлю его к своему гарнизонному врачу. Посмотрим, что он скажет.

— Но он не специалист… Лучше было бы у нас, в госпитале…

— Я своему вполне доверяю! — Прокурор уже выписывал запрос к гарнизонному врачу.

Я долго ждал прихода гарнизонного врача и, естественно, волновался. Со мной оставался начмед. Это меня беспокоило: мало ли что он может наговорить! Но гарнизонный начмеда к себе не пустил.

— Извините, коллега. Я получил запрос не на консилиум…

— Но я бы мог помочь…

— Спасибо, я сам разберусь.

Гарнизонный врач оказался десантником из нашей дивизии. Он быстро написал ответ прокурору: «Реактивное состояние больного объясняется тяжелыми ранениями и пережитым на фронте». 

Но на этом начальство госпиталя не успокоилось они направили меня в город Байю на комиссию МЭП. В кузове полуторки ехали, кроме меня, парторг Костин и приближенная (к телу начальника госпиталя) сестра. На случай, если я опять распущусь, она будет свидетелем. Я это понимал и решил не отвечать на реплики.

В Байе прежде всего меня направили на медкомиссию. Я вошел в небольшую комнатку и был удивлен, что там находилась не комиссия, а один доктор.

— Так что вы там натворили? — спросила она сходу

— Где? — не понял сразу я. — А, в госпитале!

— Да, в госпитале, — повторила она официальным тоном.

Я понял, что с ней разговор должен быть подробный, и захотел придвинуть к столу табуретку, но табуретка не поддавалась — она была привинчена к полу. Понял я и то, что здесь я должен быть, если не во всем, то по возможности откровенным. Я честно рассказал о своих инцидентах и чем они были вызваны.

— И что же, вы не понимали, что с вами творится?

— Понимал… Но по-другому поступить почему-то не мог.

— Вы совершенно нормальны. Немного расшатаны нервы. Это записка от вашего начальника госпиталя. Она вам может пригодиться.

Я механически взял записку.

— Могу идти?

— Да, идите. 

Когда я вышел из кабинета, Костин пристал ко мне с вопросами: «Что она тебе сказала?»

— Что я совершенно нормальный человек…

Я не должен был ему этого говорить, потому что потом меня направили на парткомиссию и там особенно напирали на то, что я «совершенно нормальный» и симулирую нервное расстройство. Там, в парткомиссии, нашлось много поборников дисциплины. Особенно гарцевал худенький врач — большой знаток ленинских высказываний:

— Товарищ Ленин говорил: «Кто не поддерживает порядок и дисциплину в Рабоче-крестьянской Красной Армии — тот предатель и изменник».

И, указывая на меня перстом, он риторически вопрошал:

— Он поддерживал дисциплину и порядок в армии? Нет! Значит, он предатель и изменник! Ему не место в нашей партии!

И все члены комиссии согласно качали головами. Я пытался рассказать, почему я прибегал к таким мерам, Но меня и слушать не хотели. Только председатель парткомиссии сказал:

— Что мы не даем ему говорить? Пусть выскажется!

— Тогда сразу дай ему разрешение избивать работников госпиталя!

Предложение председателя утонуло в криках.

Меня попросили выйти в коридор и ждать решения.

Я вышел. Меня мучила обида. «Даже не выслушали меня. Нет правды и в партии! — думал я, сидя на скамейке в коридоре. — Ее нигде нет!»

Затем меня вызвала комиссия и объявила решение: ИСКЛЮЧИТЬ. Подскочил цитировавший Ленина.

— Партбилет — на стол!

— Я тебе так врежу за партбилет, что ты все цитаты сразу забудешь!

— Вот вам назидательный пример! Это хулиган!. Назад ехали на той же машине. Не хватило не то бензина, не то масла, и Костин с медсестрой пошли пешком в деревню. Я остался в машине один. На душе было тошно, мне не хотелось жить. «Пустить сейчас себе пулю в лоб — и счеты с этим поганым миром будут сочтены, — думал я, держа в кармане рукоятку пистолета (я не сдал его при ранении; это было нарушением порядка, но так получилось, а теперь расставаться с ним не хотелось). Но, подумав так, я представил себе морды моих противников. Они улыбались, они были довольны. «Нет! — решил я. — Не доставлю им такого удовольствия! Буду мучиться, буду терпеть унижения, но им не уступлю!»

Я возвратился в госпиталь сам не свои. Разговаривать не хотелось ни с кем. «Они меня предали, оставили одного перед тем, кто и им тоже враг!»

Лежал в полутьме и на вопросы не отвечал. Прошло несколько дней, меня подняли и велели отправляться в Констанцу, в Центральную группу войск, на парткомиссию, которая утвердит исключение. Документы были заготовлены заранее.

Как уж я добрался до Констанцы, помню плохо и урывками. Сперва от Кечкемета ехал в обычном вагоне. В том вагоне ехала группа артистов оперетты. Молодая актриса все время хохотала. Напротив сидела мрачная женщина в форме военврача. 

— Почему вы такая серьезная? — спросила хохотушка. Переводчик перевел.

Женщина невесело улыбнулась.

— Если бы тебе мое горе, — сказала она, — ты бы не задавала мне этих вопросов.

Потом была какая-то станция, я вышел напиться. А очнулся в санитарном вагоне — пожилая сестра кормила меня киселем и что-то говорила о своем сыне, который тоже воевал. Потом была пересадка, кажется, в Тимошоарах. Оттуда я попал Констанцу.

Парткомиссия проходила в комнате, дверь которой была оббита клеенкой. А в небольшой комнате перед этой дверью сидели и разговаривали вполголоса люди, прибывшие, как и я, на парткомиссию. Здесь я встретил своего недруга, цитировавшего Ленина.

— Я тебе советую признать свою вину. К таким парткомиссия относится снисходительно.

Он был мне глубоко противен, и я послал его по известному адресу…

Вызывали по алфавиту. Моя фамилия, как известно, на «ч», и я приготовился ждать долго. Может быть, даже заснул — всю ночь я не спал. Меня мучило не столько предстоящее исключение, сколько несправедливость. Наконец я услышал свою фамилию. Я быстро поднялся и почти влетел в комнату комиссии.

— А где ваш представитель МЭПа?

— Не знаю. Он был где-то здесь.

— Займемся следующим делом, а вы поищите своего представителя. 

Я вышел из комнаты парткомиссии. Заглянул во все уголки — его нигде не было. Я решил пойти на вокзал. Почему мне в голову пришла эта мысль, до сих пор не пойму. Прискакал на костылях на вокзал и сразу увидел прогуливающегося у дальних вагонов представителя МЭПа. Мимо меня проходил станционный патруль.

— Браток! Генерал велел найти этого товарища и доставить его на парткомиссию.

— Это можно! — весело сказал начальник патруля.

Я видел, как задержали представителя МЭПА и привели на парткомиссию.

Начальник патруля доложил генералу:

— По вашему приказанию товарищ доставлен!

— Хорошо. Спасибо. Вы свободны.

Дали слово представителю. Он повторил все претензии ко мне. Не забыл и ленинскую цитату.

Генерал, председатель комиссии, обратился ко мне:

— Теперь что вы скажете?

— Я прошу только об одном. Пожалуйста, не перебивайте меня! — попросил я, волнуясь.

— Хорошо. Не будем. Только коротко.

Я уже раз сто продумал свою речь. Я рассказал и о безобразиях, творившихся в госпитале, и о своих поступках, ничего не скрывая.

— Он все это придумал! — закричал представитель.

— А у нас есть авторитетные подтверждения, что все это правда!

Представитель сразу сник.

Я не сразу понял, что произошло. Оказывается, что мои товарищи по палате написали в парткомиссию письмо и не только подписались, но и поставили под каждой подписью номера своих партийных билетов. Вообще-то в те времена коллективные письма были запрещены. Но это письмо было принято. Не хочу описывать, как трусливо и жалко вел себя представитель, ссылаясь на то, что его подвели и что он ничего этого не знал… 

— А надо бы знать — ведь решается судьба человека! — сказал генерал.

Тогда я решился и рассказал все, о чем раньше молчал. Показал и заключение гарнизонного врача, и записку начальника госпиталя, и о комбинации с подарками раненым рассказал. Члены комиссии были возмущены.

Комиссия постановила:

1. В партии меня восстановить.

2. Представителю МЭПа объявить строгий выговор.

3. Дать мне на обратный путь сопровождающую сестру (я был тогда еще плох) и отправить в Кечкемет долечиваться.

Был суд. Меня приглашали в качестве свидетеля, но я наотрез отказался.

Выписали меня из госпиталя только в октябре.

Прежде чем явиться в расположение штаба дивизии, я решил посетить свою часть. Не терпелось узнать, что сталось с моими товарищами. Когда, опираясь на палку, тащился к лесу в окрестностях Будапешта, в котором располагалась наша часть, я увидел полуторку, едущую мне навстречу. Поравнявшись со мной, полуторка резко затормозила, из нее выскочил шофер и бросился меня обнимать. Затем, успокоившись, он сообщил мне печально: 

— Товарищ старший лейтенант, а Катю убили! Я знал, что у этого парня с Катей был роман.

— Как это случилось?

И Миша, шофер, рассказал мне (фамилию нового командира моей роты я не могу вспомнить — назовем его Зубовым):

— Зубов, новый командир вашей роты, выстроил роту на виду у немцев — война-то уже кончилась. А немцы запустили несколько мин прямо в строй. И сразу семи человек не стало. Среди них три девчонки… — Он назвал фамилии убитых.

Мне было невероятно жаль ребят и девчат, доживших до конца войны и погибших из-за глупости командира.

Зубов был сынком генерала и, опасаясь за его жизнь, хитрый генерал, пристроил его в военное училище. Когда срок обучения подходил к концу, генерал устроил его в училище другого профиля, а потом в третье. Но в конце войны он решил все-таки отправить сына на фронт зарабатывать ордена (сыны Сталина, Хрущева и тысяч других большевиков воевали и погибали наравне со всеми). Так Зубов-младший стал командиром нашей роты. Возмущение мое было так велико, что если бы я нашел его — непременно избил бы. Но он, по всей вероятности, прятался от меня.

В штабе дивизии меня назначили командиром радио-роты дивизии и вместе с Марком Степановым послали в командировку в Чехословакию, в Прагу, на завод за запасными деталями. Мы приехали к вокзалу. Поезда в Чехословакию надо было ждать полтора часа. Напротив вокзала был магазин фото и кинопринадлежностей, и я решил забежать в него. Я долго рассматривал осветительные приборы и кинокамеры. А хозяин магазина внимательно наблюдал за мной, не хочу ли я что-то стащить. Наконец он спросил меня по-немецки: 

— Тебе это интересно?

Я ответил утвердительно.

— А кто ты по специальности?

— Студент киноинститута.

Хозяин почему-то решил, что я его обманываю. Его лицо приняло выражение, как бы говорящее: «Мальчишка! И ты решил обмануть пожилого человека!» Отчасти он был прав, я еще не был студентом, но не сомневался, что буду им.

Дорогу из Венгрии в Чехословакию я не помню. Должно быть, это было ночью. Но несколько дней, проведенных в Праге, запомнились мне на всю жизнь. Люди принимали нас как друзей. Останавливали на улице, затаскивали к себе в дом, чтобы угостить, говорили приятные слова, благодарили за освобождение. Наша дивизия действительно освобождала Прагу. Когда чехи объявили по радио: «Прага восстала! Спасите Прагу!» — к Праге были направлены от Польши танки маршала Рыбалко, а нашу дивизию из Австрии повернули на Чехословакию. Так Прага была спасена. Авторитет нашей армии и страны в то время был невероятно высок. Мы были любимцами Европы. Мы были освободителями. Потом, когда я смотрел кадры кинохроник, как нас встречали в освобожденных странах, я вспоминал Прагу и так же волновался — мне казалось, что и я на танке въезжаю в освобожденные города, и меня с восторгом и благодарностью встречает местное население, и что вместе со всеми незримо присутствуют мои товарищи и друзья, погибшие за свободу этих людей. Великая честь быть освободителем. Великая честь и великое счастье. Не всем оно дается судьбой. Нам оно досталось полной чашей. Мы знаем ее сладко-горький вкус — счастье пополам со слезами. 

Наши головы ласкал ветер истории. Он шумел над могилами погибших. Вечная им память!

В самом конце сорок пятого года медицинская комиссия признала меня негодным к воинской службе. Я возвращался на родину. Я был не одинок. Сотни, тысячи солдат возвращались домой, полные самых светлых надежд. Ехали через Венгрию, через Югославию (на вагонах читали надписи: «Сталин — Тито»), через Румынию (в витринах магазинов — портреты королевы-матери и рядом Сталин в форме генералиссимуса).

На одной из станций к нашей компании подошел старик.

— Здравия желаю! — сказал он по-русски. — Поздравляю вас с блестящей победой! Откинул в сторону седую прядь волос и обнажил череп со следом сабельного удара. — Брусиловский прорыв… — объяснил он и попросил денег. — Хочу поесть борщика…

Мы дали старику денег на борщик не скупясь.

Вот и последняя румынская станция перед нашей границей. Демобилизованных тьма-тьмущая. Пробиваемся сквозь толпу к коменданту станции.

— Когда будет состав?

Бедный комендант охрип, отвечая на вопросы демобилизованных. 

— Не знаю! Я же вам сказал русским языком! — хрипит он. — Товарищи, я составами не распоряжаюсь!

Кто-то шепчет мне в ухо:

— Выйдем. Важное сообщение…

Выходим. Разведка доносит под большим секретом:

— Там, за вагонами, платформа с демонтированным заводом. Можно сесть и через 15 минут пересечь границу. Только это надо делать незаметно.

Соблюдая конспирацию, пролезаем под вагонами первого состава… второго… третьего… Вот, наконец, и платформы. На них какие-то станки и между ними… полно солдат. Стать негде. Бежим вдоль состава от паровоза к хвосту, ищем место. Находим платформу, на которой не так густо, просим:

— Потеснитесь, братцы!

Солдаты теснее прижимаются друг к другу, кое-кто снимает с себя вещмешок — становится еще свободнее. Залезаем на платформу, и только одному из нас, Мише Гуревичу, не хватило места. Он растерянно стоит на земле, опираясь на палку.

— Братва, чьи чемоданы? Человеку стать негде! Только теперь замечаем два больших чемодана. Все молчат.

— Чье барахло? — повторяет коренастый сержант с багровым шрамом на щеке (касательное ранение).

Сержант хватает чемоданы и сбрасывает их с платформы.

— Ты что? Хулиган! — Какой-то капитан расталкивает рядом стоящих и спрыгивает за чемоданами.

— Нахватал трофеев, барахольщик! — отвечает коренастый. 

Паровоз подал назад, застучали буфера. Мы все помогаем Мише залезть на платформу. Состав постоял и тронулся, постепенно набирая скорость.

Декабрьский ветер, который, пока мы были на земле казалось, щадил нас, теперь пронизывал нас насквозь. Чем больше состав набирал скорость, тем нестерпимее становился холод. Мои товарищи, зная, что мне нужно беречь легкие, стали так, чтобы заслонить меня от ветра. Кто-то из незнакомых солдат сказал.

— Ничего, потерпим! Скоро мост, а за ним уже наша земля

Все мы молча смотрели вперед, ожидая появления моста. Он появился, но не впереди, а где-то слева. Состав, изогнувшись дугой, приближался к нему. Мы с волнением ждали этой минуты. Наконец паровоз влетел на мост и оттуда, с головы эшелона к хвосту, прогремело мощное «ура!», а затем — «Интернационал». Мы подхватили этот прекрасный и дорогой для нас гимн. Мы пели его вдохновенно, душой, задыхаясь от радости и слез, а наша платформа уже летела, громыхая по железному мосту, к новой, счастливой жизни. Мы верили в это.

Начинался новый 1946 год.

Понравилась статья? Поделиться с друзьями:
Добавить комментарий

;-) :| :x :twisted: :smile: :shock: :sad: :roll: :razz: :oops: :o :mrgreen: :lol: :idea: :grin: :evil: :cry: :cool: :arrow: :???: :?: :!: